Бури, которые нам пришлось пережить, – это знак того, что скоро настанет тишина и дела наши пойдут на лад. Горе так же недолговечно, как и радость, следственно, когда полоса невзгод тянется слишком долго, это значит, что радость близка.
Мигель де Сервантес, Дон Кихот[1]
Изведанный мир в ту пору не был столь четко очерченным, равно как и знание не приравнивалось к фактам. В своем роде скреплял человечество рассказ. Никак точнее объяснить я это не смогу. Повсюду повествовали. Поскольку источников, где можно было что-либо выяснить, имелось меньше, слушали больше. Некоторые все еще рассуждали о дожде, стоя у калиток под моросью, глядели в небеса, предрекали грядущее – неточно и очень лично, словно все еще владели языком птиц, ягод или воды, – и обыкновенно люди потакали им, слушали, как сказ, кивали, приговаривали: “Да неужто?” – и уходили, не поверив ни слову, а только чтоб передать рассказанное, подобно живой валюте, кому-то еще.
Произнеси его – и услышишь звук, с каким нисходит вечер над Фахой и над прилежащими полями, где стоят коровы, а за улицей река облачается в темно-синие небеса, словно в любимую шаль. Май. Звук обертывающий. Звук, в котором слышится “мама”.
Когда родился в одном веке, а разгуливаешь уже в другом, возникает в ногах некоторая шаткость. Пусть всем нам повезет прожить достаточно долго, чтобы времена наши сделались легендой.
Покуда живешь ее, иногда думаешь, что жизнь твоя – ничего особенного. Обычная, будничная и должна бы – и могла бы – в том и сем быть лучше. Нет в ней сравненья, посредством которого извлекается какой бы то ни было смысл, поскольку слишком она чувственна, непосредственна и безотлагательна, и именно так жизнь и полагается жить. Все мы постоянно стремимся к чему-то, и хотя это означает, что более-менее неизбывен поток промахов, не так уж и чудовищно то, что мы продолжаем пытаться. В этом есть что осмыслить.
То, чем я занимался в ту пору, делает, думаю, любой мальчик, у которого умирает мать, – я торговался с Богом.
я сидел рядом с ним, и мы оба смотрели на реку, сдается мне, тринадцатью разными способами, однако не произносили ни слова.
я однажды наблюдал в городе, как мой дед выходит из “Пивнушки”, достает из кармана большой медный пенни, кладет его на дорогу и идет себе дальше. Когда я спросил его, зачем это, он выдал мне улыбку-айсберг неведомой глубины погружения и ответил:
– Мужчина, женщина или ребенок, кто найдет ту монетку, решит, что счастливый сегодня день. – Тут он подмигнул мне изо всех сил. – Так оно и будет.
его столько раз обворуют, что он начнет оставлять ключ во входной двери своего приходского домика, немного монет и еды на столе, пока не умыкнут и стол.
Пусть и крупный он был мужчина, имелся в том, как он устроился, прирожденный покой. Это я заметил в основном потому, что меня этот покой избегал. Непросто сесть наземь и смотреться естественно – и чтоб не казалось, как в моем случае, что промахнулся мимо стула.