автордың кітабын онлайн тегін оқу Граф Калиостро
И. С. Лукаш
ГРАФ КАЛИОСТРО
«Граф Калиостро» — историко-приключенческая повесть романиста-эмигранта, журналиста, талантливого писателя Ивана Созонтовича Лукаша (псевдоним Иван Оредеж, 1892–1940) ***.
В произведении показан гротескный образ известного мистика и авантюриста, графа Калиостро (Джузеппе Бальзаме), посетившего Петербург в 1782 году
И.С.Лукаш — автор произведений, посвященных российской истории и культуре разных периодов. Среди них — «Азовское сидение», «Москва царей», «Пожар Москвы», «Российский словотолк», «Убийца Столыпина».
Наследие Лукаша вошло в сокровищницу русской литературы. Писатель восхищался величием России, верил в ее светлое будущее, культуру и людей. В фокусе внимания автора всегда оказывался простой человек, проходящий через сложные периоды отечественной истории.
Повесть о философском камне, госпоже из дорожного сундука, великих розенкрейцерах, волшебном золоте, московском бакалавре и о прочих чудесных и славных приключениях, бывших в Санкт-Петербурге в 1782 году
Дормез у заставы
Твоих задумчивых ночей
Прозрачный сумрак, блеск безлунный…
Петербургской белой ночью, к рассвету, когда столица тускло дымит серебристой мглой, у Митавской заставы, что за Обуховым мостом, часовой гренадер заслышал глухой гул колес о щебень государевой дороги.
Старый солдат, хвативший пенника в торговых банях у портомоен и продремавший всю ночь на крыльце кордегардии, взбил пятерней буклю, осыпавшую плечо мукой, и, кряхтя, поднял с земли фонарь.
— Кого черти несут? Чтоб их, неугомонники, — проворчал солдат, откидывая рогатку.
Желтая тропинка света нырнула в туман.
Покачиваясь, точно похоронная колесница, надвинулся дорожный дормез.
Запряженные четвериком лошади окутаны паром. Коренник злобно покосился на фонарь и чихнул, обрызгав гренадера пеной.
Щуплый возница ежится на высоком кучерском сиденье, подняв многие воротники шинели. Лицо утонуло в горбатой черной треуголке.
— Буди, чучело, барина, подорожную надобно, — окликнул гренадер.
Возница сипло затараторил, прищелкивая языком.
Старый солдат, понурясь, слушал непонятную болтовню: «Пускай-де немецкий щеголь отщелкивает». Кучер подернул локтями, хлопнул бичом — коренник, зачихав, поплыл мимо гренадера, обтирая ему плечо влажной шерстью.
— Да тебе ли говорят, стой!
Гренадер расставил ноги. Тень упала за ним, как раскрытые черные ножницы. Дубовая перекладина шлагбаума звякнула. Кони попятили.
Из кордегарии, — обвертывая канительный шарф вокруг живота и припадая на левую ботфорту, куда впопыхах не успел вбить всю ступню, — вышел заставный офицер.
— По какой причине шум? — равнодушно спросил он зевая и почесывая под буклей затылок.
— Да эфти вот подорожной выказывать не хотят.
Заспанный офицер посмотрел на козлы, зевнул и прикрикнул:
— Пашпорт!
Возница в горбатой треуголке что-то залопотал. Офицер ступил к козлам и дернул щуплого кучера за полу. Мелькнули кривые ноги, и у дормезного колеса офицер и солдат увидели на корточках странное существо: плоский нос, крутые скулы и обритые губы, изрезанные морщинами вдоль.
С запяток выглянул и другой слуга, форейтор, с длинным загнутым носом, похожим на клюв. Долговязый форейтор подбежал с поклонами к офицеру, путаясь в полах долгой шинели и прижимая к животу круглую шляпу.
— Кто таков? Оный вроде обезьяны, сей прямой попугай, — оттолкнул его офицер, подступая к стеклянным дверцам дормеза. Но тут же отпрыгнул: за темным стеклом горят два кошачьих зрачка.
— Испужал, — передохнул офицер и вежливо снял треуголку. — Коли не почиваете, сударь, извольте выдать подорожную вашу, понеже в столицу без сего не токмо иностранным, но и российским особам въезжать не дозволено.
Стукнуло стекло. Пухлая ладонь в кружевной манжете брезгливо протянула листок. Гренадер поднес фонарь:
Лист для проезду
Митавская канцелярия Его Высокопревосходительства Господина Генерал-губернатора свидетельствует, что показатель сего Его Высокоблагородие, Кавалер и Граф, Испанских Королевских Войск Полковник и Ученый Медикус Александр Феникс, он же де Калиостр, имеет быть без препятствий…
— Ка-ли-остр, — разбирал офицер круглые буквы.
Тем временем старый гренадер осматривал дормез. Верх у дормеза был черный, низ — желтый. «Важная работа, — примирительно похлопал солдат по кожаной обивке. — Надо полагать, в Гамбурхах эфтих мастерили, а то в каких Хранциях. Баре, оны што не придумают».
— Токмо долг служения повелевает чинить препятствия приятству вашего путешествия, — заговорил заспанный офицер голосом внезапным и тонким. Гренадер удивленно поднял лохматые брови, моргнул усом.
Из окна дормеза смотрела бледная дама в дорожной шляпке, повязанной лентами на подбородке.
Заставный офицер, кланяясь, отступал и до того крепко надавил гренадеру мозоль на мизинце, что тот крякнул — «Ыг».
Захлопнулось окно, кони стронулись, дормез закачался в туман, как громадная колесница.
— Ах, гордые персоны, кумплиманта терпения нет дослушать, — недовольно пожевал губами офицер, косясь на гренадера. — И тебя, как на грех, черт под ноги понес.
Когда старый солдат откидывал перекладину, возница, похожий на обезьяну в горбатой треуголке, захихикал, а долговязый форейтор, прокатывая мимо на запятках, явно показал язык.
— Черт-то не тут, — проворчал гренадер. — А вот он, в столицу покативши.
Миновав верстовой столб у караулки, дормез въехал на Обухов мост, скатился в беловатую мглу и поплыл тенью в сребристом сумраке ночи…
Накрытый кожухом мужик, запухший от сна, с всклокоченной бородой, был первым россиянином, какого встретили в Санкт-Петербурге ночные путешественники. На Невской проcпективе дормез прижал к забору мужицкий воз с сеном. Щуплый и тонконогий коняга, как щенок, расставил ноги, а мужик стянул рваную поярку, кланяясь барской карете. Возница огрел его арапником по склоненной спине.
— Батюшка, да чаво ж ты дерошься? — покорно пробормотал мужик, оправляя сбитую веревочную шлею.
Рыцарь Розы и Креста
Жил на свете рыцарь бедный,
Молчаливый и простой,
С виду сумрачный и бледный,
Духом смелый и прямой.
Обер-гофмейстер императрицы, канцлер и орденов кавалер, Иван Перфильевич Елагин, сухощавый старик с белоснежной головой, сидел в обтертых вольтеровских креслах, сцепив на коленях тонкие кисти рук. В бледной мгле рассвета мерцал на указательном пальце синий огонь квадратного перстня.
У кресел и на столе, где давно погасли свечи в жирандоле, навалены груды тяжелых книг в переплетах из свиной кожи, с красными тиснениями, все, как одна, похожие на древние библии.
Канцлеру не спалось. Всю ночь медленно перекидывал он пожелтелые листы «Хризомандера», «Путеводной книги чудес к храму древности» и рассматривал мистические эстампы в «Arcana Coelestia», славном творени Шведенборга.
Часы английского мастера Грагама мерно отбивали секунды и кварты…
А на рассвете послышался старику щемящий звук флейты, печальные переливы.
Елагин толкнул раму. Закашлялся от тумана. Теперь ясно слышалось, как в нижнем этаже льется и вздыхает флажолет.
— Секретарь мой спозаранок в музыке упражняется, — добродушно усмехнулся канцлер.
Обер-гофмейстер обходился без услуг дворовых людей. Сам опрятно убирал свое твердое ложе за щитом зеленой ширмы, сам вел счет кафтанам, камзолам и бриллиантовым пряжкам на башмаках.
В головах постели висит на стене мраморное Распятие. Старик, покряхтывая, опустился на колени. Он молился долго, ударяя костлявым кулаком в грудь…
И вышел в столовое зало уже в белом казимировом камзоле, причесав седые волосы в три букли.
В креслах, открыв рот буквой «о», спит старый дворецкий Африкан. Канцлер прошел мимо на носках. Он постоял перед дверью секретаря, слушая робкие переливы мелодии. Потом постучал.
С подоконника прыгнул молодой человек в набойчатом домашнем халате; стоптанные туфли на босу ногу. Флажолет, поблескивая клапанами, покатился под стол.
— Рано, господин Кривцов, изволите музицировать, — ласково прищурился канцлер.
Пойманный секретарь опустил голову. При поклоне закинулись на бледное, худое лицо рыжеватые пряди — красная грива московского поповича или аттического героя, каких представляют во французских трагедиях.
На подоконнике, на узком диване, над которым висит гравюра «Похищение Европы», навалены книги, как и в кабинете обер-гофмейстера.
На столе — медные часовые колеса, пружины, реторты, узкие щипчики, а стены увешаны коричневыми скрипками и грифами из черного дерева. Тут есть альтовиоли, виолончели и скрипки Страдивариуса, и Амати, и Штейнмейера.
Сводчатая комната молодого секретаря подобна неряшливому кабинету ученого, мастерской рассеянного часовщика и скрипичной лавке.
Действительно, секретарь господина Елагина, Андрей Степанович Кривцов, московского университета бакалавр, и музыкант, и механик, а всего больше — мечтатель.
Старый канцлер отметил его среди всех братьев Петербургской ложи Гигея и, — за благородную вежливость и похвальную пытливость, — позвал этого скромного брата к исполнению должности секретаря при особе своей.
В уединенном загородном доме, на Крестовском острове, в книжных трудах и ученых занятиях мирно проживал не только обер-гофмейстер императрицы, гордо носивший седую голову над пудреными головами царедворцев, не только великолепный вельможа, стоявший в своем парчовом кафтане, пылавшем пожаром, у трона северной монархини на приеме послов иностранных.
А жил там Великий Мастер всех масонских лож Российской Империи, Гроссмейстер Капитула Восьмой Масонской Провинции, Страны Снегов и Ветра, Московии, Сибири и Татарии, верховный брат Златорозового Креста — Иван Перфильевич Елагин… И в доме его нашел привет и приют молодой москвич, бедный рыцарь Розы и Креста, бакалавр Андрей Кривцов.
— Не прогневайтесь, сударь, за игру мою, — поклонился Кривцов. — Отменно тягостна белая ночь.
Елагин присел на жесткий диван. Был мил канцлеру сводчатый покой секретаря, все эти реторты, колеса, скрипки и старые масонские книги, открытые на страницах с чертежами звездных сфер, древ мудрости, цифрами каббалы. И сам секретарь-флейтист был мил одинокому старику, словно найденный сын.
— Дурно, батюшка, — пожурил канцлер секретаря. — Весьма дурно, что по ночам ты не спишь.
— Простите ли… За полночь над книгами сижу, а там и сон отлетает.
— Все знания таинств натуры чаешь?
— Ах, сударь, точно… Раньше, бывало, забавлялся я флейтами-скрипками, механизмы часовые разбирал, перед Музами грешен был, хотя госпожи сии меня и не жаловали… А как узрел свет в ложе Гигея, пошла кругом моя голова. И понял я, что сей видимый мир есть для человека логаринф и загадка.
— Логаринфы решаешь?
— Ах, сударь, кабы мне решить… Вот в древней книге Николая Фламеля Аш Мезереф на секрет философского камени напал: рецептура некая дадена. Нынче я ночи над тегелями просиживаю…
Елагин приподнял седую бровь, посмотрел на измазанную реторту, до половины наполненную тусклой жидкостью.
— Поди, посуды-то перебил…
— Справедливо, сударь: не токмо посуды, пальцы о стекла изрезал. Реторты — оне, проклятые, на огне лопаются. Намедни кафтан составами прожег… Свершаю все по строгому правилу, а получается у меня заместо философского камня сущая, — не прогневайтесь, — мерзость. И превонючая.
Канцлер и секретарь рассмеялись. Елагин утер платком веселое лицо:
— Момус изрек: боги были пьяны, когда сотворяли человека. Проспались и не могли без смеха глядеть на творение свое… Так и ты, вновь сотворенный брат-розенкрейцер, мне отменно забавен.
— Но взгляните, взгляните, — грустно усмехаясь, показал Кривцов на окно. — Кругом-то болота, сосны, туман, вод пустыня, заря незакатная. Все-то боязно, все тревожно: как исчезнет, подобно дыму рассветному, Санкт-Петербург и вся Империя наша — тут примется философский камень искать… Ах, сударь, ежели найти нам ключ Соломонов, учинили бы мы тогда на пространствах России Империю Златорозового Креста.
— Ишь, куда поскакал. Прыток ты, батюшка, на слова. Но из них заключаю, что книги наши читаешь отменно, хотя голова твоя точно кружится. Ничего, — все отцедишь… А о камени философском скажу: вот обожди, прибудет вскоре в столицу один человек, истинный маг. Может, ему посчастливится тайну сию отворить.
Уже занималась заря.
Румяный пар дохнул на стекла, прохладно озарил седую голову канцлера, красноватую гриву секретаря.
— Сударь, кого вы изволите ждать в столицу?
— Кавалера де Калиостро. Он мне писал, что камень ему якобы ведом… Я, друг, молчу, но мечтательства, подобные твоим, и мне, старому дурню, сродни.
На Петропавловских верках бодро звякнула заревая пушка.
— Вот и день, — поднялся канцлер. — Перелезай-ка ты, философского камени искатель, из халата в кафтан.
Прогулка в карете
Люблю тебя, Петра творенье…
Из низкой зальцы, где, дымя глиняными трубками, спорили у пузатого биллиарда об очках и ударах кия гвардейские офицеры, вышел плотный артиллерийский капитан в красном кафтане с отворотами черного бархата.
Сердито ворча, он поискал крюк, на который повесил свою черную треуголку:
— Буду я с ними играть, когда они, черти, у меня сто очков вперед забирают.
В трактир «Демута», что держал на Сенатской площади английский негоциант, приходил Андрей Кривцов читать по утрам газеты.
Прихлебывая черный кофе, он любил поговорить с трактирными завсегдатаями о спорах британских лордов в аглицкой народной каморе, о механическом фигуранте, изобретенном неким немцем в Гамбурге, играющем на флейте, пишущем под диктование и чихающем весьма натурально, также о приезжающих и отъезжающих, о кометах и двуголовых телятах, и о кошке-танцмейстере, которую нынче показывает французский дворянин на Мойке.
Приказав малому подать чашку кофе погорячее, Кривцов развернул серый лист «Санкт-Петербургских ведомостей» и пробежал глазами объявление:
В Большой Коломне, на Екатерининском канале, в доме с тремя колонками, что на углу, продается серо-пегий верховой мерик, пара пистолетов, четвероместная карета, попугай и за пять рублей здоровая девка, умеющая чесать волосы.
— Прожился некий барин в столице, так девку с попугаем на торг пустил, окаянный, — проворчал Кривцов, перекидывая лист.
Бакалавру вспомнилось, как еще в Московском университете professores — все больше немцы в коричневых сюртуках, головы как из слоновой кости выточены, нерусскими, твердыми голосами, точно обтесанными топором, — читали о римском гражданстве и афинейских вольностях, о Лейбницах и Декартиях, и как в масонской ложе, зачастую, когда гасили свечи, братья каменщики вполголоса беседовали за трапезой о низости подьячих, о неправде в судах и о позорище торга людьми.
— Не проявись лет десять назад тот мерзкой казак Пугачев, глупый изверг, государыня всенародно бы объявила равенство и вольность гражданству, а нынче не жди…
И тут артиллерийский офицер, вышедший из биллиардной, прервал мысли Кривцова.
— Андрюшка! Откуда тебя черт принес? — весело крикнул офицер и зашагал к бакалавру, задевая ботфортой дубовые табуреты.
— Шершнев! — поднялся тот. — Вот отменная встреча, друг ты мой, сразу признал: словечка, не чертыхнувшись, не скажешь.
Они звучно расцеловались. Шершнев приходится молочным братом бакалавру. Сын мелкопоместного дворянина, однокашник по Москве, философский кандидат, забубённая голова, первый бабник из всех московских студиозов, Шершнев был когда-то вместе с Кривцовым вскормлен одной мамушкой Агапигией, вместе запускал бумажного змея, гонял кубаря в Саратовских деревнях. Студиозус Шершнев по резолюции Magni professors[1] был уволен от университета за леность и непосещение классов так же, как в свое время был уволен оттуда Григорий Потемкин, нынче первый вельможа в Империи, светлейший князь и генерал-аншеф.
— Так-то, Андрей, — весело болтал Шершнев, сидя верхом на стуле. — Тебя Миневра призвала, а меня Марс. Батюшка из студиозов меня в мушкатерские полки сержантом определил, а оттуда я, вишь, в гвардию залетел, к ее Величеству в пушкари.
И хлопнул друга по плечу.
— Да не бей ты, — поморщился Кривцо
