…Разве только одно. Когда все они собрались в старой трапезной при ярком свете пылающего камина (обедали рано и другого огня не зажигали), снова из потаенных углов крадучись вышли тени и заплясали по комнате, рисуя перед детьми сказочные картины и невиданные лица на стенах, постепенно преображая все реальное и знакомое, что было в зале, в необычайное и волшебное. Но было в этой зале нечто такое, к чему опять и опять обращались взоры Редлоу, и Милли с мужем, и старого Филиппа, и Эдмонда с его нареченной, — нечто такое, чего ни разу не затемнили и не изменили неугомонные тени. С темных панелей стены, с портрета, окруженного зеленой гирляндой остролиста, как живой смотрел на них спокойный человек с бородою, в брыжах: он отвечал им взглядом, и в отсвете камина лицо его казалось особенно серьезным. А ниже, такие отчетливые и ясные, точно чей-то голос повторял их вслух, стояли слова:
Иные впоследствии говорили, что все здесь рассказанное только почудилось Ученому; другие — что однажды в зимние сумерки он прочитал все это в пламени камина; третьи — что Призрак был лишь воплощеньем его мрачных мыслей, Милли же — олицетворением его подлинной мудрости. Я не скажу ничего.
Грустно было видеть, как мальчик без роду, без племени смотрел на игры других детей, не умея с ними говорить и не зная, как с ними резвиться, более чуждый детским забавам, чем одичавший пес. Грустно, хоть и по-иному, было видеть, как даже самые маленькие дети чутьем понимали, что этот мальчик — не такой, как они, и робко подходили к нему, заговаривали с ним, ласково брали за руку, отдавали ему кто конфету, кто игрушку, старались утешить и развлечь его. Но он не отходил от Милли и уже начинал смотреть на нее с любовью — и этот тоже, как она выражалась! — и так как все дети нежно любили ее, то им это было приятно, и, видя, как он посматривает на них из-за ее кресла, они радовались, что он с нею рядом
Потом — ибо рождество это пора, когда громче, нежели в любое иное время года, говорит в нас память обо всех горестях, обидах и страданиях в окружающем нас мире, которым можно помочь, и, так же как и все, что мы сами испытали на своем веку, побуждает нас делать добро, — он положил руку на голову спящего мальчика и, безмолвно призвав во свидетели того, кто в старину возлагал руку на детей и во всеведении своем предрекал горе тем, кто отвратит от него хоть одного из малых сих, поклялся взять этого ребенка под свою защиту, наставлять его и возродить в нем душу живую.
Тут в комнату вошел Эдмонд, ведя за руку прелестную девушку, которая робела и не решалась войти. И Редлоу, совсем к нему переменившийся, кинулся Эдмонду на шею и умолял их обоих стать ему детьми. Ибо в этом молодом человеке и его избраннице он увидел как бы свое собственное суровое прошлое, но умиротворенное и смягченное, и к ним устремилось его сердце, словно голубка, долго томившаяся в одиноком ковчеге, — под сень раскидистого древа.
— О Ты, — вскричал он, — примером чистой любви милосердно Возвративший мне память — память о распятом Христе и обо всех праведниках, погибших во имя Его, благодарю Тебя и молю: благослови ее!
И поднявшись, прижал Милли к груди: слезы обильней прежнего потекли по ее лицу — и, плача и смеясь, она воскликнула:
— Он пришел в себя! И он ведь тоже меня очень любит, правда? О Господи, Господи, и этот тоже!
— Дети так меня любят, что иногда мне даже чудится — это, конечно, глупо, Уильям, — будто они, уж не знаю как и почему, сочувствуют мне и моему маленькому и понимают, что их любовь мне дороже всех сокровищ. Может, с тех пор я и стала тихая, Уильям, но только во многом я стала счастливее. И знаешь, почему еще я счастлива? Потому, что даже в те дни, когда мой сыночек родился неживой, и его только что схоронили, и я была так слаба, и мне было так грустно, и я не могла не горевать о нем, мне пришло на ум: надо вести праведную жизнь, и, может быть, когда я умру, на небесах светлый ангелочек назовет меня мамой!
Для меня память о нем — утешение. Она столько говорит моему сердцу. Невинное дитя, никогда не знавшее земной жизни — оно для меня все равно что ангел, Уильям.
— Ты сама — ангел для нас с батюшкой, — тихо сказал Уильям. — Это я хорошо знаю.
— Как подумаю, сколько я надежд на него возлагала, сколько раз представляла себе, как он будет улыбаться, лежа у моей груди, а ему не пришлось тут лежать, и как он поглядит на меня, а его глазки не увидели света, — молвила Милли, — так еще больше сочувствую всем, кто надеялся на хорошее, а мечты их не сбылись. Как увижу хорошенького ребеночка на руках у любящей матери — все бы для него сделала, потому что думаю: может, и мой был бы на него похож, и я была бы такая же гордая и счастливая.
Редлоу поднял голову и посмотрел на Милли.
— Мне кажется, мой маленький всегда здесь, рядом, и всегда говорит со мною, — продолжала Милли. — Он просит меня за бедных брошенных детей, как будто он живой. Он говорит — и я узнаю его голос. Когда я слышу, что какой-нибудь молодой человек несчастлив, попал в беду или сделал что дурное, я думаю: а вдруг это случилось бы с моим сыном и господь отнял его у меня из милосердия. Даже в седых старцах, вот как батюшка, я вижу свое дитя: ведь и наш сын мог бы дожить до преклонных лет, когда нас с тобой давно уже не было бы на свете, и тоже нуждался бы в любви и уважении тех, кто помоложе.
Уже выходя, он поднял глаза и впервые посмотрел в лицо Редлоу. Тот, пристально глядя на него, точно во сне, протянул руку. Лэнгфорд вернулся и тихо, едва касаясь, взял ее в свои; потом, понурив голову, медленно вышел из комнаты.
Милли молча пошла проводить его до ворот, а Ученый поник в своем кресле и закрыл лицо руками. Через несколько минут она вернулась вместе с мужем и свекром (оба очень тревожились о Редлоу), но, увидев его в такой позе, сама не стала и им не позволила его беспокоить; она опустилась на колени подле его кресла и стала укрывать пледом уснувшего мальчика.
— Так тому и быть, — сказал он. — Я доверяюсь вам, сделайте это за меня немедля и сохраните в тайне. И скажите этому человеку, что я охотно простил бы его, если бы мне дано было счастье вспомнить — за что.
Милли выпрямилась и обратила к Лэнгфорду сияющее лицо, давая понять, что ее посредничество увенчалось успехом; тогда он подошел ближе и, не поднимая глаз, обратился к Редлоу.
— Вы так великодушны, — сказал он, — вы и всегда были великодушны. Я вижу, сейчас, глядя на меня, вы стараетесь отогнать от себя мысль о том, что я наказан по заслугам. Но я не гоню этой мысли, Редлоу. Поверьте мне, если можете.
Ученый сделал Милли знак приблизиться — и, слушая Лэнгфорда, смотрел ей в лицо, словно искал в нем разгадки, объяснения тому, что слышал.
— Я слишком жалкое ничтожество, чтобы говорить о своих чувствах. Я слишком хорошо помню, какой путь мною пройден, чтобы рядиться перед вами в слова. Но первый шаг по краю пропасти я сделал в тот день, когда обманул вас, — и с тех пор я шел к своей гибели неуклонно, безнадежно, безвозвратно. Это я должен вам сказать.
Редлоу, все не отпуская руку Милли, обернулся к говорящему, и на лице его была скорбь. А может быть, и нечто подобное печальному воспоминанию.
— Возможно, я был бы иным человеком и вся моя жизнь была бы иною, не сделай я того первого рокового шага. Но, может быть, это и не так, и я не пытаюсь оправдать себя. Ваша сестра покоится вечным сном, и это, вероятно, лучше для нее, чем если бы она была со мною, даже если б я оставался таким, каким вы считали меня когда-то; даже если б я был таков, каким в ту пору сам себе казался.
Редлоу торопливо махнул рукой, словно давая понять, что не надо об этом говорить.