автордың кітабын онлайн тегін оқу Непобежденный
Борис Дмитриевич Дрозд
Непобежденный
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Борис Дмитриевич Дрозд, 2018
Читая роман «Непобежденный», читатель окажется в дальневосточном городе Комсомольске-на-Амуре конца 90-х и первой половины «нулевых» годов. Главный герой романа Никитин выброшен из города роковыми трагическими событиями. Его вынужденные скитания по стране и по загранице в поисках заработка, а затем в поисках любимой женщины, его «битва» с драматическими обстоятельствами, пронзительная достоверность описываемых событий и любовных переживаний, — всё это найдет глубокий отклик в душе читателя.
18+
ISBN 978-5-4493-1727-8
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
- Непобежденный
- «Эту книгу должны прочесть миллионы читателей»…
- Часть первая
- I
- II
- III
- IV
- V
- VI
- VII
- VIII
- IX
- X
- XI
- XII
- XIII
- Часть вторая
- I
- II
- III
- IV
- V
- VI
- VII
- VIII
- IX
- X
- XI
- XII
- XIII
- XIV
- XV
- XVI
- Часть третья
- I
- II
- III
- IV
- V
- VI
- VII
- VIII
- IX
- X
- XI
- XII
- XIV
- XV
- XVI
- XVII
- XVIII
«Эту книгу должны прочесть
миллионы читателей»…
Когда меня по роду моей деятельности издательство попросило написать рецензию на эту книгу, я сразу же подумала о том, что возьму книгу с собой в дорогу, в поезд — как раз мне предстояла командировка в город Владивосток, а это больше суток пути из моего родного города. Но открыв книгу в тот же день, я не могла выпустить ее из рук, с первых же страниц она захватила и уже не отпускала меня, так и прочла ее залпом, что называется, в один присест, до глубокой ночи, пока не перевернула последнюю страницу. Я к тому времени только что окончила Литературный институт, и приходилось прочесть немало книг — и классиков и современных авторов. Но давно я уже не читала такой сильной, прочувствованной книги, с таким глубоким эмоциональным воздействием меня, то есть, на читателя. Сопереживая героям, я окуналась в описываемое автором время, и сразу вспоминала о том, как мы жили в это время. Как будто это со мной всё было, я всё это сама прожила со своей семьей, пережила трудные времена, о которых не принято было говорить, когда каждый карабкался, как мог, выживая. А ведь в то время перед многими и многими зияла пропасть, не было ни одной подсказки, как выжить. Кто-то отстранялся от проблем, уходя в пьянку и наркоманию, а нашему герою повезло несколько больше — он влюбился. Сложно говорить о праведности его пути, когда эра беззакония вступала в свои права во всех проявлениях жизни. В этом восторженном и целомудренном чувстве было его спасение. Ведь «непобеждённый» — не синоним личности героя романа, а качество духа человека, дошедшего до ада в душе. Убив омоновца за то, что у него на посту ГИБДД хотели отнять выловленную в путину рыбу, без которой не выжила бы его семья, (тот, к счастью остался жив), герой дошёл до самого дна. А потом поднялся, потеряв всё.
Нищета, борьба за выживание, отчаяние, страх за детей и чувство ответственности за них, безысходность и надежды на лучшее, любовь, преданность этой любви, предательство близких людей, с которыми свела героя судьба, его спокойное мужество и сила характера, бегство из родного города, жестокий и циничный обман работодателей того времени, скитания героя в Москве и по загранице с чужими паспортами в кармане, — всё это соединилось и сплелось в удивительный роман о нашем недавно ушедшем времени, — в роман, главная заслуга которого мне видится в том, что большой период жизни страны, исторические потрясения показаны изнутри, через судьбы героев, через их семьи — без всяких рассуждений и философствований, к чему, собственно, должен всегда стремиться большой мастер, ибо история и состоит из частностей — граней, в которых преломляется свет судеб отдельных личностей, создавая одно большое солнце — судьбу страны. Как же это просто и как, наверное, сложно — через судьбу человека (или несколько судеб) показать целую эпоху на ее разломе. В этом сила романа и его эмоциональное воздействие. И всё это написано отличным русским языком, легким и изящным.
Я отдала книгу соседке по лестничной площадке Галине Николаевне, бывшей учительнице, пенсионерке, чтобы сравнить ее впечатления с моими, и через пару дней, возвращая мне книгу, она сказала: «Знаешь, Таня, эту книгу должны прочитать миллионы читателей. И те, кто пережил это время, и молодые, которые об этом не имеют никакого понятия, и будущие поколения, чтобы знали, как многие из нас жили в то время. Этот роман написан кровью и сердцем автора, поэтому он так легко и сразу забирает тебя. Я так переживала за героев, что пока не дочитала, не смогла закрыть книгу, а в конце, когда герой вернулся из заключения, просто не смогла сдержать слез, так сильно он написан, как и вся книга. И такая правда в ней показана, как будто сама жизнь писала эту книгу, диктовала ее автору, а ему, как летописцу, оставалось только верно записывать то, что диктовала ему сама жизнь».
Татьяна Колесникова,
член Союза писателей России.
Часть первая
I
Трехэтажный особняк этой преуспевающей строительной компании, переделанный из здания бывшего детского сада, был обнесен высоким бетонным забором. Надстроенный третий этаж резко отличался от двух остальных красным цветом кирпича, более частыми, но меньших размеров окнами со свежими, еще не крашенными снаружи рамами, различными фигурами и узорами из кирпичей, положенных поперек и выпущенных на несколько сантиметров вперед против общего ряда кладки. Венчали особняк деревянные, узорчатые башенки. «Северо-Западная строительная компания», — прочел Никитин табличку возле ворот.
Внутри дворика росли, как видно, с осени высаженные аккуратными рядками елочки и были разбиты цветочные клумбы, меж которых пролегали асфальтированные дорожки. А сбоку особняка располагалась автостоянка, на которой были припаркованы три джипа и несколько японских легковушек. Какой-то человек в камуфляжной форме и спортивной шапочке, вероятно, охранник, лениво шаркал метлой по асфальту — сгонял с тротуарной дорожки воду от растаявшего снега. Работа была бесполезной, и Никитин сразу определил, что человек просто «дуру нарезает» от безделья, чтобы начальство не говорило, что вот-де сидит без дела.
У закрытых металлических ворот находилась деревянная будочка с дверью и двумя большими окнами — одно выходило наружу, другое — внутрь дворика. Это была проходная.
Никитин приблизился к ее дверям вплотную. Будочка насквозь просвечивалась солнцем. Он миновал ее и оказался во дворе. Рядом с проходной прогуливался еще один охранник, тоже в камуфляжной форме и спортивной шапочке на голове. Заметив Никитина, он с ленцой, шаркая ботинками с развязанными шнурками, подошел к нему. Это был молодой человек лет двадцати пяти, сытый, круглолицый, с неприятно, по-бабьи, отвисающим задом, — скорее всего жиреющий от неподвижности своей работы. Ему было даже лень завязать волочащиеся по асфальту шнурки, — должно быть, сунул в ботинки ноги, чтобы выскочить и прогуляться, а его шаркающая, ленивая походка сказала Никитину о том, что его нечасто тревожат в течение дня. Никитин заметил еще, что лицо у него было, как у скопца, с редким пушком, не знавшее бритвы.
— Вы по объявлению о работе? — спросил охранник.
— Да, — ответил Никитин.
— С дальнего торца дверь, — проговорил охранник и махнул в сторону особняка.
Внутреннее убранство особняка отличалось еще большим благополучием и довольством теплой, сытой, отлаженной жизни: в холле стояли пальмы в кадках, два огромных аквариума с рыбками, кожаная мягкая мебель у входа, стены были отделаны мраморной крошкой. Все это было не в диковинку Никитину, он видел офисы и покруче этого, но теперь даже всякий вид обычного благополучия и довольства вызывал в нем острую тоску.
За день шатания по слякотным улицам города у него промокли ноги от дырявых подошв; в правом ботинке при каждом шаге слышался противный хлюпающий звук, и, как тщательно ни вытирал Никитин ноги о губчатый коврик у входных дверей, за ним все равно оставались мокрые следы на новом, ещё не затертом линолеумном полу. Никитину даже казалось, что они оставались не от самих ботинок, а от насквозь промокших носков.
У одного из кабинетов первого этажа было многолюдно. Часть людей в ожидании своей очереди сидели на стульях, а часть стояли вдоль стен, либо поодиночке, либо группками. Некоторые из них о чем-то вполголоса переговаривались.
Никитин спросил последнего в очереди и в ожидании сел на освободившийся стул, по привычке подобрав под себя ноги.
За три года полного безденежья с тех пор, как летом 1995 года его — некогда инженера-технолога одного из отделов судостроительного завода — уволили с предприятия из-за остановки предприятия и отсутствия заказов, он еще не успел до конца обноситься. И если судить по одежде, он еще не выглядел совсем оборванцем, последним нищим. Кроме ботинок, еще ничто не кричало в его наружности о бедственном положении. Он снял норковую рыжую шапку — она была еще хороша, мех вытерся только на ободке, у подкладки. Кашемировое пальто тоже смотрелось еще пристойно, так же, как и фланелевый шарф в коричневую полоску, под цвет пальто. Но его ботинки со скошенными каблуками, в некоторых местах зашитые по швам простыми нитками, так и кричали о нищете. Купить новые было не на что, а отдать такую рвань в починку он стыдился, да и, вероятно, их бы и не взяли в ремонт, так что, бывая в присутственных местах, Никитин старался прятать ноги под стул или под скамейку и никогда не сидел, заложив ногу за ногу.
Ждать своей очереди пришлось около часа. Из кабинета то выходили, то очередные входили, и на всякого вышедшего из кабинета тотчас же набрасывались с расспросами: как да что, о чем спрашивают, какие вопросы задают, да какие требования? — в точности все было, как на студенческом экзамене, когда проэкзаменованный выходил из аудитории, либо счастливый, либо несчастный, либо недовольный.
Никитин присматривался к людям. Были среди безработных разные люди — и немолодые, как он, и молодые, и среднего возраста. Случалось, кто-то выходил из кабинета со счастливым лицом — это означало, как уже понял Никитин, что такому человеку давали направление на участок на собеседование с его начальником. Практически это означало, что человека принимали на работу.
Северо-Западная строительная компания строила железные и автомобильные дороги по всей России, и теперь прокладывала железную и одновременно автомобильную дорогу к населенному пункту Эльга, который находился в Якутии, где имелись богатые запасы каменного угля.
Никитин с любопытством прислушивался к разговорам, которые велись около него ожидающими людьми.
— А если к частникам куда-нибудь на лесоразработки податься или к старателям на золото? — говорил один из них.
— Да, к золотарям бы сейчас податься… У золотарей сейчас самое время начинается, — соглашался с ним другой.
— Размечтались! Там вас ждут-не дождутся! — слышался ещё чей-то голос.
— Не знаю, как насчет золотарей, — говорил ещё один, — а про этих лесных частников я наслышан — во! Человек пять-шесть своих ребят встречал, и все в один голос говорят, что там один обман. Да, жрать дают, нищие авансы дают, а зарплаты нет. И не жди. А загибаются в тайге так, что не приведи господи! Все из тебя выжмут!
— Смотря где! — встрял еще кто-то. — Я у одного работал, он пятьсот баксов платил, но вкалывали мы почти весь световой день! Часов по четырнадцать-шестнадцать да без выходных!
— Да, у частников кабала, будь здоров!
— Да-да, я тоже об этом слышал, — подтвердил еще один.
Говоривших было четверо или пятеро, сошедшихся здесь, видимо, случайно, судя по разговору, из разных мест, но у Никитина сложилось такое ощущение, что все люди здесь были знакомы между собой. Впрочем, он знал, что в таких местах люди знакомятся быстро, и новости разлетаются мгновенно. Уже, как видно, не один раз они столкнулись друг с другом в различных конторах в поисках работы. И еще Никитин знал, что такие вот конторы, помимо биржи труда, являются как бы неофициальным источником сведений о состоянии, так сказать, рынка труда в близлежащей округе. Придя в такую контору и разговорившись, можно было узнать, кого и куда могут принять, где и сколько платят, какие условия и многое другое. И ему не надо было тратить много времени, чтобы узнать, что это была за публика, среди которой он сидел в ожидании. В основном, это были люди, ищущие сезонных, вахтовых заработков, некоторые из них принадлежали к разряду перекати-поле. В городе на заводах, на стройках, которые еще теплились, работу им было не найти.
… -И все талдычат: «Подождите, мол, лес еще не продали, контракт-де не подписан, деньги на счет не поступили. Лапшу на уши вешают. А то еще, мол, налоговая наехала… Врут годами и годами — одни авансы да жрачка, чтобы ты не подох… Люди уходят, а зарплата — ищи свищи, ходи не выходишь…
— Это точно!
— Нет, ну их, этих частников!
— А то еще шмотки привезут или продукты вдвое дороже, чем в магазинах. Не хочешь, не бери, вообще с носом останешься… И приходится брать, а то вообще семья голодная и раздетая.
— Суки! — выругался кто-то.
— А здесь-то как? — поинтересовался Никитин у соседа.
— Ну, здесь, говорят, все законно, по трудовой книжке. И больничный платят, и отпуск, и зарплату без задержек… Фирма вроде!
— Да, нынче времечко такое, что нашего брата работягу ни в грош не ставят… Кинуть могут по любому, в любом месте… И здесь могут кинуть так, что не обрадуешься. Государство кидает, а про этих-то что говорить?
Дверь открылась, и в коридор вышел высокий, крепкий на вид парень лет под тридцать, одетый в черную потертую кожаную куртку и кроличью шапку, улыбающийся во весь рот.
— Что, взяли? — чуть ли не хором спросили его.
— Дали направление к начальнику участка, — не переставая счастливо улыбаться, — ответил тот.
— Да ну?
— Повезло же!
— А что ему молодому — вкалывать да вкалывать!
— Да у молодых шансы не то, что у нас… Наше время прошло!
Подошла очередь Никитина. Он, стараясь преодолеть неуверенность, чувствуя биение сердца, шагнул в кабинет, сел на стул перед письменным столом, за которым сидел молодой, лет тридцати с небольшим, уже лысеющий и рано располневший человечек. Никитин протянул ему документы — паспорт и трудовую книжку.
Тот бегло взглянул в его паспорт и спросил:
— На что вы рассчитываете в вашем возрасте?
— На любую работу.
— Для нашей компании сорок пять — это предел. Нам нужны грузчики, дорожные рабочие, специалисты дорожных машин, работа ломовая, вахтовая, по двенадцать-четырнадцать часов, условия проживания тяжелые.
— Я здоров, крепок, вынослив, не страдаю болячками. Мне всего сорок восемь лет, всего-то три года разницы, — отвечал Никитин.
— В сорок пять мы могли бы взять только в инженерный корпус, но там у нас штат укомплектован.
— Я инженер-технолог, — не сдавался Никитин. — Был ведущим инженером отдела, — с робкой надеждой пояснил он.
Человечек без особого энтузиазма заглянул на последнюю страницу его трудовой книжки, пожал плечами, вздохнул.
— Извините, но инженерный штат у нас укомплектован, — проговорил он, возвращая Никитину документы, — а к рабочим специальностям у нас жесткие требования — до сорока пяти лет.
— Но неужели нельзя сделать исключений? — ещё цеплялся Никитин за любую возможность.
— Увы, должен вас огорчить: свыше сорока пяти мы даже заявления не рассматриваем. Даже в обслуживающий персонал. Поищите где-нибудь в другом месте.
— Но попробуйте хоть на месяц, с испытанием… Никто не мешает вам попробовать… — Никитин почувствовал, как голос его дрогнул, взял унижающе-просительные ноты, а это никогда не предвещало ничего хорошего и настраивало работодателей еще хуже.
— На месяц? У нас минимальный контракт — полгода… Ни один начальник участка не рискнет взять вас на работу в таком возрасте…
Все было ясно. Человечек, написав отказ на его листке с биржи, уже равнодушно глядел в окно, отвернувшись от него, сделав «замороженное» лицо и барабаня пальцами по столу. Никитин, конечно, не особенно надеялся, но все же где-то внутри у него жила надежда на удачу. Главное, он не ожидал, что отказ будет таким скорым. Без вариантов. Он оглядывал этот уютный, чистенький кабинет с мягкими креслами и красивыми коричневыми шторами, коврами на полу, и все еще не мог смириться с неудачей. Как, собственно говоря, быстро, за одну минуту, решилась его судьба! Везде одно и то же: нужны молодые, крепкие, выносливые. Можно и без специальностей. Их обучат. А вот Никитина они уже учить не станут. Или нужны высококлассные специалисты, которые бы сразу же врубились в работу и давали им прибыль или сверхприбыль. И до сорока или до сорока пяти лет. А после сорока пяти лет как будто в России мужик уже ничего не стоит. После сорока пяти лет с него уже ничего не выжмешь.
Никитин вышел в коридор, словно оглушенный.
— Ну, что, браток, не взяли? — подскочили к нему тут же несколько человек.
Никитин огорченно махнул рукой, хотя по его виду и так все было понятно.
— По возрасту не прошел, да? — упавшим голосом спросил тот, который сидел рядом с ним. Он шел следом за Никитиным, не отставая от него и примериваясь к его быстрому шагу, а Никитин теперь стремительно шагал к выходным дверям. — Что, по возрасту не взяли, да?
Никитин утвердительно кивнул головой.
— Значит, все-таки по возрасту не взяли… Значит, и мне не на что рассчитывать… — Он приотстал и проговорил как бы для себя: — Ладно, я все же попробую…
Никитин вышел на улицу. Затем — за ворота.
Это была уже пятая или шестая контора, которую Никитин посетил сегодня. Все круги в поисках работы были им уже пройдены, начиная от биржи и кончая самыми ненадежными и последними конторами, где зарплату не платили вовсе или платили с полугодовым опозданием. В сорок восемь лет человек был уже выброшен из жизни и считай, что заживо погребен. И подумаешь — всего ему сорок восемь! — Никитин, шагая, зло сплюнул. — Посмотрели бы эти хилые или рано ожиревшие работодатели, что он в свои сорок восемь вытворяет в постели с Катей! Акции его сразу бы выросли, — тут не всякий еще молодой за ним угонится. А ведь ей сорок два, и она в самом золотом бабьем возрасте. Знали бы эти рано ожиревшие, рыхлые, дряблые мужики, что значит эти многочасовые ночные бдения! Что стало бы с этими холеными, ленивыми, отвыкшими от физических усилий мужиками, попадись им такая неистовая в любви женщина, как Катя? А он, Никитин, сух, поджар, жилист, вынослив, как верблюд, не знает одышки, неутомим в любви. Кто бы еще кого списал бы тогда с корабля!
Эта мысль на какое-то время подбодрила его. Весь день сегодня он старался не киснуть, не падать духом и отгонять скверные мысли. Не взяли и не взяли — может, так оно и лучше. Подумаешь! Все равно когда-то кончатся неудачи, и он найдет себе работу.
Собственно говоря, он отлично понимал этих работодателей. Сам бы он на их месте поступал бы, скорее всего, точно так же. На рынке труда столько свободной молодой рабочей силы, из которой только выжимай да выжимай и прибавочную стоимость и какую хочешь. За кусок хлеба с маслом эти молодые силы готовы ломами и кайлами камни из земли выворачивать. Зачем же брать на работу уже выжатых, отработавших свои лучшие годы людей, таких, как он, Никитин и других, которым подвалило к пятидесяти или перевалило за пятьдесят? — тем более здесь, в северном районе, где пенсионный возраст снижен на целых пять лет. Сколько волка ни корми, он все равно в лес глядит, — и сколько такого предпенсионного, уже выжатого советской системой мужика ни прикармливай, он все равно о скорой пенсии будет думать, о сохранении здоровья и о сбережении сил. Что ни говори, а мужик в России теперь кончается где-то на рубеже сорока пяти лет, правы они, эти работодатели, а за этим порогом — уже старость и тираж… Мужик за эти проклятые десять лет спился, выродился, зачах, смирился со своей жалкой участью.
Но как ни бодрился он, последний отказ в «Северо-Западной строительной компании» подкосил его, и в глубине души он никак не мог смириться с неудачей. Все-таки, думал он, шанс устроиться в эту компанию у него был, где-то что-то он не то сказал, не так выглядел, как нужно, не так подал себя. Может, все дело теперь в его лице, в походке, в жестах, в наружности? Ведь не всем отказывали по возрасту. Кто-то из его ровесников все-таки проходил через этот отбор. А ему точно везде стоп-сигнал поставлен.
Никитин как раз проходил мимо зеркальной витрины магазина и, бросив взгляд на нее, увидел себя со стороны — сутулого, поникшего, потерянного… Когда он утром выходил из дома, он выглядел значительно лучше. А теперь? Разве он похож на человека, которого захочется принять на работу? Нет, он похож на человека, которому всегда хочется отказать!
Никитин остановился и, делая вид, что хочет поправить шарф, стал вглядываться в свое лицо. Бог его знает, может, и правда, что-то не в порядке у него с лицом? Он уже знал, заметил за собой в эти три года, что он что-то утратил в себе такое, что вернуть уже трудно, быть может, невозможно, даже если он приложит огромные волевые и душевные усилия. Как будто капля за каплей каждый день из него за эти три года уходило, истаивало какое-то важное свойство, именуемое… именуемое… Черт его знает, как именуется это свойство! — подумалось Никитину. — Что-то в нем появилось такое, что сразу настораживает работодателей, настраивает их на отказ. Надо что-то срочно делать с лицом, с походкой, с осанкой, с голосом! Что-то за три года роковым образом изменилось в его лице, в наружности; наверное, какая-то печать обреченности и отчаяния появились не только в его лице, но и во всем облике. Как быстро потерял он уверенность в себе! Он, конечно, не сдался, и не сдастся, но все равно что-то ушло из его наружности навсегда.
И еще он с грустью подумал о том, что на него совсем не обращают внимания женщины. Как мужчина он как бы вне их оценок. Это ощущение жило в нем на подсознательном уровне, как и у большинства людей — хоть мужчин, хоть женщин. Это наблюдение он сделал в последние года полтора-два. Взгляды женщин обходят его стороной, как пустое место. Что-то важное для женщин исчезло с его лица, из его глаз, из его наружности. Ведь он же еще недурен собой, но для женщин как бы уже не мужчина. Он уже для них потерян. Мужчина предпенсионного возраста, не представляющий для них никакого интереса. Конечно, одежда многое значит, но все же… все же дело не в одной только одежде, а в чем-то другом.
И тут же он подумал о том, что у него есть Катя, и эта мысль как-то подбодрила его: всё же вот она что-то нашла в нём, не оттолкнула, не считает мужчиной предпенсионного возраста, не представляющим никакого интереса. И даже полюбила его.
И вспомнилось ему, что говорили они друг другу в последнее свидание перед тем, как Катя уехала в Москву за товаром.
— Мне уже сорок два года, а я ещё не любила. Двоих детей вырастила, жизнь скоро пройдет, старухой стану, — говорила ему она.
— Ты одна… одна теперь в моей жизни… мой свет, моё счастье, моя жизнь, подарок мне нежданный-негаданный, — говорил ей Никитин.
— Я давно хотела и искала любви. Чувствовала, что старею, жизнь уходит, а счастья нет и нет. Я просила Бога о любви, и он послал мне тебя! — говорила ему она.
— Даже и подумать не могу, Катя, как я бы теперь жил без тебя. Твоя любовь меня просто спасла.
— Это ты — моё спасение. Думала, что никогда уже не полюблю.
— Мы, наверное, не имеем права на любовь, если у нас дети, и они страдают.
— Нет, Сашенька, нам нельзя жить без любви. Я уже нажилась и наглоталась этого воздуха без любви.
II
В этом году весна задержалась, на дворе заканчивалась первая декада апреля, а еще по-настоящему только начало таять, и снегу в палисадниках, на площадях и на мостовых было еще много, и белел он совсем еще по-зимнему. Но на тротуарах, а особенно на мостовых, было полно луж, и на тополях в палисадниках и в скверах уже вовсю гомонились воробьи. Апрельский воздух был чуден, а голубое небо казалось бездонным, гляди не наглядишься.
Ощущение мокрых ног стало для Никитина уже привычным и не досаждало, и не нужно было ему, шагая по улицам, особенно лавировать, выбирая сухие островки и минуя лужи. Он знал, что ночью его все равно снова будет душить кашель, а днем же он только подкашливал.
Никитин быстро двигался по проспекту Мира в сторону биржи труда, на казенном языке называемой центром занятости населения. Сегодня десятое число — день выдачи зарплаты за разнарядки, за март, февраль и за все предыдущие месяцы, за которые эта зарплата была задержана. Никитин торопился, чтобы не быть в очереди последним. Шагая, он снял шапку, ему стало жарко. В зимних шапках уже мало кто ходил, одни только старики, но Никитин все еще носил ее — и потому, что весеннего головного убора у него не было, и потому, что шапка все-таки придавала больше весу его наружности.
Он вернулся на биржу, чтобы отдать листок с отказами от шести контор, названия и адреса которых были указаны в листке. Никитин давно уже не получал пособия по безработице, так как все отведенные для поисков работы сроки для него уже вышли. На биржу он ходил только за «разнарядками», которые давали поденную, разовую работу с копеечной оплатой, да еще иной раз кое-какие работодатели подавали на биржу заявки, а ему иной раз вручали листок с очередной возможностью трудоустроиться.
И теперь, несмотря на пятый час вечера и скорое окончание рабочего дня, здесь было многолюдно. Биржа как поликлиника или больница, как полицейский участок или судебное учреждение угнетающе действовала на людей. Здесь каждый чувствовал свою какую-то неполноценность или, выстаивая в длинных очередях, чувствовал себя униженным просителем. Тут у людей, если они еще не смирялись со своей участью, уязвлялась гордость, страдало самолюбие, понижалась самооценка. Вид у людей, праздно слонявшихся по коридору или стоявших вдоль коридорных стен, был либо глубоко равнодушный, либо поникший, подавленный, даже обреченный.
Он спросил последнего в очереди в кассу. Люди, как и он, надеялись получить свои жалкие гроши за предыдущие отработанные дни по разнарядкам, и у каждого теперь теплилась мысль, что сегодня вдруг выдадут зарплату не только за отработанные предыдущие месяцы — март, февраль, но и за все остальные. Хотя в срок денег никогда не выдавали, и все это знали, но надежда всегда, как известно, умирает последней.
«Разнарядка» главным образом заключалась в общественных работах по уборке города, таких как убирать от снега улицы зимой и весной, выбрасывать лопатами из палисадников снег на мостовую, чтобы он быстрее таял, скалывать лед на тротуарах, на дорогах для быстрого таяния. Летом они помогали озеленять улицы, стригли газоны, обрезали ветки у деревьев, — и для всех этих работ «разнарядчиков» отправляли в муниципальные тресты «Зеленое хозяйство» или в «Спецавтохозяйство». Тресты присылали на биржу труда заявки на нужное количество рабочих, и работали они в этих трестах, но деньги получали на бирже, куда предприятия перечисляли заработанные ими деньги. Работа была копеечная, но все же давала хоть какое-то пропитание. Выходило рублей двадцать в день. На разнарядку записывались те, у кого было совсем скверно, когда никакой работы не было и не предвиделось, кого уже совсем поджало, кто не мог даже на личном авто, работая таксистом, заработать себе на пропитание и назавтра у него не было даже на хлеб и на соль с луком. Как теперь у Никитина. По всем правилам, за поденную работу должны были выдавать деньги ежедневно или хотя бы раз в неделю, но деньги и на бирже задерживали месяцами, так как тресты тоже перечисляли деньги в центр занятости с большими задержками, и на бирже скопилась задолженность — это был замкнутый круг, который разомкнется, как видно, еще не скоро.
И тут в коридоре, стоя в конце длинной очереди в кассу, Никитин услышал, как его окликнули:
— Никитин, Сашка, и ты здесь?
Никитин обернулся. Перед ним стоял Борис Лоншаков, старый знакомец еще по тем временам, когда они пели вместе в самодеятельном заводском русском народном хоре.
Они крепко пожали друг другу руки.
— Ты как здесь оказался? — спросил Борис.
— Да так вот, шарахаюсь по разным конторам в поисках работы.
— И ты тоже? Разве тебя тоже сократили?
— Как видишь. Уже почти три года обретаюсь на бирже.
— Ты с разнарядки? — спросил Борис.
— Нет, сегодня не взял разнарядку, ходил с бумагой по конторам. Да и толку с этих разнарядок, деньги, сам видишь, не спешат выдавать.
— Ну и как, повезло с работой?
— Ничего не вышло. Везде одни отказы.
— Да, видно, мы свое уже отжили, отработали…
— Не стойте, денег сегодня не будет, — сказала проходившая мимо женщина с ворохом бумаг в руках.
— А ведь выдавали сегодня, я знаю, что выдавали! — выкрикнул женский голос из очереди.
— Это старые долги заплатили, еще за прошлый год, — отвечала она.
— А мы что, мы-то что? Третий месяц не платят несчастные гроши!
— Мы как будто не люди!
Очередь загудела, недовольно зароптала, но не бойко, а как-то вяло; никто никакой инициативы и активных действий не проявил. Каждый из ожидавших людей принял эту новость с привычным обреченным смирением и спокойствием, с внутренней готовностью к каким-нибудь другим дальнейшим шагам для выживания. Привычка к отказам, к тому, что заработанные деньги возвратятся лишь через два-три месяца, а то и через полгода, а то и вовсе не вернутся, была существенной чертой бытия. При этом новом режиме родилось и укрепилось новое состояние — нет зарплаты. Ее нет сегодня, завтра, через три месяца, через полгода, ее вообще может не быть, словно бы заработанные деньги куда-то испарялись, но и к этому привыкли русские люди. Обман ли это был, умышленность какая-нибудь, или, в самом деле, неоспоримые финансовые трудности у городских или центральных властей — людей уже в принципе не волновало. На деньги как бы уже и не надеялись, на справедливость тоже. Постояли, поворчали, ушли в себя со своим недовольством, глухим ропотом и молча разошлись. Где-нибудь в других краях уже давно бы снесли к черту эту власть, по крайней мере, не давали бы ей покоя, но в России этот порог терпения и молчаливой безропотности, безгласой покорности, вероятно, ещё не был пройден. Быть может, не будет пройден никогда.
Они вышли с Борисом с биржи и, делясь новостями, медленно двинулись по проспекту Мира к автобусной остановке. Борис хромал на правую ногу и опирался на тросточку. Некогда черные смолистые кудри Бориса — гроза женщин в прошлом — больше чем наполовину поседели и поредели. Никитин, не видевший его лет семь-восемь, отметил это с болью и сожалением.
— Почти два года по больницам да по больницам шатаюсь, — рассказывал о себе Борис. — Операция была неудачной, нерв повредили какой-то, теперь, вот видишь, с палкой костыляю…
Борис Лоншаков когда-то был местной знаменитостью, солистом любительского оперного театра, а потом любительского русского народного хора, имел красивый, сочный баритон. Пел он смолоду, и ему пророчили большое будущее, звали во многие профессиональные хоры страны, но он не решился никуда поехать, не осмелился поступать в консерваторию или в институт искусств, — так и остался в провинции, работал инженером на судостроительном заводе. Он был лет на пять старше Никитина, уволен был с завода ещё с первой волной сокращаемых, уже как видно приспособился, притерпелся и научился выживать. Впрочем, дети у него были уже взрослые, старше дочерей Никитина.
— Полтора года до пенсии осталось, как-нибудь дотяну, — продолжал Борис.
— Пенсия — несчастных пятьсот рублей, меньше двадцати долларов. Разве на нее проживешь? — сетовал Никитин.
— А куда деваться? Деваться-то некуда… Нам с женой много ли двоим надо? — отвечал на это Борис.
— Где-нибудь в концертах участвуешь? — поинтересовался Никитин.
— Какое там! — отмахнулся Борис. — Какие сейчас концерты? Мы с тобой свое уже отпели!
«Ну, ты-то, может, уже и отпел, а я еще нет, — подумал Никитин. — Нет, я еще повоюю с жизнью, я еще свое спою!»
— Пойдем бутылку, что ли, возьмем, встречу отметим, — предложил Борис.
— Какую бутылку, на что? — удивился Никитин.
— У меня заначка, я угощаю.
Никитин не прочь был выпить, но не хотелось пить с Борисом, и он отказался под тем предлогом, что ему срочно нужно домой. Он почувствовал, что общение с Борисом, который был обреченно настроен, наведет на него тоску. За эти три года, что толкался он на бирже и по разным конторам в поисках работы он повстречал сотни таких, как Борис, и как сам он, Никитин. Это был особый слой людей, ставших в короткое время ненужными большею частью из-за своего возраста или из-за потери квалификации, или ненужности уже самой профессии, канувшей в небытие. Они годами обивали пороги биржи. От постоянного хождения, от безделья, от этого ощущения ненужности во всем их облике было что-то обреченное, сломленное, как теперь в нем, в Никитине. В таких лицах, где бы они ему ни попадались, сразу прочитывалась вся безнадежность и отчаяние их настоящего положения. У них была только одна надежда: как бы дотянуть до пенсии, пусть нищенской, но все же стабильной пенсии. Никитин пугался таких лиц, сторонился таких людей, не заговаривал с ними, — он был суеверен, ему казалось, что этот дух безнадежности и отчаяния к своему положению заражает людей, как вирус, и передастся и ему.
Они попрощались, Борис остался ждать автобуса на остановке, а Никитин двинулся по проспекту Мира в сторону площади Металлургов. Шагая, Никитин выгреб всю мелочь из кармана, пересчитал ее. Такого махрового безденежья у него не было уже давно… в сущности, не было никогда до такого отчаяния, чтобы он вот так пересчитывал копейки. Что он скажет своей младшей дочери Полине? Ведь он сегодня обещал ей купить куриных окорочков, булочек с маком и чего-нибудь сладкого. Ничего не выйдет. И как назло, еще «жигуленок» совсем забарахлил, страшно в такую погоду выезжать для заработка таксистом, вообще машину угробишь.
Он рассудил так: если до дома дойти пешком, а это час ходьбы в другой район города, или проехать зайцем, то можно купить пару булочек с маком, а назавтра остаться без денег на проезд, а значит, и завтра ему придется идти пешком на «разнарядку. И надеяться на то, что завтра откуда-нибудь свалятся на него деньги.
Побродив по улицам, он купил две булочки с маком для Полины, положил их в пакет и решил ехать домой зайцем. Ему стыдно было перед дочерью не сдержать своего обещания.
Он уже научился ездить зайцем в трамваях и автобусах. Надо было садиться на тех остановках, где много людей, с толпой войти в трамвай, юркнуть на сидение или забиться в дальний угол и сразу же отвернуться к окну. И замереть, как будто ты уже давно едешь. И это очень часто срабатывало.
III
Когда он вернулся в свой домик в поселке из разряда частного сектора, расположенного между двумя районами городами, дома была одна жена, детей не было. Жена лежала на диване, вытянув руки вдоль тела, и безжизненно глядела в потолок. Лицо у нее было мертвенное, вид крайне измученный. Еще не высохшие слезы говорили о том, что она недавно плакала.
— Где дети? — спросил он.
— Алена повела Полину к врачу, я пришла домой, и у меня уже не было сил двигаться, я еле-еле разделась.
Никитин понимал ее. Жена значилась фельдшером в поликлинике, работая до прошлого года как участковый врач. Но с некоторых пор фельдшерам запретили занимать должности врачей и ее перевели участковой медсестрой. Работа была собачья, сплошная беготня по подъездам, по лестницам многоэтажек, с неработающими лифтами, с хамовитыми жильцами, а зарплата у медсестер — сущие гроши, которые притом не выплачивались по три-четыре месяца. Во всем обвиняли страховую медицину. Контора-де была в Москве, а до нее не добраться. Ясное дело, говорили, что в Москве дельцы, сосредоточив их зарплатные деньги, прокручивали их по нескольку месяцев, случалось, даже по полгода, или держали их на депозите…
Она с усилием поднялась, села, свесив ноги на пол, казалось, с трудом перевела дыхание и вдруг заговорила повышенным тоном, близким к истерике:
— Я уже больше не могу! Это так ужасно! Это один сплошной ужас!
— Что ужасно? — спросил он.
— Неужели ты не видишь весь ужас нашей жизни? — тем же тоном продолжала жена. — Ужасно и унизительно стоять в очереди за грошовыми субсидиями! Ужасно не получать зарплату по три месяца! В школу, в детский сад придешь — там на тебя смотрят как на последнюю нищенку, потому что у твоего ребенка нет денег на обед, нет денег на всякие мероприятия, которые устраиваются в детсаду или в школе! Приходиться унижаться, без конца занимать денег, стоять в кошмарной очереди за этими жалкими подачками! Ты знаешь, сколько мы уже позанимали? Ты хотя бы это знаешь?
— Ты думаешь, если без конца причитать да вздыхать, то станет легче? — отвечал жене Никитин. — Я делаю все, что могу, что в моих силах. Что я могу изменить? Нам… всем нам, обездоленным в одночасье, только и остается, что взять в руки топоры и вилы и пойти войной на власть, и, либо сдохнуть, либо снести к черту этот каннибальский режим!
— У тебя еще хватает сил философствовать! — вскричала жена. — А я? О, как я несчастна! Как же я несчастна!
Она заплакала навзрыд, закрыв лицо ладонями.
— Успокойся, Наташ… Не одни мы такие, почти все так живут, вся страна, — сказал Никитин. — Переживем это время, все наладится…
— Я так не могу! Я уже не могу так жить, я живу из последних сил! — говорила она сквозь рыдания, отняв ладони от лица. — У меня уже нет больше сил смотреть голодным детям в глаза! Делай же что-нибудь… слышишь ты? Ты мужчина, изволь обеспечить детей хотя бы продуктами! Иди хоть милостыню проси, хоть воруй, а обеспечь детей продуктами! Ты принес сегодня чего-нибудь?
— Нет, нам ничего не дали и работу пока не нашел.
Жена зарыдала уже истерически.
— Потерпи, выживем как-нибудь, — утешал ее Никитин. — Скоро на огороде что-то начнет расти, а там с мая и всю осень рыбалка будет, с реки вылезать не буду, денег заработаем, запасы сделаем… Выживем как-нибудь, — продолжал утешать он ее.
— Это осенью! А сейчас как жить? Вся моя задержанная зарплата уйдет на долги! И так будет без конца! А ты знаешь, что осенью Полина идет в школу? Ты, наверное, уже забыл об этом?
— Ничего я не забыл!
— А ты знаешь, сколько денег нужно, чтобы собрать ее в школу? Ты хотя бы примерно знаешь? Уже сейчас нужно думать, где добыть этих проклятых денег!
Она опять зашлась в рыданиях.
Никитину стало жаль ее до слез. Он подошел к ней, погладил ее по волосам, хотел приласкать и утешить, и в этот миг вдруг остро почувствовал, что он не любит ее… совсем, ни капли не любит эту женщину, с которой прожил около двадцати лет; не любит до того, что даже просто приласкать ее не может. Они с Натальей жили дружно, что называется душа в душу. Без любви, но в уважении. Она была хорошей женой, ему не в чем было ее упрекнуть, как только в сердечной, душевной холодности. Вот так и пролетели двадцать лет, а любви, той, которой ему хотелось ещё с юности и о которой он втайне мечтал всю жизнь, такой любви в его жизни так и не было. И ему было горько оттого, что он эту любовь так и не почувствовал.
И теперь, вероятно, от этого его прикосновение к ней вышло у него фальшивым, холодным, натянутым, жену всю так и передернуло от его прикосновения, и она вздрогнула от отвращения.
— Еще ты пьешь из меня кровь! — вскричала она, глядя на него заплаканными глазами. — В такое время связался с бабой! Думаешь только о собственном удовольствии! Бог тебя накажет!
— Никто не может отнять у меня права любить женщину. Мне скоро пятьдесят, жизнь уже почти прожита для любви.
— Ты не имеешь права на личную жизнь! — кричала она.
— Но любить-то я имею право?
— Наступи себе на яйца — вот и всё твое право! Детей надо поднимать!
— Обязательно надо. Разве я отказываюсь? Вот и будем их поднимать.
— Зачем я тебе родила Полю? — рыдала жена. — Какая же я дура!
— Она нас с тобой не спрашивала, и не покушайся на святое. Родилась — и всё.
— Если бы не Поля, я бы тебя давно выгнала в три шеи! Ты знаешь, какие первые слова произносит Поля, когда просыпается? Знаешь или нет?
Никитин отмалчивался.
— А где папа? — она спрашивает. — Когда тебя нет дома, её лихорадит, она ничего не ест! Она без тебя уснуть не может!
— Хватит! Не трави мне душу!
— Нет, не хватит!
Никитин вышел в кухню, чтобы не слышать ее упреков и причитаний. Тем больнее его доставали ее слова, чем были они справедливее. Но жена тотчас же за ним следом.
Его жена была спокойная, ровная женщина, никогда не повышавшая голоса. Она, не упрекнувшая его ни разу в том, что он фактически жил с другой женщиной, не каждый день ночевал дома, смотревшая на него с немым укором, — его жена всегда была молчалива и спокойна в своем женском и человеческом горе. Вместе с навалившейся нищетой она достойно встретила этот второй удар судьбы — его связь с другой женщиной, считая его связь возрастной болезнью стареющего мужчины, — и надеявшаяся на то, что он все равно неизбежно вернется в семью, — теперь его жена пришла в ярость. Такой яростной он ее еще не видел.
— Нет, ты спокоен, как удав! — кричала она. — Тебя не колышет наша нищета, вся эта безысходность! Еще бы — у тебя есть отрада! Ты бабу себе завел, чтобы спрятаться от проблем! С тебя как с гуся вода! Ты не имеешь права на личную жизнь, когда дети голодают! Ты слышишь? В такую критическую минуту ты должен думать только о семье, о нашем выживании!
Никитин отмалчивался, глядя в окно и вобрав голову в плечи. Ему, как обычно, хотелось собраться и уйти куда-нибудь, но тут открылась дверь и вошли дети. Жена, всегда сдерживавшаяся при детях, ушла в свою комнату.
— Папочка, ты купил мне чего-нибудь вкусненького как обещал? — сразу с порога спросила отца Полина.
— Нет, Поля, сегодня нам денежек не дали, — вздохнув, проговорил он.
Их старшая дочь Алена, едва взглянув на него и буркнув что-то вместо приветствия, быстро прошла к себе, даже не задержавшись в кухне. Ее гардеробный шкаф был у нее в дальней комнате. Задержать ее в кухне могло только что-нибудь вкусненькое, если бы он это принес, но увидев пустой стол, Алена поняла, что отец пришел без денег.
— Папочка, ну, раздень меня! — напомнила о себе стоявшая у порога Полина.
Он стал раздевать ее, стянул и повесил на вешалку шубку, на полку — шапку с рукавичками.
— А почему, папочка, вам денежки не дают? — спросила его Полина.
— А потому, доченька, что поезд из Москвы ещё не приехал с деньгами, — отговорился Никитин.
— А когда он приедет?
— Его ждут на этой неделе, завтра или послезавтра. Москва очень-очень далеко от нас находится.
Полина прошла к столу и села на стул.
— Я кушать хочу, папочка, — опять напомнила ему о еде дочь. — Дай мне чего-нибудь покушать. Мы сейчас зашли к бабе Вере, она жарила котлеты, по одной котлете нам с Аленой дала, они такие вкусные!
— Ешь картошку с солеными огурчиками и помидорчиками, — сказал ей отец, накладывая в тарелку картофельное пюре.
— Не хочу картошку! Опять эта картошка! Она без молока! — закапризничала дочь. — Мне мама её уже давала. Я хочу котлет, как у бабы Веры, колбаски или окорочков…
Мясо в их семье теперь ели редко. Только вареную колбасу иногда, с жениной зарплаты. А полукопченую — по большим праздникам. О мясе и говорить не приходилось. В кармане не было денег даже на транспорт, на сигареты, про остальное даже и думать нечего. Ели, в основном, рыбу, кету — эту кормилицу дальневосточных семей, которую запасали с осени, когда шла на Амуре путина. А когда запас кеты заканчивался или просто для разнообразия, ели куриные окорочка, ножки Буша — самое дешевое теперь мясо. Никитин даже не стал открывать шкафы, где хранились продукты, так как в них не было ничего, кроме манки. А без молока и без масла она невкусная. Март-апрель — самое голодное в их краях время. Все или почти все осенние запасы были уже съедены — все эти заготовки, соленья, варенья, рыба, заготовленные впрок овощи… В холодильнике, в подполье и в кухонных шкафах, что называется, мышь повесилась, картошка, урожай которой нынешней осенью был скуден из-за проливных дождей и которую хранили в подполье, уже заканчивалась. Жене задерживали зарплату уже третий месяц, занимать денег было уже не у кого, так как у тех, у кого можно было одолжить, уже одолжили.
Тут Никитин вспомнил о купленных для нее булочках.
— Ешь картошку, а потом я тебе что-то вкусненькое дам, — пообещал дочери Никитин.
— А что ты мне дашь, папочка?
— А вот съешь картошку, я тебе тогда покажу.
И дочь стала быстро поглощать картофельное пюре.
— С огурчиками ешь…
— Не хочу с огурчиками!
Полина третий год болела бронхиальной астмой, обострявшейся каждой весной, кашляла не переставая, уже не знали, как и чем лечить ее, так как ничего не помогало. В детский садик она ходила через раз. Едва выздоровев и переступив порог садика, она через два-три дня опять начинала кашлять и температурить. И приходилось ее забирать обратно. Поля была бледна, худа, всегда ела мало, зачастую ее силой приходилось сажать за стол и почти насильно кормить. И нынче она только-только начинала выздоравливать.
— Вот, Поля, я тебе булочек купил с маком. Смотри, какие они вкусные!
Проглотив картофельное пюре, Поля взяла булочку и стала есть, запивать ее чаем.
— А Ваське можно дать? — спросила она.
Под ногами крутился здоровенный кот Васька, держа дрожащий хвост трубой — тоже просил есть.
— Обойдется Васька без булочки.
Но Полина отломила кусочек булочки и бросила его коту, и Васька с аппетитом и громко стал его жевать.
Поля росла еще безмятежно. Ее еще не коснулась та унизительная нищета, которую уже вдоволь испытала их дочь Алена, заканчивавшая в следующем году в июне среднюю школу. Нищета сделал ее замкнутой и необщительной.
Тут как раз вошла Алена, нахмуренная и сердитая.
— Ты чего мать до слез довел? — тихо спросила она. — Ей и так достается, а ты еще смеешь заставлять ее плакать! — с тихой яростью прибавила она.
— Никого я до слез не доводил. Она сама себя доводит, — отвечал Никитин дочери.
— И чего это ты тут свои носки вонючие развесил и башмаки поставил? — вдруг напустилась она на него с той же тихой яростью, заметив его носки и туфли на печке рядом с чистым бельем. — Не видишь, что ли, я тут чистое белье сушиться повесила? Еще потными носками твоими все провоняет! Убирай отсюда!
Она брезгливо дернула плечами и вышла.
Никитин промолчал, ничего не ответил, молча убрал носки и ботинки, перевесил их в другое место. Он промолчал потому, что уже давно чувствовал по ее поведению, что его авторитет мужчины, отца, кормильца, уже упал в глазах дочери. Он знал, что Алена не могла простить ему этой унизительной нищеты, своего старенького пальто, вязаной шапочки, которую она носила всю зиму в то время, когда большинство ее сверстниц носили норковые, лисьи или, на худой конец, из песца; она не могла простить своему отцу многого. Она и словом не обмолвилась о своем недовольстве им, их бедностью — была в мать, какой была та до этого несчастья, — молчаливой, все носившей в себе. Его дочь не могла простить ему многого из того, что теперь старшие школьники и школьницы не прощают своим несостоятельным родителям, платя им, если не откровенным презрением, то, по крайней мере, молчаливым невниманием. Она не могла простить ему того, что они обменяли благоустроенную квартиру на этот дом с земельным участком, «частный сектор», без ванны, без теплого туалета. Они с женой решили, что так выжить им будет легче. Проще было, конечно купить садовый участок, которые теперь продавались за бесценок, но участки нещадно грабили бомжи, да и добираться туда, далеко за город, было накладно из-за дорогого бензина. А тут, обменяв квартиру, они с женой как бы приобрели три в одном: было жилье, пусть без удобств, земельный участок и гараж. И не нужно было платить за квартиру и коммунальные услуги сумасшедших денег, проживание в частном доме почти ничего не стоило, к тому же он умудрялся ещё и приворовывать электроэнергию благодаря скрытым, обходящим счетчик электропроводкам. Алена же, переехав, оказалась оторванной от подруг и от всего того, с чем была связана дружба со сверстниками, а главное тем, что надо было ходить друг к другу в гости. А приглашать к себе Алена стыдилась из-за бедности и неудобств, — словом, многого не могла простить своему отцу его старшая дочь. А тут еще он завел себе женщину на стороне, и она, конечно же, знала, и, естественно, целиком была на стороне матери.
Он знал это и старался ее не трогать.
Отыскав сухие чистые носки, а в шкафчике для обуви — сухие летние туфли, он оделся, вышел во двор, завел машину.
— Папочка ты куда? — выбежала на крыльцо Полина вслед за ним.
— Иди домой, а то простудишься, я скоро приеду. Окорочков тебе куплю и сразу приеду, — говорил дочери Никитин.
— А денежки у тебя есть?
— Сейчас поеду и заработаю.
— Только много-много купи окорочков, чтобы Чернышу и Ваське хватило. Ладно?
Под ногами крутился дворовый пес Черныш — тощий до такой степени, что у него просвечивали ребра.
— Ладно-ладно…
Он поцеловал дочь, взял ее на руки и понес в дом. И вдруг Полина огорошила его вопросом:
— Папочка, а ты не уйдешь от нас к другой тётеньке?
— К какой ещё тётеньке? — опешил он.
— Мама говорит, что ты ночью к другой тетеньке уходишь от нас, когда я сплю.
«Зачем жена отравляет ребёнку мысли? — с досадой подумалось ему. — Вот дура-то ещё!»
— Глупости. Никакой тётеньки нет, мама всё придумала.
— Правда-правда?
— Правда-правда, доченька!
«Вернусь, поговорю с женой. Ребёнку отравлять душу, прикрываться им — последнее дело для бабы», — решил он.
— А ты будешь, папочка, сегодня с мамой в одной кроватке спать? — снова огорошила его Полина.
— Я сплю на кухне, доченька, потому что кашляю, и всем мешаю спать.
— И маме тоже?
— И маме, и Алене, и тебе тоже. А когда я выздоровею, то обязательно буду с мамой в одной кроватке спать.
— Правда-правда?
— Правда-правда!
«Она все понимает! Всё! — мучился Никитин от наивных откровений дочери. — О, дети, дети! А ведь приходится врать ей бессовестным образом!»
Он вернулся к машине, завел ее и выехал со двора. До чертиков хотелось курить. В бардачке он нашел несколько окурков, заранее недокуренных, которые он откладывал на тот случай, если вдруг нечего будет курить, и не на что купить курево.
Слава богу, в баке было литров пять бензина, да в багажнике — целая канистра, которую он обменял с соседом на дрова.
Зарабатывал свободным таксованием в эти весенние дни он теперь нечасто. На старом, разбитом «Жигулёнке», какой был у него, лучше было не выезжать, себе дороже, добьешь машину, особенно в такую распутицу, когда колдобина на колдобине. Да и в его неказистую «тачку» садились крайне неохотно.
Никитин всегда поджидал пассажиров на центральной площади города — Металлургов, где и без него стояли несколько таксомоторов. С некоторых пор его оттуда стали вытеснять так называемые «свои», наглые, нахрапистые мужики, объявившие эту стоянку своей вотчиной. А Никитин не входил в их бригаду.
Он подъехал на стоянку и пристроил автомобиль последним в очереди — пятым или шестым. Стал ждать.
Спустя минут пять к нему подошли двое.
— Ты опять здесь? Давай сваливай отсюда! — заговорил один из них, мужик в картузе с лакированным козырьком, в потертой расстегнутой кожаной куртке, с большим животом, нависающим над поясным ремнем.
Он был в этой компании кем-то вроде бригадира.
Никитин опустил боковое стекло.
— С чего бы это я сваливал? Я стоял здесь и буду стоять! — твердо заявил он.
— Ты не будешь здесь стоять! Вали, давай! Мало места, что ли? Нас здесь и без тебя хватает!
Никитин решил ни за что не сдаваться. Он, подняв стекло, сделал вид, что не слышит.
— Сваливай, тебе говорят! Ну?! — Толстяк стукнул кулаком по боковому стеклу. — Без колес хочешь остаться?
Никитин снова опустил стекло и сказал:
— Слушай ты, как тебя там… Ты лучше ко мне не приставай, а то я уже на взводе. Пожалеешь, если я взорвусь. Я здесь стоял, когда вас ещё в помине не было.
— Че-го-о? Нет, ты посмотри на него? Сучонок, совсем оборзел! Понятия никакого!
Не успел Никитин опомниться, как ветровое стекло оказалось забрызганным снегом, смешанным с грязью.
Никитин понял, что у него теперь нет другого выхода. От одной только мысли, что его вытесняют из жизни, отодвигают на самую обочину, где возможностей для выживания еще меньше, его бросало то в дрожь, то в испарину.
Он сжал зубы и спокойно вылез из машины. Обошел ее, открыл багажник, достал канистру, отвинтил пробку у пятилитровой пластиковой канистры, вытащил канистру из багажника и направился к машине толстяка, держа канистру за спиной. Постучал в стекло. А когда толстяк опустил стекло, плеснул к нему в кабину бензин, затем облил капот и ветровое стекло.
Толстопуз, словно ошпаренный таракан, выскочил из своей «японки».
— Ты чего, мудак? Охерел, что ли?! — закричал он на Никитина.
Никитин поставил канистру на асфальт и достал из кармана куртки зажигалку.
— Значит, война, да? Война? Давай тогда воевать! Я из тебя, сука, живой факел сейчас сделаю! Я стоял здесь, и буду стоять, ты понял? Заруби себе на носу и другим объясни! Запалить тебя, козла?
Никитин сделал шаг в его сторону, выставив руку с зажигалкой, толстопуз в страхе шарахнулся от него.
— Смотри, козлина, ты меня достанешь! — пригрозил толстяку Никитин.
— Да ты че, ты че? Да ты… ты… Ты че наделал? Че ты наделал, а? — всё вопрошал толстопуз, оглядывая себя и как бы не веря случившемуся.
— Вот то и наделал! И запомни, мне терять нечего! Война так война, до победного! Мне ни свою жизнь, ни свою старую тачку не жалко! Будете приставать, я сожгу вас со всеми потрохами!
Толстопуз сел в свою «японку» и рванул со стоянки так, что ошметки грязного снега вылетели из-под колес его «Тойоты».
Никитина оставили в покое.
«Странно, откуда во мне это ожесточение? — думал он, сидя в кабине. — Я даже словами такими раньше не разговаривал, и тона такого во мне никогда не было. Откуда это во мне взялось?»
Он ожесточился от неудач, от своего безработного положения, от постоянного безденежья, а ещё, быть может, оттого, что его оттесняли более молодые, сильные и наглые куда-то на обочину жизни, где возможностей выживания было ещё меньше. Он заметил за собой это ожесточение и говорил себе: «Вот он волчий мир с его волчьими законами, а в этом мире расслабляться нельзя».
Это ожесточение он видел и в других людях, видел ожесточившихся людей в общественном транспорте, в очередях, на улицах. По малейшему, ничтожному поводу вспыхивали яростные, дикие перепалки, готовые превратиться в мордобой. Месяцами, годами копившаяся в людях неудовлетворенность, обида, недовольство жизнью, притеснение, ущемление, обман, колоссальные очереди превращали обычных, добродушных и мирных людей в цепных собак.
И странное дело! За восемь-десять лет этой передряги из жизни совсем не исчезли очереди. Очередь являлась еще более существенной чертой бытия, чем в советские времена. Теперь не было очередей за колбасой, мебелью, билетом на самолет, за каким-нибудь другим дефицитом, но совершенно дикие очереди были за субсидиями, на бирже труда, в земельные отделы и комитеты, к нотариусам, в какие-нибудь конторы за какими-нибудь справками, в отдел юстиции на оформление собственности. Устройство жизни в России неизбежно сводится к бутылочному горлышку.
И невеселые мысли все одолевали его. И он думал о том, как же так вышло, что из благополучной семьи со скромным, но достойным достатком его семья в пять лет скатилась сначала к бедности, а теперь вот к самой отчаянной нищете? Дальше уже оставалось только идти на паперть с протянутой рукой. Они с женой уже пятый год не могли купить себе обновы, их покупали только детям. Как так вышло? Где он упустил? Может, нужно было уйти с завода раньше? Ведь видно было, что завод заваливается, гибнет, но он, Никитин, держался и верил в свой завод до конца. И не он один был такой, кто верил и надеялся на лучшее. Он любил свою работу, свой цех, свой коллектив. Да и куда он мог пойти, когда кругом одни сокращения и увольнения? Может, нужно было податься в коммерцию, стать «челноком», как десятки его бывших сослуживцев? Но это было чуждо и противно его духу — торговать ему, рабочему человеку, инженеру. И вот он никуда не ринулся, не открыл свое торговое дело, не ушёл вовремя с завода и дождался, в конце концов, увольнения. Что ж, упустил он это время, когда можно было что-то изменить в своей жизни и в жизни семьи, а теперь нищета так придавила, что хоть караул кричи. Сейчас, кажется, вплавь бы бросился в бурлящий поток, пополз бы, лишь бы не сдаться, не упасть окончательно. «Цепляться, цепляться, зубами держаться, царапаться, но не падать! — повторял он себе. — Не сдаваться, ни за что не сдаваться!» А сколькие уже упали, сдались, спились и доживают свой век чуть ли не под забором! Ещё не старые, но выкошенные, как косой, новым строем жизни, не сумевшие приспособиться к этому порядку. А скольких сверстников или чуть постарше он уже похоронил!
И вот так оно вышло, что он не попал в струю, там опоздал, здесь не успел, не перестроился и выброшен теперь на обочину. А с обочины — да прямо в кювет. Даже машину — последнюю кормилицу — и ту не успел поменять или капитально отремонтировать. «Жигуленок» года три выручал его крепко. Но вырученных денег хватало только на еду да на мелкий ремонт. А вот на крупный ремонт уже надо было изловчиться. А тут ещё таксомоторов, главным образом японских иномарок, развелось больше, чем нищих пассажиров. Наиболее наглые и нахрапистые, горластые мужики, как вот этот толстопуз, застолбили со своими бригадами все хлебные стоянки и не впускали туда чужих. И приходилось отстаивать свое право на выживание отнюдь не мирными средствами.
Удачи в таксовке ему в тот день не было. Выездил он всего-то сорок рублей, сущие копейки, а надо было добыть для Поли мяса. На эти деньги нельзя было купить даже килограмма куриных окорочков.
Рядом с машиной на тротуар сели голуби, как обычно выпрашивая у прохожих еды, и Никитин понял, как и где надо добыть мяса.
Он завел машину и поехал домой.
Оставив машину у ворот, не заходя в дом, Никитин взял в сарае пустой мешок, фонарик, ящик с инструментом, сложил все в багажник. И снова выехал.
Прошлой весной он нанимал двух бомжей, чтобы вскопать огород. Взял две бутылки поддельной дешевой водки, жена сварила прошлогодней картошки, поставила на стол соленые огурцы. Один из бомжей был молодой казах Ахмат. Он рассказывал, как они когда-то в общаге в безденежье добывали на чердаке голубей.
— Заходишь на чердак, а они сидят на балках — видимо-невидимо… Подходишь, резко включаешь фонарик и ослепляешь их по очереди. И все — берешь их руками, голову сворачиваешь и в мешок кладешь… Тощая, правда, птица, но на супец хватает…
Никитин выбрал дом довоенной, сталинской постройки, где по его расчетам был чердак. Поставил во дворе машину, стал обходить подъезды.
Все двери, ведущие на чердак, были с висячими замками. Ему повезло, что в этом доме двери на чердак вела не лестница, упиравшаяся в потолок с люком. А когда окончился пятый, последний этаж, ещё две лестницы в шесть ступенек уводили выше, — и вот он оказался на предчердачной площадке с низким потолком. Пришлось пригибать голову. Он включил фонарь — огромный навесной замок на дверях. Исследовав дверь, он убедился в том, что железные двери у двери болтаются.
Спустившись вниз, он взял в багажнике машины монтировку, снова поднялся наверх, дождался тишины в подъезде, просунул монтировку в щель между петлей и косяком. Усилие — и он отодрал петлю от косяка. Сильно билось сердце, как будто пришел воровать что-то.
Он включил фонарик и двинулся вглубь чердака. Вблизи птиц не было видно. Он продвигался вперед, пригибаясь так, чтобы не удариться о нависающие переплеты балок, хрустел шлак под ногами.
В дальнем конце чердака скопилась птица. Здесь было оконце без стекла, к которому было пристроено некое подобие трапа, вероятно, для работников ЖЭКа или других служб, чтобы выходить на крышу. Было слышно, как, шурша, со звуком «пфрр» вспархивает и садится с одного места на другое место птица. Они сидели на балках, как куры на насесте. Здесь проходили трубы отопления, и ему стало ясно, отчего птица скопилась именно в этом месте — от труб шло тепло.
Никитин навел фонарик на нижнюю балку и приблизился к птицам вплотную. Голуби не шевелились, словно бы парализованные светом.
Он сунул фонарик под мышку, развернул мешок и, одной рукой держа мешок и фонарик, другой рукой стал по очереди брать птицу и складывать ее в мешок. Вспомнил о том, что прежде, как говорил казах, им надо шею свернуть, но и в мешке птица вела себя смирно.
Дома он доставал голубей по одному, сворачивал им шею и бросал в таз. Набралось их больше двадцати штук. Ощипывал он их до поздней ночи, а потом варил суп с рисом и остатками мелкой, прошлогодней картошки.
Ощипанные тушки были такими маленькими, что легко умещались на ладони. «Добытчик, — подумал он про себя с усмешкой. — Только и остается теперь, что голубей или ворон жрать».
Только сварив похлебку, он лег спать. А оставшиеся тушки положил в морозилку.
Ночью, как обычно все эти дни, Никитина опять одолел простудный кашель. Он начинался почему-то ночью, когда он ложился спать. Наверное, в положении лежа что-то происходило с легкими или с бронхами, приступы кашля так и рвались из его груди, — его буквально рвало от кашля. Этот его кашель будил всех, не давал домашним спать, за стенкой скрипела диваном Алена и недовольно, сердито вздыхала — вероятно, проснувшись, не могла уснуть. Не могла спать и жена.
Никитин и сегодня после того, как справился с голубями и сварил похлебку, достал из кладовки старенький тюфяк, бросил его в кухню и лег. Но уснуть не мог.
Вскоре вошла жена, как обычно в эти дни, в ночной рубашке, с распущенными волосами, с поджатыми губами и скорбным лицом. Положила на столик таблетки, обходя его взглядом, проговорила:
— На, выпей… А бронхолитин почему не пьешь?
— Он мне не помогает.
— Он сразу не помогает, его надо долго пить.
«Башмаки бы мне надо поменять, вот и вся проблема», — думал Никитин.
Но таблетки проглотил, а потом пил бронхолитин — приторно-сладкий сироп. А затем по жениному рецепту пил ещё противную жидкость из смешанных трав, нагретую на плите, растворяя в ней половину чайной ложки свиного сала.
Уснул он уже под утро.
— Папочка, — удивлялась Полина, когда он проснулся. — А почему окорочка такие маленькие?
— Это, Поля, не окорочка, это цыплятки. Маленькие такие цыплятки.
— Цыплятки? — озадачилась дочь. — А какие цыплятки?
— Цыплятки — это детки курочек. У курочек есть детки, которые из яичек вылупливаются, их цыплятками зовут, пока они маленькие. Ты же видела их в своих книжках.
— А где ты их взял?
— Купил на базаре.
— А почему ты не купил окорочков?
— На окорочка денежек не хватило. А цыплятки тоже вкусные. Ешь супчик с цыплятками.
И ещё два вечера подряд Никитин с фонариком, монтировкой и мешком забирался на тот же чердак, заготавливая «цыпляток» впрок, чтобы хотя бы этого «мяса» хватило на несколько недель. А может, и на месяц. Уж не до жиру.
IV
Познакомились они с Катей немногим более трех месяцев назад на заводской вечеринке перед Новым годом, куда Никитина затащил приятель, Алексей Волохов, с которым Никитин пел когда-то в русском народном хоре при дворце культуры авиазавода. Случилось это после товарищеской выпивки в гараже, в компании бывших сослуживцев, куда Никитина пригласил Алексей прослушать двигатель его «Жигулей». В этом Никитин слыл в своем кругу специалистом. Никитин запомнил этот день на всю жизнь — двадцать седьмое декабря.
— Давай заглянем, а? — говорил приятель, когда они шли мимо дворца, возвращаясь по домам. — Сегодня там, по-моему, праздничный вечер.
— Да ты что? Мы же не одеты, — отговаривался Никитин. — И с деньжатами негусто.
— Ерунда, у меня есть деньги. Я твой должник.
— А что там делать? — недоумевал Никитин, пожимая плечами. — Я уже давно в таких местах не бывал.
— Идем, хоть развеемся немного, — уговаривал приятель, забирая его под руку. — Может, еще кого-нибудь из наших ребят там встретим. Вспомним старые добрые времена.
— Да сколько уж можно вспоминать? Сегодня и так весь вечер вспоминали.
— Ну, тогда идем, вспомним молодость, как дурака мы тут валяли! — настаивал Волохов.
Заводской дворец культуры светился праздничными новогодними огнями, весело бежавшими по его периметру. Над парадным входом, где мигавшие огоньки изображали новогоднюю елку, горели ещё другие огоньки: «С Новым, 1998 годом!» На дворцовой площади светилась разноцветными огнями большая нарядная, живая елка, возле которой был залит каток, и на нем кружилась на коньках детвора, и играла музыка. В больших окнах второго этажа дворца перемигивались разноцветные огни, и оттуда доносилась громкая музыка. И все это так и манило, так и звало к себе на праздник, отдаться во власть предпраздничного, бесшабашного веселья!
И Никитин сдался. Они купили входные билеты и вошли во дворец, сдали верхнюю одежду в гардероб и поднялись на второй этаж. Здесь веселье было уже в разгаре, зал был битком забит. Столики, стоявшие вдоль стен танцевального зала, располагались очень тесно друг к дружке. Свободных мест за ними не было.
— Теснота-то какая! — проговорил Никитин. — Не протолкнешься!
— Пойдем все же и поищем свободные места за столиком. Может, повезет, — предложил приятель.
В поиске свободных мест они продвинулись вперед, в середку зала, пока не увидели за одним из столов два свободных места. Спросив, свободно ли? — и получив утвердительный ответ от одной из женщин, они устроились за столиком на шесть персон, где уже сидели четыре женщины, все немолодые, некрасивые и дурно одетые: либо крикливо, либо в старенькие платьица и блузки, купленные ещё в давние, советские времена. Приятель тотчас же направился к барной стойке, чтобы побеспокоиться о выпивке, и вскоре принес две бутылки вина, фужеры, салаты, шоколад, пластиковую бутылку лимонада.
Никитин давно уже не бывал на вечеринках, вообще на торжествах, отвык от многолюдства и шума. Он и сам был дурно одет для таких вечеринок — в свитер и старый пиджачишко, купленные ещё в давнее время, и среди празднично одетых людей он чувствовал себя не в своей тарелке. Под ногтями у него была грязь от сегодняшней возни с двигателем, и он не смог её вычистить до конца, когда мыл руки в гараже приятеля в тазике с мыльной водой.
Мимо их столика, стоявшего с краю, сновали люди туда-сюда, нечаянно задевали столик или сидевших за ним в проходе женщин. Места у них были очень неудобные, беспокойные, поэтому эти стулья и пустовали. «Пардон, я, кажется, вас задела!» — извинилась перед Никитиным одна крупная особа, очень уж шедшая не по прямой, а шатавшаяся из стороны в сторону.
Заиграла музыка, и Алексей, толкнув Никитина под локоть с намеком: мол, и ты за столом не засиживайся, отправился приглашать какую-то понравившуюся ему женщину. Никитин тоже хотел развеселиться, как все вокруг, но не мог расслабиться, веселье не шло к нему, он пил, но не пьянел, глядел в толпу и не видел никого, думал о чем-то своем, от чего ещё не могла освободиться голова.
За столиком рядом с ними по левую сторону, он вдруг увидел симпатичную женщину с белокурыми волосами, убранными за спину и заколотыми большим гребнем. Заметив ее, Никитин затем не сводил с нее своего взгляда. Ему казалось, что за столиком сидело самое солнце — такое сияние исходило из ее глаз. А когда Никитин отводил от неё взгляд, его снова, как магнитом, так и тянуло глядеть в ее сторону, на это милое лицо и сияющие глаза, и он невольно поворачивал голову, не сводил до неприличия своего взгляда с этой женщины.
Рядом с нею за столиком, тоже на шесть персон, соседствовали одни женщины, и по тому, что она с ними не общалась, Никитин сделал вывод, что эти женщины — её случайное окружение и что она здесь совершенно одна. Она, казалось, видела, что за нею пристально наблюдает мужчина, но ни одним движением, ни одним жестом не выказала того, что она вызывает такой сильный интерес к себе своего соседа. Ему хотелось подойти к ней, заговорить, пригласить танцевать, но он не решался. «Зачем? — думалось ему. — Пустое все. Через час-другой я и она разойдемся в разные стороны — и все».
Но он, сам не зная почему, не переставая, глядел в ее сторону, и сердце у него сильно колотилось, и даже вспотели ладони от волнения. Он ерзал на стуле, отворачивался от нее, но ненадолго, все равно его неизбежно тянуло глянуть в ту сторону, где сидела белокурая соседка. Он даже удивился своему волнению — в его-то годы да чтобы сердце так билось? Что это с ним? Оно уже давно… очень давно не билось при взгляде на женщину или при мысли о женщине. А тут оно колотилось, как у мальчишки в ожидании первого свидания. И не припомнить, когда это было с ним в последний раз. И это биение сердца как будто бы заглушало все внешние, посторонние, громкие звуки — ничего он не слышал, а ощущал только биение собственного сердца, отдававшееся, казалось, даже в ушах. Его дергали, окликали, тащили за рукав танцевать знакомые и незнакомые женщины и мужчины, подвыпившие и трезвые, которые сидели за их столиком и прочие; тащил за рукав танцевать приятель; что-то ему насмешливо говорили и даже упрекали его женщины, сидевшие с ним за одним столиком, какой он-де нехороший мужчина, потому что ни на кого не обращает внимания в то время, когда вокруг столько женщин, готовых отозваться на мужской к ним интерес. Будь для любой из нас повелителем, казалось, говорили все они, выбери хоть одну из нас, любую, хоть на вечер, хоть на время, хоть на всю жизнь — звали их взгляды, их жесты, их насмешливые или призывные выражения глаз, их колкие или ироничные слова. Одна из них, сидевшая за их столиком всех ближе к нему, была особенно навязчива, ревниво перехватывая его взгляды на белокурую соседку.
— Вы ни о чем не пожалеете, если пойдете со мной, — бормотала она. — Ни о чем… — точно сквозь сон слышал Никитин звук ее голоса.
Спохватившись, Никитин увидел, что она гладит ему руку. Это было уж слишком.
Но Никитин был недвижен, хотя руку свою вытянул из руки соседки. Словно бы бегун на старте, напряженно ожидающий команды «марш», чтобы рвануться вперед, к финишу, так и он весь напрягся, выжидая тот момент, когда заиграет медленная музыка, чтобы встать наконец-то и пригласить белокурую соседку танцевать и, быть может, познакомиться с нею.
— Ты почему не танцуешь? — приставал приятель.
— Да отстань ты! — отмахивался Никитин. — Не мешай мне. Мне и так хорошо.
Невидимыми ниточками, казалось Никитину, он был связан с понравившейся ему женщиной, которую тоже наперебой приглашали танцевать, но она всем возможным кавалерам отказывала, но необидно, а с какой-то ласковой улыбкой и продолжала сидеть неподвижно. Быть может, она ждала его? — казалось Никитину. И он лелеял эту мысль, эту надежду и тоже сидел, не обращая ни на кого внимания, как бы для солидарности с нею, как бы говоря ей, что он с ней заодно и что если он будет сегодня танцевать, то только с нею, надо только дождаться подходящей музыки.
И вот наконец-то заиграла медленная музыка. Никитин, точно ему наконец-то скомандовали «марш», вскочил из-за столика и стремительно, страшась, что его опередит кто-то, обошел свой столик и направился к столику своей соседки.
— Разрешите вас пригласить? — склонился он перед белокурой незнакомкой, чувствую сумасшедшее, оглушительное биение сердца.
Она поднялась, протянула ему руку, и они вошли в круг танцующих людей, держась за руки.
Незнакомка оказалась невысокого роста и едва доставала Никитину до подбородка, хотя на ней были длинные, выше колен, модные, по-видимому, дорогие сапоги на высоких шпильках. Одета она была в черно-бордовое, в полоску вязаное платье с люриксом, которое красиво облегало ее стройную фигуру. Шею и грудь украшало дешевое, но красивое разноцветное ожерелье. Танцевали они под новую, набравшую популярность песню группы «Белый орел»:
Как упоительны в России вечера!
Любовь, шампанское, закаты, переулки,
Ах, лето красное, забавы и прогулки!
Как упоительны в России вечера!
— Как вас зовут? — спросил незнакомку Никитин, немного справившись с волнением.
— Катя, — тотчас же просто и охотно отозвалась она.
И, подняв голову, посмотрела на Никитина взглядом своих чистых, ясных глаз, наполненных внутренним светом и какими-то пляшущими смешинками, так показалось Никитину.
— А я Александр. Просто Саша, — ответил он. — Какие у вас ясные, чистые глаза, — совсем преодолев волнение, сразу высказал он ей комплимент, от которого просто не мог удержаться. — Никогда таких глаз не видел. Такие глаза могут быть только у детей или у людей без грехов.
— Вот как? — так же охотно и весело вовлекаясь в разговор, проговорила она. — Может быть. И снова снизу взглянула на него своими чистыми, ясными, сияющими глазами, ещё более поразившими Никитина, когда он увидел их совсем близко продолжительное время.
— Я понимаю, что пошло говорить женщине комплименты про её глаза, если видишь ее впервые.
— Комплименты говорить не пошло, хоть с первой минуты, если только они искренние.
— Но вот не могу удержаться и скажу: я никогда не видел ни у одной женщины таких сияющих глаз, смотрю я в них, а у вас в глазах как будто смешинки прыгают. Честно-честно! Смотреть-смотреть бы и не отрываться!
Комплимент был не из лучших, но ей понравился, потому что сказан был от всего сердца.
— Что ж, смотрите-смотрите и не отрывайтесь! — весело, с улыбкой ответила она.
— Разрешаете?
— Разрешаю!
И тотчас же оба рассмеялись, и Никитин почувствовал себя в её обществе легко, непринужденно, и они стали весело болтать о том, о сём. Танцуя, Никитин старался держать ее за талию или за плечи, чтобы она нечаянно не увидела невычищенную грязь под его ногтями. Но его не праздничный наряд всё же выдал его, потому что она вдруг проговорила с какой-то озорной веселостью:
— А от вас бензином попахивает!
Он пожал плечами.
— Ничего удивительно. Мы с приятелем не собирались никуда, из его гаража шли мимо дворца, и он уговорил меня сюда заглянуть, я вообще-то не ходок по таким вечеринкам, — как бы оправдываясь говорил Никитин.
— А я иногда прихожу сюда на танцевальные вечера, — призналась Катя.
— А почему вы одна?
— Я пришла сюда не знакомиться, просто давно нигде не была, захотелось повеселиться, среди людей потолкаться, а то засиделась со своими домашними проблемами.
— Одной повеселиться? Женщины редко куда ходят одни, особенно в увеселительные заведения.
— Это правда, мы договорились с приятельницей, а она почему-то не пришла.
— Наверное, муж не отпустил.
— Может быть.
И затем, когда окончился танец, он уже не отпускал ее от себя, в перерывах между танцами держал ее за руку, и все время танцевал только с ней одной и, танцуя, все внимательнее разглядывал ее. И она нравилась ему всё больше и больше. Никитин не постеснялся приставить стул к ее столу, спросив разрешения, чтобы раз и навсегда отвадить от нее возможных новых претендентов.
У Кати были тонкие руки, узкие плечи, хрупкая фигура, высокая грудь, тело легкое и пластичное, отзывчивое на его танцевальные движения и вождение по залу. Лицо у нее было очень подвижное, с разнообразной мимикой, с милыми гримасками. Улыбалась она часто, открыто, — при этом морщинки под глазами расходились лучиками к вискам. Наверное, от частой мимики и улыбки вокруг ее рта сложились две складочки, а на лбу — две продольные морщинки вдоль бровей. И ее тонкие руки, и узкие плечи, и хрупкая фигура, и легкое, пластичное тело, и, как вскоре оказалось, ещё и заразительный смех, — всё в ней казалось Никитину необычайно женственным, волнующим его до трепета. И ещё в ней было легкое, естественное, не наигранное кокетство и что-то ещё очень-очень знакомое, даже как бы театральное. Но что именно знакомое и что как бы театральное — он так и не мог пока понять. Но главный секрет и привлекательность этой женщины для Никитина была в ее в ласковой улыбке и в сияющих глазах, чем она с первых же минут его обворожила, так что у него весь вечер сладко и в то же время тревожно и мучительно сжималось сердце.
Они ушли вместе, не дождавшись конца вечеринки, и он пошёл провожать её. Спустились на первый этаж, оделись в гардеробе.
На дворе падал легкий снежок, был небольшой морозец, без ветра. И легко было идти по улицам под этот снежок, когда не сбивает с ног ветер и не давит предновогодний мороз. Никитину неудержимо хотелось говорить о ней.
— Пятьдесят лет почти прожил и могу сказать только одно сейчас: мне никогда не попадались в жизни такие женщины, как вы, — признался он.
— Какие это такие? — кокетливо спросила она.
— Ну, вот такие, как вы, озорные, веселые и милые… С такими вот глазищами!
— А вы много знали в жизни женщин? — продолжала слегка и не назойливо кокетничать она.
— Ну, были, конечно, женщины, я ведь не молоденький, и в отличие от вас с большими грехами и с маленькими грешками.
Оба весело рассмеялись.
— Притом я из самодеятельности, пел в русском народном хоре во дворце, а там много было женщин всяких и разных, грешных и безгрешных. Даже в Москву ездили, по ЦТ нас показывали.
— Вы пели в хоре? А в каком дворце? — с удивлением спросила она и даже остановилась на тротуаре.
— Да вот в этом самом, где мы с вами только что были, — ответил он.
— Так и я в этом дворце много лет в народном драмтеатре занималась. Молодость моя здесь прошла.
— Вот тебе раз! — Теперь уже настал черед Никитина удивиться. — Ходили годами в один дворец, а так и не встретились?
— Наверное, не судьба, — ответила она.
Почему ты мне встретилась
Милая, нежная?
В те года мои далекие,
В те года вешние?
Начал петь он шутливо строчки известной песни, но, пропев первые четыре строчки, затем запел с волнением, с чувством, охваченный уже этим чувством к «милой и нежной женщине», да так его захватило пение, что сам почувствовал, как слезы выступили на глазах. Только вот возрастом они с «милой женщиной» не были так уж далеки друг от друга, не так, как в известной песне. Катя глядела на него ласково, и глаза ее смеялись, и казалось, что они давно-давно знают друг друга. На Никитина, когда он пел, оглядывались прохожие, потому как он шел спиной вперед, чтобы глядеть на нее. Но он не замечал ничего.
— У вас хороший баритон, — похвалила она его.
— Да, было дело, и сейчас бы ещё пел, но во дворце уже никто не поет. А как ваш театр, живет?
— Нет, все заглохло. Не знаю, почему… Люди другие стали, заботы, нужда одолели всех… Я бы сейчас вернулась в театр, скучно жить без большого увлечения, такая радость была в жизни.
«Вот откуда в ней это не наигранное кокетство, эти повадки актрисы — из ее увлечения театром осталось», — подумалось Никитину.
Затем, шагая рядом, они некоторое время молчали, как бы соединенные и сближенные друг с другом общим участием в прошлой заводской самодеятельности. Словно у них было общее прошлое, милое, счастливое прошлое, которое связывало и сближало их теперь. И, наверное, оттого, что они играли и пели под крышей родного и любимого заводского дворца культуры, ходили рядом, хотя и неузнанные, не знакомые друг другом, они как бы стали ещё ближе друг другу за это короткое время, словно бы потерявшие друг друга хорошие родственники, которые после долгих лет нашли, наконец-то, друг друга.
И сближало их ещё и то, что у них, как выяснилось, оказалось немало общих знакомых из мира искусства, из дворцовой самодеятельности, о которых они по ходу разговора вспоминали.…
— А вы до этой передряги чем занимались? — поинтересовался Никитин.
— Во дворце культуры «Алмаз» работала, при заводе «Амурлитмаш», кружки вела, мероприятия организовывала, сама в самодеятельности участвовала.
— Значит вы штатная артистка?
— Ну, какая я штатная артистка, скорее, заштатная… Просто любила свою работу. Культпросветучилище в Биробиджане закончила, и сюда приехала по распределению.
Никитину хотелось спросить ее, чем она теперь занимается, но он понял вовремя, что если она не рассказала об этом сейчас, значит, не считает нужным.
— А вы чем занимались? — спросила она.
— На судостроительном работал инженером-технологом.
И он замолчал, и она тоже. И оба как-то, не сговариваясь, обходили разговор о том, кто из них теперь чем занимается. Оба деликатно не решались говорить и расспрашивать друг друга о настоящем, словно бы оба не считали свою настоящую жизнь достойной рассказа или хотя бы интереса. Или словно бы они волею судьбы из прошлой «настоящей» жизни оказались временно в жизни ненастоящей, которую оба не любили и которую нужно было переждать или перетерпеть. И ни он, ни она не трогали эту тему, деликатно обходили ее. Никитину тем более не о чем было рассказывать. И он догадывался о том, что и ей тоже не хочется говорить об этом.
Зато весело и много говорили о том, как хорошо было в прежние годы, жили-не тужили, без забот и страха за будущее, какая во дворце была прекрасная самодеятельность, какие таланты, какие цеховые вечера! Она слушала его и даже когда не улыбалась и не кокетничала, глаза её светились и смеялись.
Вышли на проспект Победы, к магазину «Орленок», где были торговые ряды местного рынка.
— А вот здесь я работаю, — вдруг сказала Катя. И остановилась.
— Где? — спросил Никитин.
— А вот здесь, на этом рынке. Торгую разными тряпками, обувью.
— Вам приходится челночить?
— Приходится. Другой работы нет.
— Стоите в такой мороз на улице, да ещё с ветерком? Вам не позавидуешь.
— А куда деваться? Не голодать же.
— Дела-то идут?
— Какие уж тут дела? Так, выживаем потихоньку.
— Сейчас многие взялись челночить, и мои знакомые тоже. Некоторые хорошо поднялись, разбогатели, а я вот не поддался поветрию, выживаю по-другому.
Помолчали, а затем двинулись дальше. Теперь уже Никитину как бы надлежало в ответ что-то сказать о своей работе, раз он сам проговорился о том, что он «выживает по-другому». Но он отмолчался. Похвастаться ему было нечем, а признаться ей в том, как он выживает, а тем более в том, что он безработный, у него духу не хватило.
Незаметно вошли во двор, состоящий из трех домов, поставленных буквой П.
— Ну, вот я и пришла, вот мой дом…
Она указала рукой на среднюю девятиэтажку.
Никитину не хотелось, чтобы она уходила, он был бы рад побыть с нею ещё рядом. Он хотел ей предложить ещё прогуляться, но не решился. Только сказал:
— Катя, я очень не хочу, чтобы вы уходили сейчас.
И снова это прозвучало почти как признание, и от этого вышло неловкое молчание, оказавшееся продолжительным. Она первая нарушила его нерешительным вопросом:
— Ну, я пойду, да?
Нужно было ещё что-то сказать, ещё как-то задержать её, но Никитин не нашел, как и чем ее задержать, тем более он видел, что она озябла.
Вошли в крайний с правой стороны подъезд, вонючий от запахов из мусоропровода, взошли по четырем ступенькам на лестничную площадку, к лифту. Постояли.
— Вы замужем? — задал Никитин ей главный вопрос, который уже мучил его всё это время.
И, ожидая ответа, снова почувствовал оглушительное биение сердца. Хотя зачем ему это надо было, он не мог бы сказать. Он, женатый человек, не имел никаких намерений разводиться с женой.
— С мужем в разводе, но живем в одной квартире, — просто ответила она.
С ее лица сошла улыбка, глаза перестали сиять, и он, кажется, впервые за этот вечер увидел её лицо грустным. Но и это выражение лица теперь показалось Никитину тоже милым и прекрасным.
— С мужем и с детьми, — вздохнув, добавила она. — Муж не работает, пьет, работу не ищет, дети взрослые, тоже не работают, все на моей шее сидят.
Она грустно усмехнулась, но тут же улыбнулась, отогнав свою грусть.
— Неужели мужья таких женщин ещё могут пить и не работать?
— Наверное, могут. — Она пожала плечами.
— А кто ваш муж? — отважился спросить Никитин, сам не зная зачем.
— Мой муж… — Катя снова грустно усмехнулась. — На авиационном заводе работал. Вы должны помнить его, он тоже начинал петь в вашем русском хоре, но бросил. А какой был шикарный баритон!
— А как его фамилия?
— Решетов. Валера Решетов. И я ещё до сих пор Решетова, — прибавила она.
— Валера Решетов — ваш бывший муж? — удивился Никитин. — Я помню такого. Как же тесен наш мир!
— Я сама привела его в хор, чтобы он полюбил самодеятельность, почувствовал, что такое коллектив, вообще проникся духом прекрасной дворцовой внутренней жизни, какой я сама жила. Чтобы он не ревновал, а то замучил меня своей ревностью. Но он — самовлюбленный пингвин, высокомерный, волк-одиночка. Сказал, что ему петь в хоре — это ниже его мужского достоинства. Он любил выделяться, быть первым, на виду, а тут не выделишься…
Никитин вспомнил этого Решетова. Это был хмурый, неулыбчивый, заносчивый мужик высокого роста и богатырского телосложения. Он посещал хор не более двух месяцев, а потом куда-то исчез. У него был редчайшей по красоте, по тембровой окраске баритон. Руководитель хора нарадоваться на него не мог, когда он появился в хоре, и сватал его на басовые партии, так как прирожденные басы в хорах вообще редкость, штучные люди.
— Как же тесен наш мир! — снова проговорил Никитин. — Оказывается, этот Решетов был вашим мужем!
— А вы женаты? — вдруг спросила она, но тут же прибавила, махнув рукой: — Хотя можете не отвечать, я и так знаю, что вы скажете.
— Что же я скажу?
— Не женат, разведен или не живу вместе с женой, что-то в этом роде. Все мужчины так говорят.
— А вот и не так. Я женат, и у меня две дочери, младшей шесть лет.
— Я с женатыми мужчинами не связываюсь, — проговорила Катя.
И сразу же наступило неловкое, отчуждающее молчание. Тут только при свете яркой лампы на лестничной площадке Никитин разглядел, какого цвета у нее глаза: они были серо-зеленые. «Милая, какая же ты милая! — думал Никитин о ней, и сердце его билось сильно, сладко, но мучительно и тревожно. — Утонуть бы в твоих глазищах!»
У него было сильное желание поцеловать ее, прижать ее к себе, но он сдержал себя. Это было бы некстати и неуместно.
— Ну… я пойду? — полувопросительно проговорила она, словно бы спрашивала у него: можно ли уйти? — И нажала кнопку лифта.
И тотчас же лифт загремел, заскрежетал, спускаясь вниз с верхних этажей. Вот спустился вниз, раздвинулись его узкие створки…
— Ну, до свидания? — проговорила она так же полувопросительно и протянула ему тонкую, узкую ладонь.
Он взял ее ладонь и задержал в своей, не отпуская. И она снова, как во дворце, как и во весь этот вечер, прямо взглянула на него долгим взглядом своих ясных, чистых, сияющих глаз, так что у Никитина мучительно сжалось сердце от одной только мысли: она сейчас уйдет, и он её больше не увидит. Никогда не увидит! А ему не хотелось отпускать её, а хотелось неотрывно глядеть в её глаза, видеть это милое лицо с ласковой улыбкой… Хотелось просто стоять рядом с ней и испытывать радость и счастье от одного ее присутствия.
Она осторожно высвободила свою ладонь из его ладони, — он стоял, как завороженный, — нажала кнопку лифта, который снова распахнул створки. Затем шагнула в лифт, развернулась лицом к нему. Секунда-другая-пятая, — они как бы прощально смотрели друг на друга…
— Катя! — вдруг спохватился Никитин и сделал шаг к ней, но тут створки закрылись, и лифт потянулся наверх. — Катя, я вас найду! — крикнул он, запоздало стукнув по лифтовым створкам. — Я вас обязательно найду!
Возвращаясь домой, он думал: «Какое сокровище эта женщина! Настоящее сокровище! Только вот где оно так долго пряталось? И просто удивительно, что она одна. Неужели никто не видит этого сокровища?»
И ещё ему думалось: вот встретишь женщину, встретишь, наверное, раз в жизни, так, чтобы она тебя сразу поразила, сразу вошла в твою душу. И так тепло на душе, так весело, счастливо, окрыленно! Он давно… очень давно не помнил, чтобы с ним было такое.
И мысль о любви, о которой он уже не смел думать и мечтать, вдруг остро пронзила его. Он не мог забыть ее глаз, ее белокурых волос, ласковой улыбки, ее милого кокетства… И было так странно и досадно, что он никогда не встречал ее в заводском поселке, хотя здесь двум людям не разойтись. Где же они разминулись? Но ещё страннее и досаднее было то, что он никогда не встречал ее и во дворце, на смотрах, на вечеринках, общих праздниках, и ему вообще казалось, что он никогда не встречал подобных женщин, они как-то обходили его стороной, ходили где-то мимо… Хотя что об этом жалеть? Уже поздно.
Но все же Никитину было горько оттого, что ему уже вот-вот пятьдесят стукнет, а любовь тоже как-то прошла-пробежала стороной, в спину уже дышит старость, толкает туда всё дальше и дальше, в страну неведомую и страшную, откуда возврата нет.
Дома он отгонял мысли о ней и её образ, как наваждение, утешая и успокаивая себя. «Это хорошо, что когда-то давно мы разминулись и не встретились, — думал он. — Ещё неизвестно, что бы тогда, в те времена было. А теперь у меня две прекрасные дочери. Это называется — не судьба, и нечего на нее сетовать. Пройдет, всё пройдет! Завтра я её забуду! Так, минутная блажь принеслась в голову, любви мне, видите ли, захотелось. А что из этого выйдет? Ничего не выйдет. „Я вас найду! Обязательно найду!“ — передразнил он себя, вспомнив свои последние слова. Ну, найдёт ее — и что дальше? У него теперь семья, жена, дети, нет работы, постоянного заработка, и проклятая нужда который уже год душит и душит его со всех сторон. Какая там к черту любовь!»
Но минутная «блажь» не проходила, не истаивала, и ночами он долго не мог уснуть, растревоженный этой женщиной и охваченный совершенными новыми чувствами, этой самой «блажью», — о любви, о милой женщине, о счастье, о бьющемся от любви сердце, о сияющих глазах при виде любимой женщины, и о её сияющих глазах, о счастье спать с любимой в одной кровати, обнимать ее, чувствовать в постели живую женскую плоть, а не холоднокровную, бесчувственную рыбу. Словно бы эти мысли и чувства к пятидесяти годам угасают, уплывают вдаль со старением, с течением времени, зарастают семейными заботами, добычей пропитания, бытом и дрязгами… и прочим, прочим, мелким, случайным и ненужным, а главное… самое главное — любовь и счастье вообще уже не имеют права на существование.
Этих новых мыслей, этой «блажи» давно… очень давно не было ни в его душе, ни в его сердце. Наверное, только в самой первой молодости. А может быть, никогда не было, он уже и не помнил этого.
Несколько ночей он лежал в своей кухоньке на полу с открытыми глазами, заложив руки за голову. «Нет, это всё блажь, блажь, и нечего ей поддаваться! Только поддайся ей, и выпадешь из привычной колеи и забудешь обо всем на свете! — говорил он себе. — Забыть, забыть обо всем!»
Все эти ночи дверь в зал была открыта, и слышно было, как кашляла простуженная Полина, которая снова не ходила в детский сад. Слышно было, как вставала, скрипнув диваном, жена, входила к дочурке, — должно быть трогала ее лоб: не жар ли у неё? Не нужно ли принять срочные меры? Простуда прилипала к девочке легко, быстро, и ничего нельзя было поделать. Три дня побудет в детском саду — и снова кашель, температура, тревоги, заботы…
Но на четвертый день Никитин все же решил непременно разыскать Катю. Он хотел просто найти её без каких-либо надежд и планов на будущее — очень ему хотелось увидеть ее ещё хоть один раз, ещё раз взглянуть в ее глаза. Да и какие могут быть планы на будущее в его-то положении?
На календаре было тридцатое декабря — день предновогодней суеты, не самый лучший день отвлекаться от предпраздничных хлопот. Но елка в доме уже была давно поставлена и наряжена, скромные подарочки куплены и припрятаны, и к Новогоднему столу уже всё припасено. И Никитин сообразил так: если уж искать Катю, то непременно сегодня, так как перед Новым годом торговля всегда идет хорошо, и она наверняка будет торговать. А после Нового года наступает затишье на долгие дни.
Проспект Победы заводского поселка авиастроителей, где располагался этот стихийный рыночек, мимо которого они с Катей проходили в вечер знакомства, был застроен в последние года перестройки девятиэтажными и пятиэтажными домами. Одним своим концом проспект почти выходил на близлежащие сопки, а другим — на пустырь, который выводил на берег Амура. Широкий, распахнутый всем амурским и неамурским ветрам, проспект являлся словно бы проходными воротами для ветров, дующих со всех направлений. А им было где разгуляться на широких просторах проспекта. Ветра продували его зимой, когда жестокий «степняк» задувал из прокаленных стужей забайкальских степей и таких же прокаленных и вымороженных гор и плоскогорий Якутии. Ветры пронизывали проспект, когда задували с противоположной стороны, из «гнилого» угла, с севера или с северо-востока, — это были ветры с Охотского моря или из Арктики, валившие прохожих с ног, приносившие ледяные дожди, ранний снег осенью, вьюги, снегопады и метели. Ветры гуляли по проспекту, как гуляет сквозняк по квартире, где были напрочь выбиты стекла и уберечься от сквозняка было невозможно. А летом ветры гнали с Амура противный, мелкий песок с песчаной амурской отмели посередине реки, который больно сек по щекам, по лбу, по векам…
В тот день, когда Никитин отправился на поиски Кати, задувал с Амура жестокий «степняк» из Забайкалья или из Якутии, стужа стояла лютая, хотя мороз был вроде бы умеренный, градусов двадцать с небольшим.
Никитин, выйдя из автобуса, отправился по рядам, осматривая каждое торговое место. Шел пятый час вечера, уже сгущались сумерки, а темнело в эти дни, по обыкновению, рано. На рыночке, на проспекте Победы, на перекрестной с ним улице Советской, у магазинов, — везде чувствовалась предновогодняя людская суета. Завтра тридцать первое декабря — день нерабочий, субботний, а сегодня день укороченный, и в пятом часу народ повалил из заводских проходных, растекаясь по улицам, площадям, дворам, закоулкам, заполняя магазины, пивные, рынки, увеселительные заведения…
Рынок, где торговала Катя, был небольшой — пять или шесть рядов металлических будок, ларьков, халабуд, прилавков, каких-то торговых «конурок», вплотную приткнувшихся друг к другу, с навесами из брезента от снега и дождей. Выбор скудный, товар почти у всех одинаковых, из одного, как говорится, «котла» — китайского. Львиная доля продавцов женщины — добытчицы и кормильцы семей в это время. Вокруг будок торговали те, кто не хотел платить за место, расставив или разложив товар на картонных коробках или деревянных ящиках.
Он нашел Катю не быстро и узнал ее не сразу, — настолько эта женщина с лицом вроде бы Кати была не похожа на ту женщину, которую он видел во дворце, а потом провожал до дома, стоял затем с ней в ее подъезде и испытывал сильное желание поцеловать её. Теперь перед ним стояла женщина в сером, объемном пуховике, в надвинутой на уши и лоб толстой вязаной шапочке. Раскрасневшаяся от мороза и ветра, с белыми узорами инея на шарфе и на шапочке, с крупинками льда, застрявшими в ресницах, с ладонями, засунутыми в рукава пуховика, она постукивала обутыми в валенки ногами друг о дружку, пытаясь согреться.
Сердце у Никитина дрогнуло. Разве он впервые видел торговцев зимой, на морозе? Нет. Разве сам он не покупал у них что-нибудь? Десятки раз покупал. Но никогда его сердце не разрывалось от жалости, от сочувствия, глядя на торговцев… не разрывалось потому, что за прилавком всегда были чужие, незнакомые люди, а тут она, Катя, стучит валенком о валенок, подпрыгивает, чтобы согреться…
— Катя, — сказал Никитин, подойдя близко к ней. — Вот я вас и нашел.
— А, это вы, Саша! Здравствуйте! — проговорила Катя.
— С наступающим вас Новым годом! — проговорил Никитин.
— Спасибо, и вас также! — ответила она.
Катя попыталась улыбнуться, но на ее задубелом лице вышла какая-то жалкая гримаса вместо улыбки. Никитин заметил это с болью и проговорил:
— Как же вы, бедняжечка, замерзли! Даже вон льдинки у вас на ресницах!
— Есть немножко, — ответила Катя, не переставая постукивать валенками друг о дружку. — Ветер сегодня несносный, даже ноги подмерзли. Лучше было не выходить, да распродать товар нужно, покупатель сегодня денежный.
— Как бы вас согреть чем-нибудь?
— Принесите мне кофе, если вам нетрудно, — попросила Катя. — Его на углу магазина продают.
На углу магазина «Орленок» тетушка — в белом переднике поверх шубы, в валенках и в мужской шапке с кожаным верхом и с опущенными ушами — разливала из большого термоса в пластиковые одноразовые стаканчики сладенькую черную бурду, которая называлась кофе. Стаканчик этой бурды стоил десять рублей. Главным её достоинством было то, что она была горячей.
Никитин осторожно, чтобы не расплескать в руках нужный теперь горячий напиток и не столкнуться с кем-нибудь в этой рыночной толчее, отнес кофе Кате. Она поблагодарила и, выпростав одну руку из рукава, стянув зубами варежку, взяла стаканчик и, даже не присев, так как было негде, стала пить эту спасительную горячую жидкость. Но тут подошли покупатели, мужчина и женщина, пожилые, вероятно, супруги, стали интересоваться товаром, Катя отвечала. Затем женщина попросила Катю показать свитер толстой вязки, который ей приглянулся.
— Вот этот свитер покажите, вот этот, — тыкала она пальцем в понравившийся свитер.
Катя так и не допила свой кофе, поставить его было некуда, и она передала стаканчик Никитину, а затем начала вытаскивать из сумки свитера — один свитер был с синими поперечными полосами, а другой, точно такой же, с черными поперечными полосами.
— Ну, какой тебе нравится? — спросила покупательница мужа.
— Мне всё равно, мать, какой купишь, и то ладно.
— Вот этот черный мне больше нравится, — правда же он лучше синего? — спросила она мнения и Никитина, который как бы должен был одобрить ее выбор.
— Конечно-конечно! — поспешил ответить он.
Пока покупатели осматривали свитер, а потом женщина прикидывала его на мужа по размеру, приставив развернутый свитер к мужниной спине, пока рассчитывались с Катей, и она давала сдачи, — за все это время кофе Кати простыл, и он побежал за новым стаканчиком. А когда он вернулся, торговля у Кати пошла бойчее, покупатели не отходили от ее «халабуды» и что-то покупали, а он так и стоял с ее стаканчиком в сторонке, ожидая, когда Катя освободится, глядя на то, как Катя рассчитывается с покупателями, дает им сдачи, доставая из глубин уже расстегнутого пуховика кожаную сумочку с замочком, висевшую у нее на поясе.
Торговля окончилась в седьмом часу. После шести вечера рынок резко опустел, словно бы покупателей разом смыло волной. Он помогал Кате снимать с вешалок вещи, освобождать их от «плечиков», а Катя укладывала товар в сумку.
Сумок было две, и обе огромные.
— А сумки куда вы сдаете на хранение? — поинтересовался он.
— Никуда. Домой уносим. Иногда меня с моим грузом подвозят знакомые, — ответила Катя.
— А когда не подвозят, вы таскаете их с собой каждый день?
Катя рассмеялась.
— Конечно, хоть и не каждый день.
— Туда и обратно?
— Конечно!
— Кто-нибудь помогает?
— Помогать некому, одни только едоки! — весело ответила она.
Некоторых торговок ожидали мужья или друзья, а может, знакомые. Помогали укладываться, носить сумки к автомобилям, — у торговых рядов стояли с десяток автомобилей.
— Кать, ты собираешься или нет? — К Кате подошла ее товарка. — О, да я вижу, у тебя помощник появился! — воскликнула она. — Тебя не надо подвозить?
Катя посмотрела на Никитина.
— Не надо, мы сами на колесах, — ответил он.
— Ну-ну-ну! Тогда мы поехали!
Катина товарка отошла. Он тем временем подогнал свой «жигуленок» к торговым рядам, погрузил сумки на заднее сидение, и они сели в машину, салон которой он предварительно обогрел. В теплой кабине Катя сняла шапочку, встряхнула волосами, расслабленно выдохнула из себя, словно бы все трудное и мучительное сегодня закончилось. Ещё утром ему казалось, что он найдет Катю только для того, чтобы ещё раз, в последний, увидеть ее и немного побыть с ней рядом, но когда она, сидя рядом со ним, сняла шапочку, согрелась, встряхнула волосами, улыбнулась ему своей ласковой улыбкой, сияя глазами, у него снова сладко и мучительно сжалось сердце, и он понял, что так просто это знакомство с Катей для него не кончится, и что он видит ее далеко… далеко не в последний раз.
Спросив его разрешения, Катя повернула к себе зеркало заднего обзора, висевшее перед ними, и стала осматривать свое лицо.
— Господи, страхолюдина-то какая! — проговорила она, трогая пальцами щеки и подбородок. — Лицо задубелое, без косметики. Знала бы, что вы меня будете искать, я бы хоть губы подкрасила.
Он осторожно стронул с места задним ходом и, лавируя между автомобилями, выехал на проспект и сразу же остановился, пережидая красный свет светофора.
- Басты
- Художественная литература
- Борис Дрозд
- Непобежденный
- Тегін фрагмент
