главное у Бродского, добавляет Милош, «его отчаяние, — это отчаяние поэта конца XX века, и оно обретает полное значение только тогда, когда противопоставлено кодексу неких фундаментальных верований. Это сдержанное отчаяние, каждое стихотворение становится испытанием на выносливость»
1 Ұнайды
Уже после Второй мировой войны Оден говорил, что все стихи в мире не спасли от газовой камеры хотя бы одного еврея.
1 Ұнайды
Автор с привычным вниманием к деталям рассматривает тюремную камеру и себя, заключенного в ней. Позиция автора — вне камеры, вообще «вне», то есть позиция абсолютной свободы. Нечто важное происходит в непритязательных тюремных набросках — зарождаются основы поэтической философии Бродского. Страдание принимается как условие человеческого существования, мир — таким, каков он есть. Соседство словечка «хуярить» и Феба-Аполлона лишено эпатажности, стилистические полюса естественно сходятся в тексте, который не судит жизнь и не сетует на нее, но ее запечатлевает. Знаменательна в тюремных стихах эмоциональная сдержанность, в особенности отсутствие обычного мотива тюремной лирики — жалобы, жалости к самому себе. Это принципиальный момент. Пятнадцать лет спустя Бродский начнет стихотворение, подводящее итог сорока годам своего земного пути, воспоминанием о тюремном опыте («Я входил вместо дикого зверя в клетку, / выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке...»), подчеркнет сознательное приятие страдания («Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя...») и волевой запрет на проявление душевной слабости («Позволял своим связкам все звуки, помимо воя...»).
Иногда говорят, что всемирной славой Бродский обязан не своим стихам, а своему процессу. Это верно в том смысле, что мгновенная известность в век mass media открыла ему доступ к всемирной аудитории. Однако в сходном положении бывали и другие русские литераторы как до, так и после Бродского, но, за исключением Солженицына, только творчество Бродского оказалось соразмерным открывшейся возможности
По мере того как расходились круги по воде общественного мнения, двадцатитрехлетний Иосиф Бродский, автор таких-то и таких-то стихотворений, превращался в архетипического Поэта, которого судит «чернь тупая»
Бродского осудили на максимально возможное по указу 1961 года наказание — «выселить из гор. Ленинграда в специально отведенную местность на срок 5 (пять) лет с обязательным привлечением к труду по месту поселения
Позже Топорова вспоминала: «Бродский замечательно сказал свое последнее слово. Там было: „Я не только не тунеядец, а поэт, который прославит свою родину“. В этот момент судья, заседатели — почти все — загоготали
Сведения о Бродском свидетели почерпнули из статьи и «писем читателей» в «Вечернем Ленинграде» и еще, надо полагать, на инструктаже в райкоме партии. Воеводин был также проинструктирован в Союзе писателей, а пенсионер Николаев якобы видел стихи Бродского у своего непутевого сына. В их речах, в том числе и в речи Воеводина, варьировались обвинения из пасквиля Ионина, Лернера и Медведева. Вели они себя уверенно и даже нагло. На вопрос адвоката, откуда он знает, что «антисоветские стихи», которые его возмущают, были написаны Бродским, ведь в деле, как выяснилось, фигурируют стихи, написанные другими поэтами, начальник Дома обороны ответил: «Знаю, и всё»
У входа висело объявление: «Суд над тунеядцем Бродским». Когда в ходе процесса один из выступавших заметил, что это является нарушением принципа презумпции невиновности, суд на это никак не прореагировал [203]. «Из друзей Иосифа и вообще литературной публики в зал попало сравнительно немного народу. Две трети зала заполнены были специально привезенными рабочими, которых настроили соответствующим образом» [204]. Процесс состоял из трех частей: допрос подсудимого, выступления и допрос свидетелей, речи общественного обвинителя и адвоката. Диалог Бродского с судьей Савельевой проходил в той же абсурдной манере, что и на первом заседании суда.
Получалось, что его обвиняют не в том, что он не работает, а в том, что зарабатывает мало, что его подкармливают родители, но это никак нельзя было квалифицировать как уголовно наказуемое поведение. Все, однако, понимали, что если «Василий Сергеевич распорядился», то советский судья будет выполнять распоряжение,
