Чувство издалека
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Чувство издалека

Дмитрий Ланев

Чувство издалека






18+

Оглавление

  1. Чувство издалека

Люди боятся времени,

а время боится пирамид

(Египетская поговорка)

Одна из многочисленных знакомых д-ра Антуана, с которой он поделился моей историей, вероятно, в психотерапевтических целях, сочла необходимым настоять, чтобы я отдал свои воспоминания об Элизе для ее журнала. Впрочем, прошло два года после того, как полиция вынесла свой вердикт — несчастный случай, который внес ясность в то, в чем ясности быть не могло. Разумеется, у меня нет никаких причин скрывать то, что происходило между нами, хотя в то, что я знаю и помню, мне самому порой верится с трудом. Это мне-то, человеку, бравшему интервью у всех крупнейших полицейских чинов Колумбии и Сайгона! Уж чего только они не «плели» мне — я верил. Верил, а потом был рад, что не дал им усомниться в этом до тех пор, пока не оказывался в своей редакции, под защитой ее стен и американского закона. Но может, это и правда, что нет ничего более полезного для читательниц женского журнала, чем рассказ мужчины, оставшегося ни с чем. Впрочем, не совсем ни с чем, ибо память о единственной женщине, сны о ней, желание ее, пусть даже чуть-чуть угасающее со временем — всего этого достаточно, чтобы наполнить оставшуюся жизнь неповторимым и большим смыслом. Это как служение богу, которое ни с кем нельзя разделить.

Наверное, проще рассказывать нашу историю с ее финала. Он относится к периоду моей жизни, когда я смог записать в каком-то из своих блокнотов глубоко прочувствованное следующее: «Неправда, что одиночество окружает человека! Оно рождается внутри него, где-то в лобных частях мозга, и протягивает свои щупальца вниз, к гортани, преграждая путь воздуху, спирая дыхание, дотягиваясь до сердца, которое начинает надрывно колотиться, будто детонирующий мотор, и, в конце концов одиночество достигает конечностей, и наиболее чувствительные их части — пальцы рук сжимаются, и вот тогда все тело совершает безрассудные, порой безумные поступки. Человек прилипает к окну, или к баранке автомобиля, и устремляется в не изведанное, случайными парами фраз борясь с монстром, который ожил в нем». Так что должно быть ясно, какие настроения владели мной, когда я мчался на встречу с ней, назначенную в Египте. Песок вылетал из-под колес, и длинный шлейф пыли долго висел в воздухе, не оседая, как винный запах в каком-нибудь темном подвальчике. Я не видел ее уже тридцать дней! За это время я выпил столько, что возмутился не только мой желудок, но и печень. За тридцать дней без нее можно было потерять не только здоровье, но и самого себя.

Элиза — великолепная выдумщица всевозможных проказ и мучений для меня, в этот раз воспользовалась не почтой, а факсимильной связью, прислав сообщение о месте и времени, где назначает наше очередное свидание. Гримаса судьбы — мы даже не подозревали, что той нежной и в чем-то мистической дружбе, в которую превратилась наша однолетняя страстная связь, эта прожженная пустыня вынесет приговор и даст право сказать, что мы жили осень, зиму, весну и лето, Когда отношения затягиваются больше, чем на четыре сезона, приходиться говорить прожили столько-то и столько-то, там-то и там-то, в чем услужливый слух всякого одиночки готов услышать трагические нотки плача существ, обреченных на борьбу друг за друга, в то время как предпочтительнее было бы наслаждаться друг другом.

В спешке я не подумал о том, что бумага для факсимильных аппаратов быстро выгорает на солнце, и не снял копию. Развернутый на колене листок, норовящий свернуться в трубку, посерел, а буквы на нем потускнели. Создавалось впечатление, что этому сообщению несколько лет, хотя я получил его только накануне — в благоустроенном и прохладном холле гостиницы, наполненном говором разноязыкого народа, из рук сексапильной египтянки, говорившей по английски так, как ребенок обсасывает слишком большую конфету.

Я взял напрокат джип и приехал к подножию одной из тысяч разбросанных по Египту пирамид. Согласно приказу я остановился со стороны, где нещаднее всего припекало солнце. С противоположной стороны разбили свой комфортабельный лагерь археологи. Почему я не пошел к ним и не попросился в прохладу какой-нибудь палатки, где мог бы получить стакан джина с медленно тающими «глыбами» льда — причуда моего характера, согласного выполнить прихоть любимой женщины. Я сел на песок в тень, отбрасываемую джипом, вытянул ноги и приготовился ждать.

Что это была за женщина! Только она сама могла говорить о себе без лжи. Все остальные, кто когда-нибудь видел ее, не могли сказать правды, поскольку ни черта в ней не понимали. Произнося восхищенные или немного осуждающие слова все ошибались, не ведая того. Элиза была вне понимания обычного человека, занятого обычными делами и поглощенного обычными женщинами. Ее мог понять только свободный человек, каким в большей степени, чем другие, оказался я. Повезло ли мне?

Мы познакомились ровно за год до этого свидания в Египте. В начале октября 19.. года я оказался в Нью-Йорке, прибыв в этот раз из городка Гранд Хевен (Grand Haven), что расположен на самом берегу Мичигана. Самолет приземлился поздно вечером, около одиннадцати часов, а в такое время в октябре в Нью-Йорке на улице глубокая темень. Кроме того, как я знал из новостей, Новую Англию сотрясали штормовые ветра и ливни; где-то под Бостоном с нескольких домов сорвало крыши, а в Нью-Бедфорде (New Bedford) закрылся для посетителей музей китобойного промысла, так как потоки воды, несшиеся по наклонной улочке мимо него, не позволяли туристам подойти к величественным ступеням, ведущим в музей. Для нью-бедфордцев это было событием! В аэропорту Кеннеди в самом Нью-Йорке из-за ветра неудачно приземлился самолет. После желтого песка Мичигана, после обеда в залитом солнцем прибрежном ресторанчике, сквозь стеклянную стену которого открывался вид на небесный простор одного из Великих Озер, после мичиганских местных окуней, приготовленных без костей и так вкусно, что я попросил вторую порцию, Нью-Йорк показался мне темным и неуютным, а пиво, которое я купил сразу же после посадки — просто отвратительным. Я поставил недопитую бутылку на пол около дверей и вышел из здания аэровокзала с такой кислой физиономией, что пара полицейских на входе посмотрели на меня чуть более внимательно, чем на других пассажиров. Я не успел сесть в последнее желтое такси на стоянке и был вынужден воспользоваться услугами смуглого эмигранта с горбатым носом, как оказалось — бывшего некогда румыном. Он посадил меня в старый черный линкольн и повез на Манхеттен.

Сам я с Западного побережья и, уехав с него, перебрался сначала в Азию, потом жил в Лондоне, и снова вернулся в Сан-Франциско. В Нью-Йорке я был всего несколько раз, и то — все время проездом. Я не знал этого города, о чем сообщил таксисту, и он ответил, чтобы я не беспокоился. Он, мол, семнадцать лет как шоферит и знает в этом огромном городе все. Поскольку я не сказал ему о своей профессии, которая тоже заставляет узнавать все, он проникся ко мне симпатией и доверительно сообщил, чтобы я остерегался проституток. Его английский оставлял желать лучшего, но ехал он быстро. Впрочем, если бы он знал, что моя командировка связана как раз с вопросом о проститутках, он, наверное, ехал бы еще быстрее. Но не об этом речь.

Американизированный румын привез меня в какой-то отель с замысловатым восточным названием, воспроизвести которое моя память отказывается, а лезть в записную книжку мне лень. Отель располагался на 62 улице. А это, как известно, не самый лучший район Манхеттена. Желтый свет пятнами падал на мостовую и тротуар, по которым носились, подталкиваемые ветром, бумажки и прочий мусор. Было абсолютно безлюдно — столь свободное от пешеходов пространство я встречал только в древних арабских катакомбах. Тишину нарушал лишь гул и грохот дорожно-строительных машин в нескольких кварталах от этого места, да шерох проносившихся иногда автомобилей.

— Very most comfortable and cheapest hotel! — воскликнул румын на прощание и уехал так быстро, что я не успел забрать у него сдачу с пятидесяти долларов.

Вход в «самый лучший и самый дешевый» отель казался наиболее темным местом в стене здания. Я вошел и в конце длинного пещерообразного холла с высокими потолками, в котором царили полумрак и густой запах каких-то благовоний, навевавших мысль о необходимости проветрить здесь все и выбить пыль из стоявших вдоль стен диванов, обнаружил стойку портье. Тяжелые полотнища спускались к ней, образуя нечто вроде алькова. Откуда-то сверху спускались золотые веревочные кисти. За стойкой обитал восточного типа субъект, прятавший в углу гамбургер и чашку с дымящимся напитком. По запаху это был кофе, но я никогда не видел, чтобы кофе источал столько пара, сколько может произвести только камчатский гейзер. За боковой портьерой скрывался еще один гостиничный служитель. По крайней мере, мне хотелось, чтобы это был именно гостиничный человек, а не главарь местной турецкой банды, за которого его можно было легко принять. Он был с ног до головы одет в черную кожу и в расстегнутый ворот на волосатой груди я заметил массивную золотую цепь.

— Однокомнатный номер на две ночи, — сказал я.

Портье отодвинулся от своей пищи, оглядел меня и ответил таким тоном, как будто он был участником суда Линча, а я — бедным ниггером, в собственном кармане которого нашлась подходящей длины веревка.

— Только двухместный. Сто пятьдесят долларов за ночь плюс налог, — произнес он и снова принялся за гамбургер.

— Недешево для этих мест! — я поддельно изумился, но облокотился на стойку и пододвинул к себе стопку регистрационных карточек.

— Что значит недешево! — подал голос парень с золотой цепью. Он почесал скрюченными пальцами свою волосатую грудь и добавил:

— Это самый безопасный отель во всем районе!

Я понял. Я был благодарен ему за эту важную поправку. Именно в «самом безопасном отеле» я и хотел провести ночь… или две. Однако я остановил свою руку, готовую заполнить бланк, и вопросительно посмотрел на портье.

— Только на одну ночь! — сказал он.

Я не ожидал, что он так быстро прочтет в моих глазах то, что я думаю о его гостинице на самом деле.

— Что значит только на одну?

— Все занято, сэр! — ответил портье.

Я пожалел, что так быстро отпустил своего румына. В его рассказах о проститутках желание сорвать лишнее с клиента было все же менее заметно, чем во вранье портье.

— Ну, парни! Вы… — я отвернулся от стойки, собираясь взять сумку и покинуть отель, но не закончил фразы, поскольку тут же забыл, какое оскорбление хотел применить — после довольно интенсивной работы на Мичигане и утомительного перелета я был готов вспылить и проверить безопасность отеля на прочность, но… я увидел Элизу и осекся, как будто стеклянная стена возникла между мною и всем остальным миром. За ней только что захлопнулась входная дверь и она шла по холлу, оставляя за собой шлейф из загадочных и сладострастных улыбок современных чеширских кошечек. В колеблющемся воздухе за ее спиной стоящие у стены диваны преломлялись и превращались в услужливых и подобострастных карликов. На мой судорожный вздох она не обратила никакого внимания, а просто подошла к стойке и протянула руку. Портье вложил ей в ладонь ключ и при этом сверкнул глазами так, как это сделал бы индийский брамин, вынужденный отдать алмазное око своего божества для приданого дочери полковника английской армии.

Я снова повернулся к стойке.

— На две ночи только двухместный люкс за двести пятьдесят долларов плюс налог. — сказал портье, опуская взгляд.

Ставки росли пропорционально количеству достопримечательностей отеля и моему собственному пульсу.

Я согласился на эту цену, теперь показавшуюся мне вполне разумной для столь позднего часа, и заполняя регистрационную карточку осведомился, что это была за женщина.

— Мадам? — только это слово и смог выдавить из себя портье, будто его заставляли признаться в чем-то глубоко интимном.

Первую половину той ночи я провел в кресле, пытаясь думать о работе. Это были мучительные попытки вернуть сознание в привычное, но — как оказалось — неестественное русло. Я не хотел думать о предстоящем на следующий день визите в Департамент Полиции Нравов. Мне было плевать на громадный каменный мешок, зовущийся Нью-Йорком, и несколько важных для моего материала слов неизвестной мне женщины в форме офицера его полиции. Я как-то быстро охладел к моей статье, как будто она была уже написана и опубликована, и благополучно заброшена на пыльный чердак истории. Журналисты часто с этим сталкиваются — сгусток информации, ради которой пересекаешь огромные пространства или плещешься в каком-нибудь государственном учреждении, как осетр на мелководье, похож на метеорит величиной с грецкий орех, упавший в Амазонскую Сельву. Пробито несколько листьев, разбежались какие-то жуки, повернул голову ягуар — и ничего больше. Я пришел к выводу, что интервью с офицерами Полиции Нравов — вещь нужная, но так же подвержено прихотям и случайным поворотам истории, как и все остальное. Явление незнакомой женщины в холле отеля произвело на меня впечатление более значительного события. Моя статья показалась мне маленькой изюминкой рядом с сочной гроздью спелого винограда.

Вторую половину ночи я боролся с различными конторами по найму автомобилей. Мне почему-то казалось, что малиновый кабриолет ягуар-даймлер произведет нужное впечатление, и женщина посмотрит на меня чуть внимательнее, чем накануне вечером. Я боролся до изнеможения — бестолковые ночные клерки никак не могли понять, почему мне нужно именно то, что мне нужно. Точнее — мне было нужно то, что я хотел. Один сонный тип предложил восьмиметровый шестидверный кадиллак. Я представил себя в нем и расхохотался. Для меня приехать на свидание в такой машине означало то же самое, что придти пешком в шляпе на пять размеров больше, чем может поместится на моей голове. Восемь метров и шесть дверей — это было слишком много. В моей собственной квартире вряд ли дверей наберется больше. «Нет-нет, — говорил я, — двухдверного кабрио будет достаточно. Но именно ягуар-даймлер — с капотом, похожим на нос павиана! И с элегантно приспущенным задом. Ведь именно так выглядит сегодня настоящая нестоличная Америка — старый шериф в слегка обвисших сзади штанах.» После слов о штанах клерки замолкали, потом начинали неуверенно бормотать и приносить извинения за скудный сервис, в конце-концов признавались в собственном бессилии и предлагали позвонить в другие агентства.

Все же я добился своего, правда, ценой больших усилий — пришлось изрядно побороться со сном, который упорно старался закрыть мне глаза своей теплой лапой. Как-никак, а это была не первая ночь без сна за эту неделю.

В восемь утра я уже сидел в автомобиле напротив входа в отель. Эгоистическая часть моего сознания, отвечающая за нормальное функционирование организма, сверлила мозг мыслью, что я приготовился к встрече слишком рано: было безумием ожидать, что такая женщина просыпается раньше полудня. Но чистое серое небо, от которого вниз струилась прохлада, еще не смешавшаяся со смогом, укрепляла меня в моих намерениях. Я задрал ноги на «торпедо». Трое молодых негров в мятых костюмах прошли мимо, с интересом покосившись на рифленые подошвы моих ботинок, и свернули на ближайшую улицу. Я закинул руки за голову и принялся сочинять причину не работать, которая показалась бы убедительной моему шефу. Люди проходили мимо в обоих направлениях. Из проезжающих автомобилей пару раз выпали пустые пакеты от гамбургеров с товарным знаком Макдональдса. Мир нисколько не был взволнован большим чувством, пробудившемся в моем сердце.

Я нарочно так подробно останавливаюсь на всех этих мелочах. Дело в том, что хобби Элизы было устраивать сюрпризы. Впрочем, в ее случае сюрпризы часто казались — или оказывались капризами, и наоборот. И тот первый день был отмечен печатью этой ее необычности. Я сидел уже минут двадцать, разглядывая латунные украшения на двери отеля, и успел сочинить штук пять четверостиший о своих переживаниях, как вдруг краем глаза заметил одинокого посетителя в кафе на противоположной стороне улицы, видимого сквозь большое окно. Кафе, вероятно, открывалось совсем рано, молодой парень в джинсовой безрукавке уже заканчивал тереть мокрой губкой его окно, но кроме замеченного мною человека в нем никого не было. Мыльная пена, стекающая по стеклу, мешала разглядеть человека должным образом. Судя по шляпке, это была женщина. В такой ранний час если человеку надо в кафе, то он не просто заходит — в восемь двадцать утра человек в кафе забегает, хватает гамбургер и бутылку колы, запихивает и заливает в себя все это, вытирая рот салфеткой и одновременно дожевывая, выскакивает обратно на улицу и оглядывается, приноравливаясь к ритму большого города, из которого его на миг вырвало чувство голода. Но женщина в кафе никуда не торопилась. Она медленно помешивала ложечкой в чашечке и вдруг… подняла голову и посмотрела мне в глаза. Именно так — через всю улицу прямо в глаза. Я задохнулся и ощутил мгновенную слабость во всем теле, как будто только что проснулся не выспавшись. После короткого сна в ходе некоторых операций во Вьетнаме я чувствовал себя таким же ватным.

Женщина, а это была вчерашняя незнакомка, оглянулась, видимо, подзывая официанта, и снова посмотрела в мою сторону. Больше я ждать не стал, а вскочил и переметнулся через улицу, чудом проскочив перед желтым такси, водитель которого даже если бы хотел, не успел бы перенести ногу на педаль тормоза. Когда я вошел в кафе и подошел к ее столику, на нем уже стояла вторая чашка с кофе.

Позже при встречах с Элизой я часто ловил себя на ощущении, как будто выезжаешь в машине на огромную заасфальтированную площадь, на которой нет абсолютно никакой разметки. Куда ехать? Где твоя полоса? За ставшей явной округлостью горизонта везде подозреваешь готовую выскочить навстречу опасность. Уловив в себе это недоумение, граничащее с паникой, я понял, как сталкиваются самолеты в небе или корабли в океане. Человеку свойственно держать себя в рамках. Элиза разрушала стереотипы, она вела себя как звуки музыки в концертном зале, в котором тонко чувствующих душ все же меньше, чем хорошо слышащих ушей. В крайнем случае, я могу сравнить ее с кошкой, хозяйничающей в темном доме, в который вы вошли на пару минут. Ее большие глаза могли блеснуть с самой неожиданной стороны — и также погаснуть.

Итак, я вошел в кафе, небрежно сдвинув в сторону попавшийся на дороге стул, окинул взглядом расставленные в два ряда столики — никем не занятые и чистые, как умытые ночным дождем тротуары, и сел рядом с Элизой перед второй чашкой с кофе, появившейся, как по волшебству, пока я летел осенним листом через улицу.

— Ветер — сказала она, вскинув взгляд на мое лицо и остановив его на растрепанных волосах.

На улице действительно было ветрено, но я не нашелся, что ответить. Очевидные вещи — согласиться с ними не легче, чем возразить. Это как ответить на вопрос, какая перчатка лучше — левая, или правая. «Дайте обе» — обычно отвечал я в таких ситуациях.

Столики в кафе были круглые, мы сидели вполоборота друг к другу. Она бесцеремонно смотрела на меня справа, а я смотрел на опустившего голову и, вполне вероятно, заснувшего бармена за стойкой. Повернуть голову в ее сторону я не мог. Просто не мог. Во время одной операции во Вьетнаме случайно погиб грудной младенец. Мы уходили из деревни, а его мать стояла на краю дороги и смотрела на нас. Мы для нее были чем-то вроде внезапно рассвирепевшей стихии, она не проклинала нас и не плакала. Но мы почему-то, проходя мимо, смотрели строго вперед. Даже не под ноги. Несостоятельность и упрямство пирровых победителей влекло нас обратно в казармы. Такие апострофы сознания, такие камешки в извилинах потом не дают покоя всю жизнь.

— Джон! — она положила свою ладонь на мой кулак рядом с чашкой, к которой я так и не притронулся, — вы не любите кофе! Я ошиблась, Джон…»

Мне почудилисть слезы в ее последних словах и я было открыл рот, но не успел ничего сказать.

— Пойдемте отсюда, Джон! Пойдемте!

Ей, должно быть, нравилось произносить мое имя. У нее это получалось чуть-чуть нараспев, не по американски. Вероятно, портье мог быть слоохотливым, когда хотел. От предмета своего тупого вожделения имена постояльцев он не скрывал.

Мы встали и направились к выходу, но остановились перед стойкой. Бармен поднял голову и с готовностью услужить чуть-чуть развернулся к полкам позади него.

— Пачку Camal и зажигалку — сказала Элиза.

Бармен повернулся к нам спиной, достал с верхней полки сигареты и задержал ладонь около коробки с одноразовыми зажигалками

— Какого цвета?

Его вопрос прозвучал глухо, как всегда бывает, если человек говорит, отвернувшись или не поднимая глаз. Эта женщина производила удивительное впечатление на всех, с кем заговаривала.

Невинный вопрос, на который обычный человек отвечает мгновенно, заставил Елену задуматься. Когда она думала, это становилось заметным по возникающей вокруг напряженности. Как будто она подсасывала энергию от присутствующих. Шум, доносящийся с улицы, на мгновение становился тише, как будто очередная партия ревущих автомобилей еще не сорвалась с ближайшего светофора. Она быстро глянула в мою сторону и ответила:

— Красную.

Я не отрываясь смотрел на ее ладонь, кончиками выпрямленных пальцев касающуюся поверхности стойки из пестрого пластика под «перепелиное яйцо». Ладонь была белая, почти мраморная и лишь еле заметные тонкие голубые жилки говорили о том, что под тонкой кожей течет кровь. Длинные пальцы — не сухие, как у музыкантов, а чуть пухлые, как у детей, были украшены парой тонких золотых колечек с маленькими бриллиантами. Ухоженные ногти покрывал прозрачный лак, из-за чего они слабо поблескивали.

Бармен поставил пачку сигарет и зажигалку на стойку и после этого обрел в себе смелость поднять голову и встретиться глазами с покупательницей. Но он опоздал. Элиза быстро отвернулась и пошла к выходу, забрав только сигареты. Я пожал плечами и пробормотав что-то взял зажигалку.

Торопясь вслед за Элизой на другую сторону улицы я имел возможность разглядеть ее подробней. Смотреть ей в спину было безопаснее — голова не кружилась и можно было спокойно любоваться великолепными пропорциями тела без страха потерять голову. Одетая в слегка приталенный серый плащ и туфли на высоком каблуке «рюмочкой» она была похожа на одну из тех деловых женщин, каких много на Манхеттене днем, когда в офисах обеденный перерыв. К счастью, ничего от современных топ-моделей в ней не было — ни тощих бедер, ни выгнутой в обратную сторону, как дуга лука, тонкой спины. Настоящая земная женщина, созданная для радости здорового мужчины, а не гипсовая фигурка для витрины модного магазина. Ничего лишнего, но и добавить нечего. Она перешла улицу и, ступив на тротуар, обернулась с улыбкой. В ней было что-то от древних ирландских богинь, чьи широкие бедра, казалось, были тем лоном, в котором зародилось если не все сущее на земле, то уж пара-другая волшебных исполинов точно. Влечение, которое всколыхнулось во мне в этот миг, совершенно не походило на зуд в некотором месте, под влиянием которого современный человек обычно покупает порнографический фильм или заводит случайное знакомство в баре. Какое-то глубинное чутье подсказало мне, что наша встреча случайной не была. Разве случайно встречаются облезлый, переживший зиму, но тем не менее разогнавший всех соперников медведь и молодая медведица, которая еще пахнет еловыми ветвями, на которых была зачата сама, готовая к первому совокуплению, продолжающему род хозяев тайги? И разве случайно маленький паучок-самец находит дорожку к огромной своей Черной Вдове, а потом еще некоторое время пробирается по ее шелковистой спинке, чтобы зародить в ее материнской глубине какое-то свое подобие? Нет, это все бывает не случайно. Вот только в моем случае нельзя было догадаться, как могли развиваться события. Или медведь махнет лапой, прогоняя медведицу, обрывая мимолетную весеннюю связь, или оплодотворенная Черная Вдова протянет лапку и отправит уставшего самца в свою хищную пасть.

Элиза остановилась около моего «Ягуара» и оперлась на его капот рукой. Она умела принимать позы, свойственные античным статуям, в которых не чувствуется ни напряжения, ни беспокойства. Под светлым плащем на ней было надето короткое желтое платье, усыпанное блестками. Я не знаю, насколько это было модно, но поднимающееся солнце — невидимое за окружающими громадинами домов — все же умудрилось как-то запустить один свой луч по окнам и попасть, отразившись, на эту желтую сверкающую ткань. Я зажмурил глаза и остановился в шаге от нее.

— Простите, я давно знаю, о чем вы хотите меня спросить, но мучаю вас…

— О чем же? — я не переставал жмуриться и вслушивался в голос, который, казалось, доносился сразу со всех сторон.

— Вы хотели узнать, как меня зовут…

Я кивнул головой.

Так мы познакомились. Я раскрыл глаза и пожал протянутую узкую и холодную ладонь. Протягивая руку, Элиза сложила пальцы лодочкой. Может, она расcчитывала на поцелуй?

Она села в машину, откинулась назад и, поглаживая кончиками пальцев украшенную лакированным деревом крышку бардачка, невзначай открыла ее. В бардачок я заранее положил плоскую бутылочку темного Мартеля. У меня не очень хороший вкус и пить я могу все что угодно, но этот коньяк был мне привычен, я с ним даже как бы сросся: бордовая этикетка от такой вот бутылки была приклеена к внутренней поверхности мой каски во Вьетнаме. Этикетку мне прислали друзья, написав, что она отклеена с той самой бутылки, которую они выпили за мою удачу. С тех пор мы всегда вместе: я и французский коньяк.

— Вы одиноки, Джон? — вдруг спросила Элиза совсем невпопад моим веселеньким мыслям.

— Нет! — резво ответил я. (Через год я понял, насколько врал самому себе.)

Вдоль улицы подул ветер и о лобовое стекло зашелестел песочек. Элиза насмешливо глянула в мою сторону:

— Пыль в глаза? — то ли спросила, то ли заключила она. Но я уже понял, что все ее слова нужно было относить на мой счет. Явления природы ее не беспокоили. Во всяком случае ветер беспрепятственно забавлялся полями ее шляпы, а она даже не поднимала руки, чтобы придержать их.

В мои сорок с небольшим лет пускать пыль в глаза уже перестало быть хобби, которому посвящаешь досуг или специально выкраиваешь время. Для меня это стало привычкой, к тому же, помогающей в работе. Я пожал плечами и положил левую руку на руль.

— Едем?

Она не ответила, но наконец-то сняла свою шляпу и положила ее на колени. Когда она опускала голову вниз, длинные волосы полностью скрывали щеки, и пришлось бы вытянуть шею, чтобы заглянуть в лицо за этой натуральной чадрой.

— В Бостон — сказала она, доставая из сумочки перламутровую заколку. После этого она как бы забыла обо мне и занялась своими волосами, пряча их под шляпой. Мне ничего не оставалось делать, как отвернуться и включить зажигание.

Никогда я еще не был таким послушным. Я поехал в Бостон, прогнав вспомнившиеся на долю секунды деловые встречи этого дня. Но разве это было послушание? Можно ли сказать о бревне, увлекаемым течением, что оно «послушно» реке. У него уже нет выбора и, безусловно, нет сознания, чтобы соображать о конечной цели плаванья. Только более мощная воля, сторонняя могучая сила может вырвать его из воды и тогда хрустальные капли, падающие обратно в реку, станут слезами, пролитыми над оборванной чудесной связью.

Я не был послушен. Я делал то, что хотел и чувствовал, что постепенно приближаюсь к какой-то своей еще не понятой мечте. Следующим шагом на этом пути было положить руку на бедро Елены. Это было легко — чуть ошибиться при переключении передач. Я так и поступил — перенес ладонь немного дальше и прикоснулся к ней. Меня постигло разочарование — плотные колготки не пропускали тепла тела. Елена немного отодвинулась на сиденье и я отдернул руку, пробормотав нелепые извинения.

Довольно долго — до самого выезда из города и даже после, мы ехали молча. Однако молчание не было в тягость мне, тем более, что изредка мы обменивались улыбками, для которых, впрочем, не было никаких поводов.

— Остановимся — сказала наконец Элиза каким-то бесцветным голосом, как будто одинокая капля упала на песок, вызывая удивление не столько своим появлением, сколько тем, что одна.

Мы неслись по крайней левой полосе, и мне понадобилось несколько минут, чтобы перестроиться направо.

— Свернем.

Я свернул на ближайший съезд и медленно поехал по неширокой дороге, по бокам которой стоял густой лес в великолепном осеннем облачении. Пахло упавшими листьями и чем-то еще, что навевает тоску, доводящую до самоубийства, на длинноволосых худых наркоманов, а в здоровом теле вроде моего рождает радость от соприкосновения с величием живой природы.

— Остановимся — снова тихо, но уже с еле заметной настойчивостью повторила Элиза.

Я стал медленно тормозить, разглядывая обочину. Съехать можно было не везде. Но Элиза сама схватилась за руль и резко дернула его на себя. На скорости тридцать миль в час мы вылетели с дороги и подняв тучу песка и сосновых иголок застряли между уходящих в высь бронзовых стволов.

— Мы так убьемся — выдавил я из себя. Пришлось повертеть головой, чтобы шейные позвонки встали на место.

— Что ты сказал, Джон? — Элизы уже не было в машине. Она стояла возле нее и отряхивала плащ. Ее шляпа исчезла и шикарные золотые волосы снова свободно спадали на плечи и за спину. Перламутровая заколка, которая раньше сдерживала их, лежала на открытой крышке бардачка.

Я повторил свои опасения, но она насмешливо глянула на меня и отвернулась.

— Я не уверена в том, что погибнуть так легко — сказала она.

— Влюбиться намного легче — это уже были мои слова. Я обошел машину и обнял Элизу за плечи. Чертовски захотелось зарыться носом в ее волосах и я не смог побороть этого искушения. Странно, но сначала мне показалось, что у ее волос не было никакого запаха. Но потом я вдохнул поглубже и нашел его. Как будто легкий ветерок доносил аромат цветущего розария, не смешивая его с пряным настоем осеннего леса.

Мы провели там целый день и, честно говоря, чертовски вспотели. Дорога, к счастью, оказалась не слишком оживленной. Только дважды кто-то останавливался и интересовался нашей машиной. Приходилось подниматься с расстеленного плаща и выглядывая из-за капота, отсылать непрошеных гостей по их делам.

Потом мы не поехали в Бостон, а вернулись в Нью-Йорк. Я — влюбленный так, что горели уши. Она — слегка опьяневшая то ли от коньяка, то ли от свежего воздуха, то ли тоже от любви. Элиза закурила сигарету, входя в отель, и портье злобно посмотрел в мою сторону, ибо я шел слишком близко от нее. Надо ли говорить, что мой двухместный люкс пришелся как нельзя кстати.

Второй раз мы встретились в Чикаго. Я сидел в недорогом, насквозь сыром номере Harrison Hotel на одноименной улице и разговаривал с двумя парнями из пуэрто-риканской мафии, которые любезно — за небольшие деньги — согласились позабавить меня своими байками и добавить в мою новую статью немного крови и перца. Те, кто бывал в Чикаго, знают, что отель этот находится практически на границе белой и черной части города. Вид из окна был соответствующий — пустая парковка и кирпичная стена с огромным красным крестом, нарисованным пару-тройку десятилетий назад. Немного левее изгибались петлей фермы и рельсы сабвея. Когда зазвонил телефон, я взял трубку и отошел к окну. Но едва я услышал милый голос, как военно-приграничный пейзаж расплылся и даже как бы исчез. Я видел только удивительно синее небо над ним.

Я быстро закончил разговоры с молодыми гангстерами, распрощался с ними, посоветовав не быть столь откровенными в других местах, и выставил их за дверь. Потом сбрил трехдневную щетину и спустился вниз.

Ехать было минут сорок — немного за улицу Девон, заселенную, как я знал, эмигрантами из России. Спокойный и приличный район. Трудности могут возникнуть только в случае, если забыл купить англо-русский разговорник. Но мне было легче — необходимый дом находился напротив церкви, к которой вели указатели прямо с Девон.

Я припарковался между старым огромным бьюиком и новой маленькой хондой, громко хлопнул дверцей и через небольшой ухоженный дворик подошел к двери под железным козырьком. Дверь была не заперта и за ней оказалась узкая деревянная лестница, которая заскрипела на все лады, будто приступающий к репетиции струнный оркестр, едва я ступил на первую ступеньку.

Тут же сверху над перилами показалось круглое старушечье личико, обрамленное пепельными волосами и имеющее тот марципановый розовый, истино американский цвет, какой приобретают в Америке все пенсионеры. Я не знаю, почему так происходит, но как только человек перестает работать, бороться каждый день за себя завтрашнего, он превращается в отражение яблочно-вишневого пирога, который каждое утро готовит вместе с популярным телеведущим.

Старушка встретила меня на верхней площадке. Была она маленького роста и совсем не говорила по-английски. Вместо этого она приветливо и безостановочно улыбалась и кивала головой, приглашая последовательно совершать ряд действий, похожих на некий обряд — я снял ботинки, надел мягкие тапки, затем был препровожден в ванную комнату и вымыл руки, и только после этого, чувствующий себя как будто после причастия, был запущен в комнату.

Элиза была здесь. Она сидела в глубоком кресле качалке, укрытая шерстяным пледом, и читала письмо, когда я вошел. Конверт лежал у нее на коленях, а лист бумаги легонько подрагивал, зажатый тонкими пальцами. Я остановился на пороге. Было жаль шагнуть дальше и разрушить установившуюся в комнате гармонию. Вся комната освещалась только одной лампой с большим матовым плафоном, стоящей на невысоком шкафчике сбоку от Элизы. Это было удобно — свет падал как раз на письмо. И кроме этого, он еще так чудесно переплетался с золотыми ее волосами, что создавалась иллюзия нимба над ее внимательным в чтении лицом.

— Prelestnitza — громко воскликнула старушка, выныривая из-под моего правого локтя. Она шустро просеменила к противоположному углу и щелкнула выключателем. В комнате вспыхнул яркий свет — от люстры, состоящей из сотен стеклянных леденцов и сосулек, подвешенных на бронзовых обручах под самым потолком.

— Джон, мой дорогой Джон — ласково проговорила Элиза, откладывая письмо в сторону и потягиваясь, вытягивая вперед руки.

Я было шагнул к ней, но опять споткнулся о старушку, которая тут же вручила мне поднос с чашками и исчезла в коридоре, ведущем, вероятно, на кухню.

— Поставь его на стол, — сказала Элиза, — тебя приняли как старого знакомого. Так что помогай.

Я исполнил просьбу так тщательно, как только мог. Даже ничего не разбил при этом, хотя руки тряслись от желания обнять любимую женщину. Чашки только зазвенели, столкнувшись при перелете с подноса на стол. И лишь справившись с ними я подошел к Елене и наклонившись поцеловал ее в губы. Золотой нимб уже погас, общее освещение затмевало его, но мистический восторг, который я испытывал, дотрагиваясь до нее, не пропал. За пару проведенных в разлуке недель он стал сильнее. Я почему-то подумал о цепной ядерной реакции. Любовь такое же необратимое явление — она имеет свою чудесную логику, по которой каждое действие приводит к вполне определенному следующему. И в этой цепочке нет обратных ходов, которые нельзя было бы определить как смерть или предательство. Но я-то очень хотел жить.

Снова появилась хозяйка, и я помог ей найти на столе место для большого фаянсового чайника. Через минуту мы опять остались одни.

— Ты соскучился, Джон? — спросила Элиза, откидывая плед и поднимаясь с кресла.

Черт! Соскучился ли я! Как я мог ответить на этот вопрос — на первый взгляд бестолковый, а на самом деле преисполненый женского коварства, лести в адрес мужчины и собственной любви. Конечно, я соскучился. Внешне это проявилось в тигрином прыжке и громком приземлении возле любимых коленей. Кроме того, я чуть не задохнулся. Элиза была в очень коротком, очень открытом и очень облегающем лиловом платье. Маленький бриллиант на золотой цепочке сверкал оттуда, где начиналась впадинка ее груди. Я поцеловал ее в то место, где край платья соприкасался с бархатной кожей бедра. Элиза немного согнула ногу в колене и погладила ею мою щеку. Потом опустила ладони на мою голову и легонько оттолкнула.

— Иди, помоги тетушке.

Так я кое-что узнал о ее происхождении.

Была она русская, но род их, всегда довольно состоятельный, вот уже почти что век как был рассеян по всему свету. Сама Элиза родилась в России, но теперь, покинутая двумя мужьями, одним русским и вторым англичанином, каждый из которых оставил ей довольно средств перед расставанием, имела английский паспорт. Где-то в Челси у нее была квартира. Теперь я уверен, что мужья ее, освободившись от этого дьявольского наслаждения, похожего больше на возмездие свыше — жизни с ней, успокаивались и становились просто хорошими и верными друзьями, оплачивая, вероятно, все ее путешествия. Сама она не работала, по крайне мере, в то время. Чем она занималась? О! Она путешествовала! Если ваше сердце закрыто для впечатлений, если в окружающем мире вы способны заметить только нового диктора в новостях и о войне где-нибудь в Африке думаете так, как о сливочном мороженом для диабетиков, то вы никогда не поймете, что значило путешествовать для Элизы. Она не могла построить яхту и пересечь на ней океан, но она пересекала его на больших пароходах и так, как спортсмен прислушивается к току собственной крови, она прислушивалась к чужой. Она упивалась всем — нефтяными разводами у причалов, белой пеной в кильватере; до боли в собственных глазах вглядывалась в черный глаз с желтой окантовкой пойманной матросом чайки; наблюдая за львами в каком-нибудь национальном парке она инстинктивно повторяла их движения, и ее походка становилась такой же мягкой и неслышной, как у львицы. Восточный базар и котел с пловом были для нее явлениями одного порядка. Везде она находила что-то восхитительное, что-то странное, что-то редкостное. И все было достойно ее памяти. И когда она любила, все это выплескивалось. Она стонала, как птица, гнездо которой разоряют охотники, прижималась, как подкрадывающаяся к добыче львица прижимается к земле, извивалась, как дерущиеся змеи или каталась по кровати, как резвящиеся антилопы по траве. И она одаривала негой, какую дарит только прохладная река истосковавшемуся по воде путешественнику.

Мы продолжали встречаться с перерывами в несколько недель. За Чикаго последовал Париж, затем длинное (четыре дня) португальское путешествие, мы встретились даже на ежегодной регате в Мельбурне и в ходе небольшой заварушки в Уругвае. То она звонила в редакцию и потом оказывалась недалеко от тех мест, куда засылала меня работа, то я, узнав, куда она собирается, находил причину оказаться там же. Тем не менее за весь год мы провели вместе не больше месяца. А я попадал в такие места, к таким красоткам, что мог бы утешить горечь разлуки без труда и хлопот — немного материальных затрат, и только. Да и совесть моя была бы чиста, поскольку журналистский нюх, помноженный на жизненный опыт давал основания подозревать, что верность не была присуща и Элизе. Как можно требовать верности от ветра? Но я уже начал замечать в себе первые зернышки грусти, первые проблески дикой космической тоски, и не позволял себе расслабляться с другими женщинами. Я находил в своей любви что-то жертвенное. Это чертовски завлекало, хотя любой человек сказал бы, что мне надо было просто обратиться к психиатру. А что бы я сказал врачу? Что плохо сплю и не нуждаюсь ни в каких женщинах, кроме одной? А он бы прописал мне снотворное — как врач, и посоветовал бы посетить бордель — как мужчина! Такие лекарства я мог прописать себе и сам, тем более, что для приобретения их рецепт не нужен. Но в том-то и была уникальность моего нового состояния, что я не хотел снотворного и всего прочего. Я понял, точнее, обнаружил в себе некое новое ощущение… Говоря высокопарно, я понял, что любовь — это неосознанная необходимость. Да! Именно так — неосознанная необходимость. Я не знал, что именно я получал от Элизы, но я знал, что не могу жить без того, чтобы не жила она. Я не нуждался в ее присутствии каждый миг, работая, я даже иногда не думал о ней, но сознание, что она где-то есть, что-то делает, кого-то обольщает, идет пешком, едет в автомобиле, пьет кофе, разрезает за обедом мясо в каком-нибудь ресторанчике и так далее… приятно согревало меня изнутри. Я был спокойно и ровно счастлив. Когда мы встречались я мог умереть от наслаждения видеть и касаться ее, я вспыхивал, как спичка под увеличительным стеклом, под ее взглядом. Когда она была далеко, я все равно был уверен, что жизнь прекрасна; ведь мы были двумя полюсами этой планеты и все, что происходило и было на ней, заключалось в сетке соединяющих нас меридианов.

И вот она попросила приехать в Египет. О причине этого приглашения в сообщении было сказано предельно лаконично: ее друзья-археологи раскопали что-то интересное, ей жутко хочется посмотреть, и кроме того, я тоже смогу сделать хороший материал. Безусловно, она не предупредила о солоноватом вкусе, какой бывает от растрескавшихся губ, о нервном напряжении бешеной езды по пустыни и возбуждающем, как запах недавнего пожара, ожидании в тени автомобиля с посеревшим факсом на колене. Это свалилось на меня неожиданно и мне понравилось.

Элиза появилась на невиданно шикарном Land Cruser в сопровождении нескольких рослых мужчин. Где она их находила — веселых, но не безобразничающих; сильных, но не грубых; щедрых, но не всегда богатых — мне неизвестно. Я безропотно сносил все эти ее штучки — озорные взгляды на горы окружающей мускулатуры. Бороться надо было за ее другой взгляд — испепеляющий, иссушающий обращенный на нее взор погибающего влюбленного; взгляд, в котором в момент наивысшего наслаждения вдруг появлялась откуда-то тоска, как вдруг сереет жаркое синее небо перед тем, как с него упадет внезапный, как вдовий плач, дождь.

Элиза махнула мне рукой и Land Cruser помчался дальше, огибая пирамиду, укладывая возле ее подножия белесый пыльный след. Я плюхнулся за руль своего джипа и устремился за ними. Я мог бы и не торопиться. Мы остановились с другой стороны пирамиды возле лагеря археологов, которые, как оказалось, нас ждали.

Меня представили как журналиста. Я был не против. Короткий репортаж, десяток фотографий — все это могло сгодиться на черный день. Из вежливости я попросил пресс-релиз о работе экспедиции.

— Тебе нужна официальная информация? — спросил высоченный бородач в модных очках. Он насмешливо посмотрел на мою камеру и переспросил:

— Так тебе нужна информация, или сенсация?

Бородач был начальником там. И он был уже навеселе. Он махнул рукой, послав в мою сторону волну жаркого воздуха, и отвернулся к Элизе.

— Шлепанцы богине!

Откуда-то принесли плетеные сандалии, и Элиза немедленно скинула свои туфли из Harrods. Если бы эти туфли подарил ей я, я бы взвыл от обиды. Вот почему она не принимала подарков!

Мы вереницей двинулись в сторону пирамиды. Я «пялился» в затылок Элизе, а она бодро выступала впереди всех нас. Бородач широкими шагами шел чуть сбоку, бубня что-то себе под нос. Один раз он наклонился за невзрачным камешком, но, повертев его перед очками, небрежно отбросил в сторону. Спутники Элизы переговаривались сзади. Тема разговоров была чарующая — парни говорили о барбекю.

Подъем к входу во внутренний лабиринт заставил всех замолчать. Подниматься по каменным ступеням почти в полметра высотой оказалось делом утомительным. Платье Элизы оказалось с длинным разрезом — от самого бедра, и это позволяло ей снова быть впереди. Бородач, еще более повеселевший после того, как пару поднятых с песка камешков он положил в карман, держался рядом с нею и указывал более простой путь. Я улучил момент и спросил, указав пальцем на его карман, что это за камни.

— С виду обычные, я их только по блеску отличаю, да и то — на грани интуиции. Отгоняют змей, если при себе держать — ответил он таким обыденным тоном, как будто говорил про мыло Safeguard.

Минут двадцать мы шли по каменным проходам внутри пирамиды. Один из археологов теперь шел впереди и освещал путь фонариком. Каменная кладка была шершавой и прохладной. Иногда в ней поблескивали какие-то вкрапления, но они не привлекали к себе внимания. В общем, эта пирамида ничем не отличалась от любой другой. Только она еще была чистой и — соответственно — без характерного запаха общественного туалета, обычного для подобных сооружений в наше время. Туристы лапают стены, и пот с их ладоней наслаивается на сухой камень. Алкоголь и прочие ингридиенты праздного времяпровождения вырывается из туристических глоток вместе с углекислым газом, образуя неимоверно едкую смесь. И уж наверняка какой-нибудь ребенок вырвется из маминой руки и отбежит в тупичок, чтобы справить нужду на месте, где пару тысяч лет назад древний архитектор проверял угол укладки блоков.

Бородач внезапно попросил всех остановиться перед небольшой полукруглой нишей. Несколько лучей скрестились в ней, но ничего, кроме шершавых серых стен я не видел.

— Давай! — воскликнул Бородач, и сзади из темноты ему передали какой-то предмет. Это оказался колокол величиной с человеческую голову.

Бородач взял его за кольцо и поместил в нишу, удерживая на вытянутых руках. Первые мгновения ничего не происходило, но вот послышалось гудение. Мы замерли. Гудение, доносившееся как будто издалека, набирало мощь.

На самом деле это гудел наш колокол. Он гудел, а язык в нем висел неподвижно и, я бы сказал, безжизненно, как руки пожилого палача, приговоренного к смерти злым гением новой власти. Вот это была сенсация! Я открыл рот, но Бородач предвосхитил все мои вопросы.

— Науке сие непонятно. Поэтому обсуждению с посторонними и в прессе не подлежит.

Я закрыл рот и развел руками в знак смирения. Друзьям Элизы не повиноваться было нельзя.

— Мы нашли его в этой нише, которая была скрыта за тонкой стенкой. Может быть, здесь есть еще такие же.

Бородач вынул колокол из ниши, причем мне показалось, что ему пришлось приложить для этого некоторые дополнительные усилия, и попросил нас развернуться.

— Как будто где-то далеко гудит. И не сейчас… — прошептала мне на ухо Элиза. Это было чертовски точно подмечено. Колокол гудел, как водопад, еще не видимый за поворотом реки. Или уже невидимый.

В стене напротив ниши была устроена дверь из одной каменной плиты. Бородач с силой надавил на нее, и она открылась наполовину, что было достаточно, чтобы засунуть голову и даже пролезть.

— Усыпальница царицы — сказал Бородач.

— Хочу взглянуть — Элиза проскользнула между нами к черной щели.

— Женщине, даже мертвой, нельзя входить туда одной. Таков древний обычай.

Элиза повернула голову, оглядела всех нас и улыбнулась мне.

— Пойдем…

Я, как обычно, точно не понял, чего в этом простом слове было больше: неуверенного вопроса или радостного утверждения своей власти. Но я был готов идти в любом случае.

— Когда царицу хоронили, вошедшего с ней мужчину оставляли одного, дверь запиралась, и через некоторое время он умирал от голода или жажды — Бородач уже много узнал о тех обычаях.

— Так закройте за нами дверь! — приказала Элиза.

Кости древнего любовника лежали у подножия каменного саркофага. Рядом стоял баллончик с яркой наклейкой — кто-то из археологов оставил его здесь.

— Несчастный — сказала Элиза, кивнув в сторону костей, — как ты думаешь, это был раб или свободный человек?

Я подумал, что несчастным в подобной ситуации мог быть только раб. Свободный человек должен быть и безумно любящим. Только сильнейшее чувство могло смирить его перед этой каменной темнотой. Ведь свет исчезал задолго до того, как наступала смерть. Он исчезал вместе с последним факельщиком. И тогда наступало время о многом подумать. Например, о том, как ты здесь оказался. Только сумасшедшая страсть могла затмить подобные горестные размышления и осветить склеп фантастическим светом, льющимсяя из навсегда закрытых глаз. Да, это была сенсация!

— В любом случае он был предан, как собака — сказал я.

— Да — кротко согласилась Элиза.

Она подошла к саркофагу и оперлась на него руками, наклонившись телом вперед. Она обычно так стояла у окна перед тем, как лечь в постель. Я подходил к ней сзади и обнимал.

В этот раз мне нужно было сначала пристроить где-нибудь фонарь, тем более, что дверь за нами действительно закрыли и углы погрузились в жуткий мрак. Только ткань платья Элизы благодаря каким-то особым волокнам мерцала и как бы светилась.

— Богиня! — такая мысль, острая, как пробуждение в лодке, которую течение несет к водопаду, пронзила меня. Я нагнулся, не сводя глаз с обольстительной фигуры возле саркофага, и поставил фонарь в пыль на каменном полу. Несмотря на пробирающий до костей холод, царивший в пирамиде, мне стало жарко. Может быть, таково было воздействие комнаты, конусообразный потолок которой исчезал в нависающей сверху темноте. Странно, но эта темнота не давила, как обычно давит низкая туча. Наоборот, она казалась более разреженной, чем светлый пласт вокруг нас. Я чувствовал себя в освещенной части пылинкой, подвластной случайным колебаниям воздуха. А Элиза была тем центром притяжения, к которому стремится все — не только пылинки, но даже целые планеты.

Мы никогда не принадлежали друг другу так полно, как в этот раз — в глубине древней пирамиды, отделенные от мира толщей камня и бездорожьем за ним. Абсолютная близость с Элизой, абсолютная нераздельность, какой я жил до сих пор, оказалась несовершенной и ограниченной, как простой пример вычитания двух целых чисел по сравнению с многоэтажным и разветвленным вычислением какого-нибудь супер интеграла с последней страницы задачника для старших университетских курсов. А может, наоборот, все прежнее было запутанным и бестолковым, как блуждания ребенка, запертого в комнате, наполненной вещами и мебелью. И только теперь наши отношения стали ясными, как простой пример вычитания. Пример, к которому сводятся все остальные задачи, кажущиеся такими сложными, такими громоздкими. Но почему пример вычитания? Почему не сложения? Бог с этим, это все одно и то же!

Теперь мне нужно упомянуть одну весьма прозаичную бытовую деталь, от которой все и пошло к черту, исчезло, как вода сквозь пальцы, которые к тому же разжимаются от отчаянья, от невозможности и нежелания отвратить неизбежное.

Элиза сняла свои шикарные трусики и бросила их на пол. Я сказал ей, что она зря так сделала, так как не сможет их потом надеть — пыль была чрезвычайно прилипчивой. Она ответила, что обойдется и без них, провела пальчиком по саркофагу и после секундного размышления опрокинула меня на спину — прямо на его поверхность. Элиза была в платье, и ее ноги были ничем не защищены, поэтому, когда мы вышли из усыпальницы и присоединились к остальным, разложившим к этому времени какие-то приборы возле ниши, в которой так странно гудел колокол, ее колени краснели натертыми местами. Бородач сверкнул в мою сторону линзами очков и достал флягу.

— Продезинфицируем ссадины — сказал он и принялся протирать колени Элизы платком, смоченным виски. Из нескольких маленьких царапинок выступили даже капельки крови, но в сравнении с тем блаженством, какое сияло под густыми ресницами Элизы, они были ничтожной потерей. А я своими обезумевшими от любви глазами вообще ничего не видел, тем более там, куда не доставал свет от фонарей.

Вечером археологи устроили пиршество в честь гостьи. Элиза немного опьянела и кружилась в импровизированном танце между кострами. С распущенными волосами, в платье, сквозь которое свет проходил почти беспрепятственно, она была ожившим идолом этих мест. Бородач ползал за ней на коленях и швырял ей под ноги мелкие камешки.

— Возьми их, восполни свою силу! — кричал он и загребал вокруг себя руками, как веслами, собирая новую порцию камней. Потом к нему присоединились несколько египтян из ближайшей деревни, среди которых выделялся один старик. Одетый только в шорты, он своим коричневым сухим телом напоминал ожившую ветвь саксаула и ползал позади всех, смешно расставляя в стороны ступни, из-за чего сзади напоминал морского слона или тюленя. Его руки и бедра были покрыты частыми короткими рубцами от шрамов, а левая ладонь была обмотана свежим бинтом. Присмотревшись к маневрам старика я понял, что он был единственным, в чьем ползании за Элизой угадывалась какая-то высшая цель. Он отставал от других неспроста, он все время пытался угадать, куда повернет Элиза, и стремился попасться ей на пути. Несколько раз ему это удалось, и он замирал, сжимаясь в комок на ее пути, но Элиза, на миг остановившись, всегда сворачивала. Лишь первый раз я заметил, что в ее взгляде, направленном на старика, мелькнул холод. После этого она на него не смотрела, и даже закрывала глаза, когда он неожиданно выскакивал, освещенный красным светом, из-за костра.

Я бродил за танцующе-ползающей процессией, отмечая всякую мелочь, пока в одной из палаток не увидел причину всего этого: молодой египтянин тщательно толок что-то в ступке, потом полоснул ножом себя по бедру, раздвинул края раны, всыпал в нее порошок из ступки, и залепил рану пластырем, который достал из кармана. Через некоторое время он присоединился к своим ползающим за Элизой односельчанам.

Танец быстро надоел Элизе. Вряд ли она устала, хотя сначала я подумал именно так — слишком глубоко она дышала и слишком жадно припала к бутылке с колой, когда села на парусиновый раскладной стул возле самого большого костра. Напившись, она посмотрела на меня, и я снова ощутил себя мотыльком, летящим на огонь.

Я предложил ей немедленно поехать в гостиницу, до которой было часа три езды. Она согласилась. Бородач проводил нас до моего джипа, неся на плече сумку Элизы. Когда же мы огибали пирамиду, в свете фар мелькнула фигура старика. Он неподвижно сидел на одной из ступнек, положив левую ладонь на скругленную временем каменную грань. Бинт с ладони он снял и неаккуратной кучкой положил рядом с собой.

— Чудовищный старик — сказала Элиза.

Я не понял, что она хотела этим сказать, и какое впечатление произвел на нее этот высохший пустынный корень, но промолчал. Только один раз я оглянулся назад. Пирамида, освещенная полной луной, казалась плоской, как лист фольги, и сверкала, из-за чего песок вокруг тоже блестел.

Элиза заснула в машине и не проснулась даже тогда, когда я взял ее на руки и внес в номер. Я заказал две чашечки кофе, надеясь, что его аромат разбудит мою любимую. Но она спала крепким сном в том положении, в какое я ее положил, иногда лишь хмуря брови, а я сидел в кресле напротив, с механическим постоянство поднося ко рту чашечку. Потом я выпил и вторую, принял душ и не осмелившись беспокоить Элизу устроился на ночь прямо в кресле, укрывшись халатом.

В положенный час за стенами отеля наступил рассвет, но я в меру своих человеческих сил отсрочил пробуждение любимой. В слабых полосках света, пробивающихся сквозь жалюзи, я сидел и любовался ее лицом, с которого ночь прогнала все тревоги. И лишь когда она зашевелилась, потягиваясь, но, еще не открывая глаз, я встал и резким рывком оконного шнура опрокинул в комнату солнечную ванну.

Элиза раскрыла глаза и тут же зажмурилась, не в силах вынести яркого света. Только ее волосы обрадовались и вспыхнули костром на пестрой — оранжевой с голубым и зеленым подушке.

Мы позавтракали в номере — молча и лишь поглядывая друг на друга, торопясь закончить с сэндвичами и кофе. Мы чертовски истосковались друг по другу и поднялись из-за столика одновременно, чтобы немедленно взяться за руки и отправиться к покрытой смятым, как ворох осенних листьев, покрывалом кровати.

Но мы уже были в плену. Мы уже стали рабами неизведанного, жертвами вышедшего из глубин песков и времени то ли проклятия, то ли благословения. Мы уже были обречены то ли на бессмысленную гибель, то ли на яркую и недоступную, как полярные звезды, судьбу. Всего лишь через пару месяцев я понял, насколько холодным может быть теплое, и как на самом деле может обжигать холод. Мир с его всего лишь тридцатью шестью и шестью десятыми градусами тепла здорового человеческого тела — это остывший пепел, а холодный звездный лучик приводит к испепеляющему пламени.

Мы не делали ничего нового друг с другом — сначала легкие поглаживания, всего лишь нежная, как покачивание травы от ветра, беготня кончиков пальцев по коже, как вдруг Элиза вздрогнула и резко приподнялась, пристально вглядываясь в собственное бедро.

— Знаешь — как бы в раздумье сказала она, — у меня такое странное ощущение… Точнее, я не всегда чувствую твои прикосновения. Как будто некоторые участки кожи потеряли чувствительность.

Я тоже приподнялся и проследил за ее взглядом. Действительно, мягкий персиковый цвет ее тела кое-где был разбавлен чисто белыми пятнами величиной с десятицентовую монету с редкими розовыми прожилками. Пятна имели неровные края и на ощупь были чуть холоднее, чем окружающая кожа. И даже чуть тверже.

— Может, загар такой странный — высказал я первое же соображение.

Элиза только пожала плечами и мы прекратили говорить на эту тему.

Однако к вечеру ее кожа изменилась настолько, что Элиза встревожилась и попыталась дозвониться до одного из своих многочисленных друзей, имеющего клинику под Брюсселем. Как назло, он отсутствовал, и строгая складка между бровями, омрачившая лицо Элизы в тот вечер, не разгладилась даже тогда, когда мы забрались под одеяло.

Почти все тело Элизы уже было матово-белым. Розовые прожилки, толщиной с волос, отдалились друг от друга и стали так же редки, как долларовые бумажки на мостовой Бродвея. Только на ее груди они собирались вместе, как рукава какой-то загадочной реки. Тело ее стало холоднее и как бы плотнее. Но поведение и реакция на ласку изменилась обратным образом. Каждое мое желание встречалось с готовностью его исполнить и исполнялось, даже если оно выплескивалось неосознанным, бесформенным протуберанцем. Я чувствовал себя скульптором, ваятелем, который погружает пальцы в прохладную глину и испытывает при этом восторг вдохновения, восторг от предвидения изваяния, которое непрерывно рождается в его ладонях.

Но я очень быстро заразился беспокойством Элизы и перестал радоваться своей новой власти над ней. В конце концов мы затихли, вытянувшись друг рядом с другом, как два связанных по рукам и ногам пленника. И черная египетская ночь за широкими окнами номера, прозрачная, как стекло или вода, налегала, наваливалась на нас, как кормилица наклоняется за младенцем.

Так и не сомкнув глаз, в молчании, подобном молчанию берегового песка, с которого при отливе схлынули волны, мы провели ночь. Я напрягал слух, пытаясь уловить дыхание Элизы, но оно было таким тихим, что временами мне начинало казаться, что я один в комнате. Дважды я протягивал руку и дотрагивался до ее обнаженного бедра, но Элиза отводила мою руку своей похолодевшей ладонью.

Трудно понять причину сердечной боли. Внезапной, как мяч в пустых воротах. Я лежал на спине, борясь с горечью, подкатывающейся к горлу. Никакой, даже самой смутной догадки о том, что происходит, не рождалось в моем мозгу. Я был готов на любую муку, лишь бы только освободить от случившейся напасти мою возлюбленную. Я — обычный безбожник, один из тех, кто ставит ногу на ступеньку к храму лишь затем, чтобы завязать шнурок, лежал, уставясь открытыми глазами в темноту, и мысленно твердил, что если есть Бог, то он перенесет все несчастья Элизы на меня, чтобы я — сильный здоровый мужчина, в прошлом солдат, с ними бы покончил. «Сделай так, и я поверю, что ты есть!» — думал я. И сам же усмехался такой детскости своих взрослых мыслей.

Под утро мною овладел какой-то кошмар. Мне приснилась Элиза в облачении египетского фараона, стоящая по колено в песке и качающая на руках, как люльку, саркофаг древней царицы. Я даже услышал удар колокола.

Оказалось, что Элиза уронила на пол чайную ложечку. От этого звука я вздрогнул и открыл глаза. Бессонная ночь давала себя знать — все тело затекло, а в голове колыхалась, толкаясь в череп, как бензин в полупустом баке, тупая боль.

То утро было совсем не таким, к каким я привык, если мы проводили ночь вместе. Проснувшись, я всегда находил голову Элизы на своей груди, вдыхал какие-то сногсшибательные ароматы, стоившие, вероятно, баснословные деньги, затем легкими поглаживаниями будил ее, и она переворачивалась на живот, чтобы поцеловать меня. Ее разгоряченное тело пахло, как тело грудного ребенка, и этот запах делал ее такой родной и близкой, что я не мог не прижать ее к себе, после чего снова начинались ласки и прочее. Но в тот раз все было не так. Когда я разлепил веки, Элиза стояла около столика с телефоном и ждала. Я из постели слышал гудки — так обострился мой слух. Маленькая фарфоровая чашечка стояла рядом с аппаратом, а по керамической плитке вокруг упавшей ложечки растеклась темно-коричневая лужица.

Наконец на другом конце подняли трубку, и Элиза заговорила по-французски. Я этого языка не знал, и она, щадя мое самолюбие, никогда не говорила на нем при мне. Мой сон, вероятно, заставил ее забыть про это правило.

Она говорила довольно долго, и я все время не шевелился, чтобы случайно не помешать. Ее голос и тон напомнили мне нашу первую встречу в Нью-Йорке. Бесстрастная речь, в которой так много значат паузы между словами. Речь, которая заставляет так много значения придавать выражению глаз и легким движениям пальцев.

Элиза стояла спиной ко мне, и я мог не смущаясь следить за ней. Разговаривая, она держала трубку в правой руке, а пальцами левой постукивала себя по бедру. Вдруг она взяла со столика маникюрные ножницы, подняла ногу так, чтобы поставить колено на столик, откинула полу халата и, по-видимому, попыталась уколоть себя. Мне стало страшно. Кошмар, который начал обволакивать наше счастье, как мрачная туча, несущая вместе со снегом и градом страдания или гибель всему живому, накрывает цветущую долину, становился стопроцентной явью. Так стояли передо мной вьетнамские джунгли, полные сочной, влажной зелени, благоухающих цветов, толстые лепестки которых впору было сравнивать с кусками мяса, джунгли, между стволами и лианами которых водилась самая неприглядная тварь — смерть, чьи когти впивались в тело пулями партизан или ядовитым ударом скорпиона. Неведенье собственной судьбы — самый страшный дракон, который может возникнуть перед человеком. Обычно мы не задумываемся над этим, и каждый свой день начинаем, в чем-то уподобляясь только что появившемуся на свет младенцу. «Шикарно! — говорим мы себе, потягиваясь, — пора вставать и вылезать на свет.» Ну а если бы вместо светлого дня вам предложили залезть обратно в утробу матушки-природы, причем на бесконечный срок, какие слова вы бы нашли, чтобы поприветствовать день?

Элиза закончила разговаривать, но, положив трубку, не сразу отошла от столика с телефоном. Некоторое время, в течение которого я продолжал смотреть на золотые локоны, прикрывающие ее затылок, она стояла неподвижно, затем медленно опустила ногу на пол.

— Джон? — ее голос прозвучал глухо, но я отнес это на счет опущенной головы и общего подавленного состояния.

Я вскочил с постели и подбежал к ней. Она прижалась ко мне, и я почувствовал, как мелко дрожит все ее тело.

— Джон! Мне жарко. Во мне все горит!

Она села на кровать, а я побежал в ванную за стаканом с водой.

От холодной воды ей стало немного легче. Она перестала дрожать и теперь замерла, ссутулившись рядом со мной. Я обнял ее за плечи, но она отстранилась.

— Посмотри, Джон, — она обнажила бедро и показала маленькую ранку, которую нанесла себе ножницами.

— Это не кровь! Посмотри, ведь это совсем не похоже на кровь?

Она была права. Жидкость, показавшаяся из пореза, мало напоминала кровь. Она была почти белой, лишь чуть-чуть розовой; по краям выступившей капли образовалась почти прозрачная каемка, как будто в этой капле размешали трудно растворимый белый порошок.

Я немедленно опустился на колени и прижался губами к ранке. И на вкус это была совсем не кровь.

— Джон, — медленно произнесла Элиза, Джон, мне очень жаль, но я договорилась с Антуаном. Он сегодня вылетает из Бостона и завтра примет меня. Я должна собираться.

Я был удивлен тем, что Элиза извинялась передо мной, как будто я мог испытывать недовольство от того, что она затащила меня в эти пески, а сама уезжает. Раньше ей не пришло бы такое в голову. Однажды мы встречались в Сингапуре. Заснули мы вместе, а проснулся я один — от стука в дверь. Официант вкатил столик с завтраком и сказал: «Мадам попросила приготовить для вас «счастливый день». При этом он снял крышку с какого-то блюда, от запаха которого у меня тут же закружилась голова, и посторонился, пропуская в дверь одетую в кимоно девушку. Это оказалась массажистка. Сама Элиза была уже в порту. Она позвонила в тот самый момент, когда девушка присела на край кровати и расстилала на одеяле маленькую циновку с мазями и благовониями. «Так начинали день древние императоры» — сказал официант и удалился.

Подавленный тон, которым Элиза сообщила о своем отъезде, пугал меня больше всего. Ведь если пошел дождь, то от него можно укрыться зонтом, но если погасло само солнце, то спастись уже невозможно. С любой болезнью можно бороться, но если исчезает вера в жизнь, с чем тогда жить, чем делиться с любимыми?

— Мы летим вместе. Я закажу билеты — сказал я.

— Но…

— Никаких «но» — мне было не до улыбок, тем не менее я постарался произнести эти слова так, чтобы мы оба смогли задрать носы повыше, а то слишком горьким казался начавшийся день.

Антуан был врач. Он занимался какими-то очень специальными вопросами функционирования человеческих организмов, но его клиника почему-то была довольно известна. Вероятно, многих людей мучают специальные вопросы и редкие болезни.

Мы вылетели из Каира вечером и через пару часов были в Брюсселе. Перед посадкой в самолет, перед самым трапом, Элизу вдруг охватил какой-то панический ужас. Она уцепилась за поручни и остановилась.

— Я не могу лететь. Страшно, — сказала она.

— Разве? — успокоил я ее, — птицы ведь не боятся.

Это были ее слова, которые она говорила перед тем, как воплотить какую-нибудь сумасбродную идею — «Птицы ведь не боятся».

В самолете она заснула, и я тронул ее за руку, когда пришло время готовиться к посадке.

— Я не плакала во сне? — спросила Элиза, — мне приснилось египетская царица, которая зачем-то уплывает по широкой реке от дворца.

— А река — Нил? — спросил я.

— Наверное. Какая там еще река может быть.

— А на берегу кто-нибудь был?

— Да, какие-то люди — голос Элизы стал равнодушным. Я тоже стушевался и пробормотав, что раз были люди, значит царица вернется, занялся сбором ручной клади — кожаной сумки Элизы и моего кофра с фотоаппаратурой, уместившихся у меня в одной руке. Второй я поддерживал Элизу, которая чувствовала себя такой ослабевшей, что, продвигаясь по проходу между креслами, несколько раз хваталась за спинки и останавливалась, глубоко вздыхая. Да я и сам чувствовал себя неважно: после того, как заглохли турбины, гул в ушах почему-то не исчез. Впрочем, это был не гул — в глубине мозга звучала какая-то восточная музыка, в которой нехитрые аккорды, исторгаемые из немногих струн, сопровождались унылым бесконечным звуком то ли человеческого стона, то ли песка, скребущегося о песок, звуком, который трудно было назвать звуком; скорее, это было воспоминание о звуке, тяготившее душу.

Я тряхнул головой, и Элиза испуганно глянула на меня. Ее большие, потемневшие от переживаний глаза, окаймленные густыми длинными ресницами, блеснули, но это не были искорки прежнего вдохновения, с которыми она бросалась в свои путешествия и в мои объятия. Элиза остановилась и протянула руки к моим волосам, погладила их и замерла так — с поднятыми руками. Ее побелевшие губы что-то прошептали. Мне почудились два слова: «…узнаю, милый…». Черт побери, если они относились ко мне!

Напряжение, охватившее мой мозг в эту минуту равносильно подаваемому к приговоренному к смерти на электрическом стуле. Я чуть не умер и, с трудом отняв руки Элизы от своей головы, повернул ее и повел ее, придерживая за талию. Мы и так уже отстали от толпы пассажиров. К счастью, Элиза скоро оправилась, по вестибюлю аэропорта она шагала уже почти легко, и только тень на лице, которую я замечал, так как поминутно привлекал Элизу к себе и целовал во влажные глаза, напоминала о недавнем затмении.

Нас встретил невысокого роста ладно скроенный человек в отличном костюме бежевого цвета. Есть такие люди — одетые хорошо и со вкусом, они выделяются из общего ряда не одеждой, а благодаря особой манере поведения, особой осанкой и взглядом «через». Это такой особенный взгляд, скользящий не по прямой, а по траектории, огибающей головы впереди стоящих, как будто брошенный снизу шар. Доктор Антуан был именно таким человеком. Он стоял, сцепив руки за спиной, время от времени привставая на носки и поворачивая голову в разные стороны. Пару раз он недоуменно и с легким неудовольствием посмотрел на стоящего рядом мужчину в костюме одного с ним цвета. Увидев Элизу, он тыльной стороной ладони отодвинул женщину перед собой и поспешил к нам навстречу. Возраст его угадать было невозможно, даже седые волосы не свидетельствовали о нем, а исполняли роль гордого и непреклонного вымпела. Я заволновался и окрестил его «беспокойным бельгийским французом». Но ощутив уверенное и как бы с ленцой рукопожатие, сопровождающееся довольно проницательным взглядом серых глаз, располагающихся на лице, черты и кожа которого свидетельствовали об умеренности, я ощутил легкие угрызения совести за столь поспешно присвоенный ярлык. Что же касается самого доктора Антуана, то он мягко, почти по отечески улыбнулся нам и повел к своей машине.

Элиза заметила, что я нахмурился, взирая сверху на доктора, и толкнула меня в бок:

— Веди себя хорошо. Ему почти семьдесят лет.

— Ну, тогда-то что — пробормотал я, вконец успокоившись.

Обращали ли вы внимание на то, что облик посланца почти всегда соответствует характеру и содержанию известия. По крайней мере, в этот раз судьба выбрала достойного почтальона, чтобы сообщить роковую весть и… ровным счетом ничего не объяснить. Воистину наступило время сотрясающих основы вселенной и не замечаемых при этом катастроф! Мы рождаемся, чтобы жить счастливо и долго, а живем, мучаясь, час, как рыба, потерянная отливом.

Вечером следующего дня доктор нашел меня на скамейке в саду при клинике и сел рядом, сцепив пальцы в замок между коленей. Обычно такая поза свидетельствует о глубоких раздумьях, которые, как струйки дыма от потухающего костра тают, не приводя к решениям. Я отнесся с уважением к его молчанию и стал ждать, когда он сам нарушит его.

— Бедняжка Элиза. Ей очень больно сейчас — сказал наконец доктор.

— Что с ней? — спросил я.

Перед тем, как ответить, доктор достал из кармана блокнот и просмотрел несколько страниц.

— Мне нечего сказать утешительного вам, друг мой, — сказал доктор, — но дело в том, что обнаруженные в теле Элизы процессы не могут быть объяснены и даже описаны средствами и терминами современной медицины, да и любой другой науки, вероятно, тоже. Я могу лишь наблюдать и рассказывать о том, что вижу. Впрочем, это очень похоже на рост сталактитов в пещере.

Доктор помолчал, углубившись в лабиринт собственных мыслей, потом продолжил:

— Первое, на что я обратил внимание — это выделение во всех — он многозначительно посмотрел на меня — во всех клетках организма некоего вещества, напоминающего кальций. Из-за него тело приобретает белый цвет и становится плотнее на ощупь, а кровь превращается в неизвестную белесую субстанцию. Но разве может живое порождать минерал? — задав этот вопрос, доктор поднял голову, обратив лицо, на котором выделялись сжатые в узкую полоску бледные губы и прикрытые серыми, как ветхий пергамент, старческими веками глаза, к синему небу, как будто пытаясь согреть его в последних теплых лучах.

Меня тоже знобило — несмотря на то, что день выдался необычно теплым для октября.

— Неужели этому нет хоть какого-нибудь объяснения! — воскликнул я. Что и говорить, меня трясло так, что я мог как заведенный повторять один и тот же вопрос, как утопающий беспрестанно хватается за скользкие края полыньи в дикой надежде зацепиться за них.

— Объяснения нет! — ответил доктор и захрустел пальцами. Он сжимал ладони так ожесточенно, что казалось, болью хотел возместить бессилие. Если б это было возможно!

К вечеру Элиза, утомленная многочисленными процедурами, занявшими целый день, уснула в своей палате. Мы с доктором вошли и тихо постояли, прислушиваясь к дыханию спящей. Элиза лежала неподвижно, выпрямившись и лишь слегка отвернув голову, из-за чего ее волосы разлетелись по подушке, как крыло сказочной жар-птицы. В палате стояла жуткая тишина, и только редкие приглушенные стоны, вырывающиеся из груди Элизы, свидетельствовали о борьбе живого с мертвым, которая сейчас происходила в ее теле. Мой обессиленный мозг, в котором жалкие, хоть и беспрестанные попытки понять происходящее закончились тупой болью, породил лишь одну ассоциацию — грозное гудение улья, сопровождающее превращение сладкого цветочного нектара в воск и мед.

Клиника доктора Антуана располагалась в обширном трехэтажном доме в самом центре Оттини — небольшого городка в тридцати минутах езды от Брюсселя. Напротив клиники, отделенный от нее вымощенной разноцветными плитами площадью и узкой улицей, возвышался старинный собор из красного кирпича, на стену которого вылезал из чаши маленького фонтана бронзовый мальчуган — эмблема городка. Мальчуган застыл с задранной ногой и повернутой назад головой, как будто его привлек шум с улицы. Он смотрел бронзовыми глазами на нас с доктором, и, казалось, мог легко отказаться от своего плана залезть на кирпичную стенку, чтобы последовать за нами. А мы вышли из широких стеклянных дверей и пошли пешком в любимый ресторанчик доктора, и когда мы возвращались обратно, слегка шатаясь от выпитого вина, мальчуган все так же лез на стенку, но в темноте было не видно, обернулся он на нас, или нет. Я было направился к фонтану, чтобы удостовериться, что с бронзовой фигурой ничего не произошло и изъеденные временем и коррозией зрачки так же смотрят назад, но Антуан остановил меня, схватив за руку.

К этому времени мы уже перешли на ты. Весь вечер он рассказывал о себе, о Элизе, и я слушал молча, как сожженный молнией остов дерева слушает голос пролетающего ветра.

— Мы были дружны с ее матерью… в Париже — наконец сказал он после неизвестно какого по счету бокала, и я окончательно потерял в нем соперника, и ревность — глупая в моем положении штука, которая тем не менее присутствовала все это время, исчезла. После этих слов мы стали мыслить одинаково горько: я — как муж (а я хотел им быть), он — как, может быть, отец.

Как ни противно было чувствовать себя пьяным в эту ночь, но вино сделало свое дело — я заснул. Во Вьетнаме мы так сжигали шквальным огнем джунгли по берегам рек, чтобы переночевать спокойно и утром встретить солнце без пули в мозгу или штыка в спине.

Разбудил меня доктор, который спешно направлялся в палату Элизы и даже не стал ждать, когда я вскочу и влезу в джинсы. Я догнал его уже в самом конце коридора.

Мы вошли в палату и застали Элизу, еще более побледневшую, сидящей на постели. Со всех сторон ее поддерживали подушки; ее тонкие руки лежали поверх них, а пальцы иногда вздрагивали, как будто от судорог. Она внимательно и как будто ожидая чего-то посмотрела на нас, затем перевела взгляд на окно, за которым сквозь вечнозеленые ветки проглядывало чистое небо, обещающее снова теплый день, и вдруг заговорила.

Конечно, я жаждал услышать ее милый нежный голос, но то, что я услышал, повергло нас с доктором в панику. Элиза заговорила, но не по-английски и не по-французски. С ее малоподвижных губ с усилием срывались совершенно чужие, но тем не менее что-то напоминающие мне слова.

— Вот, опять, — всхлипнула рядом медсестра. — Опять тарабарщина!

Я хлопнул себя по щеке, чтобы окончательно увериться в реальности происходящего, и… вспомнил! Да! Эта речь чертовски смахивала на тот картавый говор, какой я слышал в лагере археологов. Так говорили египтяне, принимавшие участие в последнем нашем празднике.

К полудню Элиза еще не пришла в себя (хотя что значит «в себя» в этом случае?), и я не прощаясь с ней уехал в Брюссель, и из него в Каир. Только на этот раз я попал не в тот Египет, который встречает праздного туриста толпой оборванцев, высокомерными верблюдами у дорог и исполосованными песком джипами, на которых предлагается отправиться на сафари. Выехав из Каира, я увидел огромную и древнюю страну, тысячелетия не знавшую войн и избавившуюся от времени и своего возраста постижением того, под чем понимался Бог — единый и сущий, страну, которая теперь снится только сфинксам. Она высохла на солнце, эта страна. Ливни в период дождей не орошают ее сухую землю. Пробудить ее — и то лишь на миг — способна только энергия раскалывающих черное небо над самыми вершинами пирамид кровавых молний. Пустыня, овеваемая ветром, лежала вокруг, и некоторые барханы были похожи на женскую грудь. Предчувствие большой беды стискивало мое горло, и несколько раз мне пришлось напрячь все силы, чтобы сдержать слезы.

Через сутки я снова был у подножия роковой пирамиды. По обыкновению слегка нетрезвый бородач в очках, которого звали Янсен, отвез меня в деревню, где в полупрозрачной, как плетеная корзинка, хижине мы нашли старика. Его ладонь была по-прежнему забинтована. Он сидел около небольшого очага и напевал какую-то жизнерадостную песенку. После того, как чумазый полуголый пацан, за сигарету показавший нам путь к старику, тронул его за колено и исчез в дверном проеме у нас за спиной, старик перестал петь, открыл глаза и уставился ими на огонь. Понадобилось определенное дипломатическое искусство, чтобы он через несколько минут посмотрел и на нас.

По дороге я объяснил Янсену, что Элиза серьезно заболела после их праздника, и он проявил максимум старания, чтобы донести это до старика. Янсен разводил в стороны руки, вставал на колени и упирался ладонями о землю, потом подносил их к лицу, в общем вел себя как дикарь. Я не понимал ни слова, но, судя по жестам, Янсен показал, что болезнь началась с маленьких царапин, затем охватила все тело. Старик изредка что-то спрашивал, кивал головой, но когда Янсен замолчал и мы вопросительно уставились на него, потер свои худые колени и снова закрыл глаза, сказав перед этим лишь одно слово.

— Ничего — перевел Янсен.

— Как это ничего! — завопил я и схватил старика за воротник ветхой армейской куртки, прикрывающей его тщедушное, почти невесомое тело. При этом я опрокинул в очаг какой-то горшочек и хижина наполнилась горьким дымом.

Старик склонился совсем низко к земле, и снова повторил то же самое.

— Ничего нельзя сделать. Царица сама выбирает свой народ. — снова перевел Янсен и встал:

— Пошли, он бредит.

В Оттини мы вернулись вдвоем — я и Янсен. Докотора Антуана мы нашли возле кровати Элизы.

Она ужинала и в тот момент, когда мы вошли, как раз заканчивала с последним кусочком жаркого. Доктор сидел в кресле напротив нее и отпивал маленькими глоточками красное вино из большого бокала. Такой же бокал стоял на подносе Элизы.

— О! Друзья! — воскликнула она, когда мы вошли. — Доктор пока не знает, следует ли запретить мне пить вино, поэтому я пока пью!

Антуан поднялся и подошел к нам.

— Она в полном сознании — сказал он мне на ухо, — хотя процесс продолжается. Она не смогла дойти до столика и мы были вынуждены подать ужин в постель.

— Это Янсен — так же тихо представил я бородача. — Он говорит по-египетски.

К тому времени Янсен уже сел на место доктора перед Элизой и напряженно вглядывался в ее лицо. Потом он перевел взгляд на меня и я понял, что до этого момента он мне не совсем верил. А теперь его душу вместо легкого сомнения отяготило большое беспокойство.

— Знаете, господа, — заговорила Элиза. — Я вспомнила один язык, которого никогда не знала — и она заговорила по-египетски.

Янсен сосредоточенно слушал, затем сухо сказал по-английски:

— Это древний язык. Настолько древний, что я не могу ничего ответить на нем.

— И мне снятся сны, как будто я египетская царица — продолжила Элиза, но оборвала себя на полуслове, уткнула лицо в колени и заплакала.

Мы все бросились к ней, но, повинуясь властному знаку доктора, мы с Янсеном вышли, оставив с Элизой его и медсестру.

Я вернулся на ту самую скамейку, где д-р Антуан впервые сообщил мне о странном заболевании Элизы. Быть может, это было не самое лучшее место, чтобы успокоиться, но я не знал другого. Я сидел, опустив голову, по теням на песке угадывая проходивших мимо пациентов клиники. Все они казались невообразимо счастливыми со своими человеческими вполне понятными болезнями.

Я думал о Элизе, о том, что болезнь прогрессирует наперекор ее жгучему желанию двигаться и поглощать новые впечатления. Я почему-то представил лист железа, которым накрывают костер, преграждая искрам путь наверх. Искры тогда вырываются ярким снопом со всех сторон, но у них уже нет сил подняться до самых вершин сосен, и они гаснут возле земли. А я сам? Сам я был похож на танцора в комнате с низким потолком, который испуганно смотрит вверх всякий раз, когда надо совершить прыжок или взмахнуть руками.

Я думал и о том, что ничто в моей жизни до встречи с Элизой (я готов был уже называть эту жизнь своей прошлой жизнью) не предвещало мне таких испытаний. Ведь что произошло? Я любил женщину, с которой что-то стряслось, случилось что-то непонятное и непредвиденное никаким умом, и теперь не мог остаться в стороне от нее, несмотря на то, что непостижимые силы разлучали нас с упорством, с каким изменяются пути движения небесных светил. А сказала ли она хоть раз, что любит меня? Я не мог вспомнить этого слова, произнесенного ее губками. Мне этого было не надо. Она приезжала ко мне, она звала меня, этого было достаточно. Была ли она верна мне? Дурацкий вопрос! Нет смысла в ответе на него. Может быть, моя верность была порождена моей же ограниченностью. Но я прожил половину жизни и был награжден возможностью любить. И не был забыт любимой, что довольно много, особенно, если не понимаешь, что, собственно, тебя привязывает к ней, что в тебе любит, что подавляет все то, что раньше управляло тобой. Я ведь чертовски много и ненавидел. Ненавидел вьетнамских партизан, ненавидел трусов среди своих. От ненависти, как оказалось, твердеют ногти, и у человека появляется способность разрывать врага на части голыми руками.

Дальнейшие события делали мое пребывание в клинике д-ра Антуана бессмысленным. Элиза, чей взгляд мог заставить меня вертеться, как веретено, смотрела на всех входящих в палату горящими глазами, но этот огонь был из высших сфер, ибо ко всему происходящему вокруг она практически всегда оставалась безучастной. Однажды я протянул руку, чтобы погладить ее по щеке, и глаза ее — в тот момент синие почти до черноты, вспыхнули жутким пламенем, как глаза бросившегося на вас полярного волка. Поистине, в ней рождалась царица. Но Элиза, оставшись неподвижной, погасила в себе этот странный импульс и жалобно произнесла:

Джон! За все ведь надо платить…

За что? — спросил я.

Элиза не ответила. Но иногда, когда у нее находились силы говорить по-английски, она вспоминала свои приключения, начиная рассказ с «однажды я была…». Нежные и порой даже лукавые улыбки, которые появлялись на ее лице в такие минуты, скрашивали мою тоску — но только в той мере, в какой краски благоухающей осени могут скрасить последние минуты загнанного охотниками оленя. Она не называла имен, если рассказ, конечно, не касался меня. Таких минут становилось все меньше и меньше, и было видно, что улыбаться для Элизы становилось мучительно трудно. Я же за счастье почитал увидеть ее мирно спящей. Так вот устроен человек. Некогда для счастья мне было мало владеть ею. Теперь было достаточно смотреть на ее сон.

Все чаще и чаще она начинала говорить на языке древних египтян. Обычно такие приступы начинались рано утром и продолжались несколько часов. После захода солнца она произносила одну и ту же фразу, похожую на заклятье, после чего засыпала. И огоньки в ее глазах гасли раньше, чем смыкались веки. Я старался наклониться как много ближе к ее лицу, чтобы заглянуть в самую глубину ее души, но ее глаза не видели меня, и я покидал палату с ощущением безнадежности и никчемности своей жизни без Элизы.

С капельницей рядом с ее кроватью творились странные вещи. Раствор иногда начинал бурлить и внезапно мутнел. Потом снова становился прозрачным. Доктор Антуан брал пробы раствора в разном состоянии, но его анализы не давали ровным счетом ничего. Янсен дежурил в соседней комнате, напичканной электроникой, тщательно фиксируя все слова, произносимы Элизой. Сам он сидел в кресле с неизменной порцией пива в руке и покачивался, шевеля губами и морща нос — так он пытался проникнуть в тайны языка, на котором говорила Элиза. Из всех ученых, собравшихся вокруг ее постели, он один хоть как-то продвигался вперед, но не к разгадке тайны, а к ее описанию.

Похоже, — как-то сказал он, ухватив меня за рукав и снимая наушники, — в ней ожил дух одной из дочерей некоего фараона. А потом она правила сама.

Днем, когда Элиза возвращалась к своему обычному в нашем понимании состоянию, Янсен пытался переводить ее рассказы, тратя на это горы бумаги. Отсутствие литературного таланта он компенсировал тщательностью и системным подходом — каждый абзац его записей имел номер, а за каждым словом, в котором он сомневался, следовали в скобках альтернативные варианты. Д-р Антуан подолгу беседовал с ним, а мне их наукообразные разговоры не приносили ничего, кроме мучений, но идти было некуда, и я сидел с ними вместе, внося увеличенным количеством выпитого пива и свой вклад в решение проблемы.

Как выяснилось, Элиза помнила древнейшую историю и описывала такие подробности древней жизни, от которых у Янсена, по его словам, обмирало сердце. Пока было неясно, с кем именно Элиза отождествляла себя: временной интервал ее рассказов включал несколько столетий. Может быть, как говорил Янсен, она рассказывала о своих предках.

Д-р Антуан большую часть времени проводил в своем кабинете или лабораториях, безуспешно пытаясь нащупать ключ к излечению Элизы. Но пока минерализация ее тела — так д-р Антуан называл ее болезнь, продолжалась, и задача усложнялась: уже надо было не останавливать процесс, а обращать его вспять.

Друзья Янсена, оставшиеся в лагере у пирамиды, тоже были задействованы. Со дня на день они должны были вскрыть саркофаг царицы. Мы стали мистиками и надеялись, что в нем мы обнаружим нечто, что нам поможет. В тот день, когда мы получили сообщение о том, что это им удалось, д-р Антуан решил прибегнуть к рискованному способу спасти Элизу — увеличить кислотность раствора, подаваемому через капельницу. Элиза смотрела на его манипуляции с нескрываемой жалостью, как мать смотрит на ребенка, безуспешно пытающегося собрать в ящик все свои разбросанные игрушки. Она перевела взгляд на меня и чуть-чуть улыбнулась. Я подумал, что последние дни она перестала вспоминать свою «последнюю» жизнь и жаловаться. Это не было похоже на забывчивость. Это было похоже на смирение, на готовность к трудной и тяжелой работе, к опасному пути, который надо пройти. Новый раствор д-р Антуан оставил на сутки.

На следующее утро Янсен собрал нас в соседней с палатой Элизы комнатой, где из факсимильного аппарата вылезало сообщение из лагеря у пирамиды. Парни вскрыли саркофаг, они сделали это еще вчера, и обнаружили в нем окаменевшее тело женщины, неотличимой от Элизы. Они прислали подробное описание, в том числе сообщили, что у левой груди расположено небольшое серое пятнышко. Янсен вопрошающе посмотрел на нас с докотором. Мы переглянулись и кивнули. У Элизы на этом месте была родинка. Отличительной чертой тела из пирамиды были капли твердого вещества, напоминающего янтарь, в уголках глаз.

Кроме этого письмо сообщало о пронесшемся над Египтом урагане, о котором мы, впрочем, уже знали из новостей. Однако оказалось, что его эпицентр находился как раз в районе пирамиды. Этот ураган вчистую снес лагерь и несколько деревушек поблизости, причинил немалый вред рыбакам на Ниле и, что было наиболее интересным, обнажил из-под песка несколько новых сфинксов, лица которых были ориентированы строго на Оттини. Это последнее обстоятельство не имело объяснения. Задержка с получением этого факса была вызвана тем, что археологи почти сутки выбирались из пирамиды, проход в которую был занесен песком.

Слишком много загадок! — воскликнул д-р Антуан, откидываясь на спинку стула. В течение последовавшей за этими словами паузы он сидел с опущенной головой, а мы с Янсеном смотрели на него, как будто ожидали ответа на возникающие, как пузыри на лужах во время дождя, вопросы. Ответов не было. Дождь обещал быть затяжным.

Установившуюся тишину внезапно нарушил глухой звук, донесшийся из палаты Элизы. Мы вскочили и бросились к ней. Элиза как обычно полулежала на кровати, одетая в желтый шелковый халат и прикрыв ноги светло-сиреневой простыней, и улыбалась нам, но на этот раз в ее улыбке было что-то торжественное, как будто она увидела что-то, давно ожидаемое. Капельница возле ее кровати вместе со стойкой и всеми склянками лежала на полу. Но… раствор из колбы не разлился и понятно почему: он окаменел.

Ничего не выходит, милый доктор — прошептала Элиза, ласково улыбаясь.

Д-р Антуан промолчал. Он стоял над упавшей капельницей, как полицейский над трупом, и тер виски.

Я устала лежать. — произнесла Элиза и медленно, как выпрямляются, освобождаясь весной от снега, ветви деревьев, откинула покрывало и встала. На ее лице отразилось мучительное усилие, которое ей понадобилось для этого. Первым очнулся Янсен. Он бросился к Элизе и схватил ее за руку, но она отстранила его движением пальцев, и, приподняв голову выше обычного, сказала:

Да, я не бездвижна!

При этом она пронзала нас взглядом, как некая царица своих подданных, за которыми не было иной вины, кроме той, что они лицезреют ее. Но мы не склоняли голов и смотрели на нее, как на первое в жизни каждого чудо. Хотя д-р Антуан и говорил, что никаких признаков паралича он не наблюдает, но мы привыкли видеть ее в постели в одной и той же позе, и, невольно стали предполагать худшее.

Впрочем, энергии Элизы хватило не надолго и через несколько минут она медленно, хотя и гордо, отвернулась и посмотрела на инвалидное кресло, которое д-р Антуан приказал держать в ее палате. Я быстренько подкатил его, и Элиза опустилась на кожаную подушку, не сгибая спины, как будто это был трон.

Элиза попросила отвезти ее в парк, и я встал за спинкой кресла и покатил его сначала в дверь, предупредительно распахнутую д-ром Антуаном, затем по коридору. Янсен исчез. Позже выяснилось, что он помчался модернизировать свою записывающую аппаратуру, приспосабливая ее к передвижениям Элизы.

Большое несчастье, правда, Джон — сказала Элиза так, как будто не спрашивала, а просто констатировала факт.

Да, очень большое — горько согласился я, осмелившись погладить ее по щеке. Я стоял сзади и не видел ее глаз, но то, что голова ее медленно склонилась и прижалась к моей ладони, говорило о том, что передо мной прежняя Элиза, а не надменная статуя, в которую она медленно превращалась.

Я обошел кресло и опустился перед ней на колени. Мелкие камешки на дорожке причинили мне некоторое неудобство, которое, вероятно, отразилось минутной болезненной гримасой на лице.

Тебе больно, Джон. Встань. — сказала Элиза.

Как все изменилось. Я помнил десятки случаев, когда она шепотом произносила: «Тебе хорошо?» и после этих слов смеялась так, как щебечут птицы.

Мне всегда больно, когда я думаю о тебе. Всегда больно.

Наверное, эти слова, особенно вторая часть фразы, вызванная тем соображением, что думать об Элизе стало моим естественным и постоянным состоянием, прозвучали как-то особенно безнадежно. Элиза улыбнулась и еле заметно подалась телом ко мне. Я уловил это движение и, привстав, поцеловал ее в губы. Они были холодные и слегка шершавые. Я как будто поцеловал мел, но мел этот почему-то был горьким.

Не грусти — сказала она. Потом помолчала и, глядя на меня в упор широко раскрытыми васильковыми глазами, отчего-то вдруг повеселевшими, добавила:

Если тебе надо уехать, уезжай. Мы станем обмениваться письмами.

Она как будто «глядела в воду». Только утром этого дня я имел долгий разговор с редакцией — сначала с самим шефом, потом с секретарем, которая продиктовала мне массу информации, нужной для очередной поездки. Я устал слушать ее, но в конце все же не был разочарован: для новой работы на мой счет перевели приличную сумму в счет будущего гонорара. Может быть, мысли о «хлебе насущном» в ситуации, в которую я попал, и были предательством по отношению к Элизе, но они возвращались с завидным постоянством и все чаще и чаще. Янсен уже уладил дела со своим Университетом, отметившись в каком-то там списке и зарегистрировав свое очередное исследование, про д-ра Антуана и говорить нечего — он был не только у себя дома, но и у себя в кабинете. Я же оставался по-прежнему человеком, чей хлеб растет на бумаге и пахнет типографской краской. Я позволил себе шутку над Янсеном: чтобы жизнь не казалась ему медом, я послал в газету его фото и описание необъяснимого явления с гудящим без языка колоколом. Редактор обещал вставить это «куда-нибудь, чтобы было безвредно для издания», а я обещал в дальнейшем представить полноценный репортаж. Янсен обещался мне помочь — безусловно, за дюжину пива.

Я мог бы легко остаться в Оттини, рядом с Элизой. Достаточно было лишь намекнуть редактору, какой сенсацией может стать ее болезнь. Но я не мог тогда писать об этом: нельзя же сочинять некролог самому себе. А тогда я не отделял Элизу, свою любовь к ней, от себя. Время еще не вторглось в мою жизнь, как гранитная гряда, которая медленно выступает над оседающими по обе стороны от нее более мягкими породами.

Я покинул клинику д-ра Антуана в тот же вечер, оставив у ног Элизы, уснувшей в кресле, охапку белых роз. Покупая их, я думал о том, что красные розы могут причинить Элизе страдания, так как их цвет напомнит ей о горячей крови и ощущениях, которых она теперь лишена. А вот белые будут говорить о том, что моя любовь к ней изменилась вместе с ней, ведь у памяти нет крови, память порождена электричеством, цвет которого — это цвет молний. Я не мог заставить грозы громыхать над Оттини. Выразить свои чувства и мысли я мог только белыми цветами. На цветочном рынке, когда я стоял перед яркими благоухающими развалами, у меня вдруг внезапно закружилась голова. Я прикрыл глаза и вдруг представил себя в этот миг — тонким стеблем облетевшего тюльпана, пожухлые лепестки которого лежат на земле, а серо-зеленый пестик гордо и призывно обращен к небу. Но он так мал, этот стебелек, что небо не замечает его.

Редактор послал меня не куда-нибудь, а в Россию. Это было еще одним обстоятельством, которое хоть чуть-чуть облегчало для меня отъезд из Оттини: как-никак, а эта страна тоже имела отношение в Элизе. В ней, а точнее, в Петербурге, в его недрах (в буквальном смысле) пропала компания американских диггеров. Я уже предвкушал, поеживаясь и морщась, «прелести» лазания по сырым подвалам, провалам, трубам и многим подобным местам. Я даже подумал, не подмочил ли я где-нибудь свою репутацию, раз меня посылают в такие места, но, сходя по трапу самолета в аэропорту «Pulkovo 2» я припомнил словечко, услышанное некогда в Чикаго. «Prelestnitza» — сказала тогда старая леди. Ступив на мокрый и холодный бетон летного поля, я повторил это слово вслух. Как позже оказалось, оно чуть не стало символом моего пребывания в этом городе, который русские называют северной столицей.

В разлуке есть что-то от посещения полицейского участка: мироощущение сужается, все мысли и желания оказываются в «коридоре», стены которого выкрашены в безнадежный серый цвет, в одном конце которого решетчатая дверь в камеру с маленьким окошком под самым потолком, а в другом — кабинет начальника, который в лучшем случае хлопнет печатью по бумаге и скажет: «Свободен». И при этом взглянет несколько искоса, что сам подумаешь, стоит ли радоваться. В этот участок лучше не попадать.

Состояние, в котором я пребывал, спускаясь по трапу, нельзя было назвать депрессией — это было бы слишком просто. Я был по-прежнему здоров, силен, способен к работе, но… мир вокруг меня предстал как бы изогнутым в кривых зеркалах. Какие-то мелочи становились выпуклыми, словно резиновые слоны в парке развлечений, и затмевали все. Другие, наоборот, важные вещи сжимались до размеров точки и терялись. Меня не оставлял образ облетевшего тюльпана, чьи алые лепестки горкой лежат на грядке, а серо-зеленый пестик — недавно гордый — теперь уныло мокнет и дрогнет под холодной кашицей, падающей с неба, которую называют первым снежком. Впрочем, у меня достало иронии похвалить себя за предусмотрительность: я был в пальто, шляпе и в ботинках на толстой подошве.

Как репортеру мне не очень повезло: молодых американских бездельников, приехавших искать приключений в подземельях Петербурга, к моему прибытию уже нашли в одном из пригородов — Gatchina, где они в течение целой недели не выползали из ночного клуба для таких как они молодчиков и их подружек. Вид их красноречиво свидетельствовал о том, что все это время они много пили водки и пива, но очень мало ели; дикие глаза на их измученных лицах полыхали как в лихорадке и источали такие потоки безудержной лихости, что ее хватило бы, чтобы засыпать Великий Каньон. Свое американское подданство они смогли по-настоящему подтвердить только на следующий день, когда, загрузив желудки таблетками от головной боли, они хором попросились на прием к венерологу. Я сделал серию фотографий, не представляя, где их потом использовать: в небритых физиономиях было мало от «гордости нации». Эти снимки у меня хотели купить для одного нового русского «желтого» издания, но мы не сошлись в цене. Так я «завис» в Петербурге, не желая возвращаться с пустыми руками и испросив у редактора пару дней для фотоочерка о русских людях.

Попутно я продолжал интересоваться подземной жизнью и устанавливать необходимые связи. Так сотрудник одного из комитетов мэрии, в обязанности которого входило если не знать (он не производил впечатление знающего человека), то хотя бы догадываться об этой жизни, посоветовал мне поговорить с одним из диггеров и дал телефон. Ради этого совета мне не пришлось даже залезать в бюджет редакции — сотрудник петербургской мэрии был намного приятнее любого швейцара любой американской гостиницы. Имя диггера было Sasha.

Вернешься с не плохим уловом — сказал на прощанье сотрудник мэрии и пожал мне руку. У некоторых русских я заметил странную манеру при прощании заглядывать в глаза так, как будто они хотят спросить, зачем, собственно, ты приходил.

С диггером Сашей мы условились встретиться в оригинальном петербургском баре «Idiot». Название и атмосфера заведения удачно, как мне показалось, символизировало ситуацию в России вообще: вегетарианская пища, но в карте вин — «кровавая Мэри», хороший свет — и изысканно-бедное убранство и посуда, русская кухня, но мало русских посетителей — сделав шаг в большой зал, я услышал лишь английскую и шведскую речь.

Я пришел раньше назначенного срока и сел за столик, когда-то бывший частью швейной машинки с ножным приводом. Коктейль, который я заказал, как говорилось в примечаниях, «предъявителю партийного билета подавался бесплатно». Официантка пояснила, что имелась в виду коммунистическая партия.

Очень крепкий — сказала она.

Коктейль «Молотова»? — спросил я, но девушка меня не поняла. Похоже, она никогда не слышала о бутылках с горючей смесью, изобретение которых немецкие танкисты приписывали одному из хозяев СССР во времена войны.

Нет, другой — «Критические дни Авроры». Водка, ликер и кола. — ответила официантка.

Не знаю, что имел в виду тот человек в мэрии, когда говорил о «не плохом улове», но у диггера Саши было по крайней мере две особенности. Во-первых, Саша была женщиной, чего я совсем не ожидал, и, более того, красивой настолько, что это казалось дерзским вызовом тьме и грязи, неизбежным при лазанье по подвалам и подземным ходам. Сначала она привлекала взгляд мягкими чертами лица и тонкой фигуркой, затем ошеломляла ослепительной улыбкой в ореоле блестящих светлых волос и окончательно покоряла изящными и в то же время быстрыми и точными движениями. Во-вторых, она была… настоящим диггером.

— Муж увлек, а сам теперь не занимается этим: нет времени — пояснила она, глядя на колечко на пальце, когда я в осторожных и продуманных словах выразил свое удивление ее хобби. Я почему-то сразу подумал, что упоминание о муже ею тоже было продумано и предусмотрено заранее.

Она пришла с подругой, и они обе, как всякие современные молодые женщины, были похожи на французских школьниц. Таких тесных черных брючек, расклешенных у самых сапожек, таких обтягивающих блузок и такой умело созданной наивности густых ресниц и тонких бровей я не встречал нигде, кроме как на узких улочках и кафе латинского квартала. Только кожаные куртки, изнутри подбитые мехом, напоминали о расстоянии, отделяющем нас от мест, где зарождается мода. Сюда же она приходит умирать.

Я абсолютно не представлял, с чего начать разговор, и сидел перед обеими девушками, как выдранный из земли пень перед грядкой с распустившимися цветами. Они же без стеснения разглядывали меня и благодаря именно этой их смелости мы быстро нашли нужный тон.

Мы говорили по-английски и говорили, как обычно, о вопросах общих: о России, об Америке, о путешествиях и острых ощущениях. Оказалось, что об ощущениях я мог говорить долго и горячо: в моей личной жизни было полно такого, от чего кровь замерзает на подступах к сердцу, о чем я никогда не писал и никому не говорил. А тут, перед ясными глазами, которые смотрели на меня так, как смотрят на фотографии домов в агентстве недвижимости покупатели, у которых или совсем нет, или же очень много денег, я смог легко и непринужденно развести руками и признаться в том, что был жесток, что убивал, и, убивая, перестал считать убитых. Эти случайные для меня девушки родились и жили в стране, где смерть шагает не сутулясь и никогда не забрасывает косу за плечо, отдыхая. В любом другом месте, наверное, я не был бы столь откровенен.

Мы уже закончили с едой и сидели, ожидая чай, когда подружка — ее звали Таня — вдруг задала неожиданный вопрос. Вообще она говорила мало и в основном занималась тем, что тщательно разделывала еду и маленькими кусочками отправляла себе в алый рот, тщательно и задумчиво жуя. Рот у нее был большим, но не портил ее хорошенькое тонкое личико, обрамленное черными волосами. Подчеркнутые яркой помадой губы были наиболее подвижной частью ее лица, и я периодически поглядывал на них, отмечая то гримасу пренебрежения, то улыбку, а иногда и ту спокойную сосредоточенность, которая свойственна хирургам в момент операции. Когда ей нужно было отпить из бокала, она не клала нож на стол, а присоединяла его к вилке в другой руке. Я заметил, что на ее руках не было никаких украшений.

Так вот, отламывая крошечный кусочек от хлебца, она спросила об отношения американских солдат и вьетнамских женщин.

Вы же брали пленных, а пленить женщин легко — сказала она и добавила, что не верит в жестокость, которая не разглядывает жертву перед тем, как наступить на нее. Позже мне стал ясен двойной смысл русского слова «пленить» и я оценил ее каламбур.

А восточные женщины очень красивы — вставила свою реплику Саша.

До определенного возраста — ответил я и поднял обе ладони перед собой. В этих последних фразах было что-то от армейского кабака, и мне не хотелось продолжать в том же духе. Таня задумчиво поджала губки и произнесла:

Наверное, это очень щекочет нервы, когда любишь пленницу, тем более, что это запрещено уставом.

Она помолчала, улыбнулась и по-детски округлила глаза:

А почему это запрещено уставом? Потому что может привести к измене?

Я не знал, что ответить на этот бездушный вопрос, на память не приходило ни одного случая, чтобы американский солдат увидел во вьетнамке нечто большее, чем предмет для необходимого насилия. Я ответил, что мы во Вьетнаме мы не искали острых ощущений, мы были просто солдатами.

Измена вообще острое ощущение — вдруг сказала Саша.

К счастью, неприятный для меня разговор был прерван официанткой, которая принесла чай. Но последние слова Саши запомнились и сейчас я благодарен ей за них, хотя в тот момент я почувствовал, что под «старым пнем» дети разожгли костер. Благодаря им я понял, кто я такой. Мне открылось, что я уже давно не тот отчаянный парень, во рту которого помещались патроны для целой обоймы к М-16, и не тот похожий на бейсболиста журналист, спокойно отправлявшийся за интервью в колумбийские джунгли или в опиумные курильни Сайгона. Я был «просто солдат» и не важно, что моя новая война проходила на небесах — измена так же была чужда мне, как если бы речь шла о верности американскому флагу 25 лет назад.

Когда мы выпили чай, еще не было шести часов вечера, хотя сплошной мрак на улице уже превратил окна в подобие слюдяных пластин. Уславливаясь о встрече, мы оговорили возможность побывать в каком-нибудь из подземелий сразу после ужина, и причин отказываться от этого намерения у нас не было. К тому же, такое слияние светскости и авантюризма претендовало на определенную стильность, которую, как я надеялся, с восторгом примут мои читатели.

В темном углу бара, превращенном в гардероб, услужливый человек весьма благородной наружности, производимой благодаря ухоженной седой шевелюре, строгому черному костюму и галстуку-бабочке, подал нам одежду, и мы вышли на безлюдную набережную канала под противный мокрый снег. Первое, что у меня получилось сделать с истинно русским размахом — ступить в глубокую лужу.

Набережная ремонтировалась, и к свету пришлось пробираться по дощатому тоннелю, огораживающему строительную площадку. Придя сюда засветло и оглядев беспорядочно наваленные бетонные конструкции и застывшие громадные машины, я подумал, что потенциал этой страны огромен. Теперь же, всматриваясь в то же самое, но в тусклом свете удаленных фонарей, я решил, что потенциал этот ужасен.

Мы прошли всего метров тридцать и вышли на широкий горбатый мост, на котором стояли исправные фонари, и где посетители бара оставляли свои машины. Девушки приехали на малиновом Kia Sportage. Я с трудом уместился на заднем сиденье, и за то время, что я ерзал, устраиваясь поудобнее, мы уже приехали, и надо было снова вылезать.

Джон, надень это — сказала Саша, подавая мне пару высоких резиновых сапог. Они были великоваты для меня, но я послушно переобулся, облокотившись на дверцу и символически поддерживаемый за руку Татьяной. Ее прикосновение было приятно. Трудно понять, чем женщина «берет» мужчину, но иногда даже свитер и толстая куртка не могут препятствовать ее воздействию. Но нелепо было думать, что она преследовала какую-то определенную цель. Во всяком случае, нас разделяло не менее трети метра холодного воздуха, а взгляд ее был направлен совсем не на меня.

Мы остановились перед высокой оградой, сквозь прутья которой из темноты проглядывал небольшой старинный особнячок. Когда я разглядывал его, почти прижавшись лицом к холодным прутьям, меня охватил трепет, как будто я перенесся на много веков назад и в толпе диких соплеменников наблюдал за затмением солнца.

В ограде были ворота — давно не запирающиеся, и за ними еле приметная дорожка к особняку, пересекавшая редкий парк. На огромной двухстворчатой двери из резного дерева, к которой вели несколько грязных гранитных ступенек, висел замок. Мы обошли дом кругом и оказались перед задней стеной, в которой возле самой земли чернело пустое — без стекол и решетки окошко, наполовину засыпанное кучей щебня.

Здесь нет нужды описывать в подробностях то первое путешествие по подземным галереям, подвалам, трубам, залитым водой, в которых стояла такая тишина, что слабый плеск тревожил и заставлял останавливаться и прислушиваться к эху, а воздух был неподвижен, как стеклянная глыба. Я ощущал себя мошкой, вмурованной в кусок янтаря, и написал об этом целую книгу, для чего еще несколько раз возвращался в Петербург. Здесь я упоминаю об этом спуске только потому, что сразу после него я снова встретился с Элизой, и, кроме того, в тех сырых лабиринтах, описывая которые невольно думаешь о самых запретных, гибельных и мрачных тупиках сознания, я окончательно потерял и снова нашел себя. Именно в таких закоулках обычно обитает соблазн — слабый и жалкий, загнанный в угол усилием воли. Когда он появляется на свету, это означает, что он уже нашел, догнал и сожрал свою жертву. На свету он — победитель.

Миновав дюжину поворотов, мы оказались в некоем подобии круглого зала, вход в который был так низок, что мне пришлось сильно наклониться, но общие размеры позволяли разойтись в стороны друг от друга шагов на десять. В зале было намного суше, чем в трубе, из которой мы только что вылезли.

Саша включила еще один — более мощный фонарь, и он осветил старинную кирпичную кладку и куполообразный потолок, из центра которого свисало нечто вроде люстры. Позже я разглядел, что это были несколько канделябров, связанных проволокой. Из венчиков некоторых торчали остатки сгоревших свечей. Я немного продвинулся вперед и смог распрямить спину. И тут же уперся затылком в какой-то выступ, и это холодное прикосновение бросило меня в пот, как будто я прикоснулся к покрытой утренней испариной броне.

Саша отошла к дальней стене и уселась на кучу какого-то тряпья, прикрытого старыми одеялами. Татьяна присоединилась к ней, и обе они опять с интересом стали разглядывать меня. Я пожал плечами и тоже уставился на их лица, измазанные ржавчиной.

— Это лучшее место во всем Петербурге — сказала Саша. — Самое романтичное, самое остро… сюжетное!

— Здесь мы занимаемся любовью — продолжила Татьяна, прильнув к подружке.

Сверху донесся какой-то гул.

— Трамвай — сказали девушки в один голос и засмеялись. Их смех и гул сверху смолкли одновременно.

— Мы можем позировать для твоего журнала — предложила Саша, мило улыбаясь. Улыбка у нее была как у кинозвезды, впрочем, немного откровенней.

— Если ты присоединишься к нам — снова вставила Татьяна. Там, где Саша оставляла многообещающую запятую, Татьяна ставила маленькую, как приближающаяся пуля, точку.

Это было заманчивое предложение, от которого кто-то другой, вероятно, не смог бы отказаться. Рядом с импровизированным ложем из отверстия в полу (через него мы потом продолжили путь) шел теплый воздух, партнерши выглядели великолепно, в их рюкзачке было шампанское и бутерброды, прихваченные в баре, но… мне это все было ненужно. Я обнаружил, что слова «заниматься любовью», произнесенные Татьяной уверенно, но с необходимой в таком случае долей нежности и трепета, не заставили мою кровь бежать быстрее, и ни один нерв во мне не напрягся. И ведь нельзя сказать, что я устал или был переполнен ощущениями до того, что мог не интересоваться женщинами.

Я покачал головой.

— Или мы не разрешаем публиковать и все остальные снимки — сказала Татьяна и скинула куртку.

Джон, ты должен согласиться — произнесла Саша умоляющим тоном и сложила руки на коленях, как примерная девочка.

Признаюсь, я был несколько сбит с толку, но мне хватило мгновения, чтобы почувствовать, как что-то теплое, как женские ладони, охватывает мое сердце, успокаивая его, предохраняя от ненужных толчков и сильных биений. Я прикрыл глаза и понял, что это ладони Элизы, той прежней Элизы, образ которой ни на минуту не покидал меня.

Я молча раскрыл камеру, вытянул всю отснятую пленку и отбросил ее к стене. Пленка зашелестела и успокоилась, свернувшись кольцами, как змея.

На некоторое время воцарилось молчание, в течение которого мы слышали только звук от падающих где-то капель. Потом сверху снова прогрохотал и затих трамвай.

Прости, Джон! — внезапно воскликнула Саша. Она вскочила и, подбежав ко мне, заглянула прямо в глаза. Она по-прежнему улыбалась — невинно, как ребенок, откручивающий хвост у игрушки.

Правда, глупая шутка — сказала Татьяна. Она подошла к нам и выглядела разочарованной. — У тебя было такое лицо, Джон, как у мертвого. Мы не хотели тебя обидеть.

Да, — ответил я. Это было неожиданное предложение, я был не готов к нему.

Этими словами я показал им, что их предложение не лишило меня чувства юмора, хотя и было чертовски неприятным. Просто они вторглись в чужую для них область. Девушки, вероятно, поняли меня и далее вели себя приличным образом, шли впереди и указывали мне на достопримечательности. Я зарядил новую пленку и беспрестанно щелкал затвором, наверстывая упущенное. Мы даже выпили шампанское и съели бутерброды, сидя на выступе стены над зияющим черным провалом.

Немного за полночь мы вылезли на поверхность в беседке все того же парка вокруг особняка, сели в машину и отправились на вечеринку к каким-то друзьям. Я был счастлив тем, что мне первым делом предоставили ванну. Затем мы сидели за столом, ели, пили и танцевали. Я все время чувствовал на себе взгляд Саши, и в конце концов она повторила попытку сблизиться. Танцуя, она прижалась ко мне всем своим горячим телом и сказала, что соседняя комната абсолютно пуста, и что она просит только об одном — быть с ней вежливым и не отказывать в маленьком и безопасном удовольствии. Если бы она знала, что, держа ее в руках, я чувствовал себя точно так же, как если бы держал пустую вазу, к тому же перевернутую вверх дном, она, может быть, не была бы столь настойчивой. Но я не мог быть так откровенен и сделал вид, что не расслышал ее слов: музыка действительно была очень громкой.

Под утро Татьяна отвезла меня — уже абсолютно трезвого, но несколько помятого, в отель. Я попрощался с ней, поцеловав в подставленную щеку, и она уехала. А я еще постоял на улице, вдыхая холодный воздух и любуясь громадным Собором напротив отеля, хорошо видимым благодаря искусной подсветке и тому, что на несколько минут снег перестал падать. Очередной порыв ветра смог ударить меня уже только в спину.

Едва я вошел в номер, как зазвонил телефон, и ночной портье сообщил, что мне несколько раз звонила дама, и что она просила найти ее, как только я вернусь.

Ее звали Элиза, сэр, — сообщил портье.

Он мог бы этого и не говорить: я догадался бы и сам.

Легко было сказать — найти, но где? Мозг, в котором громкая музыка сменилась звенящей тишиной, упорно отказывался подчиняться. Я схватился за телефон, чтобы позвонить портье и еще раз спросить, не сказала ли Элиза что-нибудь еще, но тут меня осенила одна очень простая мысль. Элиза не могла быть нигде, кроме как возле сфинксов. Конечно! Только там! Я быстро запихал грязную и кое-где порванную куртку в шкаф, надел пальто, шляпу, и выскочил из номера. Охранник в вестибюле проводил меня изумленным взглядом; наверное, мне удалось пробудить в этой горе мяса если не попытку, то хотя бы желание мыслить.

Возле входа в отель стояло несколько такси. Я нетерпеливо притоптывал ногами, пока водитель первой в очереди машины не вылез из последней, где собрались они все и играли в карты.

— На тот берег, к сфинксам! — приказал я по-английски, содрогнувшись от страха, что водитель меня не поймет, и придется тратить драгоценное время на объяснения.

К счастью, мои опасения были напрасными. Поняв, что на все свои попытки завязать разговор он не услышит ничего кроме «Быстрее!», таксист уперся взглядом в очередной порыв мокрой пурги и начал исправно жать на газ. Несколько раз на поворотах нас заносило, но в это время дороги были пусты, и мы без потерь добрались до того места, где на каменных пьедесталах надменно разлеглись, как породистые кошки, два древних изваяния.

Шагов с пятидесяти я заметил на набережной темное пятно с двумя тусклыми огнями. Это мог быть автомобиль, и я приказал таксисту остановиться. Он спросил, не подождать ли, но я молча махнул рукой, что он расценил как предложение оставить сдачу себе и немедленно уезжать. Воистину, таксисты во всем мире одинаковы!

Голос Элизы зазвучал во мне раньше, чем я ее увидел. Я шел по мокрым гранитным плитам, падающий снег тут же залеплял следы за мной, как будто всевышние силы были заинтересованы в сокрытии этого акта трагедии, а образ Элизы бежал навстречу и говорил со мной когда-то уже произнесенными словами, выбранными из памяти так бережно, как хороший садовник извлекает из грунта луковицы тюльпанов. Почему-то у меня защипало в носу, и в горле образовался ком величиной с яйцо.

Темное пятно оказалось микроавтобусом, который стоял с включенными габаритами как раз между обоих сфинксов. Его широкая боковая дверь была открыта в сторону ступенчатого спуска к реке, черная вода которой колыхалась так мрачно, с таким ожесточенным упорством ударялась о берег, как будто агонизировала.

Я подбежал к микроавтобусу и, стирая рукавом воду с лица, заглянул внутрь. Элиза, завернутая в клетчатый плед, сидела в своем инвалидном кресле, обратив лицо в сторону реки. На задних креслах съежилась от холода медсестра.

Джон! — сказала Элиза, — я хотела написать тебе письмо, но я медленно пишу теперь. Поэтому я уговорила доктора поехать к тебе.

Она и говорила медленно, тщательно выговаривая слоги. Вероятно, минерализация коснулась уже мышц лица. Я поднялся к ней, поцеловал в холодные губы, и сел рядом. Она была прекрасна, как совершенная греческая статуя.

— Тебе холодно? — спросил я, имея в виду плед.

— Нет, — ответила Элиза, — это Антуан мерзнет и кутается, и думает, что и со всеми надо поступать так же.

Мы не виделись всего неделю, поэтому, наверное, встретившись, некоторое время молчали. Ничего не появилось, что могло бы расстроить наши чувства, что стоило бы обсуждать. Это молчание было похоже на предзакатную тишину в лесу, когда кроны деревьев прощаются с последними лучами солнца. Мы были двумя такими деревьями.

Со ступенек, ведущих к воде, раздалось кашлянье. Это два, теперь ставших неразлучными, спутника — д-р Антуан и Янсен поднимались к автобусу, о чем-то ожесточенно споря.

— Они сумасшедшие — произнесла Элиза с особенной теплотой в голосе. Я говорю «с особенной» потому, что до этого в ее голосе я улавливал нотки горечи, как будто она мысленно прощалась со мной. Элиза помолчала и добавила:

— Они как дети, спорят о том, о чем совершенно не имеют представления.

Теперь я думаю, что она была права. Она спокойно разглядывала нас, мысленно уже прощаясь, а разве расставание с детьми, которым предстоит еще жить и радоваться, несет в себе хоть каплю грусти? Ведь нет.

Д-р Антуан и Янсен тем временем поднялись на набережную. Они нисколько не удивились, увидев меня, только обрадовались.

— Наконец-то! — воскликнул д-р Антуан, обнимая меня за плечи обеими руками, для чего мне пришлось наклониться. Он воспользовался тем, что наши головы соприкоснулись, и зашептал:

— Процесс зашел очень далеко. Я просто не понимаю, на чем она держится. Мозг уже должен был давно отключиться. Но кое-что наблюдается — состояние депрессии, желание смерти.

Горячий воздух, который он вдувал мне в ухо вместе со своими словами, произносимыми отрывисто, как в бреду, был мне неприятен. Я оторвал его от себя и повернулся к Янсену, который уже забрался на водительское кресло и, облокотившись на него, протягивал мне свою широкую ладонь.

— Элиза была права на все сто: ты действительно чертовски догадливый парень.

Вероятно, это относилось к тому, что я нашел их здесь.

Д-р Антуан еще долго топтался, отряхиваясь и оглядываясь на реку, потом вскочил в автобус и с шумом задвинул за собой дверь. В салоне стало темно, и тихий голос Элизы, которая произнесла только одно слово: «Наконец-то», показался далеким, как звук лопнувшей струны на оставленной на ночь в пустом зале гитаре. Полчаса езды до отеля мы провели в полном молчании. Только Янсен барабанил по рулю в такт музыке из магнитолы.

История повторялась. В обширном холле гостиницы Элиза попросила меня проводить ее в номер. Я вкатил кресло вместе с ней в лифт, а слова д-ра Антуана о необходимости вечерних процедур остались висеть в воздухе снаружи.

В номере Элиза попросила устроить ее возле окна, из него открывался вид на Финский залив, в тот момент «заштрихованный» пургой. Я снял с нее плед, пальто, сапоги, и она осталась в простом белом платье, которое по цвету было не отличить от ее кожи. Время — хороший скульптор: свои произведения оно ваяет из одного куска.

— Антуан что-то сказал тебе, Джон? — спросила Элиза. Ей было тяжело говорить, но она постаралась придать своему голосу немного задора. Это делало ее похожей на маленькую отважную птичку.

— Какую-то чепуху — про депрессию — ответил я, присаживаясь рядом с ней на стул.

— И про нежелание жить? — продолжала она задавать вопросы.

Я лишь утвердительно кивнул, так как не мог говорить: мои губы были заняты — я целовал ее пальцы.

— Ты знаешь, Джон, это ведь действительно чепуха. Я ведь не могу не хотеть жить. Я буду жить вечно. Я обречена на это.

— Я не понимаю этого, Элиза — ответил я

— Да, но ты должен мне верить.

Я действительно не мог ей не верить, ведь я любил ее. Но это словечко «должен» прозвучало, как сообщение о полном окружении, когда отступать некуда — только под пули противника. И я ответил, что верю.

— А почему, Джон?

— Я люблю тебя.

— А если бы я попросила тебя купить одно лекарство, это яд, и принести его мне, ты бы сделал это?

Я отрицательно покачал головой. Она улыбнулась долгой горькой улыбкой и снова спросила, почему.

Я снова ответил, что люблю ее.

Любовь — это чувство издалека, Джон — сказала она.

Однажды она уже произносила эту фразу. Я в очередной раз провожал ее куда-то, лил дождь, она была обворожительна в своем плаще с большим капюшоном, и я, как обычно, говорил о том, что люблю, что буду скучать. Она мило улыбалась и, садясь в автомобиль, сказала, что любовь — это чувство издалека. Потом захлопнула дверцу, автомобиль тронулся, снова остановился, стекло с ее стороны опустилось и она добавила: «Даже если предмет ее вот тут, рядом». Я ничего не понял тогда. Не понимал и теперь.

Я не могу купить его сама, я не могу ни шагу ступить самостоятельно. Всюду эти двое. Я хочу, чтобы ты это сделал, Джон.

Я смотрел в ее глаза, в два голубых бриллианта в бледной оправе лица. Мой ответ — уже угаданный ею — проскакивал в них, как золотой лучик, преломленный в гранях неподвижных даже при сильной волне айсбергов. На самом деле, в ее глазах отражалась люстра.

Я снова отрицательно покачал головой.

В дверь постучали. Я поднялся и впустил д-ра Антуана с медсестрой.

— Я освобожусь через полчаса — сказала Элиза.

— Да-да, через тридцать минут — пробормотал доктор, семеня к ней. Я вышел, направившись, разумеется, в бар.

Я сделал уже второй глоток, когда рядом со мной грузно опустился Янсен. За эти несколько дней что-то произошло с моими друзьями: они оба немного сникли, д-р Антуан потерял большую долю былой уверенности, зато Янсен был трезв.

— Она просила достать ей яда — без вступления начал Янсен, — я не могу повторить его название, но Антуан уверяет, что это сильная вещь.

— Он с тоской обвел взглядом бар и продолжил:

— Но только это миссия не для меня. Я ведь простой землекоп. Простой грязный землекоп — добавил он с ожесточением, — мне ли выносить приговор тому, что я не понимаю!

Несчастный Янсен силился что-то понять. Это всегда бывает, когда не любишь и не веришь.

— Кроме того — продолжил он, — Антуан не уверен, что яд на нее подействует. Он до сих пор не может прийти в себя от той окаменевшей капельницы.

— Выпьешь пива? — спросил я.

Янсен с отвращением посмотрел на мой бокал и встал:

— Нет, я уж пойду. Завтра мы улетаем — в Чикаго. Она хочет увидеться с теткой.

Я вернулся к Элизе ровно через тридцать минут после того, как покинул ее, и, догадываясь, что она не сможет не продолжить начатый ранее разговор, сразу спросил, уверена ли она сама в действии яда. Теперь настал ее черед отрицательно покачать головой.

— Тогда не будем больше говорить об этом. Не будем ни во что вмешиваться — сказал я. Она согласилась.

— Прости, Джон, я, наверное, просто соскучилась по тебе.

Естественно, что после этих слов я не устоял на ногах и опустился перед ней на колени.

Ночь я провел в номере Элизы — сначала на полу возле ее ног, затем я перебрался в кресло, потом она попросила раздеть ее и уложить в кровать. Несмотря на свое положение, она не потеряла привычки носить дорогое белье. Я представил, как медсестра, наверное, злится на нее за это, называя ее про себя фаянсовой куклой. Лицо медсестры, какое у нее было в автобусе, трудно было назвать доброжелательным. На нем отпечатался весь страх перед тем неестественным, что происходило с Элизой, какой только может испытывать верующий человек, если его вера заключается только в регулярном поднимании глаз к небу и в регулярных же затрещинах детям, сопровождаемых не по-матерински резким «Веруй!». Я описываю эту женщину словами д-ра Антуана, который утверждал, что только такие «добрые» католички могут быть хорошими медсестрами в его клинике.

Я уложил Элизу в постель и сам устроился возле нее, подперев одной рукой голову, а пальцами другой водя по ее теперь нечувствительной коже. Вокруг маленького серого пятнышка на ее груди я описывал круг.

— Ты знаешь, у той царицы — в пирамиде, тоже была родинка, как у меня — сказала Элиза.

Конечно, я знал. Это был стержень всех загадок, которые задавала нам Элиза, точнее, то, что с ней происходило. Я понял, что д-р Антуан и Янсен ничего не скрывали от нее, и решился задать вопрос о том, что она сама — не думает, нет — как она это «видит» своим новым внутренним взором, проникающим сквозь время.

Антуан называет это раздвоением сознания и активизировавшейся генной памятью. Может быть, он прав… на тысячную долю процента. А как это происходит… — Элиза помолчала, затем улыбнулась и попросила меня сцепить пальцы в замок. Я послушно выполнил ее команду.

А теперь попробуй разнять руки, — сказала она.

Это было не просто, и чем сильнее я сжимал пальцы, тем им было больнее, и тем прочнее становился «замок».

И представь, что это у тебя происходит в мозгу. Воспоминания о тысячах лиц, слов, жестов, событий нескольких веков, такие яркие, как будто произошли вчера, сцепились с событиями моей жизни. Этой жизни. Понимаешь, Джон, но я жила и тогда тоже!

— Ты пытаешься их разделить — память о той и этой жизни? — спросил я. — Почему?

Это был ненужный вопрос, и Элиза не стала на него отвечать. Я сам все понял, закрыл глаза и представил этот «замок» в мозгу. Если она не перестанет бороться, позволит «этой жизни» слиться с «той», то что останется от ее тридцати с небольшим лет? А что останется от моей любви? Во что она превратится в новом масштабе ее памяти? В каплю в океане?

Но дело не в прошлом и настоящем, Джон. Во сне я иногда вижу что-то смутное, непостоянное. Я думаю, это будущее.

Я спросил, интересует ли оно ее. Это тоже был ненужный вопрос, я и задал-то его каким-то нескладным образом. Но Элиза ответила на него, ответила предельно просто. Она сказала: «Да».

Мне трудно сейчас подобрать слова, чтобы описать свои ощущения в тот момент. Так может чувствовать себя человек, которому объявили смертный приговор. Но я-то был абсолютно невиновен! Я понял, как может чувствовать себя, если бы оно могло чувствовать, перышко, выпадающее из крыла какой-нибудь птицы, летящей через океан. И никогда в моем мозгу не было еще такой ясности. Я как будто долго летел сквозь облака, и вдруг, поднявшись еще выше, вынырнул из них и оказался один на один с горизонтом. Вся жизнь осталась где-то там, за пеленой внизу, и путь на круги свои лежал сквозь нее, сквозь холодную серую мглу. Это был путь в тупик.

На следующее утро я проводил всю компанию в аэропорт. Прощание не было долгим: интуиция подсказывала мне, что следующая встреча уже предрешена. Поэтому сразу из аэропорта, как только кресло с Элизой исчезло за воротцами службы паспортного контроля, я на такси вернулся в гостиницу, чтобы продолжить работу над статьей. У меня уже был билет на рейс до Нью-Йорка через три дня. А из Нью-Йорка в Чикаго самолеты летают ежедневно.

Думал ли я, что мои чувства к Элизе как-то изменились после этой встречи? Скорее, нет. Я не отношусь к тому сорту людей, для которых копаться в себе — любимое занятие. Но отрицать то, что было яснее ясного, что было так же постоянно во времени и при этом так же изменчиво по форме, как Ниагарский водопад, слагаемый из миллионов струек, было бессмысленно. Элиза стала другой. А я — нет. Я был все тем же простым солдатом, который за неимением государя и Отечества присягнул самому себе, намереваясь выполнить свой частный долг до конца, не зная при этом, когда он наступит и каким он будет. Не Элиза покинула меня. Между нами вклинилось нечто значительное, непонятное и нам неподвластное. Я знал, что не в моих силах (а значит, и не в чьих) вернуть ее. Но я знал также, что иной любви в моей жизни быть не может. Так человек, находящийся в горящем доме, вряд ли будет обращать внимание на искры, и тем более, ему никогда не придет в голову закурить сигарету.

Когда нет выбора — на душе легко, и работа спорится. Не замечать время для меня означало не замечать боль от «ожогов». Три дня канули в прошлое, незаметно превратившись в ощутимую стопку листов с текстом, еще день ушел на перелеты, а на пятый я уже был в Чикаго. Мы приземлились на бетонное поле, сухое, как сброшенная змеиная кожа, но пока я шел по обширным парковкам до бюро аренды автомобилей, стал накрапывать дождик. Солнце светило сквозь него, и тонкие струйки блестели в воздухе, как золотая карнавальная мишура. Я шел, задрав голову вверх, а полы плаща развевались, как крылья. Со стороны я был похож на орла, бегущего по земле перед тем, как взлететь. Прохладный воздух внутри бюро отрезвил меня. «Бежать по земле» мне было еще долго.

Я опоздал. Конечно, мне и раньше доводилось не появляться куда-нибудь вовремя, особенно за авансом или на «разбор полетов» по поводу перерасхода представительских денег, но с Элизой для меня многое было как в первый раз. Я почувствовал себя, как будто опоздал родиться.

Пожилая дама, которая некогда угощала меня чаем, нисколько не продвинулась в своем английском языке. Текст, который она произнесла передо мной, был написан для нее на листке, и она старательно смотрела в него, пока говорила. И только окончив читать, поднимала глаза на собеседника. Что это были за глаза! Теперь они не лучились гостеприимством, нет. Теперь они ощупывали мое лицо, сантиметр за сантиметром, как будто ища ответ на вопрос, причиняющий ей нестерпимую боль. Я знал, что это за вопрос. Старые люди умеют предугадывать будущее любимых. Часто по одной лишь тени на лице дочери ли, племянницы ли они угадывают печать злой судьбы. И вместе с этим знанием им дана огромная сила, чтобы смириться.

Я выслушал сообщение о том, что Элиза уехала и просила оставлять все сообщения для нее своей тетушке, с таким бесстрастным лицом, что в глазах старой женщины мелькнуло беспокойство. Вероятно, она ожидала получить подтверждение моей растерянности и подавленности, созвучные ее собственному состоянию. Может быть, она не помнила меня. Я не знал, как ей объяснить чувства, которые мной владели, ведь она не понимала ни слова, и сел без приглашения в старое кресло. Но мою сгорбленную спину и зажатые между коленей кисти рук она расшифровала — и расшифровала правильно. Еще раз внимательно взглянув на меня, она удалилась в соседнюю комнату, и вынесла пакет из желтой бумаги, в которые в супермаркетах укладывают небольшие покупки.

— Вы Джон? — спросила она, читая надпись на пакете. Я вскочил, троекратно подтвердив это.

Она отдала мне пакет, и я снова уселся в кресло, уместив его на коленях.

Внутри находилось что-то твердое, кое-как завернутое в газету. Я сразу почувствовал, что это — не от Элизы: она была неспособна на такую небрежность в упаковке посланий. И я оказался прав. Пакет был от Янсена и содержал куски металла, которые, будучи приложенными друг к другу, образовывали тот самый колокол, который так чудно звучал в пирамиде. Я не знал, что Янсен возил его с собой. В пакете было еще и письмо, часть которого я привожу полностью: «… Я давно заметил маленькие трещинки по всей поверхности колокола. И чем хуже становилось состояние Элизы, тем более их появлялось. Вчера вечером она сказала, что решила ехать в Египет. По ее мнению, ей нужно снова побывать у саркофага и поговорить с тем стариком, которого она теперь называет каким-то длинным странным именем. Сегодня утром я нашел колокол распавшимся на части. Отдаю его тебе, не знаю зачем, без всяких распоряжений. Не думаю, чтобы науке он был интересен иначе, как приложение ко всей истории. Ты сам понимаешь, что отговорить ее от этой поездки невозможно. Более того, она просила не сообщать ничего тебе. Не понимаю, почему. У меня на этот счет свое мнение. Так что до встречи».

Я и не предполагал, что Янсен может быть способен на такую услугу. Он никогда не производил впечатления человека, в жизни которого присутствует что-то, кроме его изысканий. Я не знал, какие силы нужно было благодарить за столь чудесные метаморфозы, и, не размышляя долго на эту тему, бросился к телефону: было необходимо позаботиться о визе. Сейчас, вспоминая те дни, когда я догонял Элизу, они кажутся мне проведенными как в лихорадке. Я помню, что часто вытирал пот со лба, много пил простой воды, помню, что дрожали руки, а во всем теле была такая легкость, причина которой кроется в слабости, какая бывает, когда температура поднимается под сорок или выше.

В Каире, когда я приземлился в его аэропорту, тоже было под сорок градусов в тени. В этом смысле между мной и природой установился баланс. Я горько подумал, что мы с ней — с природой — теперь «в равных условиях», и, значит, предстоит последний акт трагедии. Так режиссеры в последних сценах оживляют кошмарных монстров, чтобы добить их окончательно. Но теперь таким героем, обреченным волей чужих сил, был я. Куски колокола, которые я переложил в пластиковый пакет, крошились сами по себе на еще более мелкие части. Я наблюдал за их разрушением и готовился к самому ужасному, что может произойти с Элизой, и к любой судьбе, уготованной мне самому. Я отчетливо помнил человеческие кости возле саркофага царицы.

Приземлившись и едва добравшись до ближайшей телефонной кабины, я принялся обзванивать отели, начиная с Шаратона и Хилтона. Мне повезло почти сразу же — клерк в Хилтоне сказал, что, действительно, четыре человека, имена которых я назвал, остановились у них вчера, но — добавил он, — мне следует поторопиться, если я хочу их застать: они заказали машину, которая должна быть подана через полчаса. Но никого из них в этот момент в отеле не было.

— Может быть, они обедают в городе перед путешествием, — сказал клерк.

— Сообщите мадам о моем звонке, как только она вернется в отель, и передайте просьбу отложить отъезд, — приказал я, бросив трубку.

Я вспомнил все ругательства, какие знал, и придумал тысячи новых, пока на дребезжащем такси добирался до отеля. Автомобильные пробки и жара доводили меня до бешенства. Едва завидев небоскреб с надписью Хилтон, я выскочил из машины, бросив на сиденье кучу мятых долларов, и помчался бегом, перепрыгивая через мусорные корзины, клумбы и прочие препятствия. Вслед мне засвистел какой-то полицейский, и загудели автомобили. Кто-то мог подумать, что я убегаю, не заплатив! Обернувшись на мгновенье, я увидел, что водитель моего такси вылез из машины и, широко разводя руками, делится с окружающими своими соображениями, показывая оставленные мною деньги.

Клерк в рецепции с интересом посмотрел на мою лоснящуюся от пота физиономию, опустил глаза и произнес:

Мадам была очень удручена, когда я передал ей вашу просьбу. Но они уехали, — он посмотрел на часы, — два с половиной часа назад.

Они забронировали номера? — спросил я. Я искал хоть какой-то намек в обстоятельствах, способный противостоять моим черным предчувствиям.

Да, — ответил клерк. — Они даже забронировали авиабилеты в Брюссель.

Я узнал у него, где ближайшая контора по найму автомобилей, и направился к выходу. Но по пути передумал, и вернулся в холл, где возле колонн стояли низкие креслица и столики с телефонами. Блуждающая в потемках мысль, подобная, безусловно, лучу света, наконец-то упала на что-то блестящее, оказавшееся бриллиантовым зернышком. Я вспомнил, что в Каире, в какой-то геологической компании, работает мой друг. В его обязанности входило заведовать вертолетами. Маленькая почти прозрачная стальная стрекозка — это было много лучше, чем самый мощный автомобиль.

Я позвонил ему, и через три часа мы уже оставили внизу и сзади душный Каир, держа курс вдоль нужной мне автомагистрали. Друг сидел за штурвалом, а я, привязавшись ремнем к креслу, высовывался наружу, рассматривая в бинокль автомобили внизу. К сожалению, клерк в отеле не знал точно, на чем уехала Элиза со спутниками.

Холодный ветер в лицо приятно бодрил, дрожь двигателя передавалась всему телу, скорость, с какой мы оставляли позади барханы, редкие постройки и машины на шоссе вселяла уверенность, что все — абсолютно все во вселенной можно покорить так же быстро, как эти километры серо-желтого песка, черного асфальта и пространства, заполненного горячим воздухом. Если бы от силы желания зависела их исполнимость! Я прожил бы за одну отведенную мне жизнь сто! И все — рука об руку с моей единственной королевой. Но какая сумятица охватила бы тогда мир: ведь на каждую пару встретившихся рук и сердец пришлись бы миллионы растопыренных пальцев, сквозь которые протекает время, унося взметнувшийся желтым пламенем лепесток надежды. Желания и мечты не появляются просто так, ниоткуда. И с ними не рождаются. Они — результат нечеловеческих явлений и усилий.

Мы подлетали к небольшому оазису, сквозь который пролегло шоссе, когда я увидел их. Почему-то они заказали открытый джип зеленого цвета. Именно из-за цвета машины, сливающейся с кронами пальм и растительностью под ними, я и не увидел их издалека. К тому времени я уже начал изрядно волноваться, и в голову лезли предательские мысли о том, что, не зная точно цели Элизы, я мог искать ее совсем в другом месте. К счастью, моя обычная работа приучила меня доходить до конца даже тогда, когда я заблуждался. Я думаю, это важно — доходить до конца даже неверного пути. Только тогда можешь считать себя честным — хотя бы перед самим собой. А что может быть важнее этого, когда уже разменял пятый десяток? Обывательская на первый взгляд философия, что жизнь дается лишь раз, в свете этого принципа обретает действительно глубокий смысл. Да, жизнь коротка, и чтобы пройти за отпущенное время как можно дальше, нужно идти по прямой — в ту сторону, куда считаешь нужным. Свои чувства к Элизе я считал вершиной своей жизни, поэтому я был готов облететь весь Египет, не обращая внимания на вопросительные взгляды своего друга, который оглядывался на меня через каждый десяток — другой миль.

Разглядев в бинокль очертания знакомых фигур, я похлопал его по плечу и пошевелил ладонью, показывая, что нужно снизиться и сесть с противоположной стороны оазиса, откуда выныривало, продолжаясь, шоссе. Не имело смысла сопровождать машину, будучи отделенным от нее потолком из пальмовых листьев. Для выполнения этого маневра понадобилось минут пятнадцать — четверть часа, в течение которой я успел тысячу раз обнять свою Элизу — пока только в воображении.

Я соскочил на песок, отбежал, пригнув голову, подальше от вертолета, обернулся, чтобы помахать рукой другу, и шагнул в тень пальм, направившись по шоссе в обратную сторону. Чумазые мальчишки из соломенных хижин, стоящих вдоль дороги, стайкой сопровождали меня. Чтобы скрыть от них свое волнение, которое, вероятно, привлекало их больше всего, я поднял сухую тростинку и шел, помахивая ею в такт шагам. Нагибаясь за тростинкой, я заметил глубокие воловьи следы на тропе вдоль шоссе. Было похоже, что только что здесь прогнали большое стадо.

Странно, но мои расчеты на скорую встречу пока не оправдывались. Может быть, Элиза и ее спутники сделали небольшую остановку, чтобы утолить жажду или перекусить, а я не видел их из-за изгибов шоссе, которых на этом участке было несколько. Я продолжал шагать, перемигиваясь с мальчишками и иногда похлопывая себя по карманам, показывая, что ничего для них у меня нет, как вдруг по какой-то боковой тропинке выскочил еще один пацан. Он что-то прокричал, и вся орава как стая воробьев сорвалась и умчалась, оставив меня один на один с моим тревожно бьющимся сердцем. К счастью, меня догнал какой-то местный автобус, разрисованный под древние египетские фрески, и до следующего поворота я добрался быстрее.

Всю компанию я обнаружил именно там. Элиза полулежала на земле, прислонившись спиной к пальме. Рядом с ней на коленках стоял д-р Антуан, держа ее за руку, как будто бы считал пульс. Медсестра испугано озиралась, отступая мелкими шажками от черных волов, которых вокруг было не меньше десятка. Было видно, что ей очень хочется перекреститься. Недалеко от них, так же окруженный волами и местными жителями, стоял Янсен, удивленно разглядывая джип, беспомощно уткнувшийся в толстую пальму. Весь передок машины был разворочен и, судя по следам от колес, это произошло в результате отчаянного маневра.

Я понял, что д-ра Антуана от Элизы сейчас не оттащить, и, скрепя сердце, подошел к Янсену. Он обернулся в мою сторону, но никак не прореагировал на мое появление, словно я всю дорогу сидел рядом с ним.

— Я спокойно ехал, как вдруг эта громада выскочила из-за хижины, и остановилась прямо на дороге, выставив рога нам навстречу — сказал он, повернувшись всем корпусом к огромному волу, до сих пор стоявшему на шоссе. Вол, голова которого была украшена мощными рогами, изогнутыми вперед, медленно ворочал толстой шеей, направляя морду то на нас с Янсеном, то на Элизу и д-ра Антуана. Я поразился его глазам — с большими черными зрачками и красными, вероятно, налитыми кровью, белками. Даже на расстоянии десятка метров они вселяли ужас и отвращение.

Зверь никуда не собирался уходить, он стоял на дороге, переминаясь, шумно дыша и роняя обильную слюну на асфальт. Похоже, наша неподвижность вселяла в него какое-то раздражение: дыхание его становилось более прерывистым, он иногда приподнимал переднюю ногу, как будто собирался сделать шаг, но ставил ее обратно, как будто еще не выбрал жертвы.

— Урод! — пробормотал Янсен, медленно продвигаясь к отлетевшему в сторону рюкзаку. У меня там ракетница, — пояснил он.

Ракетница не понадобилась. Из толпы, высыпавшей из автобуса (египтяне безумно любопытны) и сгрудившейся в отдалении, выделился какой-то старик с облезлой пальмовой ветвью в руке. Он резво направился к волу на шоссе, издалека закричав что-то грозное в его адрес. Вол встряхнул головой, разбрызгивая слюну, и заколыхался, отступая с шоссе на тропинку. Все стадо потянулось за ним.

У меня в голове шевельнулся знакомый образ: где-то я видел эти выцветшие армейские шорты и рваную куртку, из прорех которой проглядывало сухое коричневое тело. Похоже, Янсен, взгляд которого в тот момент был на редкость осмысленным, думал о том же. Он побежал вслед за стадом, но через несколько минут вернулся и развел руками: старика не было. Вместо него стадо вел мальчик. Янсен присел вместе с нами перед Элизой и сказал:

— С самого начала мысль поехать сюда казалась мне абсурдной.

Д-р Антуан посмотрел на него, потом перевел взгляд на меня:

— Противостоять ее желанию было невозможно. Когда мы наотрез отказались выполнить эту ее прихоть, она замкнулась в себе, и мы в течение трех дней не слышали от нее ни слова по-английски. Она постоянно бредила и находилась в полуобморочном состоянии. Лежала, не открывая глаз, и только разговаривала на своем языке.

Медсестра, которая наконец-то оправилась от испуга, протиснулась между мной и Янсеном. Пожилые женщины, вся жизнь которых заключена в ухаживании за другими людьми, обычно не признают церемоний и выражаются прямо.

— Что вы говорите о ней, как о покойнице. Как будто она вас не слышит!

Это было очень верное замечание, после которого воцарилась тишина. Глаза Элизы были закрыты. Ничто не намекало на то, что в ее теле продолжается жизнь. Она лежала на траве — покойная и величественная, а мы стояли на коленях вокруг, как верные псы, окружившие сморенного зноем хозяина. Только лицо нашей богини было немного испачкано красной придорожной пылью.

— Не говорите глупостей! — сказал д-р Антуан. — А принесите воду.

Я прикоснулся рукой к щеке Элизы. Черт! Она была теплой! Я с недоумением посмотрел на д-ра Антуана. Он почувствовал мою растерянность и тоже протянул руку к ее лбу. Потом крикнул медсестре, чтобы она поторопилась, и удрученно пояснил:

— Такое уже случалось. Элиза ничего не говорила, но у меня сложилось впечатление, что подобные повышения температуры сопровождаются сильными физическими страданиями для нее.

Мне показалось, что веки Элизы дрогнули, и я сделал знак доктору, чтобы он замолчал. Я не ошибся. Элиза медленно открыла глаза, заблестевшие, как будто в них стояли слезы, и тихо прошептала:

— Джон, так странно, я не чувствую тела. Я не могу пошевелить даже кончиками пальцев.

— Не мучайся, милая. Все хорошо. Я понесу тебя на руках.

— Я стала очень тяжелая, Джон, — она замолчала и снова закрыла глаза. Потом, так и не открывая их, снова прошептала:

— Доктор, вы помните про лекарство?

— Да, конечно, — ответил д-р Антуан, принимая из рук медсестры стакан с водой и доставая из внутреннего кармана своего пиджака маленькую ампулу. Он отломил кончик ампулы и высыпал ее содержимое, это был мелкий бордовый порошок, в воду.

Янсен, который наблюдал за его манипуляциями с нескрываемым подозрением, вдруг резко протянул руку и перехватил стакан, который д-р Антуан уже подносил к чуть приоткрытым губам Элизы.

— Что это за лекарство, доктор?

— Успокаивающее — ответил д-р Антуан сдержанным тоном, как будто его пытались уличить в недобросовестном лечении.

— Ей этого не нужно! — воскликнул Янсен и оттолкнул руку доктора от лица Элизы. Стакан отлетел в сторону, бордовая жидкость вылилась и тут же впиталась в землю.

— Рано успокаиваться, доктор! — Янсен встал и, вытащив из кармана мобильный телефон, стал звонить кому-то, срочно требуя новый автомобиль. Д-р Антуан тоже поднялся и ушел к своим вещам, все еще остававшимся в джипе. Я остался рядом с Элизой и, забрав у медсестры платок, стал стирать пыль с ее лица и рук. Я чувствовал, что между моими друзьями происходит какое-то соперничество. Я даже смутно догадывался, что суть его имеет отношение к просьбе Элизы о яде, которую я однозначно отказался выполнить. Но я тут же забыл о них обоих. Я был рядом с Элизой, мы вместе продвигались к чему-то, что терялось в будущем, но было, тем не менее, неизбежным.

В ожидании автомобилей мы устроились в небольшой хижине. Я опустился на тростниковую циновку и сел так, чтобы голова Элизы была у меня на коленях. Элиза заснула. Я тоже сидел, не шевелясь, и рассматривал ее спокойное прекрасное лицо, пытаясь уловить шепот, который иногда срывался с ее чуть вздрагивающих губ. Иногда до меня доносились целые слова и фразы, но понять их было выше моих сил: Элиза говорила на своем языке. Чем дольше она спала, тем отчетливей и громче становился ее голос. Янсен не выдержал и подошел вплотную к нам.

— То, что мы слышим, и что так похоже на пересказ снов, — сказал он, — на самом деле — абсолютно связный рассказ о прошлом этой страны. Каждый раз она начинает с того места, на котором остановилась накануне. Сначала, когда такие приступы были редки, я не улавливал хронологии. Но теперь все очевидно. Научные круги очень заинтересовались, — закончил Янсен удрученно.

— Мне — неинтересно, — ответил я, давая понять, что мы здесь не на симпозиуме. Было не ясно, почему Янсен говорит о научных кругах таким горестным тоном, ведь сам он был как раз стопроцентным ученым.

Счастье археолога — помойка, мечта археолога — могила, — произнес он студенческий афоризм. — Но тут все совсем по-другому. Она всегда так радовалась жизни. Так легко покоряла людей, пространства. И вдруг потеряла все. Все, что любила. А взамен — это безумное знание. Века — на ладони. А я — археолог, земляной червь — стою тут, потный и здоровый со своими могилами и помойками. Стыдно.

Он очень точно это подметил: мы были жуками, хрустящими под подошвами случайного прохожего. А Элиза была шикарной бабочкой, гибель которой трагична и прекрасна, гибель которой взывает к самым лучшим чувствам в душах свидетелей и пробуждает сердца к любви всеобъемлющей, как лесной пожар.

Мысли, которыми Янсен поделился со мной еще в Петербурге, терзали его по-прежнему. Проявилось это просто — он достал из кармана плоскую бутылочку с виски, взвесил ее на ладони, скептически оглядел — и отшвырнул в угол хижины, не притронувшись к содержимому. После этого он вышел и до того времени, как пришли машины, то есть до самого вечера, сидел под навесом, разглядывая, как местные женщины приготовляли какую-то еду. После него в хижину вошла медсестра, но она села в темный угол и молчала. Д-р Антуан заглядывал несколько раз, мы с ним переглядывались, он прикладывал палец к губам и снова опускал полог. Он нашел нескольких нуждающихся в его участии местных жителей, и возился с их недомоганиями. Наверное, если бы судьба не сбросила его в этом оазисе, его новые больные вылечились бы и сами волшебными камнями, кореньями, травами — и аспирином, продаваемым в местной лавочке. Но Антуан им помогал.

Машины пришли, подгоняемые быстрыми сумерками. Я поднял Элизу на руки и устроил ее, так и не проснувшуюся, на заднем сиденье. Сам я сел за руль, а рядом с Элизой примостилась медсестра. Тощий египтянин, которого я согнал с его водительского места, залопотал что-то и побрел ко второму автомобилю. Он пытался найти справедливости у Янсена, но тот что-то сказал ему, и египтянин посмотрел на меня с уважением, к которому примешивалась изрядная доля испуга. Впрочем, он так и не вернулся в свой автомобиль и предпочел остаться под патронажем Янсена.

Вероятно, спешка и волнения прошедших дней, затем еще несколько часов, которые я провел в неудобной позе в хижине, к потолку которой были подвязаны пучки каких-то сильно пахнущих местных трав, что-то нарушили в моем организме. Я чувствовал слабость и сухость во рту, но этого было недостаточно, чтобы освободить себя от миссии править механической повозкой, в которой спящая Элиза направлялась к одной ей известной цели.

Весь путь мы проделали «на одном дыхании» — на большой скорости, благо пустая ночью дорога позволяла это делать. Временами меня начинало знобить, но я держался за руль так, как человек с болями в легких держится за собственную грудную клетку, и не спускал глаз с дороги. Лишь к

...