автордың кітабын онлайн тегін оқу Утопающий во грехе
Александр Григорьевич Звягинцев
Утопающий во грехе
Рассказы и повести
Какою мерою мерите, такою отмерено будет вам и прибавлено будет вам…
Евангелие от Марка
* * *
© Звягинцев А. Г., 2020
© Оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2020
Глава I
Gladiator in arena capit consilium
Гладиатор принимает решение на арене…
Человек, работающий в правоохранительных органах, очень часто сталкивается с обстоятельствами крайними, турбулентными, смущающими ум. Он нередко оказывается среди людей, которых раздирают страсти и темные чувства, имеет дело с характерами на грани патологии…
Эти люди лучше других знают, на что способен человек, что думы его тревожит и мучит – до чего он может опуститься и как неожиданно подняться, встрепенуться духом, какие перемены и испытания пережить.
Об этом рассказы и зарисовки, которые автор начал писать еще в семидесятые годы – с первых лет своей работы в прокуратуре. Некоторые из приведенных произведений печатались ранее как у нас в стране, так и за рубежом. Из некоторых потом выросли большие произведения – повести и романы. А некоторые публикуются впервые…
Памятник
Где-то после обеда к воротам дачи подъехал грузовик. Незнакомый бородатый мужчина лет пятидесяти сказал Вере Алексеевне, что доставил подарок для Николая Николаевича.
Вера Алексеевна, утомленная приготовлениями к юбилею мужа, только рассеянно кивнула. Бородатый вместе с шофером спустили из кузова что-то тяжелое, громоздкое, завернутое в брезент и обвязанное бельевой веревкой. Вера Алексеевна сказала, чтобы подарок оставили на веранде до приезда супруга. Спросила, от кого он. Бородатый ответил, что там внутри конверт с письмом, в котором все объясняется. И грузовик уехал.
Ближе к вечеру из города вернулся муж. По случаю своего юбилея он был в мундире с орденами. Сказал, что устал от поздравлений, которых было множество, – как-никак прокурор города, член бюро горкома…
С удивлением покачивая головой, осмотрел подарок в брезенте. Приехавшие вместе с ним сыновья мигом разрезали веревки, с шутками развернули брезент.
А потом все невольно отступили на шаг назад.
Это был изваянный из гипса бюст Николая Николаевича. Неведомый скульптор явно был мастером невысокого класса, поэтому бюст производил странное впечатление – с одной стороны, малоталантливая работа, а с другой, что-то от облика Николая Николаевича было явно схвачено.
– Ну, ничего себе штуковина! – хохотнул старший сын Андрей. – Кто это тебя так отделал, батя?
Николай Николаевич пожал плечами.
– Там должно быть письмо, – вспомнила Вера Алексеевна.
В брезенте действительно обнаружился конверт с листом бумаги внутри. Прочитав послание, Николай Николаевич тяжело выдохнул:
– Это от Кирпаноса. Помните, я вам рассказывал? Его сына обвиняли в изнасиловании, парень вполне мог получить солидный срок и сломать себе жизнь… Оказалось, его оговорили.
– Я так понимаю, это ты его спас? А сие чудище, – Андрей ткнул пальцем в бюст, – знак благодарности?
– Ну, что значит «я спас…» – пожал плечами Николай Николаевич. – Просто сам взял это дело и изучил, дал по нему указания и следил, чтобы следствие велось объективно. Там обстоятельства были…
Обстоятельства действительно были, и весьма непростые.
Все случилось на студенческой вечеринке. Ребята перебрали со спиртным, начались танцы, поцелуи, объятия… Виктор Кирпанос оказался в одной комнате с однокурсницей Оксаной Шляховой, там и произошло то, что обычно происходит между двумя разгоряченными молодыми людьми. Но наутро за Оксаной примчался ее отец, и перепуганная девушка заявила, что ее изнасиловали. Отец тут же отвез ее в отделение милиции, где она написала соответствующее заявление, а потом ее осмотрел врач. Он установил, что половые контакты были, но следов насилия не обнаружил. Тем не менее, возбудили дело по статье 117 УК УССР, предусматривающей ответственность за изнасилование. Допрос участников вечеринки ничего не дал – никто из ребят ничего не видел и не слышал. При повторном допросе Оксана от ранее данных показаний отказываться не стала…
Следователь поначалу разводил руками. Дело тормозилось и, кто знает, чем бы все закончилось, если бы отец Оксаны, Семен Григорьевич Шляховой, не был заместителем председателя горисполкома. Дочку он любил страстно, но человек был тяжелый и строгих сельских нравов. Он устроил скандал, и следователь вновь принялся за свидетелей и Виктора Кирпаноса, уже по-настоящему. И оказалось, кто-то уже что-то слышал и видел и даже следы сопротивления нашли на теле Оксаны…
Словом, заместитель председателя горисполкома как-никак, а есть власть, и дело покатилось к обвинению. Отец же Виктора Кирпаноса был не чета заместителю председателя горисполкома – «вольный художник», перебивался случайными заработками, писал картины, плакаты, оформлял витрины, а когда был «на мели», от нечего делать ваял всякие скульптуры. Но и у него вдруг обнаружился друг детства, работавший теперь заведующим орготдела в горкоме партии, он и пришел в прокуратуру с просьбой разобраться. Вот тогда Николай Николаевич и затребовал для изучения уголовное дело и поручил другому прокурорскому следователю тщательно исследовать все обстоятельства произошедшего.
Тот установил, что никакого изнасилования не было. Просто Оксана до ужаса боится своих родителей. По старой украинской традиции папу и маму на «Вы» называет. Но особенно боялась девушка своего отца, выходца из украинской глубинки, помешанного на сельских добродетелях, – до свадьбы ни-ни! – и говорит то, что ему нужно.
Но сам Шляховой другой истины, кроме той, которую вбил себе в голову, знать не желал. К тому же он был человек болезненно мнительный и для себя решил, что если парня не осудят, это будет означать, что его в городе не уважают и карьере его придет конец… Он жаловался на прокуратуру всюду, где мог, включая обком партии, ездил даже в Киев в республиканскую прокуратуру, писал в Москву.
В общем, давили на Николая Николаевича весьма основательно, но он устоял. И вот теперь удостоился за свою принципиальность такого подарка, с которым неизвестно, что делать.
– Пап, а давай его перед дачей поставим, пусть все видят – здесь живут Востросаблины! – решил внести свой вклад в общее веселье младший сын Артем.
– Ну да, а заодно я сразу положу партбилет, – усмехнулся Николай Николаевич. – Что же нам с ним делать? Куда бы спрятать, пока соседи не увидели и не позвонили в сумасшедший дом…
Наконец сообразили, что лучше всего спрятать бюст в чулане и прикрыть брезентом, чтобы не пугать народ. Сыновья отнесли скульптуру в чулан, и семья отправилась за приготовленный Верой Алексеевной стол.
Уже ночью, улегшись в постель, Николай Николаевич сказал Вере Алексеевне:
– А знаешь, этот Шляховой затаил на меня обиду… При встречах отворачивается, делает вид, что не знает… Его можно понять, любящему отцу трудно согласиться, что его дочурка, с которой он пылинки сдувал, которой надышаться не мог, вдруг дома не ночует и сама отдается какому-то волосатому подвыпившему юнцу… И ничего тут не попишешь…
Через полгода Николай Николаевич неожиданно умер прямо в своем кабинете за чтением деловых бумаг – секретарша заглянула, а он сидит, откинув голову на спинку кресла. Хоронили его торжественно, со всеми полагающимися почестями. С его смертью жизнь семьи Востросаблиных как-то скособочилась, неприятности посыпались на них одна за другой, словно Николай Николаевич был неким укрытием от них. Вера Алексеевна к простым житейским испытаниям оказалась не готова, сразу пала духом и не знала, как им сопротивляться. Сыновья, как оказалось, были под стать матери, характеры у них были не отцовские.
Через год после смерти Николая Николаевича их стали выселять с государственной дачи. Старинный друг семьи пошел было по инстанциям, добрался до того самого Семена Григорьевича Шляхового, который к тому времени уже дорос аж до председателя горисполкома. Но тот сразу отрезал: закон один для всех, так что пусть освобождают… Перенес ли он старую обиду на семью Николая Николаевича? Кто знает. В общем, в этом вопросе был непреклонен.
Когда собирали вещи, готовясь к отъезду, вдруг наткнулись в чулане на забытый бюст. Долго рядили – что с ним делать? Даже поругались, потому как все были на взводе – все-таки на даче прожили много лет. Везти в городскую квартиру было немыслимо, разбить рука не поднималась. В общем, решили тайком закопать на участке и никому не говорить…
Дело оказалось совсем не веселое, очень напоминало вторые похороны. Вере Алексеевне даже стало плохо с сердцем. Но потом отпустило. Когда ворота дачи закрылись за грузовиком, нагруженным практически ненужным в городе скарбом, Вера Алексеевна ясно почувствовала – едет доживать, все в ее жизни уже позади.
1985 г.
Первая кровь
За бетонным забором базы подготовки ОМСДОН – Отдельной мотострелковой дивизии оперативного назначения – шумел глухой таежный лес. На полигоне шли обычные занятия. Бойцы ползком преодолевали водно-грязевые препятствия, бросались в полосы огня, метали ножи и топоры в движущиеся силуэты, крушили ладонями кирпичи и доски-горбылины…
Подпрыгивая на колесах, подскочил и затормозил юзом газик. Из машины вылез костистый полковник в каракулевой папахе и заорал во все горло:
– Старший лейтенант Карагодин, ко мне!
Высокий светловолосый боец, готовившийся метать топор, обернулся, недоуменно вытер ладонью грязное лицо и подошел к полковнику.
– Значит так, Карагодин… В соседней области групповой побег из зоны. Человек двадцать… Напали на охрану, разоружили – и ушли. С оружием, – многозначительно поднял палец полковник. – Так что поднимай своих, брать их надо, пока не натворили дел.
– Из зоны? Зэки? – удивился Карагодин. – Мы-то тут при чем?..
– Разговоры отставить, товарищ старший лейтенант! – оборвал его полковник. – Это приказ! Сбежали убийцы, насильники, прочая шваль… Трех охранников зарезали! У них сейчас автоматы, знаешь, сколько они пацанов из лагерной охраны положить могут?.. А если до поселка какого доберутся? Сколько они там женщин и детей перестреляют? Так что… Или сдаются всей бандой, или… Жалеть этих зверей не за что, ясно?.. Людей своих не подставлять. Понял?
– Понял.
Пристально оглядев Карагодина, полковник вдруг негромко и загадочно бросил:
– Потом спасибо скажешь…
– За что, товарищ полковник?..
– Да за то, что твои бойцы узнают, что такое настоящий противник и кровь вражья… Не кирпичи молоть, а врагов! Понял! Попробуют здесь, а не там, куда вас завтра пошлют и где жалеть вас никто не станет, – жестко отрубил полковник. – А если кто из твоих слабину даст, того на списание, понял?.. Пусть здесь остается, а там ему не выжить… Не по нему работа. Понял, наконец? Или дальше лекцию читать?
– Понятно, товарищ полковник. Только…
– Все, я сказал! – процедил полковник. – С вами пойдет капитан Соболев из внутренних войск.
Полковник ткнул пальцем на спокойно сидящего в газике капитана с погонами внутренних войск. У него было красивое невозмутимое лицо.
– Он этот контингент хорошо знает, – объяснил полковник.
А на реке уже вовсю начался ледоход. Голубовато-серые льдины с шипением и хрустом налезали друг на друга, разламывались и плыли дальше в грязно-черной воде…
Два вертолета Ми-8 неслись над рекой на параллельных курсах.
Прильнувшие к блистерам бойцы возбужденно переговаривались:
– Лиса на льдине, лиса!
– Какая лиса, собака это!
– Салага, сам ты собака!.. Говорю, лиса!
– Глянь-ка, глянь, трактор унесло!..
– Ой, мужики! Зайцы… Зайцы, блин!
Действительно, напуганные ревом вертолета зайцы прыгали со льдин в воду, отчаянно барахтаясь в ледяном крошеве.
Река уходила за скалистый поворот, внизу проплывали озера с нетающим донным льдом. В обрамлении нежно-бежевых мхов тянулись острова, еще заснеженные пади и буреломные распадки. В одном из них четко была видна группа одетых в черное людей.
При появлении вертолетов зэки сбились в кучу. А с первой вертушки тем временем несся усиленный динамиками голос Карагодина:
– Имею приказ – в случае неподчинения вести огонь на поражение! Предлагаю немедленно сложить оружие! В противном случае все будут уничтожены!
В ответ тут же загремели вспарывающие обшивку вертолета автоматные очереди. Под восторженные вопли и угарный мат зэков машина задымила и, теряя высоту, потянулась к луговине за распадком.
Когда оба вертолета плюхнулись на луговину, Карагодин стал громко отдавать команды:
– Взвод Хаутова отрезает им юг, взвод Савченко – сопки! Остальные со мной – гнать их к реке!.. Огонь по зеленой ракете. К выполнению боевой задачи приступить!
Глухой, тяжелый, топот армейских сапог… Лязг оружия… Запаленное, хриплое дыхание…
Из-за камней, за которыми залегли зэки, несся мат и истеричные крики:
– Давай, давай, устроим вам сабантуй, менты поганые!
– Подходи ближе, сучары позорные!
– Мочить без пощады, мочить легавых!
По знаку Карагодина бойцы охватили камни полукольцом. В синее небо ушла зеленая ракета. И тут же с южной стороны из-за буреломов и со стороны северных сопок начали бить пулеметы. Крики и мат за камнями стихли. В довершение ко всему сержант Бурлак положил точно перед камнями гранату. Когда дым от взрыва рассеялся, в наступившей тишине повис одинокий тоскливый крик:
– Обложи-и-и-ли, су-у-уки! Ата-а-ас, кенты-ы-ы-ы!
Охваченные паникой заключенные перепуганным стадом бросились через луговину к обрывистому берегу реки. Автоматные очереди за спинами усиливали их ужас. Добежав до реки, они растерянно метались по крутому берегу. Впереди под обрывом была лавина несущихся льдин, отделенная от береговых камней широкой полосой черной воды. Позади и с боков неумолимо приближались грозные бойцы в краповых беретах, совсем не похожие на привычную лагерную охрану…
Один из зэков, вопя что-то матерное, от живота пустил в наступающих длинную неприцельную очередь и тут же свалился на камни, сраженный ответными точными выстрелами.
– Хана, кенты! – засипел худющий зэк с белыми остановившимися глазами. – На нас спецназ спустили! Хана!
Огромный, похожий на стоящую на задних лапах гориллу заключенный с впалыми глазницами схватил автомат и, петляя, побежал к густым ивовым кустам у края луговины. Очередь из пулемета, как плугом, вспорола перед ним землю. Зэк остановился, попятился, заорал и вдруг, приставив ствол к подбородку, разнес себе голову…
«Краповые береты» приближались спокойно, неумолимо, как смерть.
– Кенты, сукой буду – замочат! – фальцетом закричал зэк с изуродованным шрамом лицом. – Мы им живые не в мазу-у-у-у! Всем, всем кранты, братаны! В Ухте уже такое было-о-о-о!..
И вдруг с диким, каким-то нечеловеческим воплем один из них бросился с обрыва в черную реку. Подчиняясь страху и стадному чувству, остальные беглецы посыпались следом.
Бойцы Карагодина, добежав до берега, молча смотрели, как в черных засасывающих воронках и в крошеве льда пропадали люди со стрижеными затылками…
Только двум беглецам все же удалось преодолеть полосу кружащейся, вскипающей бурунами воды и вплотную приблизиться к несущимся льдинам. Чудом успели они схватиться за ломкий край и выбраться на шершавую поверхность. Один из них был тот самый зэк со страшным шрамом. Второй на вид совсем еще молодой.
И тут с другого края на льдину забрался невесть откуда взявшийся Карагодин. Зэк со шрамом выхватил из-за голенища сапога нож и, ощерясь на Карагодина гнилым ртом, пошел прямо на него.
– Не тебе, тля ментовская, вора в законе Сеню Гнутого под вышак ставить! – сипел он, полосуя ножом воздух. – Щас повертишься на перышке, волчара позорный!..
Отступая, Карагодин поскользнулся и упал спиной на льдину. Гнутый прыгнул на него с занесенным для удара ножом, но ботинок Карагодина вошел ему в пах, и зэк, пролетев по инерции вперед, пропахал небритой физиономией по ледяным застругам, а потом с воплем ушел под льдину.
Второй зэк, что помоложе, смотрел на Карагодина изумленными глазами.
– Виталька! Карагодин!.. Это же я, Генка Хмелик, мы с тобой в одном дворе… – просипел он сорванным, простуженным голосом.
Карагодин, еще весь в азарте страшного боя, не верил своим глазам. Перед ним в арестантской робе стоял и дрожал действительно Генка Хмелик, сосед с нижнего этажа, у которого он и дома бывал. Мать Хмелика как-то даже угощала его горячими пирожками на Новый год… Генка был слабый, но верный товарищ в давних пацанских драках двор на двор… Потом они куда-то переехали, и Карагодин про него ничего больше не слышал.
– Ты тут как? – Срок мотаю.
– А за что?
– Долго рассказывать, Виталик… Подставили нас…
– Как это?
– Двое с зимнего этапа, ростовские… Сказали, что за бабки через начальника обо всем договорились… Что дадут нам спокойно уйти.
– А стреляли вы зачем? Тоже ростовские виноваты?..
– А это уже нервы… Как на охрану набросились, тут такое началось… Там же, в зоне, половина психов…
– Ладно, – огляделся Карагодин, – сейчас вон река поворот делает, там нас мои бойцы снимут…
– А давай я уйду, – вдруг по-детски улыбнулся Хмелик.
– Как это? – даже не понял Карагодин.
– А там, на повороте вот льдины сбились, я по ним, а…
– Куда ты уйдешь по реке? Утонешь…
– Утону, значит утону… Значит, судьба моя такая. Неужели в зону возвращаться? Мне за побег еще накинут.
Карагодин хотел спросить его, за какие грехи сидел он здесь, но не успел. Льдины уже вставали на повороте реки торчком, лезли одна на другую…
Бойцы, стоя на берегу, махали руками, примеряясь, как половчее снять командира со льдины. Чуть в стороне стоял красивый капитан Соболев с автоматом в руках. Вдруг он вскинул его и навел в сторону Карагодина. Ничего не понимая, Карагодин обернулся. И увидел, что Генка Хмелик уже перепрыгнул на соседнюю льдину и примеривается перебраться на следующую.
– Стой, – заорал Карагодин. – Пропадешь, идиот!
Хмелик даже не обернулся.
А в следующее мгновение Карагодин увидел, как капитан Соболев приник к автомату и аккуратно, как на стрельбище, выпустил длинную очередь. А потом увидел, как распростертое на льдине тело Хмелика перемалывают серые глыбы…
Он даже не понял, как бойцы вытянули его на берег. Подошел к Соболеву, который невозмутимо смотрел на него, и зло спросил:
– Зачем? Его можно было взять живым…
Соболев удивился:
– Зачем? Зачем таких брать живым?
– Это был пацан с нашего двора… Ему же лет было…
– Ошибаетесь, товарищ старший лейтенант, – спокойно поправил его Соболев. – Это не был пацан с вашего двора. Это был особо опасный преступник Геннадий Хмелик, организовавший коллективный побег из мест заключения. Потому что сидеть ему надо было пятнадцать лет. А знаете, за что? За то, что был главарем банды, которая врывалась в квартиры и резала всех подряд – женщин, детей, старух… Ему не дали «вышку» лишь потому, что сам он рук пачкать не желал. Только присутствовал и смотрел, как женщинам и детям режут горло…
Карагодин помотал головой, словно стряхивая наваждение, и спросил:
– А ростовские, которые побег организовали?
– Какие там еще ростовские? Они-то какое отношение имеют ко всем его злодеяниям? Это вам Хмелик наплел, что ли? Да, он был большой придумщик… Вот так он и на суде из-под расстрела ушел… Были там двое ростовских, только их в самом начале заварухи зарезали. Как думаете – кто?
Вечером того же дня полковник слушал доклад капитана Соболева.
– Значит, говоришь, они с одного двора были… А вообще, как он тебе? Работать может?
– Способен он, конечно, на многое. Только вот… Думает лишнее. О том, о чем в его профессии думать не надо бы. Если решит, что его используют или обманывают, сильно расстроится и начнет правду искать.
– Ну, это уже его проблемы. Правда – она штука такая, что радости от нее порой бывает немного.
1988–1991 гг.
Ворон
Вор в законе Ворон, а по паспорту Григорий Прохорович Варакушин, был родом из небольшого хутора, затерянного в лесах и болотах на стыке России, Украины и Белоруссии.
Крестьянской семье Варакушкиных Бог дал одних сыновей, пятерых. Двое старших готовились к срочной службе, потому семьями пока не обзаводились, а двое средних только что закончили семилетку, но кулаками и статью вполне сходили за взрослых мужиков. Поскребышу, книгочею Грине, шел двенадцатый год. Братья с родителями, богомольными добрыми людьми, от зари до зари горбатились на болотистых наделах, потом и мозолями добывая хлеб насущный. Богатства особого в семье не было, но и с протянутой рукой по миру не ходили.
Коллективизацию и раскулачивание в этих местах ретивые комиссары «учудили» как раз в тридцать третьем году, когда крестьяне вымирали от голода целыми семьями, а у живых порой не было сил по-людски похоронить умерших.
Утренней ранью, когда молочные туманы укрывают болота и заколосившиеся овсы, нагрянули в их дом люди с винтовками, в фуражках с красными околышами. От шума проснулся на сеновале Гриня и увидел сверху, как мечутся по двору куры и гуси, визжат под ножами в лужах крови свиньи, а его батяню и братьев со связанными за спинами руками красные околыши волокут к подводам, к которым уже привязаны обе их кормилицы – комолые пестрые коровы. Заорал он от страху и свалился с сеновала прямо на голову выходившего из хлева красного околыша.
– Гринюшкаааа, бегииии, рооодненькиииий! – повис над рассветным хутором крик его матери, и этот крик он навсегда унес в свою взрослую жизнь…
У самого забора схватил было его красный околыш, но тут в того мертвой хваткой вцепился сорвавшийся с цепи пес Тишка.
Гриня перемахнул через забор в сад, из сада в зацветающую картошку, там метнулся в укрытые туманом овсы и упал без чувств под куст конского щавеля, вымахавшего на проплешине в два его роста.
Почти сутки пролежал он без движения в овсах и, не зайдя на разграбленное родимое подворье, побрел куда глаза глядят…
Опустевшие в тот голодный год украинские шляхи к зиме привели его в богатый город Харьков, бывший в то время столицей Украины. Помыкавшись здесь с протянутой рукой, Гриня примкнул к подростковой банде, промышлявшей мелким воровством на вокзале и базарах. Через два года он стал ее вожаком. Вот тогда-то за черный как смоль чуб и особый дар освобождать фраеров от карманных часов, перстней, колец и всего прочего, что блестит, получил он у взрослых урок кличку Воронок.
Время шло, и Воронок превратился во взрослого Ворона. Как-то на «гастролях» в Киеве один уркаган с дореволюционным стажем доходчиво объяснил ему: воровать у граждан – дело последнее. Воровать надо у государства, так как государство само – самый большой грабитель, ибо во главе его стоят самые крутые паханы, которые все добро, нажитое простым людом, все богатство страны только со своими однопартийцами и делят. С тех пор повзрослевшая банда завязала с «раздеванием» фраеров и переквалифицировалась на государственные магазины, продуктовые склады и торговые базы. Милиция Харькова с ног сбивалась, но дерзкие ограбления следовали одно за другим. Ворон считал, что мстит красным околышам за свою разоренную семью. Все награбленное шло в воровской общак. А еще Ворон люто расправлялся с отступниками от воровских законов.
Время от времени кто-то из харьковских урок «залетал» в зону, и от них пошел гулять по ГУЛАГу слушок о фартовом харьковском жигане по кликухе Ворон. Как водится, слушок обрастал фантастическими подробностями его воровских подвигов. Но в конце концов его взяли. Подельников Ворон не заложил, никаких бумаг не подписал. Ему влепили семь лет и отправили в Воркуту.
Зона баклана с громкой воровской славой встретила сдержанно. Королем зоны был здоровенный армянин-глиномес, карточный шулер из Сухуми по кличке Арно Туз. Ворон стойко перенес обязательную для баклана «прописку» и издевательства спаянной кавказской шоблы Арно, от которой больше всего с благословения вертухаев доставалось доходягам политическим. Держался Ворон замкнуто и власти Арно над собой не признавал. Тот решил поставить строптивого новичка на «четыре кости», и тогда Ворон на виду у всего барака точно рассчитанным движением всадил ему в солнечное сплетение заточку из оленьего рога. Зэки при виде мертвого Арно оцепенели от ужаса, но быстро опомнились и понесли по кочкам кавказскую шоблу. На другой день вертухаи свезли за зону на подводах шесть трупов и закопали их в вечно мерзлую воркутинскую землю.
Ворону добавили еще восемь лет и отправили по этапу в лагерь на заполярной горной реке Собь. С этапа он бежал, воспользовавшись жуткой пургой, бушевавшей несколько дней над Полярным Уралом. Река к тому времени еще не стала, и он, соорудив плот, сплавился на нем до Лабытнанги. Там через ссыльных поселенцев с Украины ему удалось достать документы на имя местного жителя и наняться пастухом оленей в ненецкий колхоз. За зиму на парной оленине, рыбе и полярных куропатках Ворон раздался вширь и вошел в полную мужскую силу: рост под сто девяносто, косая сажень в плечах и пудовые кулаки.
Но и они не помогли, когда его вычислили. Потом был свердловский этап, червонец за побег и ходка на дальняк, в Магадан. Туда уже дошли вести о «подвигах» харьковского уркагана. Признанные воровские авторитеты сочли за честь скорешиться с уркой, замочившим в Воркуталаге ссучившегося Арно Туза, и отвели ему место на нарах у окна. За приверженность воровским традициям лагерные паханы уже через два года произвели Ворона в воры в законе.
В магаданской зоне в ту пору был на отсидке народ самый разный. Один сумасшедший поп, мотавший срок еще с ленинских времен, раскрыл Ворону великую тайну: над человеком есть только двое судей – Бог и он сам.
Когда дошла весть о вторжении фашистов, ГУЛАГ забурлил страстями. Война примирила всех: вертухаев, политических и уголовников. Все рвались на фронт. После битвы под Москвой по ГУЛАГу пронесся слух, что бывший зэк генерал Рокоссовский набирает зэков в штрафные батальоны. Ворон написал заявление. Лагерное начальство радо было избавиться от отпетого рецидивиста, якшающегося с политическими, и включило его в списки штрафников первым номером.
В новогоднюю ночь под сорок третий год штрафбат, где оказался рядовой Варакушин, прямо с марша бросили на прорыв немецкой обороны на Ельнинском плацдарме. По оттаявшей во время оттепели болотине штрафники вплотную подползли к немецким окопам и под огнем наших батарей пошли врукопашную. Резались молча. Опешив от незнакомой тактики боя и от их звериной ярости, немцы в панике бежали. Штрафники на их плечах ворвались во вторую линию окопов. Резня там продолжалась до утра. Когда рассвет открыл поле ночного боя, выяснилось, что от батальона остался двадцать один штык.
– Где комбат и командиры рот? – спросил подъехавший комдив.
– Всех начальников выбили фрицы еще на первой линии.
– Кто же вас на вторую линию привел?
– Он, – показал пожилой штрафник на окровавленного Ворона, сидевшего в стороне.
– Ранен, солдат? – подскочил к нему полковник.
– Нет, – поднялся Ворон. – То кровь чужая…
– Жаль, – огорчился комдив, протянул ему фляжку со спиртом. – Я б тебя тогда на законном основании в разведбат забрал…
За этот бой Ворон получил орден Красной Звезды, что у штрафников было большой редкостью.
Потом штрафников бросали на прорывы – под Гжатск, Псков, под Великие Луки. В деревне Поречье, что под Великими Луками, в ночной рукопашной схватке Ворон напоролся грудью на эсэсовский тесак. Уезжать в тыловой госпиталь он отказался, и его поместили в дивизионный медсанбат. Там Ворон сразу же запал на молоденькую медсестру, раскосую казашку из Гурьева. И она не устояла перед красивым русским парнем. Целый месяц провалялся Ворон в госпитале, отогревая возле нее свою промороженную душу.
После выписки, теперь уже на полном законном основании, комдив направил его в дивизионный разведбат. С такими же забубенными головушками – фронтовыми разведчиками – ползал он на брюхе по немецким тылам: доставал «языков», взрывал мосты. А по возвращении хоть на час летел в медсанбат к своей казашке, обещавшей родить ему после войны косоглазого сына.
Под городом Перемышлем немцы обошли дивизию с флангов и совершили рейд по ее тылам. После ожесточенных боев положение выправилось и, пользуясь затишьем, Ворон полетел в медсанбат… Пожилой санитар показал ему сложенные во дворе трупы и пояснил:
– Ворвался фриц, всех раненых и лекарей-мужиков зараз перебил, а потом уж и лекарок… Но поперву ссильничали лекарок, псы шелудивые.
Ворон поцеловал растерзанную свою косоглазенькую и укрыл ее наготу плащ-палаткой. В ту же ночь, взяв с собой только финку, он уплыл по болоту на немецкую сторону. Сутки провел Ворон в вонючей жиже какой-то протоки, высматривая добычу. При приближении немцев уходил в жижу с камышовой трубкой в зубах. А на следующую ночь перерезал финкой глотку закемарившему в окопе перед штабным блиндажом часовому и вошел туда. Глотки семи спящих эсэсовских офицеров распластала его финка, а восьмого, полковника с Железным крестом, Ворон оглушил кулаком и, затолкав ему в рот кусок портянки, утянул в болотину, прихватив с собой офицерские планшеты… Через полчаса немецкая артиллерия начала такую обработку болота, что комдив, ставший к тому времени генералом, несказанно удивился:
– С Ельни такой «симфонии» не слышал!
Еще больше удивился генерал, когда командир разведбата доставил ему оглохшего сержанта Варакушкина и немецкого полковника, обладателя Железного креста с дубовыми листьями.
Полковник оказался крупной штабной птицей из Берлина, а в размокших немецких планшетах нашли важные документы. Комдив лично приколол Ворону очередной орден, недавно введенную солдатскую «Славу» третьей степени, и снова угостил его спиртом из своей фляжки.
На Дунае, уже в Австрии, на разведбат навалились превосходящие его по численности вдвое власовцы, прорывавшиеся к американцам на Запад. Поняв, кто перед ними, мутной злобой налилась фронтовая разведка, но и тем русским, одетым в куцую немецкую форму, терять было нечего – плена для них не существовало. Среди сбегавших к Дунаю одичавших виноградников полыхнул такой неистовой, беспощадной лютости рукопашный бой, которого Ворон не помнил за всю войну. После этой бойни комдив приколол к окровавленной изодранной гимнастерке контуженного Ворона «Славу» второй степени и молча, по-братски обнял его.
Войну Ворон закончил в Вене, но впереди еще была война с Японией. И снова ему пришлось ползать на брюхе по тылам, брать «языков», проводить диверсии на коммуникациях противника. Но та война закончилась быстро.
Однако в Харькове, куда он вернулся, демобилизованного вора-рецидивиста сразу же взяли на карандаш. Ворон твердо решил завязать со старым. Он поступил работать каменщиком на тракторный завод и как герой войны получил небольшую комнатенку в бараке, обшарпанную, с обгорелой оконной рамой. Чтобы покрасить эту самую раму, Ворон попросил в заводской малярке литровую банку белил, в магазинах-то тогда белил днем с огнем не сыскать. С этой банкой белил его остановили в проходной.
В милиции его привели к мордастому майору по фамилии Скорый. Тот требовал сдать банду, которую якобы сколотил Ворон. Сдавать Ворону было некого, и уже через две недели рецидивисту Варакушкину впаяли червонец и отправили в Каргопольлаг.
Послевоенная зона резко отличалась от довоенной. Штрафбатовцы, познавшие на войне вкус крови, но не прижившиеся на воле, теперь снова возвращались на нары. Мокрые разборки стали обычным делом. Заправляли в Карлаге воры в законе, отошедшие за войну от воровских традиций, так называемые ломом подпоясанные и отколотые. Они и Ворона поначалу ломанулись подмять под себя. Ему снова пришлось кулаками утверждать свой статус вора в законе. Но беспредельщики не унимались, и Ворону, чтобы всегда иметь под рукой оружие, пришлось на животе сделать подкожную пазуху для заточки.
В пятьдесят первом году «ломом подпоясанные» подбили зэков на массовый побег. Напрасно Ворон пытался образумить людей. Разоружив охрану, в побег тогда ушли сто восемьдесят человек. Когда пляшут все – пляши и ты… Ворон тоже ушел, но сразу же за колючкой откололся от основной массы и с двумя московскими ворами в законе, знакомыми еще по штрафбату, залег в тайге. Участь остальных бежавших была предрешена – на реке Онеге их разбомбила авиация, а остатки были выловлены и расстреляны.
В тайге Ворон с московскими скрывался три месяца, полагая, что на них объявлен всесоюзный розыск. Когда немного затихло, сначала перебрались в Иркутск, а через год в Москву, где у его спутников были связи и кореши. Они помогли Ворону прописаться и купить дом в Подольске.
Надо было решать, как жить дальше. Решил так: назад, в неворовскую жизнь, дорога ему отрезана. Сколотив банду из местных блатарей, снова принялся брать торговые базы и грузы на железных дорогах. Имея опыт фронтового разведчика, он теперь разрабатывал хитроумные операции. Так продолжалось восемь лет…
В шестьдесят втором, проходя по Кузнецкому Мосту, он случайно увидел майора Скорого из харьковской уголовки, правда, теперь он был полковником московской милиции. На его груди красовался целый «иконостас», но особенно Ворона удивили два ордена Славы. «Если в сорок седьмом мусор был майором, значит, войну он пахал офицером, – размышлял он. – Но офицерам „Славу“ не давали… И колодки на орденах что-то больно знакомые…»
Подольская братва дала Ворону наколку на полковничью квартиру. Ограбление он подготовил, как опытный вор-шнифер, хотя квартирами сроду не занимался. Взял ее он по осени, убедившись, что полковник выехал на дачу. В забитом норковыми шубами шкафу Ворон нашел парадный мундир с «иконостасом». У него задрожали руки, когда он увидел номера орденов Славы. Это были его, политые кровью и потом, солдатские ордена.
«Тогда, в Харькове, мусорок оприходовал мои „бебехи“ в свою пользу», – понял Ворон.
В сейфе еще находилась коробка, набитая деньгами, несколько сберегательных книжек, почти на сто тысяч рублей – на предъявителя, и драгоценности.
«А мусор-то, волчара позорный, власть свою советскую, как корову, доит», – присвистнул Ворон.
Прихватив все, Ворон покинул квартиру, оставив большой плевок на парадном фото полковника. Сберегательные книжки с рублями он отдал в воровской общак, а ювелирку, бриллианты, золотишко и свои фронтовые «бебехи», запаяв в молочный бидон, закопал в лесу.
Взяли Ворона через год, впаяли по совокупности пятнадцать лет. Сначала сидел во Фрунзе, а потом, после неудачной попытки побега, ему добавили еще и увезли на станцию Харп, на ту самую заполярную реку Собь, по которой он сплавлялся до войны еще безусым жиганом. Зона в Харпе уже знала о Вороне, поэтому обошлось без разборок и поножовщины. У уголовных авторитетов, как у ученых академиков: полжизни работаешь на имя ты, потом имя работает на тебя.
В семьдесят восьмом с воли пришла малява о том, что с весенним этапом придут на зону три московских блатаря-мокрушника по его, Ворона, жизнь… Заплачено им, мол, за нее серьезными людьми. Он сразу догадался – Скорый пас его, боясь, что он заговорит и расскажет, что в квартире его тогда нашел.
Когда по весне пришел этап, он наметанным взглядом сразу вычислил ссученных блатарей, всех троих. Одного пришлось ему самому завалить заточкой из напильника, отморозок уж больно напролом, буром пер… Двое других на правеже бухнулись перед авторитетами на колени: приезжал, мол, в СИЗО серьезный ментовский полковник, обещал от сто второй мокрушной статьи избавить и срок пересмотреть, если Ворона по-тихому на зоне замочат…
– Ноги тебе надо делать, Ворон, – сказал тогда пахан зоны, старый вор по кличке Нафт. – Не выпустят тебя мусора отсюда, уроют.
Но бежать в ту пору было не так-то просто. Выручили московские кореши – по неведомым Ворону каналам устроили они ему перевод в Ухталаг. Там жить можно было, хотя Ворона стали уже донимать болезни и хвори… В восьмидесятом году зэки в Ухталаге взбунтовались. Проломили кирпичом голову хозяину зоны, полковнику по кличке Барон, и взяли заложников. Бунт быстро утихомирили, а за проломленную голову Барона притянули к ответу двух молодых воров.
«Пропадут желторотые, – вдруг подумал Ворон и неожиданно для всех взял вину на себя. – Мне, чахоточному, так и так гнить здесь, а они, может, еще жизнь увидят…»
Барон был мужик порядочный, он хоть и знал, кто ему кирпич на голову опустил, но за такой поступок зауважал Ворона и не настаивал на большом сроке. Накинули Ворону еще пять лет и по ходатайству Барона оставили его на зоне.
Авторитет Ворона у зэков после того случая стал непререкаемым. Воры выбрали его хранителем общака и патриархом – судьей зоны. Судил он хоть и строго, особенно за стукачество, крысятничество и отступничество от воровских законов, но всегда по справедливости.
После восемьдесят пятого года жизнь в стране стала круто меняться, но за колючую проволоку долетали лишь разрозненные слухи, из которых невозможно было составить полной картины происходящего. Впрочем, Ворон и не пытался понять, что такое перестройка, ускорение и гласность. Его здоровье резко ухудшилось, открылся туберкулез. Сам Ворон понимал, что земная его жизнь заканчивается, и с философским спокойствием ждал своего смертного часа.
«Всю жизнь по зонам, а вот лежать на тюремном кладбище с насильниками и мокрушниками чего-то мне неохота, – иногда думал он тоскливо. – Да жизнь не кино – обратно не перемотаешь».
Оживлялся Ворон лишь тогда, когда по другую сторону колючей проволоки появлялись дети охранников и вольнонаемной лагерной обслуги. Часами он мог, не шелохнувшись, сидеть у окна, наблюдая за их играми и проделками. По ночам на него стала вдруг наваливаться стариковская маета. Наглотавшись чифиря, лежа на своих паханских нарах, он мысленно прокручивал всю свою жизнь, и чаще всего память уводила его в далекие годы войны. Перед ним возникали как живые лица его фронтовых друзей-разведчиков и косоглазенькой казашки из Гурьева. Он живо, до родинки на теле, представлял детишек, не рожденных ими, и особенно внуков от тех своих не рожденных наследников. В грязном, пропитанном мерзостью бараке по ночам ему стали вдруг мерещиться их звонкий смех и голоса.
Еще он думал, могла ли его жизнь сложиться иначе, и ничего придумать не мог. Вспомнил он и сумасшедшего попа, который сказал ему, что над человеком есть только двое судей – Бог и он сам. Насчет Бога он придумать ничего не мог – если встанет перед ним, тогда и узнает, что он про раба своего Ворона думает, какой приговор ему вынесет…
А вот сам о себе он много чего думал. Например, чего он так всю жизнь за воровские законы стоял. Ведь и их не с неба спустили, а насильники, жулики и убийцы придумали, чтобы самим друг друга поменьше резать да мусорам сдавать. Вот и вся польза от этих законов… И молодым ворам на эти законы уже плевать – они свои устанавливают. Полковник Скорый, конечно, «оборотень» и сволочь, но ведь вел он себя чисто по-воровски: была возможность тайно от своих же ментов – крал у того же государства, что и Ворон, подставлял под ножи и пули невинных фраеров, с которыми по воровским законам можно творить что угодно… Так что ничуть он был не хуже его, Ворона, подельников. Да и его самого. Не лучше, конечно, но такой же…
Наверное, ночные эти мысли не проходили зря. Окружение Ворона скоро заметило, что старик сдал, размяк, в судьи уже не годится – беспрекословности и жестокости в нем нет. «Не дотянет старый Ворон до весны», – толковали простые зэки меж собой. Но молодым беспредельщикам весны ждать было уже невмоготу, они давно уже думали, как подмять зону под себя, и ночью кашляющего Ворона быстро придушили подушкой. Истерзанный болезнями старик почти и не дергался. На следующий день в зоне был уже другой патриарх.
И никому не было дела до того, что в последнее время Ворон все чаще раскаивался в своих скорбных делах и очень жалел, что ему придется умереть здесь, в зоне, как паршивой собаке, и еще думал про себя: «Не по-людски ты жил… Не по-людски…»
А пожалело о смерти Ворона только начальство колонии, потому что с новым паханом здесь можно было ждать больших неприятностей.
1989–1991 гг.
Под наркозом
Все необходимые процедуры уже были закончены, оставалось только дождаться утра, когда за ним придут и на каталке повезут в операционную. А уж там как сложится. Врачей беспокоило его сердце – выдержит ли оно длительный наркоз…
Виктор Иванович Казанцев лежал в палате, уставившись в потолок, ни о чем не думая. Что думать о том, что будет после, если не известно, а будет ли оно вообще? Заснуть никак не удавалось, хотя иногда он и погружался в беспокойное забытье, из которого его выдергивали какие-то воспоминания из прошлой жизни. Вот от них почему-то деться было некуда, видимо, человек так уж устроен, что не может перед каким-то роковым событием не прокручивать свою жизнь вдоль и поперек.
Вдруг из небытия выплыла утонувшая в яблоневых садах рязанская деревня, стоящая на берегу неспешной, но омутовой реки Прони. Покосившийся деревянный дом с подгнившим полом, по которому ползали голопузые двойняшки послевоенного образца.
У русской печки застыла со скорбными глазами Богородицы мать, прижимающая к себе белоголового Витьку, родившегося перед самой войной. Заросший щетиной, с нечесаной головой отец, звякая двумя медалями на сношенной до бахромы гимнастерке, выдергивая из горлышка зеленой бутылки пробку, дрожащей рукой наливал в граненый стакан мутный самогон.
Скривившись, он залпом выпивал его и, занюхивая коркой засохшего хлеба, орал во все горло:
– Не-а, ты мне ответь, мать… Я всю войну на передке, а он всю войну в тылу с санитарками проваландался, а хоромину старики ему отписали!.. Это справедливо, да?.. Ты мне ответь! Ответь, мать!
В такие минуты Витьке хотелось скорее улизнуть на улицу. Он уже наслушался о смертной обиде вечно пьяного отца на своих умерших в войну родителей и на старшего брата Василия, которому те отписали перед смертью свой добротный каменный дом.
– Окстись, Иван, брат он тебе родной, – тихим голосом урезонивала его мать. – У Василия восемь душ, мал мала меньше.
– Положил я на них!.. – еще больше распалялся отец. – Я на передке Расею защищал, а он…
Витька знал, что будет дальше. Пьяный отец вырвет из забора кол и бросится на подворье старшего брата рассчитаться за обиду. А потом два его младших брата, близнецы Павел и Петр, оставшиеся жить с покладистым и трудолюбивым Василием в родительском доме, притащат отца домой и аккуратно уложат на пол, где тот будет храпеть и материться во сне до утра.
Но как-то раз в начале осени сын старшего брата Василия Санька попался объездчику на колхозном морковном поле. По указанию местного и очень уж бдительного и строгого районного отдела народного образования должен был, в назидание другим, состояться суд, чтобы Саньку на законном основании исключить из школы. Узнав об этом, отец даже пить бросил. А накануне взбудоражившего деревню события он отозвал Витьку в сад и, показав ему трофейную губную гармошку, на которую у того давно глаз горел, сказал, что отдаст ему «эту музыку», если он на суде над Санькой прилюдно скажет то-то и то-то…
– Дети, – свистящим шепотом открыла судилище высоченная Марь Ванна – директор школы, героическая, но абсолютно бескомпромиссная женщина сталинской закваски, – говорите без утайки все, что вы знаете об этом расхитителе социалистической собственности и враге народа, – ткнула она пальцем в съежившегося от страха Саньку.
Ребятишки о тихом, застенчивом Саньке ничего плохого не знали. Не понимая, что хотят от них взрослые, они испуганно шушукались меж собой. В классе стоял гул, как в пчелином улье.
Марь Ванна вытянулась во весь свой гренадерский рост, одернула поношенный пиджачок и, вознеся к потолку левую руку – правую она оставила на войне, – провозгласила окопным басом:
От ликующих, праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови
Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви!..
Дети с перепугу так и замерли с открытыми ртами.
– Марь Ванна, – встал тогда из-за парты Витька, – а Санька наш на сборе колосков сказал, что товарищ Сталин без порток всех оставил.
Тишина наступила такая, что было слышно, как в стекла бьются осенние мухи.
– Ты это сам слышал, Казанцев? – трагическим шепотом спросила Марь Ванна.
– Сам, – глядя в окно, ответил Витька.
Вечером того же дня из райцентра приехали два мордатых милиционера. Долго допрашивали Саньку и Витьку и их родителей, дали пацанам подписать какую-то бумагу, а потом увезли Саньку на мотоцикле с собой. А отец вручил Витьке заветную гармошку. Мать же, когда он хвастался ей «этой музыкой», только плакала.
Через полмесяца в областной газете появилась статья о мужественном поступке пионера Виктора Казанцева и его отца, героя-фронтовика, которые, невзирая на родственные связи, помогли органам НКВД разоблачить злостного расхитителя социалистической собственности и «врага народа» Александра Казанцева.
Витькин отец после статьи летал по округе гоголем. У деревенского магазина кричал с пьяных глаз, что скоро выведет на чистую воду главного «врага народа» и врага колхозного строя своего старшего брата Василия. Глухой осенней ночью, когда пьяный Иван брел огородами домой, его встретили близнецы Павел и Петр. Тот по обыкновению выломал из ближайшего забора кол и бросился на них. В завязавшейся злой драке кто-то из близнецов угодил ему кулаком прямо в висок. Иван Коробов упал и больше уже не встал.
Подозрение в его убийстве, разумеется, пало на старшего брата Василия. Скоро милиционеры увезли его в тюрьму, и в деревне больше никогда о нем не слышали.
Власти властями, а деревня рассудила по-своему – с Витькой никто теперь играть не хотел, от него отворачивались, как от заразного, даже в школе. Павел и Петр завербовались на шатурские торфяные разработки, но семьи братьев Василия и Ивана поддерживали как могли. Видимо, так они решили на семейном совете. Ни в чем не повинная Витькина мать почернела лицом. Деревенские стороной обходили их дом. Так оказались они вдвоем среди чужих людей, никому не нужные. И никого, кроме матери, у Витьки тогда не было.
В крещенские морозы мать, поняв окончательно, что жить так долго не сможет, а Витька после ее смерти пропадет, подалась с ним прямо в столицу.
В Москве ей удалось устроиться домработницей к очень важному железнодорожному генералу. Своих детей у него не было, и они с супругой всю нерастраченную любовь обратили на смышленого сынишку своей прислуги. Через год генерал устроил Витькину мать на ткацкую фабрику и добился для нее койки в общежитии. Потом уже Витька понял, что мать мешала генеральской чете чувствовать себя как бы его, Витьки, родителями. Лишняя она была в генеральском доме.
Часто общаться с матерью, к радости генерала и его жены, у Витьки потребности не было. Жил он теперь среди редкостной антикварной мебели, вывезенной железнодорожным генералом из поверженной Германии, среди старых картин в массивных золоченых рамах, красивого мейсенского фарфора, и вся предыдущая деревенская жизнь с ее горестями и печалями быстро выветрилась из его молодой головушки. Наверное, и мать он не любил навещать потому, что она напоминала ему о чем-то стыдном и глупом, что было связано с отцом, двоюродным братом, которого он и вспомнить теперь не мог…
Когда вырос и по генеральской рекомендации поступил в Московский институт инженеров железнодорожного транспорта, то стал уже стыдиться своей родительницы. И никогда не знакомил ее с друзьями и девушками, которые у него появились. Зачем? Ничего не изменилось и потом, после того как он, благодаря связям генерала, продолжил свое образование в Высшей партийной школе, а затем и в Академии общественных наук при ЦК КПСС. Правда, заняв кабинет на Старой площади, помог ей получить квартиру и как-то устроил в больницу. Где она, кстати, и умерла. На жизни и деятельности ответственного работника Виктора Ивановича Казанцева ее смерть никак не сказалась…
И вот теперь, в ночь перед утром, которое, как считали и врачи, и Казанцев, может обернуться и смертью, вдруг выплыла из небытия забытая, казалось бы навсегда, рязанская деревня. И он в женщине с выплаканными глазами, стоящей одиноко у развалившегося деревянного дома, узнал свою мать.
– Ты не бойся, сынок, – вдруг негромко сказала она. – Все у тебя будет хорошо.
– Кто ж его знает, – запнувшись, ответил он. – Говорят, сердце может не выдержать…
– Ничего, ты главное не бойся… И не переживай, тебе сейчас нельзя.
– Не переживай…
– Я же знаю, ты сейчас будешь вспоминать отца, Саньку, гармошку эту проклятую… Начнешь себя корить, мучить. Не надо, сынок.
– А разве я не виноват? Из-за меня тогда столько людей пострадало.
– Так ты ведь тогда совсем ребенком был. Еще ничего не понимал.
– Что-то уже и понимал…
– Да нет, просто время было такое, люди… Мало ли что ребенок из-за игрушки сказать может? Это взрослые должны понимать… А они вон тогда что удумали…
– А ты?
– Что я?
– Ты ни разу на меня не разозлилась? Ни разу не захотела наказать? Ведь из-за меня на тебя вся деревня волком смотрела?
– Ну как же я могла? Ты же сын мой.
– А отец? Его ты тоже за все простила?
– Его – нет. Он передо мной на всю жизнь виноват. Я бы и ушла тогда с тобой от него, да некуда было…
– Мам…
– Что, сынок?
– А меня ты простила?
– Да я тебя никогда и не винила ни в чем. Жалела только очень, когда на тебя все ополчились. Как сердце выдержало – не знаю. Наверное, потому что понимала – пропадешь ты без меня. Думала только, как тебя спасти, на ноги поставить, а там уж…
– Да я не про тогда… Я про… Про потом… Когда я у генерала жить остался, а ты ушла… И потом… Мы же не виделись годами…
– Ну что поделаешь, сынок, так сложилась жизнь. А тобой я только гордилась всегда… Всегда. Вот и все, сынок. Это самое важное…
В день выписки, когда Виктор Иванович был мыслями уже далеко от больницы, в палату заглянул хирург, участвовавший в операции. Пожелав здоровья, он вдруг сказал:
– Не знаю, стоит ли вам говорить… Но во время операции был момент, когда нам показалось, что все – сердце уже не запустится… Не знали, что делать, а оно вдруг заработало. Просто чудо какое-то! Наверное, там, наверху, на небесах, есть кто-то, кто за вас похлопотал… Не знаете, кто?
– Кто ж его знает, – пожал плечами Казанцев.
– Это хорошо, когда есть кто-то такой, – задумчиво сказал врач. – Не всем это дано. Вам здорово повезло.
Когда хирург ушел, Казанцев подумал, что надо съездить на могилу матери, где он не был с похорон. Но прошло время и, погрузившись в повседневные дела и суету, он так и не выбрался. Как-то все было не до того. Находились дела поважнее…
1992 г.
Злодейство
Уже в сумерках Игнат Васильевич Зарубин, бывший начальник Горайского УгРо, а ныне, по преклонному возрасту, обыкновенный участковый инспектор, возвращался домой из городской бани. Подходя к двухэтажке из серого силикатного кирпича, на фронтоне которой нахально красовалась неоновая вывеска: «Супермаркет. Бизюкина и компания», он кстати вспомнил слова не то Петра Первого, не то Суворова: «После бани продай подштанники, но выпей».
«Не прихватить ли домой бутылочку?» – задумался Зарубин и повернул к двери «супермаркета», который на самом-то деле был заурядным окраинным магазином, где продавалось все, начиная от маргарина и школьных тетрадей и кончая одеждой местного производства и «самопальной» захолустной водкой.
Кинув взгляд на прилавок, Зарубин сразу направился в хозяйский кабинет:
– Ты уж, Ксюша, сгоноши мне по старой памяти бутылочку настоящей казенной, – сказал он дебелой крашеной блондинке неопределенных лет, Ксении Бизюкиной.
– Что для хорошего человека не сделаешь… Для тебя, Васильевич, всегда найдется бутылочка московской «кристалловской». Привезла из столицы для себя, но по старой дружбе, – засмеялась Бизюкина и скрылась в подсобке.
Оставшись один, Зарубин по неистребимой привычке опера глянул в окно во двор магазина, скрытый от улицы высоким деревянным забором. Там стоял с погашенными фарами мерседес, а рядом черный джип-чероки. В освещенном салоне джипа сидели трое и разговаривали. Одного из них он узнал сразу – Ломакин, заместитель главы местной администрации, молодой да ранний, одновременно делающий карьеру и сколачивающий капитал. А с ним кто?.. Ого, тамбовские «быки» – Мокей и Мерин! И номер на джипе тамбовский.
«Хорошая компания у нынешней власти! – усмехнулся Зарубин. – Вот ты, старый хрен, всю жизнь с бандитами провоевал и даже на паршивый жигуль не заработал. А Мокей уже на американском чероки разъезжает, хотя вернулся с зоны полгода назад…»
Впрочем, подумал Игнат Васильевич об этом без злобы, ведь за последние годы он привык уже ко многому. И давно уже перестал по каждому поводу желваки катать и кулаки сжимать.
Между тем Ломакин протянул «быкам» полиэтиленовый пакет. Те что-то достали из него…
«Мать честная! – покачал головой Зарубин. – Стволы!..»
Больше он подумать ничего не успел, потому что из подсобки вернулась с бутылкой «Кубанской» хозяйка «супермаркета». Расплачиваясь, Зарубин тем не менее краем глаза успел заметить, что джип с тремя пассажирами выехал из магазинного двора. Проходя мимо ворот, он по привычке глянул на свежий след: резина фирменная, с шипами, а сход-развал передних колес не отрегулирован – протекторы стесаны снаружи.
Уже дома, выпив и закусив, устроившись на диване перед телевизором, в котором ломались какие-то отвязные девицы, Зарубин стал размышлять о том, что увидел случайно во дворе «супермаркета». То, что Ломакин, какой-никакой, а представитель власти, вместе с бандитами какие-то совместные дела ведет, его ничуть не удивило. Потому что он все про Ломакина знал, в свое время все его невеликое прошлое изучил.
Поступив в Высшую комсомольскую школу, Ломакин близко сошелся в Москве с курсантами, прошедшими Афганистан.
От них пахло порохом, мужской силой и уверенностью в своей избранности, которой не хватало ему, избалованному сыну партийного работника. Но комсомол, а с ним и ВКШ вскоре приказали долго жить. Прежде чем разъехаться кто куда, Ломакин обменялся телефонами с самыми перспективными, на свой взгляд, курсантами, про которых сразу было ясно – эти в новой жизни не пропадут. И некоторые из них действительно стали сильными людьми в столице.
В стране грянула торопливая приватизация. В своем городе Ломакину с помощью связей отца удалось приватизировать цементный завод, мясокомбинат и рынок. Конкуренты из бывшей номенклатуры и уголовная братия решили, что у него мохнатая лапа в Москве, и связываться с ним не стали. Больше того – двинули замом главы администрации. Скоро Ломакин посадил начальником угро своего двоюродного брата. И стал прибирать к рукам самые лакомые куски города и района. Для того чтобы убедить конкурентов быть посговорчивее, он пользовался услугами отморозков, которые могли учинить что угодно – погром, пожар, могли избить до полусмерти, изнасиловать жену или дочь. Но вот где-то полгода назад нашла коса на камень. На месте православной воскресной школы Ломакин задумал построить торговый центр. Однако настоятель храма отец Афанасий уступать землю под школой не хотел, и никакие уговоры и угрозы на него не действовали. Мало того, война со священником вызвала неудовольствие в областном центре, и Ломакину тихо посоветовали умерить аппетиты. Тот вроде бы отступил и затих. Правда, Зарубин был уверен, что отступил он лишь на время и выжидает удобного момента.
Отца Афанасия Зарубин помнил еще озорным парнишкой Генкой Паниным с самой хулиганской окраины города. Но именно озорным, дерзким. В нем от рождения не было той безжалостной злобы волчонка, которая так свойственна малолетней шпане. То ли Бог, то ли случай уберегли его от воспитательной колонии для несовершеннолетних, и Панин благополучно убыл в армию. Домой он не вернулся. Зарубин слышал, что после службы в горячих точках он подался в духовную семинарию, но сначала в это даже не поверил. Поверить пришлось позже, когда Панин вернулся в родной город уже в качестве настоятеля храма отца Афанасия.
Вернулся он в самое отчаянное время, когда в городе взяли власть попрятавшие уже ненужные партбилеты партийные аппаратчики и местная братва. Афанасию для попечения достались их бесчисленные молчаливые жертвы, уже ни на что в этой жизни не надеющиеся. И для всех он находил доброе участливое слово, многим помогал, чем мог. А потом пошел слух, что крещенные им ребятишки болеют куда меньше других, и потянулся к нему народ и из других городов. А потом перехлестнулись его пути и с уголовной братвой. То просили его кровавую разборку между своими предотвратить, то отпеть отправившегося в мир иной другана… Дальше – больше: с просьбами помочь разобраться в щекотливых делах с конкурентами стали к нему обращаться и бывшие партийные секретари, ставшие банкирами, бывшие директора заводов, ставшие их хозяевами, городские власти и даже милицейское начальство. Отец Афанасий никому не отказывал, потому что любой мир считал делом богоугодным и правильным.
Откуда у него брались на это силы, Зарубин понять не мог. Но ведь находились. И в какой-то момент Зарубин ясно осознал, что без отца Афанасия город окончательно превратился бы в загон, где сильные помыкают слабыми без всякой жалости. А зачастую и без злобы даже – как помыкают бессловесными тварями. Отцу Афанасию удавалось разлившуюся в воздухе злобу хоть как-то утишить. Раз заговорили они об этом с Зарубиным, и батюшка с печалью сказал, что уповать можно на то, что все-таки опомнятся со временем люди, поймут, что нельзя так жить, как они живут… И еще пригласил Зарубина зайти на занятия в воскресную школу – посмотреть на ребятишек, послушать их звонкие голоса…
«С такими детками как можно веру терять? Они совсем другими растут. Я даже не столько от молитв, сколько от них сил набираюсь», – тихо признался он. И так это было сказано, что Зарубин решил в школу обязательно заглянуть.
А на рассвете следующего дня инспекторы патрульной машины ГАИ обратили внимание на большую собачью стаю, грызущую что-то в кювете. Когда милиционеры вышли из автомобиля и подошли ближе, увидели уже обглоданный собаками труп, в котором сразу опознали отца Афанасия.
Прибывшая на место преступления оперативная группа районного УгРо, с которой по старой памяти приехал и Зарубин, обнаружила в снегу, неподалеку от трупа, пистолет «ТТ». Осматривая обочину, Зарубин приметил след правого переднего колеса джипа, впечатавшийся в замерзшую мочу. С внешней стороны протектора резина была стесана, и во льду четко отпечатались следы шипов… Зарубин хотел рассказать об этом начальнику УгРо, возглавлявшему оперативную группу, но тот раздраженно отмахнулся:
– За ночь по трассе тысячи машин с шипованными колесами проехали, попробуй найди их теперь. И кто искать будет? У нас студенты юрфака следаками пашут.
Но Зарубин не отступал. И поведал майору о тамбовском джипе-чероки, о встрече тамбовских «быков» с Ломакиным. Он даже номер джипа собрался назвать, но майор как-то слишком пристально посмотрел на него, отвел в сторону и наставительно сказал:
– Дед, ты теперь участковый? Вот и следи за алкашами на своем участке. Или с ментовскими законами не знаком?
– Это с какими же? – буркнул Зарубин.
– Не совать нос туда, куда тебе не положено! – отрезал начальник УгРо и угрожающе добавил: – Если не хочешь остаться совсем без носа.
Сказал и пошел не торопясь к своим подчиненным, толпившимся у трупа.
Зарубин молча смотрел в его могучую спину и думал, что убийц отца Афанасия для блезиру поищут, конечно, но никого не найдут, а может, и найдут… да не тех. Под шумок «не тех» арестуют, потом освободят, а приостановленное производством уголовное дело навсегда похоронят в архиве. Брат брата, тем более номенклатурного, не выдаст, пусть и двоюродного.
Ближе к вечеру Игнат Васильевич зашел в пивной бар в центре города. Его держал местный уголовный авторитет Паша Колода, имевший четыре ходки в зону. Две из них в советские годы обеспечил ему, кстати, сам Зарубин.
Сев за столик в затененном углу, он прислушался к разговорам посетителей. В районном городке, как в деревне, новости сорока на хвосте носит. Все обсуждали убийство отца Афанасия. Говорили, что, мол, киллеры позарились на несметные церковные деньги, которые вроде бы накопил батюшка.
Зарубин и полкружки не выпил, как напротив него уселся громадным корявым пнем Колода. Вид у него был мрачный. Впрочем, когда он был другим? С самых юных лет от него так и несло опасностью. Зарубин допил кружку и посмотрел прямо в беспросветные глаза Колоды:
– Твоих детишек вроде бы отец Афанасий крестил?
– Он. Только если ты исповедовать меня пришел, то не по адресу обратился, – отрезал Колода. – Не наша братва попа замочила!
– А дети здоровые растут?
– Нормально растут. А что тебе мои дети? – нахмурился Колода.
– А то, что твои растут, а у святого человека Афанасия, который зла никому не сделал, наследник еще не родился, а уже осиротел.
– Ты опять на нас катишь? Я же сказал уже – не наши, – сжал зубы Колода.
– Между нами, Паша, по жизни счеты есть, и я не забыл об этом, когда шел сюда. Но пришел я по другому делу…
– Так говори – по какому.
– У нас, Паша, случилось злодейство. Злодейство, которое ни простить, ни спустить нел
