Когда-то можно было лежать, укрывшись одеялом, ждать, пока придет сон, представлять, что с тобой будет завтра или через год, через десять, двадцать лет, а потом постепенно, шажок за шажком, не осталось двадцати лет, не осталось десяти, а потом и насчет года становилось все сомнительней, даже не потому, что можно умереть раньше, а просто через год тебя не ждет ничего интересного – будет такой-то месяц, такой-то день, можно примерно угадать, какая будет погода, вот, собственно, и все, а остальное – как сегодня, как завтра, как вчера и как полгода назад.
увидел повешенную на толстой ветви тополя женскую фигуру. Она была закутана в белый саван, покрытый черным бисером слов, и струйки крови – или красных учительских чернил? – стекали по ее голым мертвым ногам.
Это был труп русской классики, до смерти замученной на школьных уроках
Будущее исчезает не когда ты чувствуешь приближение смерти, а когда дни становятся неотличимы друг от друга, когда оно перестает таить в себе неизвестность, перестает будоражить воображение
Даже если Господь, даруя вечную жизнь, дает возможность тем, кто любил друг друга, увидеться снова, родители и дети могут разминуться, если не были близки при жизни. И это, конечно, тоже неправильно: хотя бы там, на небесах, мы все должны снова оказаться вместе
Оленька ехала навстречу счастью – но когда они сели в плацкартный вагон, впервые заподозрила, что сбилась с пути: в мечтах она представляла, что они будут путешествовать в таком же купе, в каком она когда-то ехала с родителями в Крым. Оленька давно уже забыла дорогу в эвакуацию – она всегда старалась забывать то, что мешало быть счастливой, – и железнодорожная поездка так и осталась для нее детским ожиданием каникул, предчувствием лета, моря и солнца: и вот плацкартный вагон, пахнущий застарелым потом, грязной одеждой и немытой чужой плотью, заставил померкнуть те картины безоблачной жизни, которые Оленька рисовала себе последние недели.
Тогда она еще не знала, что в Куйбышеве ей предстоят полтора месяца унизительных скитаний по общежитиям с их запахами забившейся канализации, сырости, плесени и неуюта; ей, никогда не жившей в коммуналках, придется слушать ночные крики пьяных соседей, узнать, как выглядит утренняя очередь в душ и туалет, и открыть для себя общую кухню, пахнущую прокисшей едой и медленно тлеющей сварой.
В этом мире Оленька не могла быть счастлива – ее зарок не выдержал встречи с тем, что было повседневной реальностью для миллионов ее сограждан: ей показалось, что она спустилась в ад, где ее тоска и отчаяние только обострялись, потому что все это происходило именно сейчас, во время ее медового месяца, хотя она должна была быть счастлива как никогда.
В начале следующего тысячелетия они попытаются вспомнить это лето, но, соглашаясь друг с другом в том, что это было самое счастливое лето их жизни, не вспомнят ни одной подробности. Что они делали тогда? Гуляли по новой Москве, по этому городу недолговечных ларьков, фальшивых попрошаек и напуганных до полубезумия старух, продающих в переходах хлеб и молоко? Ездили за город, где оставались старые дачи, еще не выкупленные и не перестроенные? Сутками не выходили из дома, неутомимо и ненасытно исследуя экстатический потенциал человеческого тела? Оба ничего не могли вспомнить, но оба помнили день, когда резкая вспышка боли чудовищным цветком раскрылась в сердцевине их удвоенного счастья.