автордың кітабын онлайн тегін оқу Сто двереи
Лена Барски
Сто дверей
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
Редактор Людмила Шилина
© Лена Барски, 2021
«…ты входишь в раскрытые двери и твой взгляд теряется в витках винтовой лестницы, уходящей куда-то вверх. И ты понимаешь, что этот дом — огромный корабль, в котором есть место и для тебя».
Сто рассказов о своём и о чужом, о прошлом и о настоящем, детстве и зрелости, детях и родителях, плохом и хорошем, добром и злом, о родине и эмиграции, о мёртвых и живых, о больших и маленьких, людях и животных, о книгах и музыке. Сто рассказов — сто дверей. И за каждой дверью скрывается своя история.
ISBN 978-5-0055-2268-9
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
HIGH HEELS. ВЫСОКИЕ КАБЛУКИ
Если бы я была писательницей, я бы носила туфли на высоких каблуках. Шла бы в них куда глаза глядят по улицам, площадям, перекрёсткам и прислушивалась к тому, как каблуки стучат.
Я бы всё слушала и слушала, шла и шла. И со временем начала бы слышать не просто стук каблуков, а перестук особых ритмов — основных и производных, инвариантов и вариантов, ритмов второго и третьего порядка, тем высшего уровня, которые бы надстраивались друг над другом в высокую башню, или медленно проявлялись, как водяной знак, или образ на фотографии.
Моё внимание полностью бы поглотила эта музыка улиц и каблуков. Я бы даже специально заходила в частные дома и административные здания, чтобы походить по их коридорам и комнатам и послушать, как меняется звук каблуков, его длительность, высота и плотность от прикосновения к разным поверхностям.
Временами этот стук каблуков по бесчисленным асфальтам, линолеумам, паркетам, плиткам и дереву звучал бы так странно, что мне бы казалось: иду не я, а кто-то другой. И его ритм обретал бы собственную жизнь и собственный голос. И шёл бы рядом со мной. Как будто хотел мне что-то рассказать. Какую-то свою историю.
Вокруг меня светило бы солнце. Люди, которых я никогда раньше не видела, сновали бы туда-сюда. Каждый из них был бы занят своим делом и напоминал сухие листья, гонимые ветром в одном ему известном направлении. Время от времени ветер, действительно, гнал бы по сухому асфальту пожелтевшие листья клёна, неизвестно как попавшие сюда. И они как птицы, отбившиеся от стаи, кружились бы у меня под ногами, и эти движения напоминали бы мне странный танец. И я боялась бы их спугнуть. Боялась бы не расслышать, что они хотят мне сказать. Не понять. На языке, который я давно знала. Но забыла.
Мои шатания по городу привели бы меня в какое-то богом забытое место. Я бы постучала в случайную дверь. Четыре коротких удара, один за другим, и один длинный, замерший, как знак вопроса. «Так судьба стучится в дверь», — пронеслось бы у меня в голове, и я поняла бы, что бессознательно сыграла ритм мотива судьбы начальных тактов Пятой симфонии Бетховена. И мне бы вдруг стало так страшно, как если бы я стояла на пороге в самую настоящую преисподнюю. И мне захотелось бы тут же развернуться и убежать.
Но я бы этого не сделала. «Войдите», — раздался бы сухой, но сильный голос откуда-то из глубины. Меня бы встретили следы упадка и запустения. Над всем этим вился запах гниения и заплесневелой сырости. И вокруг не души. Я бы поднялась по лестнице. Потом свернула направо в сумрачный коридор. В конце его обнаружила ещё одну дверь. За ней — ещё один коридор, больше похожий на узкую щель.
Мне бы бросилась в глаза лампочка, которая болталась на потолке и отбрасывала неверный свет. И этот разорванный свет заставил бы меня подумать о конвульсиях приговорённого к смерти, который ещё немного и покинет этот мир навсегда. Я шла бы по коридору, ведомая каким-то непонятным чувством. Может быть, я здесь уже когда-то была.
Я бы поворачивала то направо, то налево. Поднималась то вверх, то вниз. И не знала бы, что ждёт меня впереди. Как могло так получиться? Как я сюда попала? Как я найду дорогу назад? Всего три коротких вопроса по нарастающей. И вечная пустота в самом конце. Мне очень хотелось хоть с кем-то это обсудить. Но рядом никого бы не было. Только я одна. Каблуки туфель стучали по каменному полу, и я цеплялась бы за эти звуки, как человек, который смотрит на себя в зеркало и цепляется за собственное отражение. Он смотрит на самого себя и хочет убедиться, что ничего в нём не изменилось с того момента, как он видел себя в последний раз, и всё его существо, сосредоточенное в зеркальном отражении, сохранило свою форму и целостность.
И повторяющийся стук каблуков точно так же, как и знакомый образ в зеркале, давал бы мне точку опоры, которая одновременно являлась бы средоточием всего того, что есть я в данный момент, перед лицом меняющихся обстоятельстве и неопределённости общей ситуации. Я бы всё так же шла вперёд, и с каждым шагом сокращалось бы расстояние между мной и неопределённостью, но звук каблуков давал бы мне ощущение устойчивости и реальности происходящего. И эта реальность была бы такой абсолютной, что её легко можно было бы перепутать с чувством, которое нам даёт равномерная упорядоченная жизнь, в которой всё повторяется и абсолютно ничего не происходит.
Потом на мгновение бы остановилась. Вокруг меня царила бы тишина. Как на кладбище. Как будто весь мир притворился мёртвым и прислушивается к биению твоего загнанного сердца и шуму крови, бешено несущейся по венам.
Так вот. Если бы я была писательницей, то у этой истории было бы продолжение. И может быть, даже настоящее приключение. За каждой дверью скрывался бы свой мир. У каждого из этих миров было бы своё имя — странное и загадочное — Каманди, Исфаар Реобар, Пем, Тендук, Чагатар, Шерман, Формоза. Там паслись бы белые быки. И водились редкие виды попугаев. И земля приносила бы плоды круглый год.
За одной из них сидел бы Бетховен и работал над Тринадцатой симфонией. А рядом с ним Арнольд Шёнберг превращал математические формулы в музыкальные шедевры. Ещё дальше — Василий Кандинский синтезировал бы синергическую палитру звукокрасок. Дебюсси что-то там химичил на грани тишины и звука и переписывал чужие кульминации наоборот: вместо фанфар — тихий взмах ресниц, вместо барабанов, тарелок и оглушающего шума двойного оркестра — исчезающая мелодия флейты и лестница на эшафот. Майлз Дэвис, Чет Бейкер и Жульетт Греко тихо грустили в сизом сигаретном дыме.
А Моцарт бы демонстрировал умопомрачительные трюки и проходил сквозь стены. И там бы рос редкий сорт роз, от аромата которых у случайно забредшего путника кружилась голова, и он забывал бы обо всём на свете. Включая то, откуда сам пришёл. И только ветер гнал бы листья клёна. И они танцевали странный танец под ногами. И я бы боялась их спугнуть. Боялась бы не расслышать то, что они хотят сказать. Не понять. На языке, который я давно знала, но забыла. Как песня без слов. Я бы обо всём этом написала.
Если бы об этом не написал уже кто-то другой.
И прогуливаясь по улицам и площадям, по бесчисленным ответвлениям и коридорам в туфлях на высоких каблуках, я бы спрашивала себя: «А может быть, всё это имеет какой-то смысл?!» — «Может быть, и имеет. А может быть, и не имеет», — явственно ответил бы мне какой-то сухой, но сильный голос.
В ритме шороха кленовых листьев и стука каблуков.
ПО-ДРУГОМУ
Я держу в руках свадебную фотографию. 2004 год. Моя мама всегда спрашивала: «Почему вы так ржёте на этой фотографии?» Действительно, почему? Явно не от счастья. А от ужаса перед тем, что мы делаем.
Для меня, которая во всех своих отношениях с мужчинами сидела на чемоданах, готовая в любой момент нажать на кнопку и катапультироваться. Для него, который воспитал чужого сына и после длительных экспериментов «туда-сюда», объехав полмира, пришёл к выводу, что одиночество — единственно совместимый с его характером образ жизни.
Познакомились мы, как мне и нагадали, в аэропорту. Он прилетел в Украину по приглашению кафедры культурологии Киевской консерватории. Я была приглашена для перевода. Мы ждали в зале прибытия уже битый час, а он ждал на таможенном досмотре. Таможенник неторопливо и со знанием дела прокалывал тонким шампуром сигары, целый чемодан сигар, принадлежавший пассажиру в очереди до него, — одну за другой. Процедура продолжалась два с половиной часа. Но могло быть и дольше.
Когда мы познакомились, мы говорили по английски. Потом оказалось, что он английский даже не знал. Мне понравились его синие глаза и кудрявые чёрные волосы. После свадьбы они вдруг стали прямыми и никогда уже больше не вились. Он мне сказал, что ему сорок лет, а общие знакомые по секрету сообщили, что на самом деле уже сорок четыре. Он эмигрировал из Польши сначала во Францию. И мы с подругами-музыкантами прозвали его Шопеном. Насмотревшись на мой образ жизни в Киеве, сказал с пугающей серьёзностью, глядя прямо в глаза, что в Германии всё будет по-другому. Чем сильно меня заинтриговал.
После отъезда стал звонить каждый день. И у меня возникло такое чувство, что меня схватили за узду и не отпускают. После того, как он, выпускник философского факультета в Мюнстере, написавший диссертацию по феноменологии Гуссерля и Романа Ингардена, в одном предложении объяснил мне философию Канта и его «вещь в себе», я поняла, что всё пропало и бежать мне больше некуда.
После свадьбы повёз меня в Вупперталь на выставку Василия Кандинского, так как был твердо убеждён, что картины Кандинского надо знать вживую, а не по репродукциям, особенно когда пишешь о нём диссертацию. В первые же дни моего пребывания в Германии записал меня в Staatsbibliothek zu Berlin — государственную библиотеку в Берлине. И я начала ходить туда каждый день, как на работу.
После рождения ребёнка, когда мне казалось, что жизнь закончилась и ничего нового уже не произойдёт, он начал вытаскивать меня из спячки назойливыми вопросами по диссертации. И я, тяжело ворочая остатками мыслей в ватной, одурманенной гормонами и недосыпом голове, вынуждена была на эти вопросы отвечать и не заметила, как постепенно снова вернулась в жизнь за пределами материнства.
Он стал для меня фундаментом в новой стране — переводил, хлопотал, заполнял анкеты, писал письма и ответы на них. Я же учила новый язык и с болезненной стремительностью проходила за несколько лет тот путь, который нормальный среднестатистический немец медленно и неторопливо проходит за первые двадцать три года своей жизни.
Его педантичность стала отличным противоядием от моего хаоса. Теперь, по прошествии многих лет, я так же, как и он, складываю приборы на столе после еды в идеальную ровную линию с одинаковым расстоянием друг от друга — нож, вилка, ложка. И чувствую себя при этом прекрасно.
Я всегда обожала его умение ругаться по-польски — на самом деле по-русски — смачными трёхэтажными выражениями. Поляки умеют это делать по-особенному трогательно и интимно, так, что лучшего приветствия для друга, которого не видел несколько лет, невозможно себе и представить.
Мы превратили наш общий миграционный фон в Германии в мощное оружие, которое даёт нам возможность смеяться тогда, когда хочется плакать, и держать дулю за спиной в самой отчаянной ситуации. Нам даже удалось духовно объединиться в тайный рыцарский орден Что Русскому Хорошо Немцу Смерть, чтобы просто поржать над тем, какие вокруг нас все дураки, а мы одни умные.
Мы родили двоих детей — двух мальчиков. Сначала поклялись, что будет только один, а потом, через девять лет, мне страшно захотелось второго, и он уступил. Я часто думала, как бы я воспитывала девочку, как бы её любила и лелеяла, и растила принцессой, самой-самой красивой и умной, никогда не ругала и показывала бы ей, как прекрасен этот мир. А потом подумала: зачем далеко ходить? У нас в семье уже есть девочка. И эта девочка — я сама. Поэтому всё самое хорошее, что я придумала для неё, достанется мне. И это есть неплохое решение проблемы.
У нас всё действительно сложилось по другому. Как он и обещал.
И может быть, это и есть секрет супружеской жизни?
KEINE AHNUNG. ПОНЯТИЯ НЕ ИМЕЮ
В Германию я приехала с нулевым уровнем знания немецкого языка. К тому времени окончила всё, что можно, — школу, консерваторию, институт, аспирантуру. Не хватало только докторантуры и профессуры. Мой профессиональный путь был завершён.
В августе 2004 года мне исполнилось тридцать лет, и я начала новую жизнь в обществе, где говорили на языке, который я не понимала. Внешне и по документам я была взрослым, полностью сформированным человеком, а моё языковое поведение в этом обществе находилось на уровне младенца.
Самой первой фразой, которую я выучила в Берлине на немецком, стало выражение Keine Ahnung. Понятия не имею.
Это была настоящая разговорная фраза на настоящем немецком языке, на котором говорили настоящие немцы, которые ходили по настоящим немецким улицам. Такие фразы обычно называют аутентичными. Я старалась использовать её как можно чаще и довести до автоматизма.
Однажды я сидела возле нашего дома, подставляла лицо лучам летнего солнца и ждала мужа. Вместе мы собирались поехать на прогулку по городу. В подвале дома был расположен какой-то магазин. Ко мне подошёл мужчина и спросил: «Arbeiten Sie hier?»[1] Я его не поняла, передёрнула плечами и ответила легко и непринуждённо: «Keine Ahnung» — и почувствовала себя вдвойне счастливой.
Ответ возымел своё действие. Мужчина пошёл дальше своей дорогой. Вопросов у него ко мне больше не было. А я впервые использовала выражение Keine Ahnung, а не просто какое-то там безликое Ich weiß nicht.[2] Оно звучало, как аккорды в первых тактах Первого концерта для фортепиано с оркестром Петра Ильича Чайковского, — торжественно и непобедимо. Keine Ahnung — понятия не имею. Бросила и пошла. Недоуменно передёрнула бровями, элегантно забросила сумочку через плечо и никто тебе больше ничего не должен — ты всё равно ни о чём не имеешь совершенно никакого понятия.
Я думаю, что многие, кто уезжает жить в другую страну будучи уже полностью сформированными людьми, испытывают своего рода дискомфорт: с одной стороны они обладают самомнением, амбициями и эго, взращёнными реальностью одной страны, которую они покинули, а с другой — они не могут взять и перенести один к одному это самомнение, амбиции и эго в реальность новой страны, как если бы они сели в самолёт и перенеслись из одной географической точки в другую.
Рано или поздно они обнаруживают себя перед необходимостью всё начинать с самого начала, как если бы судьба их не просто привела на новое место, а сыграла с ними злую шутку и катапультировала в младенчество, и им вместо того, чтобы жить на новом, более высоком уровне, нужно ещё раз делать свои первые шаги, учиться ходить и издавать свои первые членораздельные звуки. И всё это в теле и с сознанием взрослого человека.
Многие испытывают в этой ситуации дискомфорт. У кого-то он переходит в конфликт. И не каждый может с этим конфликтом справиться. Иногда этот конфликт может стать настоящим кризисом безысходности, болезненности и искажённой самооценки.
Единственный выход в этой ситуации — быстро выучить иностранный язык. И быстро достигнуть того уровня, на котором находится местное население, чтобы взаимодействовать с ним на равных. Ничего лучшего никто ещё не придумал. Но именно в этом «быстро» и кроется вся суть. Что значит — быстро? Это значит: за год проживать десять, за три года — целую жизнь. Формировать умения, для которых носителям языка понадобилась вся жизнь, — от рождения, через взросление, школы, университеты, каждодневное общение, необозримые контакты — за два-три года.
Нередко в изоляции от естественных условий обитания, без школ и университетов, без верных друзей и без хороших знакомых, в сумасшедшем темпе и по крышесносным методикам, заряжаясь сырым порохом неуёмного честолюбия, обид и злости. Не пережёвывать тщательно каждый кусочек языка, наслаждаясь его вкусом и ароматом, позволяя ему растаять на языке, как шоколаду, ощутить послевкусие, глубоко вздохнуть и немного подождать, а заглатывать огромными кусками, не разжевав до конца. Давиться. Вырвать и запихивать в себя обратно. Страдать от вздутия живота. Хватать не дожидаясь, пока отрастут руки. Бежать марафон на одной дистанции вместе со всеми — без поблажек, без особого отношения — на культяпках вместо ног.
И я учила. А что мне ещё оставалось делать? Хотя в Берлине свободное владение немецким языком для эмигрантов совершенно не является нормой. Многим так и не удаётся выйти из кризиса и они проводят остаток своей жизни в своего рода гетто — полузакрытых сообществах, где живут представители одной культуры, например, турки, и плохо говорят по-немецки. Когда я начала работать и вышла в немецкий социум, очень долго не могла избавиться от чувства, что я, по сути, ещё не готова. Не готова жить в языке, говорить на равных и действовать в социальных ситуациях на общих со всеми остальными основаниях. Мне нужно было время. Много времени. Или что-то другое. Но ни того, ни другого у меня тогда не было.
Говорят, что язык лучше учить в среде носителей. А мне кажется, что в среде носителей лучше язык доучивать. А учить его лучше всего дома, ещё лучше — в школе, или ей подобным тепличным заведениям, где нас окружают забота и внимание. Где нас ведут, за нами наблюдают, подсказывают, корректируют и наставляют. В таком защищённом пространстве не нужно спешить, и от знания языка не зависит наше выживание.
Прежде чем выходить в мир и пользоваться языком, мы имеем возможность заранее отработать хватку и закрепить приёмы. Выучить выражение и повторять его несколько раз подряд, смакуя каждое слово, привыкнуть к звучанию, набору слогов, втянуть в себя весь аромат, почувствовать дыхание, прислушаться к биению сердца и услышать пульс. Медленно вживаться в новый язык, нести его бережно и осторожно, стараясь не расплескать и не повредить того, что было, и не бросать на растерзание толпы то драгоценное, что стало своим.
В первые годы жизни в Германии я боялась оказаться некомпетентной в лингвистическом плане. Боялась не знать, что сказать. Или знать, что сказать, но не знать как. Знать как, но не быть уверенной в том, что это правильно. Хотеть сказать что-то определённое, например, шутку и долго подбирать слова. Наблюдать, как от шутки остаётся мокрое место, когда эти слова находятся. Или просто хватать ртом воздух как рыба. Или открыть рот, чтобы сказать, а все уже разошлись. Или ещё хуже: счастливо улыбаться, не разжимая губ, застенчиво смотреть в глаза собеседнику и надеяться, что тебя и так поймут, без лишних слов. Но они не понимали. Никто не понимал. Не хотели понимать. Каждому из нас нужны были слова.
Тогда, в Берлине, в среде носителей мне не хватало процесса медленного освоения языка и созревания в нём на собственных условиях. В итоге, как это странно ни звучит, язык в среде носителей я учила сама, в основном по книжкам, разговаривала сама с собой и отрабатывала структуры у себя дома. Для реальных живых людей моё знание языка в любой момент находилось в состоянии наполовину пустого стакана. По аналогии со стаканом наполовину полным.
Мало кто тогда среди носителей языка был расположен задумываться о том, что ты находишься в процессе изучения, и давать тебе поблажку. Да и времени у этой среды не было слушать все эти мучения (от слова «мычания»), ей что мычишь, что мучишь — было всё равно. Среда носителей воспринимала тебя, как готовый продукт наравне со всеми остальными, в конце концов ты же была вполне взрослым и сформированным человеком, и оценивала тебя по единой системе без разделения на условия проживания и жизненные обстоятельства. Всё остальное абсолютно никого не интересовало.
Конечно же, в таких условиях возникали и смешные ситуации. Не знаю почему, но я была уверена, что иностранный язык лучше всего учить по пословицам и поговоркам. Именно так постигаются ментальность нации и её культурные ценности. Поэтому я много времени тратила, чтобы выучить наизусть немецкие пословицы и поговорки.
Со временем моя голова стала напоминать бабушкин сундук, доверху наполненный всякого рода жизненными премудростями. Например, Aller Anfang ist schwer («Хорошее начало полдела откачало»). Или Aus Schaden wird man klug («На ошибках учатся»). В дополнение к этому читала передовицы серьёзных газет, например «Die Zeit», выписывала оттуда слова и выражения и учила их наизусть.
Потом использовала их в сочетании с пословицами и поговорками в повседневных разговорах, чем всегда вызывала удивление коренных немцев, которые впервые слышали из моих уст то или иное выражение и неизменно восхищались глубиной моего проникновения в запасники их родной культуры и выспренностью и причудливостью моего разговорного стиля.
Большие трудности мне доставляли и до сих пор доставляют немецкие имена и фамилии. Проблема в том, что многие немецкие имена и фамилии не вызывали во мне поначалу совершенно никаких ассоциаций и я не находила в этих звуковых сочетаниях никакой точки опоры. Самыми страшными были окончания.
Например, в немецком очень популярно женское имя Селина. Но в отличие от русского это имя может иметь два окончания: CelinE, CelinA или использоваться вообще без окончания — Celin. В итоге получаются три отдельных имени. И эти окончания надо уметь запоминать и правильно произнести. А если произносишь неправильно, тебя поправляют или обижаются. Ещё хуже дело обстояло с фамилиями.
Однажды руководитель нашего педагогического семинара фрау Штампе, которая энергично закидывала под столом одну на другую ноги, затянутые в элегантные сапоги из чёрной лакированной кожи, и вообще была очень строгая и беззаветно преданная педагогическому делу дама, посоветовала для выучивания имён подыскивать рифму. И пожелала, чтобы все присутствующие тридцать пять человек сразу же подумали о каком-то имени и подыскали для него рифму в качестве примера. Рифма у меня сразу нашлась Stampe-Schlampe, Штампе-Шлампе и так за ней и закрепилась. Но привести эту рифму в пример и хвастаться перед всеми собственной сообразительностью было никак нельзя.
Поэтому, когда до меня дошла очередь произносить имя и подходящую рифму, я замялась и ничего не сказала. Дело в том, что Шлампе в переводе с немецкого обозначает шлюха, Stampe-Schlampe. Фрау Штампе оказалась права. Давно уже прошли времена моего педагогического семинара, а рифму эту я помню до сих пор. Фрау Штампе исчезла из моей жизни, а рифма на неё осталась, как золотые коронки после кремации тела. Зато по рифме я могу теперь запоминать почти все немецкие имена.
Чтобы выжить, я вцепилась в немецкий язык мёртвой хваткой, как клещ в свежую плоть. Это оказалось хорошо для немецкого. Но плохо для английского, которым я владела по профессии. В один прекрасный момент в этой гонке вооружений я обнаружила, что не могу вспомнить абсолютно ни одного английского слова. Даже числа все забыла.
Мой мозг меня предал, покинул или сыграл со мной злую шутку, и вообще, неужели так бывает со всеми? Оказывается, бывает. Может быть, не со всеми. А только со мной. Позже, много лет спустя, я восстанавливала английский по буквам и словам, мучительно и трудно, как после долгой болезни, и всю дорогу думала о Ленине, который после очередного покушения на его жизнь снова учился говорить и писать, слово за словом, буква за буквой, и в этом ему помогала Надежда Константиновна Крупская. Вот какой мусор иногда остаётся в памяти. А не английский. И как ей после этого можно доверять?
Хорошо это или плохо? Keine Ahnung. Понятия не имею.
БМВ И «МЕРСЕДЕС»
После двух недель отпуска мы возвращаемся в Германию. Отпуск мы провели в Киеве и сейчас сидим в такси, которое везёт нас в аэропорт «Борисполь». Я еду по маршруту Украина–Германия не в первый раз, но первый раз с особенным чувством. Этого чувства у меня раньше никогда не было. Я возвращаюсь домой.
Не просто в дом, в котором я живу и который можно найти по определённому адресу. Совсем нет. Я возвращаюсь в пространство, к которому принадлежу. У этого пространства нет имени и географических координат. Оно находится где-то в стране под названием Германия и не ограничивается физическими рамками. Здесь я могу дышать и быть самой собой. В этом пространстве я сделала всё правильно. Не по принуждению и под давлением обстоятельств, а потому что так хотелось. В пространство, которое ещё не завершено и которое мы продолжаем строить мыслью и делом.
Водитель с Яцеком обсуждают немецкие машины. Я внимательно слушаю и время от времени помогаю с переводом в обоих направлениях. Таксист говорит по-русски медленно и по слогам, местами с трудом подбирая слова. Видно, что он в разговоре с иностранцем очень старается быть понятным, и поэтому его речь автоматически приобретает иностранный акцент и иностранные трудности.
— На немецком языке народ это «волк», да? — интересуется водитель.
— Нет, народ это «фольк».
— А я думал, что правильно «волксваген». Ага, а правильно, значит «фольксваген». А как немцы говорят: «мерседéс» или «мерцéдес»? Так я и думал, по имени дочери.
Тут таксист начинает длинный доклад о преимуществах и недостатках разных марок немецких машин. Я наслаждаюсь неподражаемым стилем и выбором слов. И не перестаю восхищаться тайным сообществом мужчин, которые понимают друг друга с полуслова всегда, когда речь заходит о технике.
— «Мерседес-Бенц», понимаете, настолько грамотно делает автомобили, это просто несравнимо ни с чем. Он похож на все остальные автомобили, у него тоже четыре колеса, но он сделан абсолютно, повторяю, абсолютно. Если у других будет что-то повторяться, что-то похожее, у «мерседеса» будет абсолютно всё разное — колёса, стойки стоят под разными углами, разный выворот, всё разное абсолютно, настолько грамотно сделан автомобиль. Если ты снимаешь помпу, ты снимаешь только помпу, чтобы та, что воду гоняет, по системе, да?
— Если у «фольксвагена» ты снимаешь помпу, ты снимаешь ещё вакуумный насос, ну понимаете? То есть «мерседес» это вообще супер. Я всё делаю сам, как человек технический, авиационный инженер. Меня это просто интересует. Если поменять цепь двигателя, это настолько просто. Это просто, это не надо всё разбирать, это клапанную крышку снял, цепь двухрядная и разборная, разобрал, зацепил, я менял очень долго.
Яцек сидит на переднем сиденье и делает вид, что всё понимает. Странное чувство накрывает меня внезапно, как цунами. Оно кажется смешанным с запахом кофе с молоком, свежей выпечки и круассанов в аэропорту Дюссельдорфа. Всё вместе вдруг выплёскивается в фонтане головокружительной любви к дому, в который я сегодня вернусь. Этой любви так много, что становится больно. Я — та, кого называют эмигрантами, кто живёт между культурами и пространствами, кто радуется одному, через пять минут восхваляет другое, тоскует по третьему, висит между пространствами и культурами, за все годы жизни в другой стране забывшая, что такое дом, отрёкшаяся от всего, что когда-то любила. Я возвращаюсь к себе домой.
Это чувство настолько необычно и ново для меня, что я замираю. В тумане начинаю снова слышать голос водителя такси, который по прежнему сравнивает БМВ и «мерседес».
— У БМ дабл ю — три цепи. Чтобы поменять цепи, внизу надо снять коробку. Что вам сказать, сказать это мало, надо показать. Вот смотрите, — показывает на телефоне фотографию металлической руины, разобранной до состояния проводов и соединений.
— Я БМ дабл ю разобрал, поменял цепи, что вам сказать, мне как техническому человеку, авиационному инженеру. Вот я менял, три цепи, коленвал, масляный насос, и выше, разбирал, три цепи. Ну слушайте, ну я как инженер, я это понимаю, я кручу, это просто кошмар, это я менял каждый день десять–одиннадцать часов шесть дней подряд.
— А «мерседес» это очень просто, только верхнюю клапанную крышку, потому что первый цилиндр, снял, она разборная, здесь три цепи и цельные, не разбираются, а там двухрядная, потому что она тонко ходит, не тянется, она меняется на раз в триста тысяч или четыреста тысяч, её там рассоединил, новую соединил и всё. Потихонечку заводишь новую за старую, старая выходит, новая заходит, соединил и поехал.
Моё чувство дома растёт. Ему нужно место. Много места. Ему нужен целый мир. Ему нужна вся Вселенная. Я распахиваюсь, набираю полную грудь воздуха, расширяюсь на все четыре стороны и хочу позволить ему быть. И зажмуриваюсь от наслаждения. Я еду домой. Вот прямо сейчас я могу лечь на пол, разбросать руки и ноги и смотреть в потолок. По мне можно ходить, меня можно переехать асфальтовым катком, толкаться и дёргать, а мне будет всё равно. Я еду домой.
Водитель такси по-прежнему бубнит:
— Я так менял, вообще вопросов нет, это где-то три–четыре часа, а БМВ — это по десять часов шесть дней. Я вам показал, но поверьте: я это кручу, я это знаю, как авиационный инженер. Это последний БМВ, всё, финиш, это будет финиш, никаких БМВ, потому что я раздаточную коробку снял, когда передний привод выбрасывал, я всё перебрал, выкинул, всё в гараже положил и всё.
Я слушаю и мучаюсь вопросом: а зачем вообще немецкие машины разбирать на части, если ты наконец-то нашла свой дом?
У БОГА ЗА ПАЗУХОЙ
Дом, в котором мы живём, — кажется, здесь всё понятно. И не стоит дальше искать каких-то глубоких смыслов. Дом как дом. Но чем больше я об этом думаю, тем больше мне кажется, что наша встреча была неслучайна.
Дом живёт до тех пор, пока он дарит радость человеку, который долго шёл по чужим землям и устал на своём пути. Человек так истощён, что даже не мечтает о спасении. И дом вдыхает в него новую жизнь, как если бы распахнулись настежь двери и свежий бриз взметнул прожжённые солнцем волосы, перебирая их, как страницы книги. Люди рождаются и умирают. Поколения приходят и уходят. А дом продолжает стоять на своем месте и ищет родственную душу, с которой он совпадает по частоте сердцебиения.
Дом — место непрерывного существования — включает узор жизни отдельного человека в сочетание линий на собственной ладони. Дом и человек — тысячи ненаписанных историй. Иногда ты даже можешь слышать их голоса и угадывать тени.
Дом, в котором нам посчастливилось поселиться, старый, столетний. Мы его снимаем. И арендодатель наш ни много ни мало — целая протестантская церковь.
До того в нём проживали поколения протестантских пасторов, потомков Мартина Лютера. Имели большие семьи, плодились и размножались, и держали прислугу.
Последний пастор провел в этом доме совершенно счастливые пятнадцать лет. Он был прекрасным оратором и утешителем заблудших душ. Слава его выходила далеко за пределы собственного прихода. Люди искали встречи с ним, как с чудом. Поджидали его после церковных служб, чтобы обсудить текущие дела, да и просто желали засвидетельствовать своё почтение всеми доступными способами.
Они звонили в дверь в любое время дня и ночи и просили помочь — копеечкой на хлебушек или хотя бы добрым словом. Местные философы стремились поставить точки над i в сложных теологических дискуссиях, начатых церковью ещё триста лет назад. Некоторые просто заходили в гости без приглашения — обменяться последними новостями, и всегда одобрительно хлопали его по плечу. Махали рукой и улыбались в те редкие минуты, когда он решался выйти из дома.
И вот однажды он проснулся с непреодолимым желанием убежать. Одним резким движением потёр безостановочно ноющее плечо. Не теряя ни минуты, написал заявление на перевод по службе куда-нибудь на край света, может быть, в Испанию или Португалию, а ещё лучше на маленькие острова, которых нет на карте, и где есть приход с верующими, не знающими немецкого языка.
Весь дом замер от ожидания. Не слышно было ни звука шагов, ни скрипа рассохшихся половиц. Даже тени, жившие в углах подвала, перестали перешёптываться по ночам. Наступившую тяжёлую тишину прерывал горячечный шёпот пастора, который сбивчиво молился, просил прощения у своего Бога и клятвенно обещал выучить испанский язык.
После отказа ему больше нечего было терять. Он быстренько написал заявление на снятие церковного сана и расплатился по всем счетам. Взял кредит под выгодные проценты подальше от прихода, разобрал шведский садовый домик, собрал с огородов верхний слой плодородной земли, погрузил её в мешках на грузовик вместе с декоративными камнями, которые он привёз из отпуска в гористых равнинах Шотландии, и уехал работать учителем религии в школе.
Когда я увидела дом, я сразу же поняла, что мы его берём. Он стоял одиноким белым гигантом на необозримом участке земли, зажатый в тисках холодного февральского воздуха, и дышал сонными испарениями таинственной жизни в неисчислимых комнатах, коридорах, лестницах и углах. Я даже не поинтересовалась, сколько это будет стоить. Это было одно из наиболее иррациональных решений, которые я когда-либо приняла. Мы не выбрали этот дом. Этот дом выбрал нас. И я никогда об этом не пожалела.
Арендовать дом у церкви — очень щекотливое дело. Церковь в любой ситуации остаётся церковью и живёт по библейским законам. Ну, например, если в доме что-нибудь случается, — плесень на стенах, сантехника, обрезка деревьев — нам приходится стучать. Все обычные арендаторы сообщают о случившемся в соответствующие инстанции и не придают этому особого значения. Мы же стучим кулаками, ногами, а иногда даже головой в закрытую дверь и ждём, когда она откроется.
Стучим очень долго, иногда неделями, месяцами, годами, падаем в изнеможении, поднимаемся и снова стучим из последних сил. А потом вдруг… О чудо! Небеса разверзаются, и на нас падает манна небесная в виде ответного звонка или короткого сообщения. И мы на собственной шкуре познаём глубокий мистический смысл фразы «Стучите — и вам откроется!»
У церкви, как известно, денег нет. Она по сути своей и ещё с основания бедная и эту бедность несёт достойно, с высоко поднятой головой. Поэтому, когда речь заходит о том, кто будет платить, она начинает этой высоко поднятой головой категорически мотать из стороны в сторону, разбазаривая пылинки с нимба, и заявляет: «Бог вам в помощь». — «Там, — её очи возводятся долу и взгляд теряется в синих небесах, — все деяния записываются, ничего не забывается испокон веков, и Отец небесный прощает вам грехи ваши. Умножайте свои духовные богатства и совершайте благородное дело: сами платите за ремонтные работы как вверху, так и внизу. Аминь».
Так, например, мы меняли ковровое покрытие на верхнем этаже дома. Ковровое покрытие было очень древним. Можно даже сказать, антикварным. Его, наверное, постелили ещё во времена Реформации. Оно обладало неопределённым цветом и совершенно определённым запахом. Старый пастор, по собственному признанию, имел обыкновение ходить по ковру в тяжёлых кирзовых сапогах, заляпанных весенней грязью и навозом. Под конец ему было уже всё равно, и он даже ложился в них спать.
Вопрос о ковре рассматривался на четырёх собраниях пресбитериата в присутствии всех местных церковных чинов. Потом он пошёл в высшую инстанцию — в земельное представительство, потом ещё в более высшую — в федеральное представительство, дошёл до самого верха и вернулся обратно. Через три года интенсивных переговоров и аудиенций на высшем уровне церковь согласилась на сделку 70:30, что означало: тридцать её, семьдесят наши, плюс отпущение грехов сроком на два года и одноразовая служба за здравие в какое-либо воскресенье по выбору заказчика.
Однажды стены с подветренной стороны дома покрыла чёрная липкая плесень. Она расползалась буквально на глазах. Срочно была созвана экстренная комиссия в составе представителей общественности, архитекторов, мэра города, почётных жителей, членов стрелкового клуба, добровольных пожарников, комитета собачников, соседей и просто случайных прохожих.
В результате сложных философских дебатов — действительно ли это плесень или нам всем просто показалось — церковь прислала рабочих, которые ободрали обои на двух стенах, вычистили и побелили их заново. Две другие стены в той же комнате они оставили в нетронутом, пожелтевшем от времени состоянии с признаками зарождающейся всё той же плесени. Но дышать, несомненно, сразу стало легче.
Или вот другой принцип современной церкви — «На Бога надейся, а сам не плошай». На стене в рабочей комнате мужа образовалось тёмное влажное пятно. Пятно имело странную форму ладони, как если бы сквозь побелку проявлялась форма человеческого тела, замурованного внутри. Нас снова посетила комиссия из трёх человек очень высокого ранга. Походили, покачали головами, удивляясь нашей глупости, и посоветовали завесить пятно ковром, чтоб не было видно. Ковёр в пользование не предоставили.
В душевой кабине в ванной пошёл ржавый налёт по швам, который невозможно было убрать обычными средствами. Комиссия из двух голов укоризненно покачала этими головами в мою сторону, нетерпеливо хлестнула мощным хвостом по гладкой плитке пола и сказала, что надо лучше мыть. «Мыть лучше надо», — медленно и по слогам повторила она, тщательно пережёвывая каждое слово и нескромно намекая на ограниченность моего языкового понимания. Нетерпеливо сорвала крышку туалета и с жадностью выпила всё его содержимое. С тех пор прошло много лет, а я всё мою. Осталось всего два шва. Зачем беспокоить церковь по таким пустякам?
Но мы не жалуемся. Совсем не жалуемся. Ведь когда живёшь в собственном доме, всегда есть чем заняться. То траву косить, то мышей ловить, то дрова рубить, то мох на дорожках вычищать, то зайцев разгонять, то урожай собирать. Или просто слушать тишину дома. Потому что эта тишина всегда какая-то особенная — наполненная и живая.
И конечно, нельзя забывать самое главное — дом-то освящённый. Окроплённый, намоленный и умиротворённый. А это значит, что живём мы в нём практически как у бога за пазухой.
Иногда мне кажется, что этот дом, действительно, нас выбрал. Он сам нас нашёл. По снам, по запаху, по прерывистому дыханию и по бледным строчкам, уносящимся по проводным линиям Интернета.
Наверное, это случается со многими: ты входишь в раскрытые двери и твой взгляд теряется в витках винтовой лестницы, уходящей куда-то вверх. И ты понимаешь, что этот дом — огромный корабль, в котором есть место и для тебя. И ты начинаешь испытывать великое спокойствие, его можно сравнить с сиянием божественного нимба, который на долгие годы и расстояния даёт тепло, притягивает и утешает, вписывая тонкими золотыми паутинками историю человека в историю дома.
Пока вас не разведёт судьба.
HOME SWEET HOME. ДОМ, МИЛЫЙ ДОМ
Собираемся на прогулку всей семьёй. Так надо. Так правильно. Макс пыхтит и время от времени подвывает.
Яцек долёживает в кресле скандинавской модели Stressless[3] в позе крайней прокрастинации и собирается с духом. Я страстно мечтаю о том, как бы сачкануть. Сижу на диване, смотрю перед собой и напряжённо ищу повод. Время от времени начинаю энергично сучить ногами и громко вздыхать.
— Ну всё, ещё пять минут и идём. Ну всё. — Одним решительным движением поднимаюсь и снова падаю. Украдкой посматриваю на мужа в надежде, что он сам поймёт. Регистрирую на его лице крайнее оцепенение, мученическое выражение четвёртой степени и закатанные до белков глаза. Голова опущена и безвольно болтается где-то сбоку.
— Ну всё, — повторяю в очередной раз. — Надо вставать. Ничего не поделаешь. А то они разнесут полдома.
Муж перекидывает голову с одной стороны кресла на другую. В руках его откуда-то появляются носки. Он сердито встряхивает ими перед собой, как мокрой тряпкой, одним резким движением выпрямляется и садится. Выражение его лица из отсутствующе-страдальческого становится каменно-мученическим.
В комнату влетает Максимилиан с сачком в руке. Он как будто читает мои мысли. До последнего момента сижу на диване и цепляюсь за последние секунды неподвижности. Яцек начинает описывать круги, радиус которых угрожающе сужается. Взгляд его становится всё более точным. Он явно начинает недоумевать по поводу моего бездействия.
— Послушай, дорогой. Может быть, вы поедете без меня? — решаюсь наконец спросить. Голос предательски дрожит и становится по-детски тонким. — А я тут дома, да по хозяйству, да приберусь.
Чёрт! Была не была. Хуже не будет.
Воцаряется немое молчание. За ним следует серия тяжких вздохов. На месте мужа вдруг оказывается согбенный старик, который едва в состоянии перебирать ногами, не говоря уже о вывозе каких-то детей на прогулку. Лицо старца сначала искривляется, а потом вдруг светлеет и разглаживается.
Остаюсь дома одна. Тишины так много, и я не знаю, что с ней делать. Мне кажется, что можно пройтись по дому, туда-сюда. Считать шаги. Или не считать. А может быть, лучше полежать? Полежать — да, но где, на диване или на кресле? А может быть, лучше залезть на чердак? Залезть и сразу вылезть, или немножко там понаходиться? Или упасть на пол, раскидать руки и ноги и смотреть в небо, заливаясь счастливым детским смехом? Нет, лучше напиться! До беспамятства! И в бричке к цыганам! Или может быть, просто сесть за стол и ничего не делать? За стол или под стол, и как долго? Нет, мне кажется, лучше посмотреть из окна. На что смотреть? На право или на лево?
Меня переполняет восторг от осознания всего того, что я могу. А могу я в данный момент примерно всё. Боже, как прекрасен мир!
Наконец я буду читать и по мне никто не будет прыгать. Где моя книга? Я могу включить телевизор и смотреть то, что мне хочется. Где пульт? Я могу позвонить по телефону, и меня никто не будет прерывать, корчить рожи и передразнивать русские слова. Кому бы позвонить? Я могу просто лежать, и мне не надо выполнять обязанности. В какую сторону лежать? Я могу наконец-то выучить французский. Что такое французский? Я могу придумать что-нибудь. Чтоб такое придумать? Я могу улететь на Луну. Почему не на Солнце? Я…
И тут раздаётся телефонный звонок. В трубке слышно чьё-то тяжёлое горячее дыхание без слов. Откуда-то издалека доносится вой Максимилиана, который, очевидно, бьётся в родимчике и требует срочной транспортировки.
«Ваше время истекло. Слово имеет директор фабрики», — в моей голове раздаётся гулкий голос, который напоминает тяжёлые шары, катящиеся по каменному полу. Кто-то показывает на часы. Никто не заметил, как передвинулась часовая стрелка.
«Пять минут прошли! Долой!» — голос свирепеет и приобретает противный акцент с металлическим оттенком. Я вздыхаю и замечаю, что луч заката за окном давным-давно погас. Капли перестали звенеть. И луна потеряла серебристые паутинки.
Мгновенно выпрямляюсь и начинаю ждать.
ЯН ЦИН: ВРЕМЯ ОЖИДАНИЯ
Говорят, что нужно жить так, как если бы каждый день был последним. Только тогда можно всё успеть. Когда живёшь в Берлине, кажется, что тебе не хватит и всей жизни, чтобы посетить все его парки, озера, улицы, площади и достопримечательности. Иногда Берлин представляется безразмерным, и сколько по нему не езди и не ходи, хоть с утра до вечера без остановки, достопримечательностей не становится меньше.
И чем быстрее ты передвигаешься, тем недостижимее становится конечная цель — узнать Берлин. Особенно, если места, которые ты открываешь, перестают быть просто достопримечательностями, точками на карте, а становятся местом встречи и узнавания друг друга — людей, близких по духу, единомышленников, связанных похожей судьбой, живущих на одной волне, способных понять друг друга, разделяющих генетический код на 99.9 процента.
В одну из зим в Берлине мы открыли для себя озеро Wannsee. Обычно мы приезжали туда в воскресенье после завтрака, оставляли машину у вечно пустого ресторана и дальше шли пешком. Долго стояли на берегу озера, пятилетний Филипп бросал камешки в воду или разбивал палкой тонкий лёд, а мы смотрели в серо-голубую даль и впитывали в себя её холодную неподвижность. Потом шли по тропинке в лес, вдыхали запах сырой земли и шуршали прошлогодними листьями.
Филипп нёсся впереди на велосипеде, его стремительность и скорость вгоняли меня в состояние тревожности, которая так не соответствовала тому, что я здесь искала, — тишину и покой.
И я неслась за ним в панике вдогонку и надеялась его поймать, перехватить и вовремя вмешаться, и защитить от столкновения со встречными велосипедистами и прочими реальными и воображаемыми опасностями. Больше всего мне хотелось прижать его к себе и не отпускать.
И больше всего мне нравилось стоять на берегу озера и смотреть на воду, небо, чаек, пришвартованные на зиму лодки, скользить взглядом по их линиям, отмечать движение и отсутствие движения, наблюдать и не вмешиваться, чувствовать себя немножко беспомощной перед лицом безразличного совершенства природы. И понимать, как ты здесь бессильна. И ни о чём не думать, и становиться такой же неподвижной и холодной, как окружающий нас зимний ландшафт.
В один из таких дней на берегу озера, в тёмной узкой бухте под ветками раскидистых деревьев мы познакомились с немцем и китаянкой: Штефаном и Ян Цин. Они жили в небольшой двухкомнатной квартире на первом этаже в доме с жёлтыми стенами рядом в лесу и так же, как и мы, выгуливали пятилетнего сына Тома.
Это была очень необычная пара. Штефан высокий, худой, с острым носом и узким лицом с впавшими щеками, работал пожарным, а Ян Цин — среднего роста круглолицая молодая женщина с длинными чёрными волосами, собранными сзади в хвост, и сбитой ладной фигурой — подрабатывала переводами с китайского на немецкий, собиралась писать диссертацию по сравнительной лингвистике и искала научного руководителя по теме в университете Гумбольдта.
Она была стопроцентная китаянка, родилась и выросла в Китае, там же окончила школу и университет. Однажды на каникулах летом она поехала в Германию на экскурсию и в художественном музее Гамбурга Kunsthalle Hanburg в отделе немецкой романтической живописи XIX века перед знаменитой картиной Каспара Давида Фридриха «Странник над морем» познакомилась с будущим мужем.
Мы с ней как-то вдруг сошлись, что для меня было совершенно нехарактерно. Меня поразила в ней удивительная искренность и эмоциональность, которые хлынули мне в ответ на первый ничего не значащий вопрос: «А чем ты занимаешься?» Как будто её сосуд был переполнен, и мой вопрос добавил в него последнюю каплю, и его содержимое вырвалось наружу, как извержение вулкана. И не пропало. А впиталось в плодородную почву.
Так же, как и я, она выросла в интернате и искала замену родительской любви в привязанности к девочкам по комнате. Так же, как и я, она сбивалась с ними в перепуганную стайку, когда за окном гремела буря, на землю низвергались тонны дождя и небо разрывали молнии. И никто не знал, что будет дальше. Так же, как и я, она страдала от высокомерия профессоров в немецких университетах. Мы обменялись несколькими предложениями зимой на берегу озера Wannsee, и нам вдруг стало тепло и уютно, как если бы на нас опустилась тёплая шаль и защитила нас от холода, одиночества и сквозняков в длинных и бездушных университетских коридорах. Как если бы мы встретили родственную душу.
Мы стали ходить друг к другу в гости. Так же, как и у меня, у Ян Цин был комплекс: акцент в немецком языке. Говорила она бегло и почти без ошибок и для носителя китайского удивительно ясно и понятно. Но акцент и особая привнесённая интонация оставались. И это заставляло её каждую минуту существования в другом языке чувствовать, что она другая. Она была другая. В научных кругах, в которых она писала диссертацию и ещё надеялась найти работу, ту, которую хотела, — научным сотрудником, или ассистентом профессора или на худой конец лектором — и в повседневной жизни.
Она была другая, открытая и ранимая. Я её прекрасно понимала. Наверное, потому что сама была такая. И точно также страдала от предназначенности вечно быть другой. Вечно разной, вечно несовершенной, вечно не такой, как надо, вечно не достающей до верхней полки, требующей специального внимания, не попадающей или перегибающей палку. Вечно совершающей усилие, которое грозило перерасти в насилие, — над окружающим миром и самой собой.
Однажды Штефан и Ян Цин сидели у нас в гостиной на диване из чёрной искусственной кожи. В чашках дымился чай из предгорья Гималаев, на тарелках вырисовывались треугольники моего фирменного творожного пирога без муки на овсяных хлопьях. Они рассказывали, как купили квартиру в кредит, для детей, чтобы у них было будущее и ощущение дома, а не вечные перекладные.
— Вы планируете е
- Басты
- Художественная литература
- Лена Барски
- Сто двереи
- Тегін фрагмент
