— Бог с ним, хмельной человек, — проговорила она одним поспешным вздохом и тотчас же, вся горячая, нежная, с посветлевшими глазами, бессмысленно-прозрачными, склонилась и прижала губы к губам Нила. Это были его первые поцелуи. Они были долгие-долгие, и между ними, отрывая на мгновенье уста, Саша шептала с блаженным нетерпением: — Миленький., ох, миленький… ох, миленький ты мой…
Нил, пусть я пьян, но я знаю, что я пьян, мерзок, грязь во мне… И топчу да тискаю в себе человека… И все эти Людмилки да Глафирки пьют да тискают, а человек в них все-таки полуудавленный стонет, они и мучаются сквозь угар, и знают, что они убили человека, и что твари… А посмотри на нее: она ничего не знает, как зверь про себя не знает, что он зверь. Говорю! И утверждаю! — он опять ударил кулаком по столу. — Утверждаю: зверям свойственно… не насильничают они себя, и благо! А человеку несвойственно! То и шарашит он себя, — и все-таки мучится, потому что тошнит его от зверства! Да, несвойственно!
А тут не жвачка, дьявол ее возьми — тут все тело человеческое плачет да стонет от тошноты и пакости, и все равно, каждый ли день с разной или десять лет с одной — это уж, брат, коль в корень смотреть — все равно! Тут друг друга мерзим да топчем, и сами про то знаем, потому что насквозь это чувствуем, телом самим человеческим чувствуем, не душой одной, телом — слышишь? Оттого и дурманим его чем ни попадя… Без дурмана, без полубеспамятства, без человекоубийства — знаешь? — никто теперь не соединится эдак ни с какой женщиной, потому что не может… Несвойственно ему, — не нормально это ему больше, слышишь? Такому, как он есть… Ну и убивают человека… А больно убивать, Нил… Все оживает, никак не добьешь… Он грузно опустился на стул.
К другим тебя не приравнивать? А что ж ты, как любишь? Какая твоя такая особенная любовь? Кончается-то чем? Такие же вы… Вот тебе и вся любовь. «Миленький», да «миленький» приговариваешь? Это чья-то ошибка, что тебе дар слова дан. Не нужно тебе этого. Поедем, Нил! — кончил он вдруг неожиданно и ударил рукой по столу. — Мерзись с человеком лучше, да не со зверихой. Едешь?
Зверям не нужно в себе ничего раньше убить, отшибить, — а нам, людям, нужно. Нужно человека сначала заморить, обеспамятеть, а как зверь один останется, — ну тогда можно. Тогда лезь, развратничай… тогда еще ничего. Саша опять обиделась.
— Чего это так ругаетесь? Довольно глупо. Я — тварь, а те не твари? Что они винище жрут да скандалят, а я с вами безобразничать не хочу, за то я тварь? — Совершенно верно, — почти спокойно подтвердил Александр Михайлович. — То ты и не пьешь, что ты тварь. Где же ты видела, чтоб животные пьянствовали? — Он усмехнулся своей плоской шутке. Саша искренно захохотала.
— Что ж, пой, птичка… А все-таки мне рта не заткнешь. Ты, душа моя, самая величайшая дрянь, — и хуже ты Люд-милки-Черной, и меня хуже, и всякой последней халды и пропойцы… Потому что и они, и все мы — люди, а ты — тварь. А зачем тварь в человеческом образе? Это — дрянь, когда она в человеческом образе. Этого почти терпеть нельзя.
— Вы не слушайте его, миленький, право… Ну что они городят? Это пиво это поганое в них говорит. А вы не слушайте. За то я и ненавижу это пьянство. И не ездите нынче к кому там… Они такому молодому человеку не годятся. Дебоши одни грязные. А у меня уж так: уж кого- я люблю, миленький, так уж так люблю, так люблю… Уж я вся тут.