Рассказы
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Рассказы

Рассказы


Габриэле Д’Аннунцио

Сборник рассказов знаменитого итальянского писателя Габриэле д’Аннунцио станет, вне всякого сомнения всем любителя чтения. На рубеже конца ХІХ — начала ХХ века в Российской империи царил своего рода культ этого писателя — за его новыми произведениями следили и очень часто переводили почти одновременно с их выходом в печать в самой Италии. Кстати, полное (на тот момент) собрание сочинений писателя вышло не где-нибудь, а в Киеве, в 1904 году. Акмеисты вообще считали его своим учителем, а Николай Гумилёв даже посвятил ему в 1916 году целую оду — «Оду д’Аннунцио».

Писатель прожил бурную, полную неожиданностей жизнь: дружил и общался со многими европейскими знаменитостями, любил прекрасных женщин, был несколько лет фактическим диктатором хорватского города Риека (знаменитая т. н. «Республика Фиуме»), получил княжеский титул из рук Муссолини… Но больше всего остался знаменит именно своим литературным наследством.


Габриэле д’Аннунцио

Рассказы

Агония

I

Когда донна Легация вошла в комнату и с видом бесконечной грусти внесла на своих прелестных полных руках больное животное, ее с волнением окружили дочери-подростки и стали громко и жалобно причитать. Женские голоса заглушались шумом людной улицы, врывавшимся в комнату через открытые окна, к жалобным стонам девочек примешивались выкрикивания какого-то уличного лекаришки, который во всю глотку восхвалял у самого окна свои целебные зелья и чудодейственные порошки.

Легкая дрожь пробежала по телу собаки, которая до сих пор спокойно лежала на руках госпожи. Она содрогалась вся до кончика хвоста и пыталась приподнять веки, чтобы взглянуть большими, полными благодарности глазами на своих друзей, ласково проводивших руками по ее спине. Она с трудом поворачивала голову, точно сухожилия ее шеи утратили свою гибкость, из полуоткрытой пасти, между двумя большими острыми клыками, свешивался край языка, похожий на красный лист с синеватыми жилками. Нижняя челюсть, в том месте, где сквозь редкую шерсть просвечивала розоватая кожа, была слегка смочена слюной. Легкие работали с трудом, издавая временами хрип, ноздри, края которых с каждой минутой становились все суше и тверже, были похожи на два шершавых трюфеля.

— О Санчо, бедный Санчо! Что случилось с тобой? Что такое, бедная моя деточка? Бедный мой старичок!..

Все тише и нежней становились причитания мягкосердных девочек, под конец они сменились бессвязным лепетом слов, жалобных восклицаний и нежностей. Всем хотелось погладить Санчо по голове, взять его за лапку, пощупать кончик его носа. Донна Летиция с материнской заботливостью держала на руках дорогую ношу, ее толстые и белые пальцы с припухшими, как от болезни, суставами, нежно поглаживали грудь и густо обросшую шерстью спину Санчо.

Сквозь светло-зеленые парусиновые занавеси в комнату проникал солнечный свет. Пахло свежестью моря. Восемь раскрашенных гравюр в черных рамах украшали стены, обои которых пестрели желтыми узорами. На старинном комоде стиля XVIII столетия, с розовой мраморной доской и медной обивкой, между двумя маленькими зеркальцами, стоящими на серебряных ножках, красовался в стеклянном кувшине великолепный букет восковых цветов. На камине блестела пара позолоченных канделябров с непочатыми восковыми свечами. Музыкальный ящик из папье-маше с фигуркой обезьяны в мавританском костюме безмолвно смотрел со столика соррентской работы, украшенного мозаичными узорами. Множество стульев, на спинках которых были изображены сцены из пастушеской жизни. Софа стиля Empire и два кресла стиля Moderne дополняли впечатление необычайного смешения вкусов обитателей этого дома.

II

Когда больную собаку уложили в одно из кресел, в комнате на некоторое время водворилась тишина. Санчо, вероятно, почувствовав боль, вздрогнул, стал ворочаться, чтобы принять удобное положение, и положил голову на ручку кресла, но его задние лапы подогнулись, и он снова лег, закрыв глаза и тяжело дыша, точно его внезапно охватило сонное состояние. Толстая кожа несколькими складками свисала с его широкой груди. Углы верхней губы опустились на челюсти, и болезнь придала бедному животному жалкий и вместе с тем потешный вид, какой бывает у карликов, задыхающихся от тучности.

Безмолвно обступили девочки своего занемогшего любимца, их охватила глубокая жалость и предчувствие неизбежного несчастья. В течение многих лет Санчо был их любимым товарищем, предметом их нежных забот, безопасным доверенным их помыслов и молчаливым свидетелем их детских печалей. Санчо родился и вырос в их доме. Это был толстый дворняга неизвестного происхождения, неуклюжий, ленивый и прожорливый, как все подобные животные. Но с течением времени в его круглых глазах появилось почти человеческое выражение преданности. Он оживленно вилял обрубком хвоста в часы досуга, умел бегать на трех лапах и с забавными ужимками сворачиваться клубком. Весело было смотреть, как он с резвостью морской свинки прыгал по молодой весенней травке.

Все эти чудные воспоминания волновали чувства девочек.

— Когда же наконец придет доктор? — нетерпеливо спросила Теодолинда, самая младшая, которая со своим напудренным лицом и рыжими волосами, широкими космами ниспадавшими на лоб, выглядела маленькой обезьянкой.

Иногда больное животное тяжело хрипело, открывало глаза и смотрело по сторонам медленным, кротким, умоляющим взглядом, тем взглядом, который, благодаря нервным морщинкам в углах век и двум темным линиям, по которым стекали слезы, казался еще более человеческим. Когда донна Летиция попыталась влить ему в рот ложку укрепляющего бульона, он высунул свой подвижной язык и стал ворочать им во все стороны, силясь проглотить пищу, но не мог сомкнуть оцепеневшие челюсти.

Но вот в передней послышался голос появившегося наконец доктора Зензуино, и в комнату вошел господин, широкое лицо которого сияло здоровьем и благополучием.

— О, дон Джованни, вылечите Санчо! Он умирает! — послышался чей-то жалобный голос.

Доктор бросил быстрый взгляд на огорченную семью, членов которой он в течение многих лет пичкал без всякого толку мышьяком, железом, железистым маслом и левико, он весело сверкнул своими золотыми очками, посмотрел на больное животное с любопытством исследователя и медленно и отчетливо проговорил:

— Я полагаю, что у нас налицо случай паралича челюстей и в то же время ослабление деятельности находящейся под нижней челюстью слюнной железы. Болезнь эта является следствием поражения нервной системы, вероятно — центра ее, головного мозга, первопричина ее — наследственность или слишком обильное питание, и принадлежит этот недуг к виду быстро прогрессирующих. Во время своего развития болезнь эта, поражая орган за органом, мало-помалу парализует все функции жизненных отправлений тела, а когда достигает главного центра жизненных функций, то есть центра кровообращения или дыхания, то наступает смерть…

Эти ужасные слова произвели удручающее впечатление на нежные души детей, а цветущие щеки донны Летиции заметно побледнели.

— Я полагаю, что развитию болезни содействовало обильное питание, — безжалостно добавил дон Джиованни.

Угрызения совести пробудились при этом приговоре в душах девочек, почувствовавших себя сильно виноватыми перед Санчо, прожорливость которого они поощряли. И с выражением неутешного горя Теодолинда спросила доктора:

— Так, значит, ничем нельзя больше помочь?

— Попробуем. Я рекомендовал бы приложить к затылку горчичный пластырь, — ответил доктор, после чего любезно распростился с присутствующими.

Санчо хотел соскочить с кресла, но у края его замешкался, почувствовав, что у него не хватит сил сделать соответствующий прыжок, и с мольбой стал просить помощи своими жалкими глазами, которые уже потеряли свой блеск, подобно двум темным спелым виноградинкам, подернутым беловатой тканью. Его упитанное тело от болезни ослабло, и Санчо выглядел одряхлевшим; красноватый кончик морды, покрытый длинными реденькими волосками, принял желтоватую окраску, рассеченные уши по временам вздрагивали, заметная дрожь пробегала также по белой шерсти.

Тогда Изабелла, самая чувствительная из пяти сестер, унаследовавшая от отца, по жестокости судьбы, большой нос и низкий лоб, с огорченным лицом подошла к своему страдающему другу и нежно взяла его на руки, чтобы посадить на пол.

Сначала Санчо постоял с минуту, не будучи в состоянии двинуться с места, выгнув спину, подняв голову и тяжело дыша, потом поплелся, пошатываясь и хромая, как животное, которому перебили обе передние лапы. По-видимому, ему хотелось пить. Когда ему подсунули блюдечко, он попробовал коснуться языком воды, но все возраставшая слабость затрудняла даже и это движение. После нескольких тщетных попыток он снова присел на задние лапы, а мордочкой уперся о передние, словно хотел освободиться наконец от железного намордника, который его так мучил.

В его движениях проглядывало что-то человеческое, в глазах отражалось так много мольбы и так много чисто человеческого отчаяния, что донна Летиция вдруг разразилась слезами.

— Мой бедненький песик! Кто бы мог сказать все это, мой бедненький старичок.

Волнение девочек достигло высшей степени. Теодолинда подняла умирающее животное, перенесла его на диван и просила отыскать ножницы: нужно перестать отдаваться отчаянию и испробовать последнее средство.

— Изабелла! Мария! Ножницы! Идите сюда!

Побледневшие от волнения лица девочек склонились над собакой, которая снова закрыла глаза, обжигая горячим дыханием руки своей благодетельницы, которая, преодолев первоначальную брезгливость, принялась медленно стричь шерсть на спине животного; время от времени она останавливалась и сдувала волосы с оголенного места. Но вот она дошла до жирного затылка… О ужас! Какое грустное и потешное зрелище представляла теперь бедная собака!

От свежего ветерка занавеси балкона надулись, словно два паруса. В комнату ворвался веселый гул шумной улицы. В глубине на фоне бледно-золотого вечернего неба обозначались контуры бедных домиков. Черный дрозд засвистел свою незатейливую песенку.

В это время с верхнего этажа спустилась красавица невестка донны Летиции, Наталья, с ребенком на руках. У Натальи было овальное лицо нежно-розового цвета, на котором вырисовывались голубые жилки, очень светлые глаза и прозрачные ноздри, — короче, это было соединение всех прелестей блондинки с непокорными волнами черных кудрей. При всей ее красоте и изяществе на ее наряде и всей фигуре лежало некоторое нерадение, равнодушие к своей внешности: во всем видна была мать, которая сама кормит своего ребенка.

Лишь только увидела она остриженную собаку, как ею овладел приступ смеха, которого она никак не могла удержать.

— Ха, ха, ха, ха!

Как?! Наталья могла смеяться, когда умирал бедный Санчо? Чувствительные девочки бросили негодующий взгляд на бесцеремонную и жестокосердую золовку. Та, продолжая смеяться, как ни в чем не бывало подошла к дивану и нагнулась к животному вместе с ребенком. Голенький ребенок начал тянуться своими беспокойными ручонками к собаке, он барахтался, полный естественной радости, и бормотал непонятные слова еще влажными от молока губками. И доброе животное, привыкшее подставлять свою голову этим ручкам, почувствовало во всем больном теле прилив нежной дружбы, и в его глазах заискрилась последняя вспышка признательности.

— Бедный Санчо Панса, — пробормотала Наталья и отняла от собаки ребенка, который чуть не испачкал пальцы пеной. Ребенок скривил свою влажную мордочку, собираясь заплакать, но мать тотчас закружилась с ним по комнате, начала качать его и подбрасывать вверх. Вот она остановилась у музыкального ящика и завела его ключиком. Обезьянка открыла свой рот, захлопала глазами, завертела хвостом и, казалось, вся ожила под знакомые звуки гавота. Задрожала комната от веселой пляски, и головка Натальи закачалась в такт. Комната была озарена приятным светом, от стоявших на балконе вазонов с цветами распространялся нежный запах гвоздики.

Вероятно, Санчо уже ничего не слышал. Жгучий горчичный пластырь на его затылке заставлял его по временам вздрагивать, он слабо взвизгивал и опускал голову. Стиснутый зубами, посиневший, почти черный язык утратил уже всякую подвижность. Глаза, покрытые теперь синеватой влажной пленкой, выдавали страдание лишь тем, что в углах глазных впадин быстро мелькал кусочек белка. Лишь ресницы чуть-чуть вздрагивали, когда судорога пробегала по всему телу. Изо рта обильно лилась пена. Приближался момент удушья.

— Наталья, перестань! Разве ты не видишь, что Санчо умирает? — гневно спросила Изабелла и залилась слезами.

Но гавота нельзя было прекратить на середине. Тихо и мягко лились звуки над умирающей собакой. Сумеречные тени медленно заползали в комнаты, и занавеси колебались от ветра во все стороны.

Донна Летиция не в силах была смотреть на страдания животного: заглушая всхлипывания, она вышла из комнаты. Со слезами на глазах одна за другой последовали за ней девочки. Их молодые сердечки сжимались от горя. Осталась только Наталья, которая с любопытством нагнулась к умирающей собаке.

И как раз в тот момент, когда раздался заключительный припев гавота, добрый Санчо скончался под музыку, как герой одной итальянской мелодрамы.

1910

 

Перевод Николая Бронштейна (1910)

В отсутствии Ланчотто

I

— Доброго здоровья, донна Клара!

Это утреннее приветствие заставило ее грустно улыбнуться, так как она сознавала, что здоровье постепенно и, может быть, навсегда покинуло ее.

Она еще бодрилась, старалась держаться прямо и не поддаваться все возрастающей слабости. Ведь она казалась еще такой крепкой, несмотря на густую сеть морщин и на прекрасную корону белоснежных седых волос.

К тому же уже начинались первые весенние дни, полные такой тихой прелести. В этой деревне, где она провела столько лет, уже наступило это мягкое, долгожданное тепло, которое должно было вылечить, спасти ее. Надо было только суметь не поддаться этой слабости, не упасть духом, дать молодому воздуху проникнуть в легкие и ускорить движение крови. Эта вера возрождала ее — делала почти веселой. Ей нравились и детское щебетанье Евы, оживляющее комнаты, и звуки пения невестки, отдающиеся под сводами. Этот аромат молодости, поднимающийся вокруг, кротость рождающейся весны возбуждали ее как опьяняющее вино, вызывали бурный подъем жизни, как веселая музыка, проходящая под окнами больного. И все-таки в глубине этого чувства была доля горечи, той озлобленности, которая неминуемо возникает в борьбе.

Когда невестка, видя ее побледневшее лицо в лучах солнца, проникающих сквозь стекла, переставала петь, полная того сострадательного почтения, которое испытывают здоровые по отношению к больным, и спрашивала ее — хорошо ли она себя чувствует — донна Клара отвечала:

— Да, Франческа, хорошо, вы можете петь! — Но глухой звук ее голоса выдавал сдерживаемое раздражение, и Франческа чувствовала это.

— Хотите, мама, я велю приготовить вам постель?

— Нет, нет!

— Вам действительно ничего не надо?

— Да нет же, решительно ничего.

Ей овладевало нетерпение. Она отворяла окно и, облокотившись на подоконник, жадными глотками старалась вдохнуть как можно больше воздуха и здоровья. Или же звала внучку Еву — и та, опьяненная возней, с красным смеющимся лицом и массой распустившихся белокурых волос кидалась к ней со всех ног.

— О, бабушка! — кричала девочка, бросаясь ей на колени и не сознавая причиняемой старухе боли.

И пока Ева отдыхала, сидя около нее, донна Клара с любовью погружала свои длинные аристократические пальцы в эту живую массу волос, издающую естественный запах детства, точно в целебную ванну. На минуту эта ласка приносила ей облегчение, на минуту она чувствовала, как в ней самой отражается ощущение бессознательной радости, идущее от этих маленьких членов, еще трепещущих от недавних игр. Или, вернее, она чувствовала, что в этом маленьком тельце путем наследственной передачи возрождалась часть ее собственного существа, и это доставляло ей наслаждение. Она поднимала головку девочки. Ей хотелось смотреть в эти чистые и глубокие глаза, почти постоянно расширенные от оживления.

— У нее лоб и глаза Валерия. Не правда ли, Франческа?…

— Да, и значит ваш лоб и ваши глаза, мама.

И тогда лучистые морщины донны Клары освещались счастливой улыбкой. Потом, когда девочка, вновь охваченная потребностью движения, убегала от ее ласк, донна Клара осталась неподвижной, чувствуя, как в организме ее медленно тает приятное возбуждение, и боясь шевельнуться, чтобы не рассеять его.

Но бороться со слабостью становилось все труднее, и сила сопротивления мало-помалу ослабевала. Сначала ее охватило только неясное беспокойство, постепенно переходящее в боязнь, а потом ужас, настоящий ужас человека, исчерпавшего всю свою бодрость и вдруг очутившегося безоружным перед лицом опасности, наполнил и парализовал ее старую душу. Тело ее требовало отдыха, мускулы ослабевали. Она чувствовала облегчение, когда опускалась в кресло и прислонялась головой к его спинке. Но ужас леденил ее при одной мысли о большой темной кровати, занимающей почти всю комнату, закрытой со всех сторон занавесками из тяжелой зеленой материи, кровати, на которой пять лет тому назад умер ее муж. Ни за что не согласилась бы она лечь в нее теперь, ей казалось бы, что ее погребают навсегда и что она задохнется. А теперь, больше чем когда-либо, она жаждала свежего воздуха и изобилия света; одиночество было ей ненавистно, так как она воображала, что присутствие молодых, веселых и сильных существ и общение с ними способны дать и ей самой медленное обновление.

Вот почему, когда Густав, ее младший сын, нежно уговаривал ее лечь, она велела приготовить себе маленькую постель в угловой комнате, выходящей на юго-восток, над большой оранжерейной крышей. Там видно было небо, и сквозь два большие окна солнечный свет проникал в изобилии. И как только она там поселилась, как только прониклась предчувствием, что быть может никогда уже больше не встанет, прежний ужас уступил место какому-то страшному спокойствию. Она ждала теперь, и ничто не могло быть грустнее этого длительного ожидания, этого медленного увядания человеческого существа, этого уверенного приготовления себя к смерти. Новая комната со своими голыми стенами имела вид нежилого до тех пор места. Сквозь одно из окон виднелись поля, заканчивающиеся на горизонте линией холмов, а за ними на ярком фоне неба выделялся силуэт.

Монто-Корно. Эта нежная фигура лежащей богини, похожая под снежным покровом на громадную статую, поваленную вдоль Абруццких гор, была издавна покровительницей страны, и моряки этого побережья приветствуют ее с такой же любовью, с какой когда-то моряки Пирея приветствовали копье Афины. Под другим окном ряд апельсинных деревьев отогревался в лучах солнца.

И дни проходили. Валерий должен был вернуться не раньше двух или трех месяцев. С постели больной тишина распространялась по всему дому. Все звуки и голоса заглушались и ослаблялись, чтобы не нарушать ее покоя. Каждый вечер, в определенный час, незадолго до захода солнца приезжал доктор, маленький, начисто выбритый человечек. Комната уже начинала наполняться тенями, иногда последний луч света из среднего окна, прорезая сумерки, касался постели. Слуга приносил лампу под большим темно-зеленым абажуром.

После отъезда доктора Франческа и Густав оставались в комнате больной, и молчаливые и грустные от этого ровного света сидели около постели, прислушиваясь к затихающим звукам деревни. Ева, опустив сонную головку на колени матери, заливала их волной своих волос, и эта шелковистая масса тихо колебалась от ее ровного дыхания.

— Дотроньтесь до них, — сказала раз Франческа, лаская эти волосы с нежной гордостью счастливой матери. Не вставая со стула, Густав нагнулся и слегка погрузил в них пальцы. При этом руки их на мгновение встретились, и оба они отдернули их инстинктивным движением. Потом взглянули друг на друга с удивленным любопытством людей, случайно открывших что-то непредвиденное и тайное. До сих пор ни тот, ни другая не подозревали, что искра может вспыхнуть от подобного соприкосновения пальцев.

Потом они взглянули на старуху. Донна Клара по-видимому спала, глаза ее были закрыты.

Они прислушивались несколько минут к этому слегка хриплому дыханию, которое, казалось, еще усиливало окружающую тишину.

— О, мама, — пробормотала разбуженная от первого сна Ева, поднимая недовольное личико.

II

И с этих пор между этими двумя столь различными людьми возникло странное, полное сожаления и боязни чувство, из глубины которого уже поднималось неясное беспокойное вожделение. Так во сне призраки прошедших ощущений и обрывки забытых образов, дремавших до тех пор в сокровенной области, начинают слагаться в неясные туманные видения, так камень, брошенный в спокойную устоявшуюся воду, поднимает осадок, накопившийся в течение долгого времени. Некоторые незначительные предшествовавшие факты оживали теперь в их памяти при другом освещении, приобретали не то значение и не тот вид, который они имели вначале.

Около месяца тому назад Франческа приехала к своей свекрови, чтобы провести с ней то время, которое ее муж находился в отъезде, до тех пор все семь лет своей замужней жизни она с Валерием провела безвыездно в Неаполе, и ей вспомнилось теперь, как в день приезда, поцеловав донну Клару, она протянула лицо Густаву и как тот, застенчивый, как отшельник, краснея, поцеловал ее в лоб. В другой раз, когда они сидели утром под апельсиновыми деревьями и Густав читал ей какое-то трагическое любовное приключение, она из простого чувства шаловливости смеясь со своей обычной беспечностью и открывая в смехе розовую полоску верхней десны, начала декламировать:

— Soli eravamo, e senza alcun sospetto… [1]

И смех придавал лукавое выражение ее лицу с тонким овалом индийской миниатюры, со слегка удлиненными глазами и с чересчур крутыми и высоко поставленными бровями, которые придавали ей странно-детское выражение.

Как-то раз Ева, охваченная свойственной ей шаловливостью, заставила Густава посадить ее себе на плечи и бегать под деревьями, уже покрывающимися почками. Потом, когда она увидала приближающуюся мать, ей пришла в голову новая выдумка: она потребовала, чтобы Густав и Франческа взялись за руки, и, севши на их скрещенные руки и обхватив их за шею ручонками, — она звонко кричала им в уши.

Все эти и другие такие же незначительные факты вставали теперь в памяти Франчески измененными и ожившими. И ночью после первой короткой борьбы с искушением она отдалась во власть этих нездоровых и опасных мыслей. Тонкий аромат греха, поднимающийся из их глубины, будил чувственность молодой женщины и привлекал ее.

И в ту минуту, когда сон овладевал ей, когда деятельность сознания, ослабленная упадком нервов, не в состоянии была более направлять и умерять вспышек воображения, она, постепенно скользя по наклонной плоскости, опустилась до глубины сладкого греха дочери Гвидо.

К тому же это не было первым грехом Франчески. Она уже достигла той неизбежной в браке точки, когда большинство женщин поддается искушению, на основании веселых доводов, которые доктор Рондибилис излагает добряку Панургу. Она уже прошла через два или три увлечения и, золотя их лучами своей сияющей молодости, она, нетронутая, продолжала путь. Это была одна из тех женских натур с подвижным умом, которые, легко поддаваясь мимолетным ощущениям, не дают страсти овладевать собой, страдание так же невыносимо им, как ржавчина благородным металлам. Кроме тонкой чувственности она вносила в любовь почти откровенное любопытство к внешнему выражению ее, и это любопытство придавало странный характер ее любви. Когда мужчины изливали у ног ее балаганное красноречие своего сердца, она внимательно, но с легким оттенком иронии в красивых миндалевидных глазах смотрела на них, точно вслушиваясь и ожидая, не найдут ли они случайно какого-нибудь нового оттенка или выражения, а потом улыбнувшись она уступала с какой-то небрежной снисходительностью.

Глубокие порывы и сильная страсть были неприятны ей, она не хотела горячки, резкость или грубость в наслаждении казались ей непонятными и отталкивающими. Она предпочитала легкую, блестящую, хорошо сыгранную комедию глубокой неловко выраженной драме. Наряду со счастливым темпераментом в ней сказывалось и необыденное художественное воспитание, потому что у здоровых женщин здоровая любовь к искусству порождает с течением времени что-то вроде снисходительного скептицизма и веселого непостоянства, которые защищают их от страсти.

Густав, наоборот, провел двадцать с лишним лет своей жизни почти безвыездно в глухой деревне с донной Кларой, не зная увлечений, любя только горячих лошадей и унаследованную от отца большую белую борзую собаку. Необработанный нерешительный ум его, склонный к неопределенной меланхолии, часто потрясался неожиданными бурями. Острое постоянно заглушаемое возбуждение половой зрелости иногда снова поднималось в нем с тем же упорством, с каким корни порея цепляются за землю. И теперь, когда вспыхнула искра, все дремавшие в нем силы воспрянули вдруг с дерзкой мощью.

Ночью его грудь сдавила громадная тоска, в которой уже чувствовалось жало угрызений, зарождалось темное предчувствие несчастья, и тысячи призраков, поднимаясь, достигали страшных размеров и без устали преследовали его. Ему казалось, что он задыхается, что вся комната полна биениями его сердца и что среди этого шума раздается чей-то зов, зов его матери. Не зовет ли она его и в самом деле из соседней комнаты? Не почувствовала ли она его страданий? Приподнявшись на локтях, он прислушивался, не будучи в состоянии разобрать ни одного звука среди этого гула. В недоумении он встал, зажег лампу и, открыв дверь, подошел к кровати больной. От света, ударившего ей в глаза, она отвернулась к стене.

— Что тебе, Густав?

— Ты звала меня?

— Нет, дитя мое.

— Мне послышалось, мама.

— Нет, иди ложись, да благословит тебя Бог, дитя мое.

III

На другое утро Густав медленно поднимался по аллее в сопровождении Фамулуса, большой белой собаки, которая шла за ним упругим, изящным, точно слегка танцующим шагом борзых. Было раннее девственное утро возрождающейся весны. Просыпающаяся природа как будто медленно поправлялась после болезни. Молочно-белая дымка еще дрожала под густо растущими деревьями, а верхи их уже румянились и чуть заметно трепетали на солнце.

Старая земля Абруццов размягчалась.

В конце аллеи на фоне темной зелени апельсиновых деревьев Густав заметил светлое пятно, похожее на белеющую среди парка статую. Он стал всматриваться, как вдруг собака, как бы почуяв добычу, кинулась вперед громадными скачками бегущей антилопы. — Фамулус, сюда, Фамулус! — доносился издали голос Франчески. Она стояла, подзывая бегущую собаку, щелкая пальцами, и вибрирующий звук ее голоса несся по ветру. Когда Густав подошел, она нагнувшись ласково гладила тонкую морду собаки, которая лежала на спине, с поднятыми тонкими нервными ногами, открывая втянутый живот телесного цвета.

Франческа показалась ему красивее, чем когда-либо, в этом утреннем платье, сквозь густые складки которого чувствовалась живая упругость тела, волосы ее были высоко подобраны и уложены на голове, как на портретах времен Империи. Густав поздоровался.

— Здравствуйте, Густав, — ответила она, выпрямляясь быстрым движением. Со слегка покрасневшим от согнутого положения лицом она протянула руку и с любопытством взглянула на него из-под полуопущенных век. Вместе с наступлением утра к ней снова вернулась и ее обычная ясность духа. Потом, шутливо меняя интонацию голоса, она спросила:

— Откуда вы, сударь?

Густав понял и улыбнулся. Застенчивый как пугливый ребенок, он поздоровался с ней, не назвав ее по имени. И теперь жалел об этом, ему захотелось говорить с ней долго и без смущения.

— Я был далеко, Франческа. Я вышел на рассвете и взял с собой Фамулуса. Воздух пощипывал лицо, мы шли полями, были в сосновом лесу. Он весь полон цветущими фиалками, и аромат их смешивается с запахом смолы. Если бы вы знали, как это хорошо! Хотите, поедемте туда как-нибудь верхом? Мы прошли и мимо холмов возле фермы, луг весь был залит росой — отовсюду выскакивали кролики. Фамулус поймал было одного, но я заставил его выпустить. Мы сделали большой обход и вернулись в аллею. Фамулус увидел вас издали и бросился к вам лизать руки. Вы даете слишком много сахару этому старому лакомке, вы его избалуете, Франческа.

Он продолжал говорить, потому что Франческа слушала его, как вдруг прибежала перепуганная Ева, крича: — Иди скорей, мама, бабушке дурно! — И они все вместе бросились к ней.

Донна Клара лежала на постели, дрожа в припадке, который сотрясал ее старые кости. Она не могла говорить, почти мертвенная бледность покрывала ее лицо — нижняя челюсть тряслась, глаза под полузакрытыми веками закатились. Помочь ей было нечем, оставалось только ждать, когда припадок пройдет сам собой. Густав положил свою горячую руку на ее ледяной лоб и, вглядываясь в помертвевшее лицо с выражением нежности и страха, старался согреть его своим дыханием. Время от времени он тихо звал ее, приближая свои губы к уху больной. И по-видимому она слышала его, потому что в углах желтоватого белка снова показывался зрачок, а на губах тщательная попытка улыбнуться боролась с конвульсивной дрожью.

Солнце еще не проникло в комнату — его золотое сияние разбивалось на стеклах закрытых окон. Мало-помалу дрожь больной утихала, и два или три раза рот ее слегка приоткрылся для вздоха. По мере того как тепло проникало в тело, бледность ее смягчалась. Она повернула глаза к стоящим у изголовья, и наконец, опустив веки, ей удалось слабо улыбнуться. Огромная усталость охватила ее, и в этом изнеможении сохранялось еще чувство того леденящего холода, от которого она застывала. И в то же время при виде возрастающей радости этого весеннего утра в душе ее плакало горькое сожаление о невозвратном. Все кончено, она старуха и должна умереть! И слабость еще сильнее охватывала ее; ясность сознания покидала, заменяясь чувством тупой тяжести.

— Она засыпает, — прошептала Франческа.

— Нет, это обморок, — побледнев, сказал Густав, чувствуя, как ослабевает биение жизни в пульсе матери.

— Бегите скорей, Густав, наверх. В моей комнате около постели вы найдете хрустальный пузырек. Принесите его.

Он вышел, вбежал по лестнице и вошел в комнату. Несмотря на тревогу, острое ощущение аромата и свежести ударило ему в голову и бросило в дрожь.

Этот розовый свет, в котором чувствовалось теплое испарение ванны и где жил еще естественный аромат женской кожи, способен был смутить самого целомудренного человека. Он искал пузырек, не глядя на то, что делает. Откинутое одеяло на постели открывало белую как снег простыню, сохранившую еще отпечаток лежавшего на ней тела, и от нее поднимался присущий Франческе запах. Руки его коснулись чего-то нежного, мягкого. Может быть это была ее сложенная рубашка или что-нибудь другое, что она уже носила и что сохранило аромат ее тела. Он нашел пузырек Вышел и поспешно вернулся к больной.

IV

Был чудесный мягкий полдень умирающего марта. Накануне вечером они наконец решили отправиться верхом в сосновый лес. Молча, ровной английской рысью ехали они рядом по большой дороге. Густав слегка задерживал свою гнедую лошадь, чтобы иметь возможность видеть стройный и тонкий силуэт Франчески в плотно облегающей ее черной амазонке с изящной шляпой на густых высоко подобранных каштановых волосах. Рукой, затянутой в перчатку, она уверенно управляла своей рыжей лошадью. Все ее внимание было поглощено удовольствием ощущать прикосновение ветра к лицу, чувствовать упругий нервный ход лошади, звонко ступавшей по земле. Когда прядь волос падала ей на лицо, она быстрым движением головы отбрасыв

...