автордың кітабын онлайн тегін оқу Западня
Эмиль Золя
Западня
Эмиль Золя (Emile Zola, 1840–1902) — французский писатель, публицист, представитель натуралистического движения в реализме. В последнем тридцатилетии XIX века он занимал передовые позиции в европейской литературной жизни, объединял вокруг себя известных писателей (Г.Флобера, И.Тургенева, А.Додэ, Э.Гонкур и др.), был политическим деятелем — либералом с социалистическими взглядами.
«Западня» — тринадцатый роман из 20-томной серии «Ругон-Маккары». Она представляет собой разветвленную историю семейства в эпоху Второй империи — бонапартистсткой диктатуры 1852–1870 гг. Повествование охватывает двадцать лет жизни героев: Жервезы, ее сыновей, дочери Наны, любовника Лантье и мужа Купо.
В списке романов Э.Золя о Ругон-Маккарах — множество знаменитых произведений. Особым успехом среди читателей пользуются романы «Чрево Парижа», «Радость жизни», «Жерминаль», «Нана», «Его превосходительство Эжен Ругон».
I
Жервеза дожидалась Лантье до двух часов утра. Потом, продрогнув в одной кофточке у окна, она бросилась на кровать и забылась лихорадочным сном, вся в слезах. Вот уже целую неделю, каждый раз по уходе из «Двухголового теленка», где они обедали, он отправлял ее домой к детям, а сам возвращался только поздно ночью, уверяя, что искал работы. В этот вечер ей показалось, что он вошел в заведение «Grand-Balcon», ярко освещенные окна которого озаряли красноватым заревом черную вереницу бульваров, а позади него, шагах в пяти-шести, она заметила маленькую Адель, полировщицу, обедавшую в одном ресторане с ними; она шла за ним, размахивая руками, как будто сейчас только отстала от него, чтобы не показаться вместе в ярком свете фонарей у входа.
Проснувшись около пяти часов утра, окоченевшая, разбитая, Жервеза разрыдалась. Лантье еще не возвращался. Впервые он не ночевал дома. Она сидела на краю кровати, под лоскутом выцветшего ситца, прикрепленного к потолку, и мокрыми от слез глазами медленно обводила жалкую комнату, с комодом, в котором не хватало одного ящика, тремя соломенными стульями и грязным столиком, на котором красовался разбитый графин. Для детей прибавили железную кровать, загораживавшую комод и занимавшую две трети комнаты. В углу валялся раскрытый чемодан Жервезы и Лантье, на дне которого виднелась старая мужская шляпа, заваленная грязными рубашками и носками; вдоль стен на спинках мебели висели дырявая шаль и панталоны, изъеденные грязью, — последние лохмотья, которых старьевщики не хотели покупать. На камине среди двух разрозненных цинковых подсвечников помещалась пачка бледно-розовых квитанций Mont-de-Piet[1]. Комната была из хороших комнат гостиницы, в первом этаже, и выходила на бульвар.
Между тем, двое детей, лежавших рядом на одной подушке, спали: восьмилетний Клод, высвободив руки из-под одеяла, дышал ровно и тихо, четырехлетний Этьенн «улыбался, охватив рукой братнюю шею. Когда налитые слезами глаза матери остановились на них, она снова затряслась в припадке рыданий. Она заткнула рот платком, чтобы заглушить вскрикивания, от которых не могла удержаться. И босая, не замечая даже, что туфли свалились с ее ног, Жервеза снова уселась у окна в прежней позе, вглядываясь вдаль улиц.
Гостиница находилась на бульваре Шапелль, подле заставы Пуассоньер. Это была двухэтажная лачуга, выкрашенная до второго этажа краской цвета винных дрожжей, с решетчатыми ставнями, погнившими от дождя. Над фонарем с треснувшими стеклами можно было разобрать между двух окон надпись большими желтыми буквами, частью облупившимися от сырости: «Hotel Bon coeur tenu par Marsouiller»[2]. Жервеза, которой мешал фонарь, приподнималась, не отнимая платка от губ. Она глядела направо, в сторону бульвара Рошшуар, где перед бойнями виднелись группы мясников в окровавленных передниках; по временам ветер доносил оттуда зловоние, острый запах убитых животных. Она смотрела налево, вглядываясь в длинную ленту улицы, останавливаясь на белой массе госпиталя Ларибуазьер, в то время еще строившегося. Медленно, с одного конца горизонта до другого, она обводила взором таможенную стену, позади которой слышала ночью отчаянные крики, и всматривалась в отдаленные закоулки, в темные углы, почерневшие от сырости и грязи, со страхом ожидая увидеть труп Дантье с распоротым животом. Поднимая глаза над этой бесконечной серой стеной, окружавшей город полосой пустыни, она замечала облако светившейся пыли, уже гудевшее утренним парижским шумом. Но она постоянно возвращалась к заставе Пуассоньер, вытягивая шею, всматриваясь до одурения в непрерывный поток людей, животных, тележек, стремившийся между двух неуклюжих павильонов заставы с высот Монмартра и Ла-Шапелли. Слышался точно топот стада; толпа разливалась по улице при внезапных остановках; непрерывной вереницей тянулись работники с инструментами за спиной, с хлебом под мышкой, и вся эта орава исчезала и расплывалась в Париже. Когда Жервезе мерещилась в этой толпе фигура Лантье, она высовывалась еще больше, рискуя упасть; потом сильнее прижимала к губам платок, точно стараясь вогнать внутрь свое горе.
Чей-то молодой и веселый голос заставил ее отвернуться от окна.
— Хозяин-то еще не вернулся, г-жа Лантье?
— Нет, г-на Купо, — отвечала она, стараясь улыбнуться.
Это был работник, кровельщик, занимавший на самом верху каморку в десять франков. За плечом у него висел мешок. Увидев ключ на двери, он зашел, как добрый знакомый.
— Вы знаете, — продолжал он, — теперь я работаю в госпитале… Славный, однако, май, нечего сказать. Здорово пробирает!
Он взглянул на покрасневшее от слез лицо Жервезы. Заметив, что кровать осталась, как была с вечера, он тихонько покачал головой; потом, подойдя к детям, которые по-прежнему спали со спокойными розовыми личиками херувимов, прибавил вполголоса:
— Что, видно хозяин не совсем ладно себя ведет? Не горюйте, г-жа Лантье. Он много занимается политикой; на-днях, когда подавали голоса за Эжена Сю, — хороший малый, говорят, — он был совсем как шальной. Может быть, он провел ночь с друзьями: пробирали эту тварь, Бонапарта.
— Нет, нет, — пробормотала она с усилием, — это не то, что вы думаете. Я знаю, где Лантье… Боже мой, у нас, как и у всех, свои огорчения!
Купо подмигнул в знак того, что его не обманешь. Затем он отправился, предложив ей сначала сбегать за молоком, если ей не хочется выходить: она милая и славная женщина и может рассчитывать на него в затруднительную минуту. Лишь только он ушел, она вернулась к окну.
У заставы шла прежняя толкотня в свежем утреннем воздухе. Слесарей можно было узнать по их голубым блузам, каменщиков — по белым балахонам, маляров — по их пальто, из-под которых виднелись длинные блузы. Издали эта толпа сохраняла тусклый оттенок, блеклый тон, в котором господствовали мутно-голубой и грязно-серый цвета. По временам какой-нибудь работник останавливался, чтобы закурить трубку, между тем как другие шли мимо него безостановочно, угрюмые, с землистыми лицами, без смеха и шуток с товарищами, не сводя глаз с Парижа, который поглощал их одного за другим в улице Фобур-Пуассонье. Впрочем, на обоих углах улицы Пуассонье, подле кабачков, в которых только еще открывались ставни, люди замедляли шаги и, прежде чем войти, топтались на тротуаре, поглядывая искоса на Париж и уже соблазняясь перспективой прогулять денек.
Перед прилавками собирались группы людей, прочищавших горло рюмочкой, стоя, харкая и откашливаясь.
Жервеза не спускала глаз с заведения дяди Коломба, куда, как ей показалось, вошел Лантье, когда ее окликнула с улицы какая-то толстая женщина, простоволосая, в переднике.
— Скажите, г-жа Лантье, как вы рано встаете!
Жервеза наклонилась к ней.
— А, это вы, г-жа Бош!.. О, у меня сегодня куча дела!
— Да, да. Дела всегда так подбираются, одно к одному.
Завязался разговор. Г-жа Бош была дворничихой дома, в нижнем этаже которого помещался ресторан «Двухголовый теленок». Жервеза не раз поджидала Лантье в ее каморке, чтобы не обедать одной с мужчинами. Дворничиха сообщила ей, что она идет недалеко, в улицу Шарбоньер к одному служащему, от которого ее муж не может добиться денег за починку сюртука и которого она рассчитывала застать еще в постели. Потом она рассказала про одного из своих жильцов, который вернулся накануне домой с женщиной и не давал никому спать до трех часов утра. Но, болтая, она поглядывала на молодую женщину со жгучим любопытством; кажется, она для того и явилась сюда, под окно, чтобы разузнать, как дела.
— А господин Лантье еще спит? — спросила она неожиданно.
— Да, спит, — отвечала Жервеза, невольно краснея.
Г-жа Бош заметила слезы на ее глазах, и без сомнения удовлетворенная этим, отправилась дальше, называя всех мужчин проклятыми лентяями, но вдруг обернулась и крикнула:
— Ведь вы сегодня будете в прачечной, да?… У меня тоже есть стирка, я займу для вас местечко рядом со мной, поболтаем!
Потом, точно охваченная внезапным приливом жалости, прибавила:
— Бедненькая, вы бы отошли от окна, а то простудитесь… Вы совсем посинели!
Жервеза упорно оставалась у окна еще два убийственных часа, до восьми. Поток блуз, стремившийся с высот, прекратился, и только немногие запоздалые спешили к заставе. Застрявшие в кабачках по-прежнему пили, откашливались и плевали у стоек. За работниками потянулись работницы, лакировщицы. модистки, цветочницы; они ежились в своих платьишках и трусили по окраинам бульваров группами по три, по четыре, болтая, пересмеиваясь и поглядывая кругом блестящими глазами; время от времени проходила отдельно от других какая-нибудь бледная, худая девушка с серьезным лицом, пробираясь вдоль стены и стараясь не попасть в лужу. Затем прошли: служащие, дуя в пальцы, закусывая на ходу копеечной булкой; поджарые молодые люди в чересчур коротком платье, заспанные, с измятыми лицами; старички с трясущимися коленями, с пергаментными лицами, изможденными канцелярским сиденьем, поглядывавшие на часы, чтобы явиться как раз вовремя. Вскоре бульвары представляли обычную картину утреннего мира: соседние рантье прогуливались на солнышке, маменьки, простоволосые, в засаленных юбках укачивали младенцев, переменяя пеленки тут же на скамейках; целая куча детворы, сопливой, растрепанной, возилась и барахталась на песке, оглашая улицу визгом, смехом и плачем.
Жервеза дошла, наконец, до полного отчаяния; смертельная тоска ее душила; ей казалось, что все кончено, что ничего больше не будет, что Лантье никогда не вернется. Она смотрела блуждающими глазами то на старые бойни, почерневшие от крови и спазмов, то на беловатую массу нового госпиталя с зияющими отверстиями для окон, сквозь которые виднелись пустые залы, где готовилась жатва для смерти. Перед нею за таможенной стеной раскидывалось яркое небо, слепившее ей глаза; солнце всходило над грохочущим, пробудившимся Парижем.
Она сидела, опустив руки, без слез, как вдруг Лантье спокойно вошел в комнату.
— Это ты, это ты! — воскликнула она, бросаясь ему на шею.
— Ну, да, я, что ж из этого? — отвечал он. — Нельзя ли без глупостей!
Он отстранил ее и сердито швырнул на комод черную фетровую шляпу. Это был малый двадцати шести лет, небольшого роста, очень смуглый, красивый, с тонкими усиками, которые он то и дело машинально покручивал. На нем была рабочая блуза и старый сюртук весь в пятнах; в речи его слышался очень сильный провансальский акцент.
Жервеза, снова опустившись на стул, тихо жаловалась короткими фразами.
— Я не могла глаз сомкнуть… Я думала; с тобой случилось что-нибудь… Где ты был? Где ты провел ночь? Боже мой? Не делай этого больше, я с ума сойду… Скажи, Огюст, где ты был?
— По делу, ну!.. — отвечал он, пожимая плечами. — Я зашел в десять часов к тому приятелю, что хочет завести шляпную фабрику. Засиделся у него. Ну, и решил переночевать… И потом, ты знаешь, я не люблю, когда за мной шпионят. Оставь меня в покое!
Молодая женщина снова зарыдала. Крикливый голос и резкие движения Лантье, опрокидывавшего стулья, разбудили детей. Они приподнялись на своем ложе, полунагие, запустили ручонки в волосы и, услыхав рыдания матери, завопили во весь голос, еще не проснувшись хорошенько, но заливаясь слезами.
— Вот так музыка! — крикнул Лантье с бешенством. — Я уйду, слышите вы! Уйду совсем!.. Что, не хотите перестать? Ладно! Я ухожу, откуда пришел!
Он уже схватил шляпу с комода. Но Жервеза бросилась к детям, бормоча: — Нет, нет!
Она унимала детей ласками, целовала их волосы, укладывала их с нежными словами. Малыши разом успокоились и, минуту спустя, уже хохотали и щипали друг друга. Между тем отец, не снимая сапог, растянулся на кровати. Вид у него был усталый, лицо истомленное бессонной ночью. Он не засыпал, а лежал с открытыми глазами, обводя взглядом комнату.
— Однако здесь мило! — пробормотал он.
Потом, посмотрев на Жервезу, прибавил злым голосом:
— Ты, кажется, и умываться перестала?
Жервезе исполнилось всего двадцать два года. Она была высокого роста, худощава, с тонкими чертами лица, уже измятого тяжелой жизнью. Нечесаная, в туфлях, дрожавшая от холода в своей белой кофточке, к которой пристали пыль и грязь от мебели, она, казалось, постарела на десять лет в эти долгие часы тоскливого ожидания и слез.
— Ты несправедлив, — возразила она, раздражаясь. — Ты очень хорошо знаешь, что я делаю все, что могу. Не моя вина, если мы дошли до этого… Посмотрела бы я на тебя с двумя детьми, в одной комнате, где нет даже печки, чтобы согреть воду… Вместо того чтобы проедать деньги, приехав в Париж, надо было сейчас поступить на место, как ты обещал.
— Толкуй! — воскликнул он. — Ты кутила вместе со мной, нечего теперь привередничать!
Она продолжала, не обратив внимания на его слова:
— Наконец и теперь еще можно вывернуться… Я виделась вчера с г-жой Фоконье, прачкой из Новой улицы; она меня возьмет е понедельника. Если ты устроишься со своим приятелем, мы поправимся в полгода, обзаведемся вещами, наймем где-нибудь квартиру, чтобы жить своим домом… О! нужно работать, работать…
Лантье отвернулся к окну с выражением скуки. Жервеза вспылила.
— Ну, да, конечно, я знаю, что ты не охотник до работы. Амбиция не позволяет, тебе бы хотелось одеваться барином и разгуливать с потаскушками в шелковых юбках. Я для тебя недостаточно хороша с тех пор, как заложила свои платья в ломбарде… Слушай, Огюст, я не хотела говорить, я думала еще подождать, но я знаю, где ты провел ночь; я видела, как ты входил в «Гран-Балкон» с этой шлюхой Аделью. А у тебя хороший вкус! Она умывается, да, она может корчить из себя принцессу… Она спала со всем рестораном.
Лантье одним прыжком вскочил с постели. Глаза его потемнели, как чернила, на бледном лице. У этого маленького человека гнев разражался бурей.
— Да, да, со всем рестораном! — повторила молодая женщина. — Г-жа Бош выгонит ее и ее кобылу-сестру, потому что за ними всегда целый хвост мужчин на лестнице.
Лантье поднял кулаки; потом, подавляя желание побить Жервезу, схватил за руки, сильно потряс и толкнул на кровать к детям, которые подняли плач. Затем он снова растянулся на постели, пробормотав со свирепым видом человека, принявшего какое-то решение, которым до сих пор медлил:
— Ты сама не знаешь, что сделала, Жервеза… Напрасно, вот увидишь.
С минуту дети рыдали. Мать, скорчившись на краю кровати, обнимала их обоих разом, повторяя монотонным голосом:
— Ах, если б не вы, мои бедные крошки!.. Если б не вы!.. Если б не вы!..
Растянувшись спокойно, уставившись на выцветший ситец полога, Лантье не слушал, поглощенный мыслью, засевшей в его голове. Он пролежал так около часа, не поддаваясь сну, хотя усталость смыкала ему веки. Когда, наконец, он повернулся, опираясь на локоть, с решительным и жестким лицом, Жервеза кончала убирать комнату. Она подняла детей и одела их, потом прибрала кровать. Лантье смотрел, как она подметала пол, вытирала мебель. Комната по-прежнему оставалась черной и грязной со своим закопченным потолком, отставшими вследствие сырости обоями, колченогими стульями и комодом, на которых застарелая грязь только размазывалась под тряпкой. Потом, пока она умывалась, подобрав волосы перед зеркальцем, висевшим на оконной задвижке и служившим Лантье для бритья, он рассматривал голую шею, голые руки, все обнаженные места, точно сравнивал Жервезу мысленно с кем-нибудь. Недовольная гримаса искривила его губы. Жервеза прихрамывала на правую ногу, но это было заметно у нее только в минуты усталости, когда она распускалась, не могла следить за собой. На этот раз, разбитая бессонной ночью, она волочила ногу, опираясь на стены.
Молчание не нарушалось, они не обменялись больше ни словом. Он, казалось, выжидал. Она, глотая слезы и стараясь принять равнодушный вид, торопилась. Когда она принялась увязывать в узел грязное белье, сваленное в углу за чемоданом, он открыл, наконец, рот:
— Что ты делаешь?… Куда ты собралась?
Она промолчала. Потом, когда он с бешенством повторил вопрос, ответила:
— Сам видишь, кажется… Хочу выстирать все это… Нельзя же детям жить в грязи.
Он дал ей собрать два, три носовых платка. Потом, после новой паузы, спросил:
— Значит, у тебя есть деньги?
Она разом выпрямилась и взглянула ему в глаза, не выпуская из рук грязной детской рубашки.
— Деньги? Где же я могла их украсть?… Ты знаешь, что я получила три франка за мою черную юбку третьего дня. Мы два раза завтракали, много ли тут останется… Конечно, у меня нет денег. Есть четыре су на стирку. Я не зарабатываю их, как некоторые другие женщины.
Он не обратил внимания на этот намек. Встав с кровати, он осматривал тряпье, развешенное по комнате. Наконец он взял панталоны и шаль, открыл комод, достал кофту и пару женских рубашек и бросил все в руки Жервезе.
— На, снеси в ученье.
— Не снести ли и детей? — спросила она. — А если бы брали в заклад детей, вот было бы облегчение!
Тем не менее, она отправилась в ломбард. Вернувшись через полчаса, она положила на камин монету в сто су, приложив квитанцию к пачке между подсвечниками.
— Вот что мне дали, — сказала она. — Я требовала шесть франков — куда, и слышать не хотят. Да, эти не разорятся… И вечно там народ!..
Лантье не сразу взял монету. Он хотел было сказать ей, чтобы она разменяла ее и оставила себе немного денег, но, увидев на комоде кусок ветчины, завернутый в бумагу, с ломтем хлеба, решился опустить монету в карман.
— Я не заходила к молочнице, потому что мы должны ей за неделю, — объяснила Жервеза. — Я скоро вернусь, а ты пока сходи, купи хлеба и котлет, и мы позавтракаем. Возьми также вина.
Он ничего не сказал. По-видимому, мир был восстановлен. Молодая женщина кончала собирать белье, но когда она взялась за рубашки и носки Лантье, лежавшие в чемодане, он крикнул, чтобы она оставила их в покое.
— Оставь мое белье, понимаешь! Я не хочу.
— Чего не хочешь? — спросила она, выпрямляясь. — Не наденешь же ты эту грязь. Надо их выстирать.
Она с беспокойством всматривалась в него, замечая на его красивом лице прежнее выражение упорства, как будто с этих пор ничто не могло сломить его. Он рассердился, вырвал у нее из рук белье и бросил в чемодан.
— Черт побери, послушайся меня хоть раз! Говорят тебе, не хочу!
— Да почему же? — спросила она, бледнея, чувствуя страшное подозрение. — Теперь тебе не нужны рубашки, ты никуда не собираешься. Почему мне не взять их с собой?
Он помедлил, смущенный пристальным взглядом ее горевших глаз.
— Почему, почему? — бормотал он… — Черт возьми! Ты пойдешь везде трезвонить, что я живу на твой счет, что ты и стираешь, и штопаешь… Ну, а мне это надоело, да! Справляйся со своими делами, а я справлюсь с моими… Прачки не стирают на бродяг.
Она упрашивала его, уверяла, что никогда не жалуется; но он грубо захлопнул чемодан, сел на него и крикнул ей в лицо: нет, он хозяин своим вещам! Потом, желая избежать ее взгляда, следившего за ним, Лантье вернулся на кровать и сказал, что его клонит ко сну, и она может оставить его в покое. На этот раз он, казалось, действительно заснул.
С минуту Жервеза оставалась в нерешимости; ее подмывало бросить узел и усесться за шитье. Но ровное дыхание Лантье успокоило ее. Она взяла синьку и кусок мыла, оставшиеся от прошлой стирки и, подойдя к детям, игравшим у окна старыми пробками, поцеловала их, сказав шепотом:
— Будьте умниками, не шумите: папа спит.
Когда она оставила комнату, только подавленные взрывы смеха ребятишек нарушали глубокую тишину под закопченным потолком. Было десять часов. Солнечный луч проникал в раскрытое окно.
Выйдя на бульвар, Жервеза повернула налево и пошла по Новой улице. Проходя мимо лавки г-жи Фоконье, она слегка кивнула ей толовой. Прачечная помещалась на половине улицы, там, где она начинает подниматься в гору. Над плоской постройкой возвышались три огромных резервуара с водой, в виде цилиндров из цинка; за ними помещалась сушильня, очень высокий второй этаж, закрытый со всех сторон решетчатыми ставнями с тонкими щелями, сквозь которые свободно проникал воздух, и можно было видеть белье, сушившееся на латунных проволоках. Направо от резервуаров узкая труба паровика выбрасывала, хриплым и правильным дыханием, клубы белого дыма. Жервеза, не подбирая юбок, с ловкостью женщины, привыкшей к лужам, пробралась в дверь, заставленную кувшинами с жавелевой водой. Она уже знала хозяйку прачечной, маленькую деликатного сложения женщину с больными глазами, сидевшую в своей конторе за стеклянной дверью, перед счетными книгами среди кусков мыла, расставленных по полкам, вазочек с шариками синьки, фунтиков соды. Жервеза спросила у нее валек и щетку, которые отдала ей на хранение. Затем взяла свой номер и вошла в прачечную. Это был огромный сарай, с голым бревенчатым потолком, на чугунных столбах, с большими окнами. Беловатый свет озарял клубы теплого пара, повисшие молочно-белым туманом. Местами поднимался дым, расстилаясь по сараю, окутывая его голубоватой пеленой. В насыщенном сыростью, влажном воздухе, стоял запах мыла, — тяжелый, приторный, все пропитавший.
По временам проносилась струйка более острого запаха хлорной воды. По обеим сторонам центрального прохода стояли ряды женщин с голыми до плеч руками, голыми шеями, подоткнутыми юбками, из-под которых выглядывали цветные чулки и большие башмаки на шнурках. Они бешено колотили белье, смеялись, запрокидывались назад, чтобы пустить свое словечко в общий гвалт, нагибались над лоханями, исчезая в них с головой — грязные, грубые, неуклюжие, с красным дымившимся телом. Вокруг них и под ними струились целые потоки: горячая вода из шаек, наполнявшихся и опустошавшихся в одно мгновение, холодные струйки из открытых кранов, брызги от вальков, лужи от выкручиваемого белья, разливавшиеся по наклонным плитам. И среди криков, мерных ударов, журчавшего шума воды, среди этой бури, стиснутой под мокрым потолком, паровая машина, вся белая от мелких капель, безостановочно дышала и хрипела, дрожа своим маховым колесом, которое, казалось, управляло общей суматохой.
Между тем Жервеза пробиралась по проходу, посматривая то направо, то налево. Она несла свой узел под мышкой, поддерживая его бедром, прихрамывая еще сильнее в этой толкотне.
— Эй, сюда, милочка! — крикнул грубый голос г-жи Бош.
Когда молодая женщина подошла к ней, в самый конец прохода, налево, дворничиха, изо всех сил стиравшая носки, заговорила отрывистыми фразами, не прекращая работы:
— Становитесь рядом, я приберегла вам местечко… О, я скоро кончу. Бош почти не грязнит своего белья… А вы тоже скоро справитесь, а? Узелок-то у вас совсем крошечный. Мы кончим все до двенадцати часов и пойдем завтракать… Я прежде сдавала белье прачке в улице Пуле, но она просто изводила его своим хлором и щетками. Тогда я решила стирать сама. Прямой барыш. Расход только на мыло… Ах, какие рубашки, вам бы их в щелок. Уж эти ребятишки, вечно в грязи.
Жервеза развязала узел и отбирала детские рубашки; на совет г-жи Бош взять ведро воды со щелоком она отвечала:
— О, нет, довольно горячей воды… Я уж знаю.
Она разобрала белье, отложив в сторону цветное. Затем влила в лоханку четыре ведра холодной воды из крана, находившегося за нею, погрузила туда кучу белья и, подоткнув юбку, вошла в ящик, стенки которого доходили ей до живота.
— Знаете, а? — повторила г-жа Бош. — Вы были прачкой дома, на родине, не правда ли, душечка?
Жервеза, засучив рукава, обнажив свои красивые руки блондинки, еще молодые, слегка розовые на локтях, принялась отмывать белье. Она разостлала рубашку на узкой доске, изъеденной и побелевшей от воды, намылила ее с одной стороны, повернула на другую и снова помылила. Прежде чем ответить, она схватила валек и принялась колотить, выкрикивая свои фразы, подчеркивая их резкими и мерными ударениями.
— Да, да, прачкой… С десяти лет… Двенадцать лет тому назад… Мы ходили на реку… Там пахло получше, чем здесь… Стоило посмотреть, уголок под деревьями… чистая текучая вода… Это в Плассане… Вы знаете Плассан?… Подле Марселя?
— Вот молодец! — воскликнула г-жа Бош, восхищаясь сильными ударами валька. — Вот так трезвон! Да она расплющит железо этими нежными ручками.
Разговор продолжался во весь голос. Иногда дворничихе приходилось нагибаться, чтобы расслышать. Все белое белье было выколочено, и основательно! Жервеза снова погрузила его в лохан, и стала вынимать штука за штукой, снова намыливая и отчищая щеткой. Одной рукой она придерживала белье на доске, а другой, вооруженной короткой щеткой, выдавливала из него грязную пену, падавшую длинными хлопьями. Тут, при легком шуме щетки, они подошли поближе друг к дружке, и разговор принял более интимный характер.
— Нет, мы не обвенчаны, — говорила Жервеза. — Я и не скрываю этого. Лантье не так мил, чтобы желать сделаться его женой. Эх, кабы не дети!.. Мне было четырнадцать лет, а ему восемнадцать, когда родился первый. Второй четыре года спустя… Случилось это, как всегда случаются такие вещи. Мне плохо жилось дома; от отца я ничего не видела, кроме пинков. От такой жизни поневоле станешь бегать из дома… Нас обвенчали бы, но не знаю, что такое вышло; только наши родители не захотели.
Она отряхнула руки, красневшие под белой пеной.
— Вода жестковата в Париже, — сказала она.
Г-жа Бош стирала теперь не торопясь. Она останавливалась, медлила, чтобы остаться подольше и разузнать эту историю, которая уже две недели мучила ее любопытство. Ее рот был полуоткрыт на жирном лице, выпученные рачьи глаза светились. Она подумала, довольная, что угадала:
— Так и есть, она уж очень разговорчива. Была ссора.
Потом спросила:
— Так он не очень ласков?
— И не говорите! — отвечала Жервеза. — Дома он был очень хорош со мной, но с тех нор, как мы в Париже, я не знаю, что и делать… Надо вам сказать, что его мать умерла в прошлом году и оставила ему кое-какие деньжонки, почти тысячу семьсот франков. Он решил отправиться в Париж. Так как отец по-прежнему кормил меня оплеухами пи за что, ни про что, то я согласилась ехать с ним; мы отправились с двумя детьми. Он должен был пристроить меня в прачки, а сам заниматься шляпным ремеслом. Мы бы очень хорошо устроились… Но, видите, Лантье честолюбец, мот, человек который думает только об удовольствиях. Пустой малый, в конце концов… Ну, вот мы остановились в гостинице «Монмартр», на улице Монмартр. Пошли обеды, извозчики, театр, часы ему, шелковое платье мне; он не зол, когда при деньгах. Понимаете, чистый погром, так что через два месяца мы убухали все до копейки. Пришлось переехать в гостиницу «Бонкер», и началась собачья жизнь…
Она умолкла, неожиданно почувствовав судорогу в горле, глотая слезы. К этому времени она покончила с бельем.
— Надо сходить за горячей водой, — пробормотала она.
Но г-жа Бош, крайне раздосадованная этим перерывом, крикнула служителю, состоявшему при прачечной:
— Голубчик Шарль, будьте милым, принесите горячей воды этой даме: она очень торопится.
Шарль взял ведро и принес воды. Жервеза заплатила; горячая вода стоила су за ведро. Она опрокинула его в лохань и в последний раз намылила белье, согнувшись среди испарений, обвивавших сероватыми струйками ее белокурые волосы.
— Подбавьте-ка соды, у меня осталось, — любезно предложила дворничиха. И высыпала в лоханку Жервезы остатки соды из пакетика, который принесла с собою. Она предложила и хлорной воды, но молодая женщина отказалась, говоря, что хлор хорош только против жирных и винных пятен.
— Он, кажется, немножко юбочник, — сказала г-жа Бош, возвращаясь к Лантье и не называя его по имени.
Жервеза, согнувшись в три погибели и засунув руки в белье, только покатала головой.
— Да, да, — продолжала ее собеседница, — я кое-что заметила…
Но, увидев, что Жервеза разом выпрямилась и уставилась на нее, она воскликнула:
— О, нет, я ничего не знаю! Он не прочь посмеяться, вот и все… Эти две девушки, Адель и Виржини — вы их знаете — он иногда шутит с ними, вот и все; я уверена, что больше ничего нет.
Молодая женщина, стоя перед нею, с потным лицом, с мокрыми руками, смотрела на нее по-прежнему пристальным, упорным взглядом. Дворничиха рассердилась, ударила кулаком в грудь, давала честное слово. Она кричала:
— Говорят вам, я ничего не знаю!
Потом, успокоившись, прибавила сладеньким голосом, каким говорят с людьми, от которых нужно утаить истину:
— По-моему, у него честные глаза… Он на вас женится, душечка, вот увидите.
Жервеза отерла лоб мокрой рукой. Потом она вытащила из лохани другую штуку белья, снова покачав головой. С минуту обе хранили молчание. В прачечной стихло. Пробило одиннадцать. Половина прачек, присев на лоханки, поставив в ногах откупоренные бутылочки с вином, завтракали сосисками с хлебом. Только хозяйки, явившиеся с небольшими узлами белья, торопились, оканчивая стирку. Кое-где еще слышались удары вальков среди смеха и говора, перемежавшегося чавканьем челюстей; между тем паровик работал по-прежнему и без отдыха и покоя, и, казалось, повышал голос — хриплый, визгливый, наполнявший огромную постройку. Но ни одна женщина не слышала его; это было как бы дыхание самой прачечной — жаркое дыхание, заволакивавшее бревна потолка волновавшимися облаками пара. Жара становилась невыносимой; солнечные лучи проникали слева в высокие окна, расцвечивая клубившиеся пары нежными серовато-розовыми и серовато-голубыми переливавшимися оттенками. Послышались жалобы на духоту; тогда Шарль принялся спускать шторы из грубого холста, переходя от окна к окну; потом он перешел на правую, теневую сторону и открыл форточки. Его приветствовали криками и хлопаньем в ладоши; стояло шумное веселье. Вскоре затихли последние вальки. Прачки, с набитыми ртами, разговаривали мимикой, жестикулируя ножами, зажатыми в кулаке. Тишина наступила такая, что слышно было, как скребла по полу лопаточка кочегара, который подгребал уголья, бросая их в топку паровика.
Между тем Жервеза вымыла цветное белье в горячей воде, жирной от мыла. Покончив с ним, она пододвинула к себе козлы и бросила на них белье, от которого потекли на пол синеватые лужи. Затем начала полоскать. Позади нее вода струилась из крана над большой лоханью, прикрепленной к полу, над которой перекрещивались два деревянных бруса для белья. Вверху, в воздухе, находились два другие бруса, на которые развешивалось белье, чтобы дать воде окончательно стечь.
— Вот и готово, сейчас конец, — сказала г-жа Бош. — Я останусь и помогу вам выкрутить.
— О, не стоит, благодарю вас, — отвечала молодая женщина, прополаскивавшая в чистой воде цветное белье. — Вот если бы было что-нибудь суконное, тогда другое дело.
Но ей пришлось-таки принять помощь дворничихи. Они выкручивали вдвоем, взявшись за концы, шерстяную юбку, из которой струилась желтоватая вода, как вдруг г-жа Бош воскликнула:
— Э! Виржини!.. Что ей тут стирать, какие лохмотья?
Жервеза быстро подняла голову. Виржини была девушка ее лет, выше ростом, брюнетка, красивая, несмотря на слишком длинное лицо. На ней было старое черное платье с фалбарой, красная лента на шее; голова тщательно причесана, с шиньоном в голубой сетке. Остановившись на минуту посреди главного прохода, она прищурилась, точно отыскивая кого-то; потом, заметив Жервезу, прошла мимо нее, выпрямившись, с нахальным видом подрагивая бедрами, и поместилась в том же ряду, за пять лоханок дальше.
— Вот каприз! — продолжала г-жа Бош, понизив голос. — Никогда она и пары манжет не выстирает… Отменная лентяйка, могу вас уверить! Швейка тоже! хоть бы раз себе чулки заштопала! Совершенно, как ее сестра, полировщица, эта негодница Адель, которая бывает в мастерской через два дня в третий! Бог знает, кто их отец и мать и чем они сами живут… Если бы все говорить, можно бы кое-что многое порассказать… Что она там стирает? А, юбку? Вот так юбка, грязь-то какая!
Г-жа Бош, очевидно, хотела угодить Жервезе. На деле она нередко распивала кофе с Аделью и Виржини, когда у девушек бывали деньги. Жервеза не отвечала и с лихорадочной торопливостью кончала работу. Она распустила синьку в маленькой лоханке на трех ножках. Затем обмакивала туда штуку за штукой белье и, поболтав им в окрасившейся воде, слегка выкручивала и развешивала на деревянных брусьях, вверху. Во время этой работы она притворялась, будто не замечает Виржини, но слышала ее хихиканье и чувствовала на себе ее взгляды. По-видимому, Виржини явилась нарочно, с целью вызова. Однажды Жервеза обернулась, и взгляды их встретились.
— Оставьте ее, — пробормотала г-жа Бош. — Вы, чего доброго, еще вцепитесь друг дружке в волосы. Говорю вам, нет ничего серьезного. Это не она.
В ту минуту, как молодая женщина вешала последнюю штуку белья, у дверей прачечной послышался смех.
— Тут двое пузырей спрашивают свою мамашу! — крикнул Шарль.
Все женщины обернулись. Жервеза узнала Клода и Этьенна. Заметив мать, они побежали к ней по лужам, постукивая о каменные плиты каблуками своих деревянных башмаков. Клод, старший, держал за руку маленького брата. Прачки ободряли ласковыми восклицаниями детей, которые немножко робели, хотя и улыбались. Наконец, они остановились перед матерью, не выпуская друг друга и задрав кверху свои белокурые головки.
— Вас прислал папа? — спросила Жервеза.
Но тут, нагнувшись завязать башмаки Этьенна, она заметила ключ от комнаты, с медным номером, болтавшийся на пальце Клода.
— Как, ты принес ключ! — сказала она с удивлением. — Зачем?
Ребенок, заметив ключ, о котором совсем забыл, по-видимому, сообразил что-то и воскликнул звонким голосом:
— Нана уехал!
— Он пошел за завтраком и велел вам сходить за мной сюда?
Клод посмотрел на брата, не зная, что сказать, потом выпалил разом.
— Нана уехал… Он вскочил с постели, уложил все пожитки в чемодан и отнес его на извозчика… Он уехал.
Жервеза, сидевшая на корточках, медленно выпрямилась, побледнев, прижимая руки то к щекам, то к вискам, точно чувствовала, что ее голова готова лопнуть. Она не могла найти слова и только повторяла машинально:
— Ах, Боже мой!.. Ах, Боже мой!.. Ах, Боже мой!..
Между тем г-жа Бош в свою очередь принялась расспрашивать ребенка, в восторге от того, что ей пришлось играть роль в такой истории.
— Послушай, голубчик, расскажи-ка хорошенько… Это он замкнул дверь и велел вам принести сюда ключ, да?
И, понизив голос, прибавила на ухо Клоду:
— А была какая-нибудь дама на извозчике?
Ребенок снова смутился. Потом повторил свою историю с торжествующим видом:
— Он вскочил с кровати, уложил все пожитки в чемодан, он уехал…
Затем, видя, что г-жа Бош не обращает на него внимания, он потянул брата к крану. Оба стали забавляться, выпуская воду.
Жервеза не могла плакать. Она задыхалась, опираясь на лохань, стискивая лицо руками. По временам дрожь пробегала по ее телу; у нее вырывался вздох, и она сильнее прижимала кулаки к глазам, точно желая исчезнуть в темноте. Ей казалось, что она надает в какую-то черную яму.
— Полно, душечка, перестаньте, — пробормотала г-жа Бош.
— Если б вы знали, если б вы знали! — отвечала, наконец, Жервеза чуть слышно. — Он заставил меня сегодня утром заложить мою шаль и рубашки, чтобы достать денег на извозчика…
Она заплакала. Воспоминание об этом закладе вызвало у нее рыдания, собиравшиеся в горле.
Этот заклад казался ей самым безобразным и горьким фактом в ее несчастии. Слезы текли по ее подбородку, и она даже не вспомнила о носовом платке.
— Будьте рассудительны, успокойтесь, на вас смотрят, — повторяла г-жа Бош, суетившаяся вокруг нее. — Можно ли так огорчаться из-за мужчины!.. Так вы его любили, а, милочка? Сейчас вы сами разнесли его… А теперь вот плачете, надрываетесь… Бог мой, как мы, женщины, глупы!
Потом прибавила тоном материнской нежности:
— Такая хорошенькая, молоденькая женщина, как вы! Ну, не безобразие ли это… Теперь можно вам все рассказать, не правда ли? Помните, когда я остановилась перед вашим окошком, я ведь уже подозревала… Вообразите, сегодня ночью, когда вернулась Адель, я услыхала вместе с ее шагами мужские шаги. Мне захотелось узнать, в чем дело; я выглянула на лестницу. Мужчина уже поднялся во второй этаж, однако я узнала сюртук господина Лантье. Бош, который был на дежурстве сегодня, видел, как он уходил утром. Конечно, он был с Аделью. У Виржини есть теперь господин, к которому она ходит два раза в неделю. Во всяком случае, это неприлично; у них одна комната и спальня, и я решительно не понимаю, где могла спать Виржини.
Она приостановилась на мгновение и, оглянувшись, продолжала своим грубым глухим голосом:
— Она смеется над вашими слезами, эта бессердечная. Даю голову на отсечение, что ее стирка только предлог. Она помогла им сойтись и пришла сюда, чтобы рассказать им, как это на вас подействует.
Жервеза, отняв руки от лица, взглянула. Когда она увидела Виржини, шептавшуюся с тремя-четырьмя другими женщинами, поглядывая на нее, безумный гнев овладел ею. Вытянув руки, шаря по полу, дрожа всеми членами, она сделала несколько шагов вперед и, наткнувшись на шайку с водой, с размаху выплеснула ее в Виржини.
— Ах ты, кобыла! — воскликнула та.
Она успела отскочить, и только ботинки ее были вымочены. Между тем вся прачечная, которую давно уже волновали слезы молодой женщины, столпилась поближе к ссорившимся, чтобы видеть баталию. Прачки, доедавшие свой хлеб, взбирались на лоханки. Другие, с мыльными руками, протискивались ближе. Образовался круг.
— Ах ты, кобыла! — повторяла Виржини. — Да она белены объелась, полоумная!
Жервеза, готовая броситься, стиснув зубы, с искаженным лицом, ничего не отвечала, еще не привыкнув ссориться по-парижски. Виржини продолжала:
— Какая, подумаешь! Ей надоела провинция, она ведь с двенадцати лет валяется на соломе с солдатами, там и ногу оставила, на родине…
Послышался смех. Виржини, ободренная успехом, приблизилась на два шага, выпрямляя свою высокую талию и продолжая еще громче:
— Ну-ка, подойди, я с тобой разделаюсь!.. Чего лезешь!.. Да разве я ее не знаю эту шкуру! Пусть только полезет, я ей покажу, вот увидите! О, что ей от меня нужно… Говори, рыжая, что я тебе сделала?
— Нечего толковать, — пробормотала Жервеза. — Вы сами знаете… Моего мужа видели вчера… Лучше замолчите, а то я вас задушу!
— Ее мужа! Вишь, какая сладкая… Мужа этой дамы! Точно у таких калек бывают мужья!.. Я не виновата, что он тебя бросил. Я его не крала. Пусть меня обыщут… Ты сама его доехала, вот что! Он был слишком хорош для тебя… Был ли у него ошейник, по крайней мере? Не видал ли кто мужа этой дамы!.. Будет выдана награда!..
Смех возобновился. Жервеза только повторяла почти неслышным голосом:
— Вы сами знаете, вы сами знаете… Это ваша сестра, я ее задушу, вашу сестру!..
— Да, попробуй сцепиться с моей сестрой, — отвечала Виржини насмешливо. — А, так это моя сестра? Очень может быть: моя сестра не тебе чета… Да мне-то какое дело! Могу я стирать свое белье спокойно? Оставь меня в покое, слышишь, не лезь!
Но после нескольких ударов вальком, она вернулась к Жервезе, возбужденная, опьяненная бранью. Три раза она останавливалась и начинала снова:
— Ну, да, это моя сестра. Что? Слышала, довольна теперь?… Они обожают друг друга! Стоит посмотреть, как они милуются!.. Он тебя бросил с твоими ублюдками. Один ведь от жандарма, правда? А трех других ты выкинула, чтобы не было лишней обузы… Это твой Лантье нам рассказывал. Да, рассказывал хорошие вещи, и надоела же ты ему!
— Шлюха! шлюха! шлюха! — рычала Жервеза вне себя, дрожа от бешенства.
Она повернулась, снова пошарила по полу, и не найдя ничего, кроме маленькой лохани, окатила Виржини водой с синькой.
— Кляча! Ты испортила мне платье, — закричала та. Ее плечо и левая рука окрасились в синий цвет. — Погоди ж ты, тварь!
Она в свою очередь схватила шайку и выплеснула ее в Жервезу. Началась отчаянная баталия. Обе метались между лоханками, хватали шайки с водой, окачивали друг друга, ругаясь во все горло. Теперь и Жервеза отвечала:
— Вот тебе, гадость!.. Что, получила! Умой свою…
— А, падаль! Вот тебе баня! Вымойся хоть раз в жизни!
— Да, да, я тебя вымочу, треска!
— Получи еще! Прополощи свои зубы…
Они стали наполнять шайки у кранов. И в ожидании, пока те наполнятся, продолжали свою грязную ругань. Первые шайки, плохо направленные, проливались мимо. Но мало-помалу ссорщицы наловчились. Виржини первая получила целый душ; вода, окатив ей шею, побежала по спине и горлу, потекла из-под платья. Не успела она еще опомниться, как новая шайка окатила ее сбоку; вода так и шлепнулась ей в левую щеку, вымочив шиньон, который развернулся, как шнурок. Жервеза получила первый душ в ноги; вода наполнила ей башмаки, окатила икры. Две другие шайки вымочили ее до бедер. Вскоре нельзя было разобрать, на чьей стороне перевес. Обе были мокры с головы до ног, в платьях, прилипавших к телу, похудевшие, костлявые, дрожащие; вода струилась с них, как с зонтиков во время дождя.
— И потешный же у них вид! — раздался хриплый голос какой-то прачки.
Прачечная потешалась забавным зрелищем. Толпа отступила, чтобы не попасть под душ. Аплодисменты, шутки раздавались среди шума выплескиваемой с размаха воды. По полу текли лужи, в которых обе женщины шлепали по щиколотки. Вдруг Виржини, задумав подвох, выхватила у одной прачки ведро с кипящим щелоком и швырнула его в Жервезу. Раздался крик. Все думали, что Жервеза обварилась, но ей только слегка обожгло левую ногу. Взбешенная болью, она изо всех сил швырнула пустую шайку в ноги Виржини, которая упала.
Все прачки загалдели разом:
— Она перебила ей лапу!
— Черт возьми, а та хотела ее обварить!
— Она права, белокурая, если у нее вправду отбили дружка!
Г-жа Бош поднимала руки к небу с патетическими восклицаниями. Она благоразумно спряталась между двух лоханей, а дети, Клод и Этьенн, заливаясь слезами, задыхаясь в ужасе, цеплялись за ее платье, с криком: «мама, мама!» заглушаемым рыданиями. Увидев Виржини на полу, она подбежала к Жервезе и схватила ее за платье, повторяя:
— Полно, уходите! Будьте рассудительны… У меня сердце не на месте! Никогда еще не было такой бойни!
Но она отступила и снова укрылась с детьми между двух лоханей. Виржини бросилась на Жервезу. Она вцепилась ей в горло, стараясь ее задушить. Жервеза страшным усилием вырвалась и уцепилась за ее шиньон, точно желая оторвать ей голову. Битва возобновилась, — немая, без крика, без ругани. Они не схватились грудь с грудью, а старались вцепиться друг в дружку, вытянув руки, щипля, терзая все, что удавалось схватить. Красная лента и голубая сетка высокой брюнетки были сорваны, из-под лопнувшего корсажа выставлялось обнаженное плечо, тогда как у блондинки отлетел, — она сама не заметила как — рукав белой кофты и сквозь разорванную рубашку виднелась голая талия. Клочья материи так и летели. У Жервезы первой показалась кровь: три длинные царапины, спускавшиеся ото рта по подбородку; она берегла свои глаза, закрывала их при каждой оплеухе, опасаясь, что противница их выцарапает. Виржини еще не была окровавлена. Жервеза метила на ее уши и бесилась, что не может их достать; наконец, ухватила-таки сережку, грушу из желтого стекла, дернула и разорвала ухо; кровь брызнула.
— Они убьют друг дружку! Разнимите этих потаскушек! — слышались голоса.
Прачки подступили ближе. Образовались две партии: одни науськивали дравшихся, точно двух грызущихся собак; другие отворачивались дрожа, повторяя, что они заболеют от этого. Чуть не загорелась общая свалка; называли друг друга бессердечными, дрянью, вытягивались голые руки, раздались штуки три оплеух.
Г-жа Бош отыскивала гарсона прачечной.
— Шарль! Шарль!.. Да где же он?
Он оказался в первом ряду и смотрел на баталию, скрестив руки. Это был рослый малый с бычачьей шеей. Он смеялся, любуясь голым телом, проглядывавшим сквозь разорванное платье. Белокуренькая жирна, как перепелка. Забавно будет, если у нее лопнет рубаха.
— Как, вы здесь! — крикнула г-жа Бош, заметив его. — Да помогите же разнять их!.. Вы-то можете их разнять!
— Ну, уж, нет, спасибо, только не я! — отвечал он спокойно. — Чтобы мне вцепились в глаза, как на-днях, не так ли?… Нет, это не мое дело, у меня своя работа… Да вы не бойтесь! Это им полезно, маленькое кровопускание! Оно освежит их.
Дворничиха сказала, что пойдет за полицией. Но хозяйка прачечной, маленькая женщина деликатного сложения с больными глазами, решительно воспротивилась этому. Она повторила несколько раз:
— Нет, нет, я не хочу, это компрометирует заведение.
Борьба продолжалась на полу. Вдруг Виржини привстала на коленях. Она размахивала вальком и кричала не своим голосом:
— Погоди, собака! Вот я выколочу твое грязное белье.
Жервеза проворно схватила другой валек и замахнулась им, как дубиной. Она тоже хрипела:
— А, тебя нужно выучить!.. Давай твою шкуру, вот я ее выстираю!..
С минуту они простояли на коленях, грозя друг дружке. С растрепанными волосами, с тяжело поднимавшеюся грудью, грязные, опухшие, они следили одна за другой, выжидая, задерживая дыхание. Жервеза первая нанесла удар: ее валек скользнул по плечу Виржини. Затем она бросилась в сторону, чтобы избежать валька, который задел ее за бедро. Тогда удары посыпались один за другим — мерные, тяжелые, как прачки колотят белье. Когда они падали на тело, раздавался звук, напоминавший шлепанье в лохани с водой.
Прачки, столпившиеся вокруг них, уже не смеялись; многие ушли, говоря, что у них просто поджилки трясутся; другие, оставшиеся, с недобрым огнем в глазах, вытягивали шею, находя, что эти две бабы — бедовые. Г-жа Бош увела Клода и Этьенна; их вопли слышались с другого конца прачечной вперемежку со звучными ударами вальков.
Вдруг Жервеза зарычала. Виржини с размаху ударила ее по голой руке, выше локтя; появилась багровая полоса, тело вспухло мгновенно. Тогда она ринулась на свою противницу. Казалось, она решилась убить ее.
— Довольно, довольно! — кричали кругом.
Лицо ее было так страшно, что никто не осмелился к ней подойти. С удесятерившейся силой она схватила Виржини за талию, согнула ее, повалила лицом на пол и, несмотря на сопротивление, задрала ей юбки на голову. Под ними оказались панталоны. Она засунула руку в прореху, разорвала их и обнажила Виржини до талии. Потом, взмахнув вальком, принялась колотить, как колотила когда-то солдатское белье в Плассане, на берегу Виорны. Валек шлепал о мягкое тело с мокрым звуком. При каждом ударе красная полоса появлялась на белой коже.
Снова раздался смех. Но вскоре опять послышались крики: «Довольно, довольно!» Жервеза ничего не слышала, колотила, не переставая. Она не хотела оставить нетронутого места. Со злобным весельем она повторяла песенку прачек:
Pan! pan! Margot au lavoir…
Pan! pan! A coups de battoir…
Pan! pan! Va laver son coeur…
Pan! pan! Tout noir de douleur[3]…
И приговаривала:
— Вот для тебя, вот для твоей сестры, вот для Лантье!.. Когда увидишь их, передай им… Слушай, я начну сначала! Вот для Лантье, вот для твоей сестры, вот для тебя!..
Pan! pan! Margot au lavoir…
Pan! pan! A coups de battoir…
Пришлось вырвать Виржини из ее рук. Высокая брюнетка, вся в слезах, багровая, смущенная, убежала, схватив свое белье: она потерпела поражение. Между тем Жервеза поправляла рукав своей куртки и подвязывала юбки. Рука у нее болела, она попросила г-жу Бош помочь ей взвалить белье на плечо. Дворничиха рассказывала о побоище, о своем волнении, предлагала осмотреть ее.
— Не сломано ли у вас что-нибудь… Я слышала удар…
Но Жервеза спешила уйти. Она не слушала соболезнований и поздравлений столпившихся вокруг нее прачек. Нагрузив белье, она пошла к дверям, где ожидали ее ребятишки.
— Два часа, это составит два су, — остановила ее хозяйка прачечной, уже водворившаяся в своей конторе.
Какие два су? Она не сразу поняла, что от нее требуют денег за стирку. Потом отдала два су и, хромая еще сильнее под тяжестью белья, вся мокрая, с посиневшим локтем, с окровавленной щекой, ушла, таща за руки Этьенна и Клода, которые бежали подле нее, еще не успокоившиеся от рыданий, мокрые от слез.
Прачечная зашумела по-прежнему. Прачки доели хлеб, допили вино и колотили вальками еще сильнее, с разгоревшимися лицами, возбужденные схваткой Жервезы и Виржини. Вдоль лоханей снова виднелся целый лес взмахивавших рук, угловатых профилей марионеток, согнувшихся в три погибели, вывернутых плеч, двигавшихся точно на шарнирах. Разговоры гудели из конца в конец коридоров. Голоса, крики, грубые слова прорывались сквозь однообразный шум воды. Краны брызгали, шайки выплескивали воду, целая река струилась по доскам. Клубы паров в огромной зале принимали красноватый оттенок, пестрея там и сям золотыми кружками от солнца, проглядывавшего сквозь дыры в занавесях. Атмосфера была насыщена удушливым мыльным запахом. Вдруг вся постройка наполнилась белым облаком: огромная медная крышка над котлом, где кипел щелок, поднималась механически вдоль центрального стержня, и зияющая медная пасть котла, вделанного в кирпичи, выдыхала клубы пара, распространявшего приторный запах щелока. Рядом действовали сушильни; связки белья в чугунных цилиндрах выделяли свою воду под давлением колеса машины, хрипевшей, дымившей, сотрясавшей все здание беспрерывной работой своих стальных рук.
Когда Жервеза вошла в коридор гостиницы «Бонкер», слезы снова подступили к ее глазам. Коридор был черный, тесный, с желобом вдоль стены для грязной воды, и его вонь напомнила ей две недели, проведенные здесь с Лантье, две недели нищеты и ссор, воспоминание о которых в эту минуту возбуждало в ней жгучие сожаления. Ей казалось, что теперь начинается ее одиночество.
Наверху комната выглядела совсем голой. Окно было открыто, солнце светило ярко. Этот солнечный свет, эти столбы золотистой пыли придавали особенно жалкий вид закоптелому потолку, оборванным стенам. Из вещей оставалась только женская косыночка, скрученная как шнурок, висевшая на гвозде над камином. Детская кровать была отодвинута на середину комнаты, открывая комод с выдвинутыми опорожненными ящиками. Лантье умылся, извел всю помаду — на два су помады в игральной карте; грязная вода от его рук наполняла лоханку.
Он ничего не забыл; угол, в котором раньше был чемодан, показался Жервезе огромной дырой. Она не нашла даже зеркальца на оконной задвижке. Предчувствуя худшее, она взглянула на камин: Лантье унес квитанции; нежной розовой пачки уже не было между двумя разрозненными цинковыми подсвечниками.
Она повесила белье на спинку стула и осталась на ногах, повертываясь, осматривая мебель, оглушенная до того, что даже слезы перестали течь из ее глаз. У нее оставалось только одно су из четырех сбереженных для прачечной. Потом, услыхав у окна смех детей, уже утешившихся, она подошла к ним, охватила руками их головы и забылась на минуту перед этой серой лентой улицы, где она видела утром пробуждение рабочего народа, гигантского труда Парижа. В этот час разогревшаяся мостовая отражала раскаленный воздух, поднимавшийся над городом. На эту-то мостовую, в это пекло, ее выбросили одну-одинешеньку с малыми детьми. Она обводила взглядом бульвары, направо, налево, останавливаясь на противоположных концах, охваченная глухим ужасом, как будто чувствуя, что ее жизнь с этих пор прикована здесь, между бойней и госпиталем.
3
Пан, пан! Марго в прачечной… пан, пан! ударами валька… пан, пан! умой свое сердце… пан, пан! черное от горя…
2
Гостиница «Доброго Сердца» Марсулье.
1
Городской ломбард в Париже.
II
Спустя три недели, около половины двенадцатого, в прекрасный солнечный день, Жервеза и Купо, рабочий кровельщик, угощались сливами в водке в «Западне» дяди Коломба. Купо, куривший папиросу на тротуаре, заставил Жервезу войти, когда она переходила улицу, отнесши белье и возвращаясь в прачечную. Ее большая четырехугольная корзина стояла на полу подле нее, за цинковым столиком.
Заведение дяди Коломба помещалось на углу улицы Пуаесонье и бульвара Рошшуар. На вывеске большими синими буквами значилось только одно слово: «Distillation». У дверей росли две пыльные лавровишни. Налево от входа тянулась огромная стойка с рядами стаканов, краном и оловянными мерками. Обширная зала была украшена большими бочонками ярко-желтого цвета, блестевшими лаком, с медными обручами и кранами, которые так и светились. Выше, на полках, бутылки, всевозможные склянки, расставленные в порядке, закрывали стены, отражаясь яркими зеленовато-желтыми, золотистыми, светло-красными пятнами в зеркале за стойкой. Но главная достопримечательность заведения помещалась в глубине комнаты, за дубовой перегородкой: перегонный аппарат, действовавший на глазах у посетителей, с рядами длинношеих реторт, со змеевиками, опускавшимися к полу, — чертова кухня, перед которой забывались в мечтах пьяницы-рабочие.
В этот час заведение было пусто. Грузный мужчина лет сорока, в фуфайке, дядя Коломб, исполнял требование какой- то девочки лет двенадцати, спросившей на четыре су водки. Сноп света, врывавшийся в дверь, согревал мокрый, заплеванный курильщиками пол. От конторки, от бочек, от всего помещения поднимался водочный дух, запах алкоголя, который, казалось, опьянял пылинки, кружившиеся в солнечных лучах.
Между тем Купо вертел новую папироску. Он имел очень опрятный вид в маленькой голубой холщевой фуражке, и смеялся, показывая белые зубы. Выдающаяся нижняя челюсть, слегка вздернутый нос, красивые темно-карие глаза придавали ему вид веселого и доброго малого. Его густые курчавые волосы стояли копной. Кожа еще сохраняла нежный оттенок в двадцать шесть лет. Жервеза, сидевшая напротив него, в кофте из черного орлеана, простоволосая, доедала сливу, придерживая ее за веточку двумя пальцами. Они сидели близко от входа, за первым из четырех столиков, расставленных вдоль прилавка.
Закурив папироску, кровельщик положил локти на стол, качнулся вперед и с минуту молча смотрел на молодую женщину, миловидное личико которой имело в этот день молочную прозрачность тонкого фарфора. Потом, намекая на какое-то дело, известное им одним и уже служившее предметом обсуждения, он спросил вполголоса:
— Стало быть, нет? вы говорите нет?
— О, разумеется, нет, господин Купо, — отвечала Жервеза со спокойной улыбкой. — Пожалуйста, не говорите здесь об этом. Вы ведь обещали быть благоразумным… Если бы я знала, я отказалась бы от вашего угощения.
Он не отвечал, продолжая смотреть на нее совсем близко с вызывающей и задорной нежностью, восхищаясь в особенности уголками ее губ, маленькими бледно-розовыми, слегка влажными уголками, сквозь которые проглядывал пурпур ее рта, когда она улыбалась. Она, впрочем, не отодвигалась, оставалась спокойной и ласковой. После непродолжительного молчания она прибавила:
— Вы говорите, не подумавши, право. Я старуха, у меня мальчик восьми лет… Что мы будем делать вместе?
— Черт возьми! — пробормотал Купо, подмигивая. — Да тоже, что другие!
Но она сделала жест отвращения.
— Ах, неужели вы думаете, что это весело? Видно, что вы еще не обзаводились хозяйкой… Нет, господин Купо, мне нужно думать о серьезных вещах. Баловство не приводит ни к чему доброму, понимаете! У меня дома два рта и накормить их не шутка! Как же я буду воспитывать их, если вздумаю развлекаться баловством?… И потом, послушайте, мое несчастие послужило мне славным уроком. Нет, знаете, я больше не хочу иметь дело с мужчинами. Больше меня не собьют с толку!
Она объяснялась без всякого сердца, очень рассудительным, холодным тоном, точно обсуждая вопрос о работе, причины, помешавшие накрахмалить косынку. Видно было, что это твердо засело у нее в голове после зрелых рассуждений.
Купо, разнежившись, повторял:
— Вы меня очень огорчаете, очень огорчаете…
— Да, я вижу, — отвечала она, — и мне очень жаль вас, господин Купо… Напрасно вы огорчаетесь. Если бы я вздумала забавляться, то скорее с вами, чем с кем другим. Вы, кажется, хороший малый, вы такой милый. Мы сошлись бы и зажили вместе, будь, что будет. Я не корчу из себя недотроги, не говорю, что этого не могло бы случиться… Только к чему же, раз мне не хочется? Я работаю у г-жи Фоконье уже две недели. Мальчики ходят в школу. Я работаю, я довольна. И, право, от добра добра не ищут.
Она наклонилась за корзиной.
— Я заболталась с вами, а меня ждут у хозяйки… Полноте, вы найдете другую, господин Купо, получше меня, и без двух поросят на шее.
Он взглянул на часы под стеклянным колпаком и усадил ее снова, воскликнув:
— Подождите! Еще только тридцать пять минут двенадцатого… У меня еще двадцать пять минут… Не бойтесь, я не стану делать глупостей, ведь между нами стол… Разве вы меня так ненавидите, что не хотите и двух слов сказать со мною?
Она снова поставила корзину на пол, чтобы не огорчать его; и они стали разговаривать, как добрые друзья. Она позавтракала перед тем, как отправиться с бельем; он наскоро проглотил свой суп и говядину, чтобы застать ее. Жервеза, ласково отвечая на его вопросы, посматривала в окно на улицу, которая в этот час завтрака была битком набита народом. По обоим тротуарам, стесненным между вереницами домов, без конца стремились прохожие, толкаясь, махая руками. Запоздалые работники, задержанные делом, с угрюмыми, голодными лицами, большими шагами переходили через улицу, заходили к булочнику напротив, и появившись обратно с фунтом хлеба под мышкой, устремлялись к «Двухголовому теленку», тремя дверями дальше, чтобы съесть свой обычный обед в шесть су. Рядом с булочником была фруктовая лавка, где продавали жареный картофель и улиток с петрушкой. Непрерывная вереница работниц в длинных передниках уносила картофель в фунтиках, улиток — в чашках; другие, хорошенькие девушки деликатного вида, покупали пучки редисок. Наклоняясь, Жервеза могла видеть еще колбасную, полную народа, откуда выходили дети, уносившие в сальном листочке бумаги котлетку, сосиску или кусок кровяной колбасы. Тем временем, по улице, черной от грязи далее в хорошую погоду, среди общей толкотни появлялись уже рабочие, выходившие из харчевен небольшими группами и прогуливавшиеся, отяжелев от пищи, спокойные и медлительные среди давки. Небольшая группа собралась у входа в кабачок.
— Слушай, Биби-ла-Грильяд, — спросил хриплый голос, — так ты заплатишь за выпивку?
Пятеро рабочих вошли и остановились перед стойкой.
— Ах, мошенник, дядя Коломб, — сказал тот же голос, — что ты нам суешь наперсток, наливай по настоящему стаканчику!
Дядя Коломб спокойно наливал. Вошли еще трое рабочих. Мало-помалу блузы начали собираться на углу тротуара и, потоптавшись немного на месте, протискивались в дверь между двух лавровишен, серых от пыли.
— Какой вы глупый! У вас только сальности на уме! — говорила Жервеза Купо. — Конечно, я его любила… Только с тех пор, как он бросил меня так подло…
Они говорили о Лантье. Жервеза более не встречалась с ним; она думала, что он жил с сестрой Виржини в Гласьер, у того самого приятеля, который собирался открыть шляпную фабрику. Впрочем, она и не собиралась отыскивать его. Сначала ей было очень горько, она подумывала даже утопиться, но мало-помалу успокоилась и теперь находила, что все устроилось к лучшему. С Лантье-то, пожалуй, ей никогда бы не удалось дать воспитание детям; так он транжирил деньги. Он может зайти поцеловать Клода и Этьенна, она не вытолкает его в шею. Но сама она скорее позволит изрубить себя на куски, чем пошевелит хоть пальцем. Она высказывала все это с видом решительной женщины, выработавшей свой план жизни, тогда как Купо, не отказавшийся от желания обладать ею, шутил, обращал все в грязную сторону, предлагал ей насчет Лантье бесцеремонные вопросы, так весело поблескивая своими белыми зубами, что ей и в голову не приходило оскорбляться.
— Это вы его били? — сказал он. — 0, вы не добрая! Вы всегда готовы задать трепку!
Она рассмеялась. Правда, она задала хорошую трепку этой кляче Виржини. В тот день она была способна задушить человека. И она рассмеялась еще громче, когда Купо рассказал ей, что сконфуженная Виржини переселилась в другой квартал. Тем не менее, лицо ее сохраняло выражение детской кротости, она вытягивала свои пухлые руки, повторяя, что не раздавит и мухи. Она знает, что такое обиды, только потому, что сама испытала их много. Тут она стала рассказывать о своей молодости, о Плассане. Она вовсе не была шлюхой; мужчины казались ей несносными; когда Лантье овладел ею, в четырнадцать лет, она нашла это забавным, так как он называл себя ее мужем, и они играли в хозяйство. Ее единственный недостаток, уверяла она, тот, что она слишком чувствительна, любит всех и сколько раз жалела людей, которые потом отплачивали ей гадостями. И если она любила мужчину, то вовсе не ради глупостей, она мечтала только всегда жить вместе, счастливо. Купо подсмеивался и подшучивал насчет ее ребятишек, которых она не под капустой же нашла; тогда она ударила его по пальцам, прибавив, что, разумеется, и она из того же теста, что другие женщины; только напрасно думают, будто женщины всегда лакомы до этого; женщины думают о хозяйстве, суетятся и так устают к вечеру, что засыпают сейчас же, как лягут. Она к тому же похожа на свою мать, работягу, которая умерла от натуги, прослужив двадцать лет точно вьючное животное папа Маккара. Правда, она тоненькая, тогда как ее мать могла бы двери высадить своими плечищами; но это ничего не значит, она похожа на нее по своей привязчивости. Она и хромает от того, что папа Маккар колотил беднягу. Последняя рассказывала ей сотни раз, как отец, вернувшись домой пьяный, набрасывался на нее с ласками так зверски, что чуть не ломал ей костей; наверно Жервеза была зачата в одну из таких ночей, оттого и оказалась хромой.
— О, это пустяки, вашей хромоты совсем незаметно! — сказал Купо, желая угодить ей.
Она дернула подбородком; она очень хорошо знает, что хромота у нее заметна; в сорок лет она будет совсем колченогой.
Потом Жервеза прибавила тихонько, с легким смехом:
— Странный у вас вкус: влюбиться в хромую.
Тогда он, по-прежнему облокотившись на стол и еще более приблизив к ней лицо, принялся говорить любезности, выбирая самые сильные выражения, стараясь вскружить ей голову. Но она только покачивала головой, не сдаваясь, хотя этот масляный голос действовал на нее. Она слушала, глядя в окно, делая вид, что снова заинтересовалась давкой на улице. Теперь в опустевших лавках шла уборка; хозяйка фруктовой вынимала последнюю сковородку жареного картофеля, а колбасник приводил в порядок тарелки на стойке. Из всех харчевен рабочие валили толпами; бородатые молодцы угощали друг друга пинками, возились, как малые ребята, постукивая своими большими подбитыми гвоздями башмаками, скользя и царапая мостовую; другие, засунув руки в карманы, курили с глубокомысленным видом, поглядывая на солнце, моргая ресницами. Тротуары улиц, канавки, все было загромождено толпою; поток блуз, курток, старых пальто, полинявших и бледных в волнах яркого света, заливавшего улицу, лениво стремился из открытых дверей, останавливаясь среди экипажей. Вдали звонили колокола на фабриках; но рабочие не торопились, закуривали трубки, потом, заглянув в тот, в другой кабачок, решались, наконец, отправиться в мастерскую, еле волоча ноги. Жервеза забавлялась, наблюдая за тремя рабочими, большим и двумя маленькими, которые то и дело возвращались обратно, в конце концов, они спустились вниз по улице и вошли прямо в заведение дяди Коломба.
— Вот молодцы! — пробормотала она.
— Э, — сказал Купо, — я знаю этого верзилу; это Сапог, мой приятель.
Кабак был полон народу. Все галдели, раскаты резких голосов выделялись среди гуденья хриплых. По временам стаканы дребезжали от удара кулаком по стойке. Все стояли, скрестив руки на животе или закинув их за спину, пившие теснились кучками, некоторые группы, у бочек, дожидались по четверти часа, пока им удавалось вытребовать свою порцию у дяди Коломба.
— Как, это наш барчонок Каде-Касси! — воскликнул Сапог, хлопнув по плечу Купо. — Франт, который курит папироски и носит белье. За ним ухаживают, ему строят куры!
— Эй, отвяжись! — с досадой огрызнулся Купо.
Но тот подсмеивался.
— Ладно, понимаем, в чем дело, приятель…
И повернулся спиной, страшно скосив глаза на Жервезу. Она отшатнулась несколько испуганная. Дым трубок, едкий запах всех этих людей разносились в воздухе, пропитанном алкоголем. Она закашлялась.
— О, какая гадость это пьянство! — сказала она вполголоса.
И рассказала Купо, что когда-то, живя с матерью, она пила анисовку, но чуть не умерла от нее однажды, и с тех пор не выносит крепких напитков.
— Видите, — сказала она, показывая свой стакан, — я съела сливу, но оставила сок.
Купо тоже не понимал, как можно лакать водку стаканами. Слива другое дело, да и то изредка. А водка, полыновка, и все эти гадости, — нет, Бог с ними. Сколько бы ни смеялись над ним товарищи, он не потащится за ними в кабак. Его отец, тоже кровельщик, сломал себе шею о мостовую улицы Кокенар, свалившись после выпивки с крыши № 25, и, помня об этом, все в их семье благоразумны. Когда он проходит по улице Кокенар и видит это место, то готов скорее выпить воды из канавы, чем стакан водки даром в кабаке. В заключение он прибавил:
— В нашем ремесле нужны крепкие ноги.
Жервеза взяла свою корзину, но не уходила, а держала ее на коленях, задумавшись, с блуждающим взглядом, точно слова молодого работника пробудили в ней давно забытые воспоминания. Наконец, она сказала, медленно, без видимой связи с предыдущим:
— Бог мой, я не честолюбива, я не требую многого… Моя мечта — работать спокойно, иметь кусок хлеба, да угол, где преклонить голову, кровать, стол, пару стульев, не более… Да вот еще воспитать бы детей, вывести их в люди, если это возможно… Есть и еще: не быть битой, если обзаведусь хозяйством; да, колотушки мне вовсе не по вкусу…
Она искала, спрашивала самое себя, нет ли у нее еще каких-нибудь желаний, и не находила ничего серьезного. Впрочем, помедлив немного, она прибавила:
— Да, конечно, хотелось бы умереть в своей постели… Протаскавшись всю жизнь по чужим людям, я была бы рада ум в своей постели, у себя дома.
Она встала. Купо, одобрявший все ее желания, тоже поднялся, беспокоясь насчет позднего времени. Но они не сразу ушли; она подошла к дубовой перегородке, заинтересовавшись огромным перегонным кубом красной меди; а кровельщик, следовавший за ней, объяснял ей действие аппарата, указывал пальцем его различные части, огромную реторту, из которой била светлая струйка алкоголя. Аппарат, с приемниками странной формы, с бесконечными извивающимися трубками, имел мрачный вид: ни облачка дыма не исходило из него, едва слышно было внутреннее дыхание, какое-то подземное хрипение; казалось, тут шла ночная работа, исполняемая среди бела дня угрюмым, мощным и немым работником. Между тем Сапог со своими двумя приятелями подошел к перегодке, в ожидании, пока очистится местечко у стойки. Его смех напоминал скрип дурно вычищенного блока; он смотрел на эту машину для пьянства, покачивая головою, нежными глазами. Ей Богу, она мила! В этом медном барабане довольно спирту, чтобы утешаться целую неделю. Эх, кабы ему вставили в зубы конец змеевика, чтобы можно было тянуть теплый спирт, накачиваться до краев, без конца, без перерыва. Черт побери, это не то, что наперстки дяди Коломба! Товарищи смеялись, говорили, что это животное Сапог только бахвалится. Аппарат, мрачный, без искры веселья в тусклых переливах своей меди, продолжал глухо ворчать, истекая, точно потом, алкоголем, напоминая медленный, упорный источник, который, в конце концов, должен был наполнить кабак, разлиться по бульварам, затопить эту огромную яму — Париж. Наконец Жервеза отшатнулась с дрожью и пробормотала, пытаясь улыбнуться:
— Как это глупо, мне просто холодно от этой машины… мороз пробирает…
Потом, возвращаясь к своей заветной идее совершенного счастья, прибавила:
— Что, не правда ли, это гораздо лучше: работать, иметь кусок хлеба, свой угол, воспитать детей, умереть в своей постели…
— И не быть битой, — весело добавил Купо. — Но я бы вас не бил, если бы вы согласились, г-жа Жервеза… Этого нечего опасаться, я никогда не пью, и потом я вас так люблю… Ну, до свидания, вечером мы еще потолкуем!
Он понизил голос, говорил ей на ухо, между тем как она проталкивалась в толпе мужчин, выставив перед собой корзину. Но она все еще отнекивалась, качая головой. Однако обернулась, улыбнулась ему; по-видимому, была рада узнать, что он не пьет. Конечно, она сказала бы ему «да», если бы не поклялась никогда больше не сходиться с мужчиной. Наконец они добрались до двери, вышли на улицу. Кабак остался за ними, полный народа; но даже на улице слышалось гудение пьяных голосов и водочный запах. Слышно было, как Сапог ругал дядю Коломба мазуриком, уверяя, будто тот налил ему только полстакана.
— Ах, тут можно хоть дух перевести! — сказала Жервеза на улице. — Ну, до свидания, и благодарю вас, господин Купо… Я скоро вернусь домой.
Ей нужно было идти по бульвару, но он, схватив ее за руку, не пускал, повторяя:
— Пройдемтесь со мной, пойдемте по улице Гут-Дор, это небольшой крюк… Мне нужно зайти-к сестре… Пойдемте вместе.
В конце концов, она согласилась, и они медленно поднялись по улице Пуассонье, рядышком, не подавая друг другу руки. Он рассказывал ей о своей семье. Мать, мама Купо, бывшая жилетная мастерица, нанималась прислугой, так как глаза изменяли ей все больше и больше. Ей исполнилось шестьдесят два года третьего числа прошлого месяца. Он был младший. Одна из сестер, г-жа Лера, вдова тридцати шести лет, занималась цветочным ремеслом и жила в улице Монахов, в Батиньоле. Другая, тридцати лет, вышла за цепочного мастера, хитреца Лорилье. К ней-то он и шел в улицу Гут-Дор. Она жила в большом доме, налево. По вечерам он ужинал у Лорилье; это составляло экономию для всех троих. Он к ним-то и собирался зайти, предупредить, чтобы не ждали сегодня, так как его пригласил один приятель.
Жервеза внезапно перебила его, спросив с улыбкой:
— Так вас зовут Каде-Касси, господин Купо?
— О, — отвечал он, — товарищи дали мне это прозвище, потому что я обыкновенно спрашиваю черносмородинной наливки (cassis), когда они затащат меня в кабак… Каде-Касси не хуже Сапога, не правда ли?
— Конечно, это очень мило: Каде-Касси, — объявила Жервеза.
Она стала расспрашивать его о работе. Он работал по-прежнему за заставой в новом госпитале. О, работы достаточно, хватит на весь год.
— Знаете, мне видно сверху гостиницу «Бонкер»… Вчера, когда вы были у окна, я махал руками, но вы не заметили.
Между тем они сделали уже сотню шагов по улице Гут-Дор, когда он остановился и, взглянув вверх, сказал:
— Вот этот дом… Я родился дальше, в № 22… А изрядный домище! Внутри точно казарма!
Жервеза, подняв голову, осмотрела фасад. Со стороны улицы он имел пять этажей, каждый в пятнадцать окон, с поломанными черными ставнями, придававшими вид руины этой громадной стене. Внизу четыре лавки занимали подвальный этаж: направо от ворот — обширная грязная харчевня, налево — угольщик, мелочной торговец и лавка зонтиков. Дом казался тем более колоссальным, что стоял между двумя низенькими, ветхими постройками, точно прилипшими к нему; квадратный, похожий на грубо отесанную глыбу известняка, выветривающуюся и крошащуюся на солнце, он выдвигал над соседними кровлями, на ясном небе, свой громадный, неуклюжий куб, свои неоштукатуренные бока грязного цвета, голые как тюремная стена, с рядами перевязных камней, напоминавших дряхлые зевающие в пустоте челюсти. Но Жервеза обратила особенное внимание на ворота, огромные ворота аркой, доходившие до второго этажа, с глубоким проходом, в конце которого брезжил тусклый свет большого двора. Среди этого прохода, вымощенного как улица, протекал ручеек нежно-розовой воды.
— Зайдите же, — сказал Купо, — вас не укусят.
Жервеза хотела подождать на улице. Тем не менее, она не утерпела и прошла по проходу до дворницкой, которая находилась направо. Тут она снова подняла глаза. Внутренние фасады были шестиэтажные, — четыре правильных фасада, замыкавшие огромный квадрат двора. Серые стены, точно изъеденные какой-то желтой проказой, исполосованные подтеками дождя, струившегося с крыш, возвышались, плоские как скатерть, без всяких лепных украшений; только водосточные трубы спускались от этажа к этажу, и зияющие свинцовые желоба мелькали ржавыми пятнами. Окна без ставен глядели своими голыми мутными зеленовато-серыми стеклами. Иные были открыты, из них висели проветривавшиеся матрацы с синими клеточками; перед другими на протянутых веревках сушилось белье: весь домашний гардероб, мужские рубашки, женские кофты, детские штанишки; перед одним, в третьем этаже, красовались запачканные пеленки. Сверху донизу мелкие квартиранты лезли наружу, выставляли из всех трещин свою нищету. Внизу, в каждом фасаде, узкая высокая дверь, без всякой деревянной обшивки, пробитая прямо в стене, вела в обшарпанный коридор, в глубине которого начинались ступени грязной лестницы с железными перилами; эти четыре лестницы были обозначены четырьмя первыми буквами алфавита, нарисованными на стене. Подвальные этажи с черными от пыли окнами были заняты огромными мастерскими; тут светился огон
