Психологи заметили, что фотографии стирают из памяти образы людей, занимая их место. Как только мы завладеваем фотографией, вместо человеческого лица мы начинаем помнить снимок. Фото убивает память.
Хоровод вначале был брачным ритуалом; игра в мяч воспроизводит борьбу богов за обладание солнцем; азартные игры происходят от оракульских практик; волчок и шахматная доска были инструментами предсказания
не знаю, как можно жить в обществе, где все находятся под угрозой насилия, начиная с автомобилиста, который все время подвергается насилию со стороны милиционеров и машин с мигалками, и кончая любым гражданином, который подвергается насилию со стороны мэрии, которая может сносить любые магазины, лотки и даже частные жилища, все что угодно. Законов больше нет, вообще нет правил.
В каком-то смысле внутригенное насилие напоминает то, что случилось с евреями в Германии, когда Холокост разразился не против неассимилированных чужеродных евреев в лапсердаках, а против ассимилированных, германизированных евреев, практически неотличимых от немцев и при этом отмеченных в сознании антисемитов очевидной инородностью.
В этой ситуации особое значение приобретает фигура готового на самопожертвование пророка или художника, такого как Павленский. Бодрийяр пишет: «Так аскет, умерщвляющий свою плоть, бросает вызов Богу — сумеет ли тот воздать ему равное возмездие? Бог делает все что может, чтобы воздать ему „сторицей“, в форме престижа, духовной власти, даже мирового господства. Но тайная мечта аскета — дойти до такой степени умерщвления плоти, чтобы сам Бог не смог принять такой вызов и оплатить такой долг. Тогда он одержит победу над самим Богом и сам станет Богом. Поэтому аскет всегда близок к ереси и святотатству и за это осуждаем церковью, которая тем и занята, что предохраняет Бога от такого символического поединка, от такого гибельного вызова, когда от Бога требуется умереть, принести себя в жертву, чтобы принять вызов аскета.
Системное насилие нуждается в антисистемном как в своем оправдании и основании для наращивания репрессивных тенденций в обществе. Жан Бодрийяр прямо указывал на то, что антисистемное насилие идет на пользу государству. Он даже считал, что революция никогда не может разрушить существующих отношений господства: систему «никогда нельзя победить по ее же логике — логике энергии, расчета, разума и революции, истории и власти, по логике какой бы то ни было целевой или антицелевой установки; на этом уровне никакому насилию не за что зацепиться, и оно оборачивается против себя.
Прошлое описывается как ландшафт (и даже как геологическая проблема, имеющая историю и способы решения) — и повесть о детстве оборачивается научным текстом». Из такого уплотненного, «геологического» текста ушло человеческое тепло: «Комнатная температура здесь немыслимая роскошь; мороз — естественная среда» (169). Это исчезновение тепла, вязкой и уютной среды обитания ведет к исчезновению узнаваемости, запахов. Мандельштам принципиально не нацелен на узнавание хорошо знакомого, которое всегда переходит в тривиальность бытового опыта.
Мандельштам пишет с брезгливым презрением: «…и особенный запах стоял в огромном вокзале, где царили Чайковский и Рубинштейн. Сыроватый воздух заплесневевших парков, запах гниющих парников и оранжерейных роз и навстречу ему тяжелые испарения буфета, едкая сигара, вокзальная гарь и косметика многотысячной толпы»[