Пятое сердце
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Пятое сердце

Тегін үзінді
Оқу

Дэн Симмонс
Пятое сердце

Эта книга посвящается Ричарду Кертису, бесценному литагенту

и дорогому другу, который разделяет мою любовь к бейсболу

и мистеру Генри Джеймсу


Dan Simmons

The Fifth Heart

© Dan Simmons, 2015

© Перевод. Е. Доброхотова-Майкова, 2023

© Издание на русском языке AST Publishers, 2024

Часть 1

Глава 1

Дождливым мартом 1893 года по причине, никому не ведомой (главным образом потому, что никто, кроме нас, об этой истории не знает), проживающий в Лондоне американский писатель Генри Джеймс решил провести свой день рождения, пятнадцатое апреля, в Париже и там, в самый день рождения либо накануне, покончить с собой, утопившись в Сене.

Я могу сообщить вам, что Джеймс той весной находился в глубокой депрессии, но не могу сказать, почему именно. Разумеется, он пережил кончину близкого человека: годом раньше, 6 марта 1892-го, умерла от рака груди его сестра Алиса, однако для нее нездоровье много десятилетий было образом жизни, а страшный диагноз стал надеждой на избавление. Как призналась Алиса своему брату Генри, смерть ей давно желанна. Сам Генри, по крайней мере в письмах к друзьям и родным, выражал полное согласие с такими настроениями сестры, вплоть до того, что описал, как очаровательно выглядело ее мертвое тело.

Быть может, незадокументированная хронистами депрессия усиливалась тем, что в предшествующие годы книги Джеймса продавались довольно плохо: «Бостонцы» и «Княгиня Казамассима», написанные в 1886-м и вдохновленные медленным умиранием Алисы, а также ее «бостонским браком»[1] с Катариной Лоринг, провалились и в Англии, и в Америке. Поэтому к 1890 году Джеймс начал писать для театра. Хотя его инсценировка «Американца» имела лишь умеренный успех, да и то не в Лондоне, а в провинции, он уверил себя, что именно театр принесет ему богатство. Однако уже к началу 1893-го Джеймс начал осознавать, что льстился несбыточными надеждами. Прежде чем роль эта отошла Голливуду, именно английский театр притягивал к себе литераторов, которые – подобно Генри Джеймсу – понятия не имели, как написать успешную пьесу для широкой публики.

Биографы лучше поняли бы эту внезапную глубокую депрессию, случись она не в марте 1893-го, а весной 1895-го, когда Джеймса, неосторожно вышедшего на поклон после лондонской премьеры «Гая Домвилла», ошикает и освищет публика. Люди, заплатившие за билеты (в отличие от светских дам и джентльменов, которым Джеймс пошлет контрамарки), не читавшие его романы и даже не слышавшие о нем как о литераторе, будут свистеть и шикать исходя из достоинств самой пьесы. А «Гай Домвилл» будет очень, очень плохой пьесой.

Даже раньше, всего год спустя, когда в январе 1894 года его приятельница Констанция Фенимор Вулсон выбросится из окна венецианского дома (возможно, потому что Генри Джеймс не приедет к ней в Венецию, как обещал), писатель впадет в страшную депрессию, усиленную чувством собственной вины.

К концу 1909 года стареющего Джеймса настигнет еще более глубокая депрессия – настолько глубокая, что его старший (и умирающий от болезни сердца) брат Уильям пересечет Атлантику, чтобы буквально держать Генри за руку в Лондоне.

В те годы Генри Джеймс будет оплакивать «сокрушительно низкие продажи» так называемого Нью-йоркского собрания своих трудов, на которое потратит пять лет, переписывая длинные романы и снабжая каждый пространным предисловием.

Впрочем, в марте 1893-го до этой последней депрессии оставалось шестнадцать лет. Мы не знаем, чем именно Джеймс был удручен в ту весну и почему внезапно решил, что покончить с собой в Париже – единственный для него выход.

Одной из причин мог стать тяжелый приступ подагры, который Джеймс пережил холодной английской зимой 1892–1893 годов, – тогда он вынужден был отказаться от ежедневного моциона и еще больше располнел. А возможно, дело было просто в том, что в апреле ему исполнялось пятьдесят – рубеж, вгонявший в тоску и более сильные натуры.

Мы никогда не узнаем.

Однако мы знаем, что именно с этой депрессии – и вызванного ею намерения свести счеты с жизнью, утопившись в Сене пятнадцатого апреля либо раньше, – начинается наша история. Итак, в середине марта 1893 года Генри Джеймс (он перестал добавлять к фамилии «младший» вскоре после смерти своего отца в 1882 году) написал из Лондона родным и друзьям, что задумал «немн1ого отдохнуть от ежедневных сочинительских трудов и встретить весну, а равно мой полувековой юбилей в солнечном Париже, прежде чем присоединиться к брату Уильяму и его семье во Флоренции». Но писатель не собирался в конце апреля ехать во Флоренцию.

Упаковав табакерку с краденым прахом сестры Алисы, Джеймс сжег письма от мисс Вулсон и нескольких знакомых молодых людей, вышел из чисто прибранной квартиры в Девир-гарденс, сел на поезд, приходящий к пакетботу в Шербур, и прибыл в Город Света вечером следующего дня – более сырого и холодного, чем даже в стылом мартовском Лондоне.

Он поселился в гостинице «Вестминстер» на Рю-де-ля-Пэ, где как-то пробыл месяц, сочиняя рассказы, в том числе своего любимого «Ученика». Впрочем, слово «поселился» в данном случае не вполне уместно: писатель не имел намерения провести в гостинице несколько недель до своего дня рождения, к тому же плата за номер в «Вестминстере» была по его нынешним стесненным обстоятельствам чрезмерно высока. Он даже не стал распаковывать чемодан, поскольку не планировал прожить еще ночь – здесь, да и вообще на земле, поскольку внезапно решил не тянуть с принятым решением.

После прогулки по сырым и холодным садам Тюильри и одинокого обеда (он не стал искать встречи с парижскими друзьями или гостящими в городе знакомцами) Генри Джеймс выпил последний бокал вина, надел шерстяное пальто, убедился, что запечатанная табакерка по-прежнему в кармане, и, стуча по мокрым камням бронзовым наконечником закрытого зонта, зашагал сквозь тьму и моросящий дождь к избранному месту близ Пон-Нёф – Нового моста. Даже неспешной походкой корпулентного джентльмена дотуда было меньше десяти минут ходьбы.

Величайший мастер слова не оставил предсмертной записки.

«Бостонским браком» в конце XIX – начале XX в. в Новой Англии называли совместное проживание двух незамужних женщин. Термин предположительно восходит к роману Генри Джеймса «Бостонцы», хотя сам Джеймс его не употреблял. «Бостонский брак» обычно подразумевал романтическую дружбу, но совсем не обязательно то, о чем в первую очередь подумает современный читатель. – Здесь и далее примеч. пер.

Глава 2

Место, где Джеймс наметил расстаться с жизнью, располагалось всего лишь в шестидесяти ярдах от широкого, ярко освещенного Пон-Нёф, но здесь, под мостом, было темно, и еще темнее – на нижнем ярусе набережной, где черная холодная Сена плескала о замшелые камни. Даже днем это место бывало почти безлюдным. Джеймс знал, что иногда здесь стоят проститутки, но не в такую промозглую мартовскую ночь, – сегодня они держались ближе к своим гостиницам на Пляс-Пигаль или отлавливали клиентов в узких улочках по обе стороны сияющего огнями бульвара Сен-Жермен.

К тому времени, как Джеймс, стуча зонтиком, добрался до стрелки набережной, которую присмотрел при свете дня – она была в точности такой, какой он запомнил ее по прошлым визитам в Париж, – стемнело уже настолько, что он не видел, куда идет. Дождь украсил фонари на другом берегу Сены ироническими нимбами. Барж и катеров почти не было. Джеймсу пришлось нащупывать последние ступени зонтом, как слепому – тростью. Лужи и усилившийся дождь отчасти приглушали скрип колес и стук копыт на мосту, так что привычные звуки казались далекими и отчасти даже нереальными.

Джеймс скорее ощущал, слышал и обонял огромность реки, нежели видел ее в кромешном мраке. Лишь когда наконечник зонта, не найдя мостовую, завис над пустотой, Джеймс замер на узком конце стрелки. Он знал, что дальше ступеней нет, лишь шести- или семифутовый обрыв к стремительной черной воде. Еще шаг – и со всем будет покончено.

Джеймс достал из внутреннего кармана табакерку слоновой кости и погладил ее пальцами. Движение это напомнило ему прошлогоднюю заметку в «Таймс», где утверждалось, что эскимосы не создают украшений для глаз, но обтачивают камешки, чтобы радовать осязание в долгие месяцы северной зимы. Мысль вызвала у Джеймса улыбку. Он чувствовал, что для него северная зима оказалась чересчур долгой.

Когда год назад в крематории он украл несколько щепоток Алисиного праха – Катарина Лоринг меж тем ждала сразу за дверью, чтобы забрать урну в Кембридж и похоронить на кладбище, где у Джеймсов был свой уголок, – то искренне собирался развеять его там, где младшая сестра была всего счастливее. Однако шли месяцы, и Джеймс все яснее осознавал неисполнимость этой идиотской миссии. Где? Он помнил хрупкое счастье Алисы, когда они оба были куда младше и путешествовали по Швейцарии с тетушкой Кейт, дамой основательной и склонной все трактовать буквально, как гамлетовский могильщик. За недели вдали от семьи и американского дома предрасположенность Алисы к нервической болезни, уже тогда довольно выраженная, заметно ослабела – так что поначалу Джеймс думал отправиться в Женеву, где они вместе хохотали и состязались в остроумии, в то время как бедная тетушка Кейт не понимала их ироническую словесную игру, весело подтрунивали друг над другом и над тетушкой, прогуливаясь по регулярным садам и променадам у озера.

Однако в конце концов Джеймс решил, что Женева – место для задуманного не вполне правильное. В той поездке Алиса лишь разыгрывала «выздоровление» от болезни, а он, в свою очередь, разыгрывал соучастие в ее хрупкой радости.

В таком случае, участок под Ньюпортом, где Алиса выстроила свой домик и прожила год, внешне совершенно здоровая и всем довольная.

Нет. То было начало ее дружбы с мисс Лоринг, а за месяцы, прошедшие с похорон сестры, Джеймс ощущал все острее, что мисс Катарина П. Лоринг и без того занимала в жизни Алисы непомерно большое место.

В итоге он так и не придумал, где развеять эти жалкие щепотки пепла. Может быть, Алиса была близка к счастью лишь в ньюпортские, а затем кембриджские месяцы или годы до того, что назвала «ужасным летом», когда, 10 июля 1878 года, их старший брат Уильям обвенчался с Алисой Гиббенс. Много лет сам Уильям, ее отец, ее брат Гарри, братья Боб и Уилки, а также бесчисленные гости шутили, что Уильям женится на ней, Алисе. Она всегда сердилась на дежурную шутку, но теперь – после долгих лет ее самовнушенной болезни, а затем и смерти – Генри Джеймс осознал, что Алиса отчасти поверила в свой брак с Уильямом и была совершенно раздавлена, когда он женился на другой – на девушке, по жестокой иронии, тоже носившей имя Алиса.

Как сестра однажды сказала Генри Джеймсу, в то лето, когда Уильям женился, она «погрузилась в морскую бездну, и темные волны заклубились над ее головой».

Так что в эту, последнюю ночь он решил, что просто сожмет в руках табакерку с останками несбывшегося Алисиного бытия и вместе с нею шагнет в черные воды забвения. Джеймс знал, что должен загасить писательское воображение и не гадать, будет ли река обжигающе холодной и не станет ли он – понуждаемый атавистической жаждой жизни в тот миг, когда грязная вода Сены хлынет в его легкие, – барахтаться в отчаянной попытке доплыть до отвесного замшелого уступа.

Нет, думать надо об одном: о том, что боль останется позади. Полностью очистить мозг – задача, которая никогда ему не давалась.

Джеймс занес ногу над пустотой.

И внезапно понял, что черный силуэт, который он принимал за столб, на самом деле человек, стоящий менее чем в двух футах от него. Теперь Джеймс видел лицо с орлиным профилем, отчасти скрытое низко надвинутой мягкой шляпой и поднятым воротником дорожного плаща с пелериной, более того, слышал даже дыхание незнакомца.

* * *

Сдавленно вскрикнув, Джеймс неловко сделал шаг назад и в сторону.

– Pardonnez-moi, Monsieur. Je ne vous ai pas vu là-bas [2], – выговорил он, ничуть не покривив душой, так как и впрямь поначалу не заметил этого человека.

– Вы англичанин, – произнес высокий силуэт.

В его английском явственно слышался скандинавский акцент. Шведский? Норвежский? Джеймс не мог определить точно.

– Да. – Джеймс повернулся к ступеням, чтобы идти прочь.

И в это время мимо прошел редкий для такого времени «Бато Муш», парижский речной трамвай; яркие фонари на его правом борту выхватили из тьмы лицо высокого незнакомца.

– Мистер Холмс! – невольно вырвалось у Джеймса.

От неожиданности он попятился. Его левый каблук навис над пустотой, и неудачливый самоубийца все же оказался бы в реке, если бы высокий джентльмен с быстротой молнии не ухватил его за грудки и рывком не втащил обратно на стрелку.

Назад к жизни.

– Как вы меня назвали? – спросил незнакомец, по-прежнему крепко держа Джеймса за пальто. Скандинавский акцент совершенно исчез. Голос был отчетливо культурный английский и никакой больше.

– Приношу извинения, – запинаясь, проговорил Джеймс. – Видимо, я обознался. Простите, что нарушил ваше одиночество.

Произнося эти слова, Генри Джеймс не только знал, что перед ним именно Холмс – хотя волосы у высокого англичанина были темнее и гуще, чем в их прошлую встречу (тогда они лежали прилизанными, сейчас жестко топорщились), над верхней губой появились пышные усы, а форма носа слегка изменилась за счет актерской мастики или чего-то в таком роде, – он не менее отчетливо понимал и другое: за миг до его появления из тьмы, о котором возвестило мерное постукивание зонтика, детектив и сам намеревался броситься в Сену.

Генри Джеймс чувствовал себя по-дурацки, однако, раз увидев лицо и услышав фамилию, он запоминал их на всю жизнь.

Он попытался было шагнуть прочь, но сильные пальцы по-прежнему держали его за пальто.

– Как вы меня назвали? – требовательно повторил высокий джентльмен. Тон его был холоден, как сталь на морозе.

– Я принял вас за человека, с которым однажды встретился. Его звали Шерлок Холмс, – выдавил Джеймс, мечтая об одном: очутиться в постели в своей комфортабельной гостинице на Рю-де-ля-Пэ.

– Где мы встречались? – спросил джентльмен. – Кто вы?

Джеймс ответил лишь на второй вопрос:

– Меня зовут Генри Джеймс.

Во внезапной панике он едва не добавил давно отброшенное «младший».

– Джеймс, – повторил мистер Шерлок Холмс. – Младший брат великого психолога Уильяма Джеймса. Вы – американский сочинитель, живущий по большей части в Лондоне.

Даже в смятении от физического контакта с другим человеком Джеймс почувствовал острую обиду: его назвали младшим братом «великого» Уильяма Джеймса. Пока старший брат в 1890 году не опубликовал свои «Основания психологии», его вообще не знали за пределами узкого гарвардского кружка. Книга, по неведомым Генри причинам, принесла Уильяму международную славу среди интеллектуалов и других исследователей человеческого разума.

– Соблаговолите немедленно меня отпустить, – произнес Джеймс самым суровым тоном, какой мог изобразить.

В ярости от чужого прикосновения он позабыл, что Холмс – а это определенно был Шерлок Холмс – только что спас ему жизнь. А может, спасение еще увеличило его счет к горбоносому англичанину.

– Скажите, где мы встречались, и отпущу, – ответил Холмс, все так же сжимая его лацканы. – Меня зовут Ян Сигерсон, я довольно известный норвежский путешественник.

– В таком случае тысяча извинений, сэр, – проговорил Джеймс, не чувствуя за собой и тени вины. – Я, очевидно, ошибся. На секунду в темноте мне почудилось, что вы – джентльмен, с которым я познакомился четыре года назад на чайном приеме в Челси. Прием давала знакомая мне американка, миссис Т. П. О’Коннор. Я прибыл с леди Вулзли и другими членами литературного и театрального мира: мистером Обри Бердслеем, мистером Уолтером Безантом… Перл Крэги, Марией Корелли, мистером Артуром Конан Дойлом, Бернардом Шоу, Дженевьевой Уорд[3]. Во время чая меня познакомили с гостем миссис О’Коннор, неким Шерлоком Холмсом. Теперь я вижу, что сходство… чисто поверхностное.

Холмс отпустил его.

– Да, теперь припоминаю. Я недолгое время жил в доме миссис О’Коннор, расследуя загадку пропажи драгоценностей. Украл, разумеется, слуга. Как оно всегда и оказывается.

Джеймс поправил лацканы пальто и галстук и крепко оперся на зонт, намереваясь без дальнейших слов покинуть общество Холмса.

Поднимаясь по ступеням, он с неприятным изумлением обнаружил, что Холмс идет рядом.

– Поразительно, – говорил высокий англичанин с легким йоркширским акцентом, который Джеймс слышал у него на чаепитии в 1889-м. – Я выбрал личину Сигерсона два года назад и с тех пор не раз встречал – при свете дня! – людей, которые прекрасно меня помнят. В Нью-Дели я десять минут простоял на площади в нескольких шагах от главного инспектора Сингха, с которым два месяца расследовал щекотливое убийство в Лахоре, и опытный полицейский даже не глянул на меня второй раз. Здесь, в Париже, я сталкивался с английскими знакомцами и спросил дорогу у давнего приятеля Анри-Огюста Лозе[4], недавно ушедшего на покой префекта французской полиции, вместе с которым распутал десятки дел. Лозе сопровождал новый префект Соммы, Луи Лепин[5] – с ним я тоже работал. Никто из них меня не признал. А вы признали. В темноте. Под дождем. Когда все ваши мысли были заняты самоубийством.

– Па-а-азвольте… – начал Джеймс.

От возмущения такой наглостью он даже остановился. Они поднялись уже на уровень улицы. Дождь немного ослабел, но фонари были по-прежнему окружены светящимися ореолами.

– Я никому не выдам вашу тайну, мистер Джеймс, – сказал Холмс.

Он пытался, несмотря на морось, закурить трубку. Когда спичка наконец вспыхнула, Джеймс еще явственнее увидел, что перед ним «частный сыщик-консультант», с которым его познакомили на чаепитии у миссис О’Коннор четыре года назад.

– Понимаете, – продолжал Холмс, выпуская изо рта дым, – я был здесь с той же целью, сэр.

Джеймс не мог придумать ответа. Он повернулся на каблуках и двинулся на запад. Длинноногий Холмс нагнал его в два шага.

– Нам надо куда-нибудь пойти, мистер Джеймс, выпить и перекусить.

– Я предпочту остаться один, мистер Холмс, мистер Сигерсон или за кого еще вам угодно себя выдавать.

– Да, да, но нам нужно поговорить, – настаивал Холмс, ничуть не смущенный и не раздосадованный тем, что его разоблачили. Не чувствовалось в нем и смятения от неудавшегося самоубийства – настолько сыщик был зачарован проницательностью писателя, которого не обманула его измененная внешность.

– Нам абсолютно нечего обсуждать, – буркнул Джеймс, пытаясь ускорить шаг, что при его дородстве выглядело смешно и глупо, но отнюдь не помогало оторваться от высокого англичанина.

– Мы можем обсудить, почему вы пытались утопиться, крепко сжимая в правой руке табакерку с прахом вашей сестры Алисы, – сказал Холмс.

Джеймс замер. Лишь через мгновение ему удалось выговорить:

– Вы… не… можете… такого… знать.

– Однако я знаю, – ответил Холмс, все так же попыхивая трубкой. – И если вы присоединитесь ко мне за ужином с хорошим вином, я расскажу, откуда мне это известно и почему я уверен, что вы не осуществите сегодняшний мрачный замысел, мистер Джеймс. К тому же я как раз знаю чистое, ярко освещенное кафе, где мы сможем поговорить.

Он ухватил Джеймса за левый локоть, и так, под руку, они вышли на Авеню-дель’Опера. Негодование, изумление – а теперь еще и любопытство – Генри Джеймса были так сильны, что он больше не противился.

Анри-Огюст Лозе (1850–1915) – префект парижской полиции в 1888–1893 гг.; в 1890 г. разоблачил готовившееся покушение на русского царя Александра III (за что был премирован золотым портсигаром от Фаберже, выставленным потомками Лозе на аукцион «Сотбис» в 2014 г.). В 1893 г. не справился с волной массовых беспорядков и вынужден был уйти в отставку, уступив место более решительному Лепину.

Миссис Т. П. О’Коннор – жена Т. П. О’Коннора (1848–1929), ирландского политика и журналиста. Леди Вулзли (1843–1920) – жена британского фельдмаршала Гарнета Джозефа Вулзли (Уолсли) (1833–1913); Генри Джеймс дружил с фельдмаршалом и его супругой на протяжении почти сорока лет и все это время писал им письма, которые затем издал отдельной книгой. Уолтер Безант (1836–1901) – англо-американский романист и историк, деверь знаменитой теософки Анни Безант. Перл Мария Тереза Крэги (1867–1906) – англо-американская писательница, издававшаяся под псевдонимом Джон Оливер Хоббс. Дженевьева Уорд (1837–1929) – английская оперная певица и актриса американского происхождения.

Луи Жан-Батист Лепин (1846–1943) – юрист, политик, изобретатель, префект парижской полиции в 1893–1897 и 1899–1913 гг. Ввел методы криминалистики в практику французской полиции.

Извините, мсье. Я тебя не заметил (фр.).

Глава 3

Хотя Холмс пообещал «ярко освещенное кафе», Джеймс ждал, что это окажется полутемная забегаловка в узком закоулке. Однако Холмс привел его в «Кафе де ля Пэ», очень близко к гостинице Джеймса на пересечении Бульвара Капуцинов и Пляс-дель’Опера в Девятом округе Парижа.

«Кафе де ля Пэ» было одним из лучших заведений в городе; изысканностью убранства и числом зеркал с ним соперничала лишь Опера Шарля Гарнье на другой стороне площади. Джеймс знал, что кафе построили в 1862-м для постояльцев соседнего «Гранд-отель де ля Пэ» и что настоящая слава пришла к нему во время Всемирной выставки 1867 года. То было одно из первых парижских зданий с электрическим освещением, но – как будто сотен или тысяч электрических ламп мало – яркие газовые фонари с фокальными призмами по-прежнему бросали лучи света в огромные зеркала. Генри Джеймс десятилетиями сторонился этого места хотя бы потому, что – согласно расхожей парижской фразе – отобедать в «Кафе де ля Пэ» значило непременно столкнуться с друзьями и знакомыми, настолько оно было популярно. А Генри Джеймс предпочитал сам выбирать, где «сталкиваться» с приятелями.

Холмса будто вовсе не смущали многолюдье, гул разговоров, десятки лиц, повернувшихся к ним, как только они вошли. На прекрасном французском мнимый норвежец попросил у метрдотеля «всегдашний столик», куда их и провели – к маленькому круглому столику в наименее шумной части кафе.

– Вы бываете здесь так часто, у вас есть «всегдашний столик»? – спросил Джеймс, когда они остались одни – насколько такое возможно средь шума и суеты.

– Все два месяца в Париже я обедал здесь не меньше трех раз в неделю, – ответил Холмс. – Я видел десятки знакомых, клиентов и бывших коллег по расследованиям. Никто из них не обратил внимания на Яна Сигерсона.

Джеймс не успел ответить: подошел официант, и Холмс бесцеремонно сделал заказ на двоих. Остановившись на довольно хорошем шампанском, он, возможно по причине позднего часа, выбрал обильный ужин для посетителей Оперы: le lièvre en civet, pâtes crémeuses d’épeautre, а к нему a plateau de fromage affinés и тарелка la figue, l’abricot, le pruneau, en marmelade des fruits secs au thé Ceylan с biscuit spéculos, и на десерт mousse légère chocolat [6].

Джеймсу не хотелось есть. Его деликатный желудок еще не оправился от потрясений прошедшего часа. Более того, он не любил зайчатину – тем более в густом мучнистом соусе – и совершенно не хотел фруктов. Что до шоколадного мусса, Джеймс как-то переел его в детстве, когда отец привозил их во Францию, и с тех пор не переносил на дух.

Он промолчал.

Ему безумно хотелось узнать, как Холмс – этот дешевый уличный шарлатан – угадал, что в табакерке находится прах Алисы, однако Джеймс скорее умер бы, чем задал такой вопрос в людном общественном месте. Да, за звоном посуды, говором и смехом посетителей никто бы их не подслушал, но дело было в другом.

Покуда они пили вполне неплохое шампанское, Холмс спросил:

– Вы читали мой некролог в «Таймс» два года назад?

– Друзья мне о нем сказали, – ответил Джеймс.

– Я его читал. Газета была трехнедельной давности – я тогда находился в Стамбуле, – но мне удалось ее раздобыть. Ее и последнее интервью бедного Ватсона, где тот рассказал, как я погиб в Рейхенбахском водопаде, сражаясь с «Наполеоном преступного мира» профессором Джеймсом Мориарти.

Генри Джеймс предпочел бы молчать, но понимал, что обязан исполнить свою роль вопрошающего.

– Так как вам удалось пережить то ужасное падение, мистер Холмс?

Холмс рассмеялся и стряхнул крошки с пышных черных усов.

– Не было никакого падения. Никакой схватки. Никакого «Наполеона преступного мира».

– Профессора Джеймса Мориарти не было? – спросил Джеймс.

Холмс издал смешок и промокнул губы белой льняной салфеткой.

– Боюсь, что да. Он целиком и полностью вымышлен в моих целях – в данном случае ради моего исчезновения.

– Однако Ватсон сообщил «Таймс», что Мориарти написал книгу – «Динамика астероида», – настаивал Джеймс.

– Она тоже выдумана мною, – ответил Холмс, самодовольно улыбаясь в черные сигерсоновские усы. – Такой книги никогда не было. Я рассказал о ней Ватсону, чтобы придать его будущим сообщениям для прессы и отчету о событиях, предшествовавших Рейхенбахскому водопаду – этот отчет опубликован недавно под названием «Последнее дело Холмса», – некое… как, вы, сочинители, это называете?.. жизнеподобие. Да, да, то самое слово. Жизнеподобие.

– Но не могло ли случиться, что люди, прочитав об этой книге в многочисленных отчетах о вашей смерти, попытаются ее найти, хотя бы из чистого любопытства? И если ее нет, вся ваша история о Рейхенбахском водопаде рухнет.

Холмс со смехом отмахнулся:

– О, я подчеркнул Ватсону, а тот, в свою очередь, газетчикам, что книга состоит из высшей математики и совершенно нечитаема. Если не ошибаюсь, мои слова были буквально такие: «В этой книге он вознесся на такие высоты чистой математики, что в научном мире, говорят, нет специалиста, который способен ее прочесть и понять»[7]. Это должно было охладить любопытных. Кроме того, я сказал Ватсону, что прославленная книга Мориарти – прославленная лишь в узких математических кругах – издана таким мизерным тиражом, что добыть экземпляр крайне трудно, а может, их и вовсе не сохранилось».

– Значит, вы сознательно солгали другу про этого… этого «Наполеона преступного мира»… чтобы доктор Ватсон повторил ваши измышления прессе? – спросил Джеймс, надеясь, что сыщик услышит лед в его голосе.

– О да, – с улыбкой отвечал Холмс. – Именно так.

Джеймс некоторое время сидел в молчании, затем сказал:

– А если бы от доктора Ватсона потребовали дать показания под присягой… возможно, в связи с расследованием вашего исчезновения?

– О, такое расследование закончилось бы уже давно, – ответил Холмс. – Как-никак, с Рейхенбахского водопада прошло уже два года.

– И все же… – начал Джеймс.

– Ватсону не пришлось бы лгать под присягой, – перебил Холмс, выказывая легкое нетерпение, – поскольку он искренне верил, что Мориарти был, как я рассказал ему во многих подробностях, «Наполеоном преступного мира». И так же искренне Ватсон верил, что я впрямь погиб вместе с Мориарти в Рейхенбахском водопаде в Швейцарии.

От этих слов Джеймс заморгал, несмотря на все усилия казаться невозмутимым.

– Вы не раскаиваетесь, что солгали лучшему другу? Газеты сообщали, что за время, прошедшее с вашей… с вашего исчезновения, у доктора Ватсона скончалась жена. Так что теперь, вероятно, несчастный оплакивает смерть жены и лучшего друга.

Холмс положил себе на тарелку еще конфитюра.

– Я не просто солгал, мистер Джеймс. Я отправил Ватсона в погоню за мифическим Мориарти – через Англию и Европу – к тому самому водопаду, из которого никогда не извлекут ни мой труп, ни труп профессора Мориарти.

– Чудовищно, – сказал Джеймс.

– Это было необходимо, – проговорил Холмс без обиды или нажима. – Понимаете, мне требовалось исчезнуть. Исчезнуть без следа и так, чтобы убедить человечество – или по крайней мере ту малую долю человечества, которая выказывала интерес к моим скромным приключениям, – в своей гибели. Сильно ли в Лондоне скорбели при известии о моей кончине?

Джеймс вновь заморгал. Он подумал было, что вопрос задан шутливо, однако загримированное лицо Холмса оставалось совершенно серьезным.

– Да, – сказал он наконец. – По крайней мере, я так слышал.

Холмс ждал. Затем проговорил:

– Отчет Ватсона о Рейхенбахском водопаде, его рассказ «Последнее дело Холмса», был напечатан в «Стрэнде» лишь три месяца назад – в декабре девяносто второго. Однако меня интересует общественная реакция двухлетней давности – когда газеты впервые сообщили о моей смерти.

Джеймс подавил вздох.

– Я не читаю «Стрэнд», – сказал он. – Однако мне говорили, что в Лондоне молодые люди носили траурные повязки – и при первом сообщении о вашей смерти, и этой зимой, когда вышел рассказ доктора Ватсона.

Джеймс и впрямь избегал бульварного чтива, случайных научных фактов и светских сплетен, которые публиковал «Стрэнд». Однако его младшие друзья Эдмунд Госс и Джонатан Стерджес[8] читали журнал и оба несколько месяцев носили траурные повязки в память о Холмсе. Джеймс находил это нелепым.

Шерлок Холмс доедал мусс и улыбался.

Генри Джеймс, все еще страшась, что разговор, дай Холмсу волю, вернется к содержимому табакерки, сказал:

– Но для чего было устраивать такую мистификацию, сэр? Зачем предавать вашего доброго друга, доктора Ватсона, и тысячи ваших верных читателей, если вас не преследовало опасное тайное сообщество во главе с Наполеоном преступного мира? Что вами двигало? Один лишь извращенный каприз?

Холмс отложил ложку и посмотрел писателю в глаза.

– Желал бы я, чтобы все было так просто, мистер Джеймс. Нет, я решил инсценировать свою смерть и полностью раствориться, потому что путем собственных умозаключений… путем индуктивного и дедуктивного процесса, сделавшего меня первым сыщиком-консультантом мира, обнаружил чудовищный факт. Факт, который заставил меня не только в корне изменить жизнь, но и привел сегодня к Новому мосту с целью ее окончить.

– И какой же факт… – начал Генри Джеймс, но тут же осекся, осознав, что вопрос был бы совершенно неприличен.

Холмс сухо улыбнулся.

– Я обнаружил, мистер Джеймс, – сказал он, подавшись вперед, – что я – не реальная личность. Я… как бы сочинитель вроде вас это назвал? Все улики неопровержимо доказывали, что я – литературный вымысел. Творение какого-то писаки. Выдуманный персонаж.

Рагу из зайца с лапшой в крем-соусе из полбы, тарелка выдержанного сыра, конфитюр из инжира, кураги и чернослива, вымоченных в цейлонском чае, пряное фигурное печенье, шоколадный мусс (фр.).

Эдмунд Уильям Госс (Госсе) (1849–1928) – английский писатель, поэт и критик. С Генри Джеймсом его связывала долгая дружба; даже живя рядом в Лондоне, они постоянно переписывались (сохранилось около 400 писем Джеймса к Госсу). Джонатан Стерджес (1864–1911) – английский эссеист и переводчик американского происхождения. Был прототипом нескольких героев Генри Джеймса.

«Долина страха», пер. И. Бернштейн.

Глава 4

Теперь Джеймс нимало не сомневался, что перед ним сумасшедший. Что-то выбросило этого Шерлока Холмса – если он и впрямь был тем Шерлоком Холмсом, с которым писатель познакомился четыре года назад у миссис О’Коннор, – за хрупкую грань реальности.

Однако нездоровая правда была проста и пугающа: Джеймса заворожила мания Холмса, и ему хотелось узнать о ней больше. Он подумал, что это блестящий сюжет для будущего рассказа, возможно – о прославленном писателе, который воображает себя собственным персонажем.

Холмс заказал коньяк – не слишком удачный выбор после шампанского и поздней трапезы, – и теперь оба пили в молчании, пока литератор готовился задать свои вопросы. Внезапно на террасе кафе по другую сторону широкого танцпола, за которым они сидели, поднялся шум. Десятки людей вскочили, мужчины кланялись, многие аплодировали.

– Это король Богемии, – сказал Холмс.

Генри Джеймс подумал было не возражать сумасшедшему, однако тут же отбросил эту мысль.

– В Богемии нет короля, мистер Холмс, – твердо произнес он. – Это принц Уэльский. Я слышал, что он обедает тут время от времени.

Холмс, не удостоив августейшую компанию вторым взглядом, отпил глоток коньяка.

– Вы и впрямь не читали ни одного из отчетов доктора Ватсона в «Стрэнде»?

Прежде чем Джеймс успел ответить, Холмс продолжил:

– Один из первых опубликованных рассказов о наших приключениях – если Джон Ватсон и впрямь был хронистом или автором этих рассказов – назывался «Скандал в Богемии» и повествовал о щекотливом деле. Бывшая примадонна императорской оперы в Варшаве шантажировала очень известного члена некой королевской фамилии, угрожая отправить родителям его невесты фотографию – свидетельство… э… романтической неосторожности. Ватсон со своей всегдашней осторожностью придумал «короля Богемии» в неуклюжей попытке скрыть подлинную личность августейшей особы, то есть принца Уэльского. По правде сказать, тогда я помог принцу выпутаться из неприятностей уже во второй раз: первый был связан с потенциальной оглаской карточного долга. – Холмс улыбнулся над краем коньячного бокала. – Разумеется, никакой «императорской оперы в Варшаве» тоже не существует. Ватсон хотел скрыть, что речь идет о парижской опере.

– Вы своей чрезмерной откровенностью сводите скрытность Ватсона на нет, – заметил Джеймс.

– Я умер, – ответил Шерлок Холмс. – Покойникам скрытничать ни к чему.

Джеймс взглянул на принца Уэльского в толпе смеющихся и кланяющихся денди.

– Поскольку я не читал… э… хронику вашего приключения со «скандалом в Богемии», – тихо произнес он, – могу лишь догадываться, что вы добыли у авантюристки компрометирующую фотографию принца.

– Да, и весьма хитроумным способом. – Холмс рассмеялся в голос, чего средь шумного кафе вроде бы никто не заметил. – А затем эта женщина выкрала ее у меня обратно, подменив собственным портретом.

– Иначе говоря, вы потерпели поражение… – начал Джеймс.

– Да, – ответил Шерлок Холмс. – Полное. Сокрушительное. – Он отпил глоток коньяка. – На протяжении моей карьеры очень мало кому удавалось меня обставить. И никогда – ни до, ни после – женщине.

Джеймс отметил, что последнее слово было произнесено с величайшим презрением.

– Это как-то связано с вашим недавним открытием, что вы нереальны, мистер Холмс?

Высокий человек напротив Джеймса потер подбородок.

– Наверное, следовало бы попросить вас называть меня «Сигерсон», но сегодня мне все равно. Нет, мистер Джеймс, давняя история принца Уэльского и его бывшей пассии – гори она в аду – никак не связана с причинами, по которым я осознал, что, пользуясь вашими словами, «нереален». Хотите узнать эти причины?

Джеймс колебался лишь секунду или две.

– Да, – сказал он.

* * *

Холмс поставил пустой бокал и сцепил над скатертью длинные пальцы.

– Все началось, как многое в жизни, с обычных домашних разговоров, – сказал он. – Те, кто читал хроники доктора Ватсона в «Стрэнде», знают – из того, что тот сообщил о себе по ходу изложения событий, – что в тысяча восемьсот восьмидесятом году его перевели из Пятого Нортумберлендского стрелкового полка, стоявшего тогда в Индии, в Шестьдесят шестой Беркширский пехотный полк. Двадцать седьмого июля того же года Ватсон был тяжело ранен в сражении при Майванде. Много недель жизнь доктора висела на волоске, ибо его ранило большой свинцовой пулей из джезаиля[9] – длинного кремневого ружья, каким обычно бывают вооружены афганские мятежники, – и пуля эта, или, правильнее сказать, жакан, причинила тяжелые внутренние повреждения.

Однако Ватсон выжил, несмотря на жару, мух и примитивный медицинский уход, – продолжал Холмс, – и в октябре тысяча восемьсот восемьдесят первого был отправлен в Англию на военном транспорте «Оронтес».

– Я не понимаю, как это доказывает или опровергает… – начал Генри Джеймс.

– Терпение, – сказал Холмс, поднимая длинный палец. – Рана от афганской пули была у Ватсона в плече. При разных обстоятельствах – в турецких банях, а также когда мы вместе переплывали реку в одном из моих… приключений… – я видел уродливый шрам. Однако у Ватсона не осталось после войны других шрамов.

Генри Джеймс ждал. Подошел официант, и Холмс заказал для обоих турецкий кофе.

– Пять лет назад – в восемьдесят восьмом, я запомнил дату – шрам у Ватсона на плече внезапно стал пулевым ранением, на которое он жаловался – в том числе печатно, – в ноге.

– Не могли ли это быть две разные раны? – спросил Джеймс. – Одна в плече, другая в ноге? Возможно, второй раз его ранили в Лондоне, во время одного из ваших приключений.

– Вторая афганская пуля? – рассмеялся Холмс. – Выпущенная в Лондоне? Неведомо для меня? Очень маловероятно, мистер Джеймс. Добавьте к этому два факта: Ватсон ни разу не был ранен в приключениях, которые описал, и – что меня особенно заинтриговало – рана на его плече, ужасная паутина шрамов с заметным входным отверстием посередине, полностью исчезла, как только он начал говорить и писать о ране в ноге.

– Очень странно, – произнес Джеймс. Про себя он гадал, что делать, если этот Холмс – очевидно, сбежавший из приюта для душевнобольных – впадет в буйство.

– Далее – жёны доктора Ватсона, – продолжал Холмс.

В ответ на эту околесицу Джеймс лишь поднял бровь.

– Их у него слишком много, – сказал Холмс.

– Так доктор Ватсон двоеженец?

– Нет-нет! – рассмеялся Холмс.

Принесли кофе. На вкус Джеймса, он был чересчур горький, но одержимцу, судя по всему, понравился.

– Они возникают и пропадают – насколько я понял, в зависимости от того, нужно ли сочинителю, чтобы Ватсон жил со мной в доме двести двадцать один-бэ по Бейкер-стрит. А их имена меняются произвольно, мистер Джеймс. То Констанция. То Мэри. То безымянная супруга. То снова Мэри.

– Женам случается умирать, – заметил Джеймс.

– Да, благодарение Богу. – Холмс согласно кивнул. – Однако, как правило, этому что-нибудь предшествует – болезнь например, и в любом случае вдовец потом некоторое время скорбит. Однако Ватсон, добрая душа, просто снова переезжает ко мне, и мы участвуем в приключениях бок о бок. Я хочу сказать, в промежутках между его мифическими женами.

Генри Джеймс прочистил горло, но не нашел, что сказать.

– Есть еще странный факт касательно самой нашей квартиры, – вещал Холмс, не замечая явных намеков собеседника, что разговор тому уже прискучил. – Я живу – мы с Ватсоном живем – в доме двести двадцать один-бэ по Бейкер-стрит практически с нашего знакомства в январе восемьдесят первого.

– Здесь есть какой-то парадокс? – спросил Джеймс.

– Когда зимой-весной девяностого и девяносто первого года у меня возникли, а затем и умножились сомнения, – очень тихо произнес Холмс, – я пошел в контору городского землемера и посмотрел новейшие планы нашего квартала. В девяносто первом, через десять лет после того, как мы поселились в доме двести двадцать один-бэ, Бейкер-стрит заканчивалась домом номер восемьдесят пять.

– Невероятно, – пробормотал Джеймс.

– Но главное, – продолжал Холмс, будто не слыша его, – что заставило меня сомневаться в собственном бытии вне вымышленных страниц – это смутность, непроработанность, пустота между расследованиями. Как если бы я жил… существовал… лишь когда распутываю очередное дело.

– Не может ли это объясняться вашей… э… приверженностью к наркотическим веществам? – спросил Джеймс.

Холмс рассмеялся и со звоном поставил чашку на стол:

– Так вы все-таки читали о моих приключениях в «Стрэнде»!

– Нет, не читал, но, как я уже упомянул, мои молодые друзья читали. Помню, один из них говорил, что вы часто вводите себе… кокаин, я не ошибаюсь?

Джеймс прекрасно помнил, с каким восторгом Эдмунд Госс рассказывал о наркотической зависимости Холмса. Писатель еще подумал тогда, что Госс и сам экспериментирует с кокаином.

– Всего лишь семипроцентный раствор, – рассмеялся Холмс. – Очень скромно, если сравнить с курильщиками опиума. Но после своей смерти двадцать четвертого апреля девяносто первого года я полностью излечился от этой пагубной привычки.

– Прекрасно, – сказал Джеймс, – и как же?

– Я перешел на куда более безопасное вещество под названием морфин, – ответил Шерлок Холмс. – А в последние недели я нашел еще более безвредную замену. Это чудо-вещество получил наш немецкий друг, создатель аспирина, сам доктор Байер. Оно настолько не вызывает зависимости и не дает побочных эффектов, что Байер нарек новое лекарство по его героическим свойствам.

– Да? – спросил Джеймс.

– Оно зовется «героин», – сказал Шерлок Холмс. – И я надеюсь, когда на будущей неделе мы с вами прибудем в Америку, найти его там в больших количествах и дешевле. Морфин в Соединенных Штатах купить куда легче, чем в Англии, поскольку десятки или даже сотни тысяч солдат, раненных во время Войны Севера и Юга тридцать лет назад, продолжают его принимать. А теперь героический героин, еще не выпущенный на мировой рынок, становится там не менее популярен.

Джеймс глядел на высокого собеседника во все глаза:

– Мы едем в Америку? Мы?!

– Рано утром мы отправимся в Марсель и сядем на идущий в Америку пароход, – ответил Холмс. – Семь лет назад в тамошней столице произошло убийство, которое я считаю своим долгом разгадать, и в ваших интересах – жизненных интересах, мой дорогой Джеймс, – отправиться со мной. Я не мог бы, не поступившись совестью, оставить вас в Париже, пока вы пребываете в меланхолическом расположении духа, толкающем к самоуничтожению. И к тому же… вам понравится! Игра началась[10], и она зовет нас столь же неудержимо, как следующий рассказ или книга зовет вашу творческую душу и литераторское перо.

Холмс жестом потребовал счет и расплатился, а Джеймс все так же сидел, вытаращив глаза, с неприлично отвисшей челюстью.

«Игра началась» – такой стала знаменитая фраза Холмса «Game’s afoot» в русском переводе «Убийства в Эбби-Грейндж», хотя ближе к оригиналу было бы «Поднят зверь», поскольку Холмс в этом месте цитирует Шекспира (Генрих V, акт III, сц. 1): «Стоите, вижу, вы, как своры гончих, / на травлю рвущиеся. Поднят зверь» (пер. Е. Бируковой).

В русском переводе «Этюда в багровых тонах», где приводятся эти сведения, джезаиль (хорошо известный английским читателям времен Конан Дойла) назван просто «ружьем».

Глава 5

Следующие десять дней – все время путешествия на корабле из Франции в Нью-Йорк, затем на поезде до Вашингтона – Генри Джеймс чувствовал себя, как во сне. Нет, не столько во сне (его сны обычно были очень яркими и подробными), сколько в тумане. В приятном и опасном тумане, где не надо принимать решений.

Они отплыли из Марселя на стареньком французском лайнере «Париж». Джеймс вроде бы помнил, что уже был на борту этого судна двенадцать лет назад, в свою последнюю американскую поездку, когда спешил домой в Кембридж к умирающим матери и отцу. Шерлок Холмс отказался сесть на более современный английский пароход, так как это означало бы остановку в Англии («Париж» заходил только в Дублин, да и то ненадолго), а Холмс объявил, что не ступит ногой на английскую почву, пока «все не выяснит». Что именно предстоит выяснить, сыщик не сказал, но Джеймс догадывался, что речь идет о реальности или вымышленности.

За десять дней до того, как они сошли на берег в Нью-Йорке, случилось пять поразительных разговоров – вернее сказать, откровений, и Джеймсу, чтобы расположить их по порядку, пришлось вспоминать не только слова, но и обстановку, в которой они прозвучали.

Первый разговор произошел перед гостиницей на Рю-де-ля-Пэ сразу после очень позднего ужина в ночь их встречи.

– Разумеется, нелепо думать, что я мог бы – или захотел бы – отправиться сейчас в Америку, – сказал Джеймс, держа зонт обеими руками, как оружие.

– Однако вам придется, – спокойно ответил Холмс. – От этого зависит успех моего дела.

– Дела? – переспросил Генри Джеймс. – Я полагал, что вы отошли от расследований почти два года назад, когда инсценировали свою гибель.

– Ничуть, – отвечал Холмс. – Под именем Яна Сигерсона я проводил расследования в Турции, Индии и других местах. Но то было для моего брата Майкрофта, для Уайтхолла, для Англии. Теперь я чувствую, что должен вновь взяться за частное дело. Распутать загадку, которая почти наверняка не связана с политикой.

Джеймс по-прежнему сжимал пухлыми руками зонт.

– Позвольте угадать, – сказал он. – В отсутствие доктора Ватсона вам нужен я, чтобы записывать ваши приключения. Быть вашим Босуэллом[11].

Шерлок Холмс расхохотался так, что его смех эхом отразился от каменных домов.

– Нет, нет и нет, мистер Джеймс. Я убежден, что роль Босуэлла не подошла бы вам в любом случае, и уж тем более вы не сумеете изложить подробности детективной истории.

Джеймс резко выпрямился. Он считал, что способен написать любую историю – лишь бы тема и стиль не были ниже его достоинства. К тому же в молодости он сочинил несколько детективных рассказов за деньги.

– Я хочу сказать, – продолжал Холмс, – что хотя сам не читал ваших романов и повестей, многие мои знакомые – включая самого Ватсона – их читали. Из их слов я делаю вывод, что ваш рассказ о моих приключениях в Америке – пусть даже самых захватывающих – будет включать героиню, молодую и красивую американку, множество случайных аристократов, туманные словеса вперемежку с невнятными описаниями, и ничего более волнующего, чем допущенная кем-то неловкость в разговоре или поданный с опозданием чай.

Джеймс подумал, не следует ли ему оскорбиться и повести себя соответственно, но понял, что нисколько не обижен. Скорее ему было забавно.

– В таком случае у вас нет никаких мыслимых причин желать, чтобы я отправился с вами в эту безумную поездку, сэр.

– Однако у меня есть такая причина, мистер Джеймс, – сказал Холмс. – Вы нужны мне для вхождения в американский контекст, для… как вы назвали это раньше?.. для прикрытия и для общества. Я буду чужаком в чужой стране, и мне потребуется ваша помощь. Желаете ли вы узнать остальные причины?

Джеймс промолчал. Мысли его уже обратились от самоубийства в Сене к мягкой кровати в гостиничном номере, от которого его отделяли сейчас несколько десятков шагов и короткая поездка на лифте.

– В марте тысяча восемьсот девяносто первого года, почти ровно два года назад, – продолжал Холмс, то ли не замечая, то ли не желая замечать, что его собеседник не выказал и малейшего интереса,– мою холостяцкую квартиру в доме номер двести двадцать один-бэ по Бейкер-стрит посетил джентльмен, желающий прибегнуть к моим услугам. Он был американец, убийство, о котором он говорил, произошло в американской столице, и звали его Эдвард Хупер. Он показал мне три тысячи долларов и сказал, что готов их заплатить, если я отправлюсь с ним в Америку и разгадаю тайну убийства его сестры. Я взял один доллар в качестве аванса, но мне потребовалось три года, чтобы взяться за эту… загадку.

– Нет, я не знаю и никогда не слышал… – начал Джеймс и тут же осекся.

– Насколько мне известно, вы были знакомы с сестрой Эдварда Хупера – Марианной Хупер Адамс, – сказал Холмс.

– Кловер[12], – произнес Генри Джеймс так тихо, что сам едва расслышал эти два слога. – Кловер Адамс, – повторил он. – Еще в детстве Марианну Хупер прозвали Кловер. Прозвище ей шло.

– Так вы близко ее знали, – настаивал Холмс.

– Я дружил с Генри Адамсом много-много лет, – сказал Джеймс. Он предпочел бы сдержаться и не говорить всего этого, но сегодня отчего-то чувствовал потребность выбалтывать секреты, которые в обычный день берег бы пуще жизни. – И да, я близко знал Кловер Адамс – насколько это возможно в случае женщины очень умной, но непредсказуемой и подверженной частым приступам меланхолии. Когда я последний раз был в Америке в начале восьмидесятых, то останавливался у них дома.

– В таком случае вам известны внешние обстоятельства ее смерти, – сказал Холмс.

Джеймсу показалось, что в глазах сыщика-консультанта вспыхнул странный огонь, хотя, возможно, в его зрачках просто отразился газовый фонарь, по-прежнему горевший на этом отрезке Рю-де-ля-Пэ.

– Она покончила с собой, – произнес Джеймс резче, чем собирался. – Шесть… нет… примерно семь с половиной лет назад. История давняя для всех, кроме тех, кому она была особенно дорога – ее мужа Генри и ближайших друзей, к числу которых отношусь и я.

– Шестого декабря тысяча восемьсот восемьдесят пятого, – тихо сказал Холмс. – Дата являет собой часть загадки, которую изложил мне брат покойной, мистер Эдвард Хупер.

Джеймс намеревался сказать, что не имел удовольствия лично знать брата Кловер Эдварда и что Кловер и Генри между собой всегда называли его Нед, но вместо этого услышал собственные слова, резкие, как удар хлыста:

– Она покончила с собой, мистер Холмс. Все это признали. Ее муж Генри. Наш общий друг и сосед Адамсов, мистер Джон Хэй. Врач. Полиция. Газеты. Все признали, что она сама наложила на себя руки. Понимаете, она была очень меланхолична по натуре, и всем нам, знавшим и любившим Кловер Адамс, это было известно. Склонность к меланхолии – и даже к самоубийству – у Хуперов в крови. И Кловер глубоко, возможно безутешно, скорбела по отцу, умершему в начале года. Видите ли, она была очень к нему привязана. В месяцы, последовавшие за смертью мистера Хупера, никакие усилия Генри и других не могли вырвать бедняжку Кловер из железных оков горя и уныния.

Джеймс замолчал. Он почти задыхался после страстной короткой речи и одновременно чувствовал себя глупо из-за того, что сказал так много.

Холмс сунул руку во внутренний карман твидового пиджака и вытащил белый прямоугольник. Несмотря на внутренний протест, Джеймс оторвал руку от зонта и взял карточку. Она походила на дамскую визитную, но была не цветная, согласно последней английской и американской моде, а простая белая, с тисненым рисунком: прямоугольная рамка и в верхней ее части – пять сердец. Четыре из них были закрашены синим – вероятно, карандашом или восковым мелком. Пятое осталось пустым.

Генри Джеймс немедленно понял общий смысл пяти сердец, хотя не знал, почему одно из них не закрашено и что означает единственная строчка под ними, отпечатанная, по-видимому, на пишущей машинке:

Ее убили.

– Эдвард Хупер, брат Кловер, придя ко мне два года назад, сказал, что получает в точности такую карточку каждое шестое декабря, в годовщину смерти сестры, начиная с первой в тысяча восемьсот восемьдесят шестом, – сказал Холмс. – И я заметил, мистер Джеймс, что вы сразу поняли смысл пяти оттиснутых на карточке сердец. Мистер Хупер сказал, что все оставшиеся в живых члены «Пяти сердец» ежегодно получают такую же карточку. Общество, как мистер Хупер знал точно, включало мистера Генри Адамса, хотя Адамсы никому о нем не рассказывали.

– Нед Хупер никогда не был членом «Пяти сердец»! – быстро ответил Джеймс.

Холмс кивнул:

– Не входил. И считал, что единственный из тех, кто не входил в общество, получает такую карточку. Хотя, разумеется, он не мог знать наверняка.

– Кловер Адамс покончила с собой, – повторил Генри Джеймс. – Это не касается никого, кроме ее мужа, а Генри Адамс никогда не говорит о случившемся. Он сам чуть не умер от горя после… после ее поступка.

– Что вы скажете о подозрениях ее брата? – спросил Холмс.

– Они необоснованны, – ответил Джеймс. – Эти… карточки… если их и впрямь рассылают, свидетельствуют лишь о чьем-то извращенном чувстве юмора. Как я сказал, меланхолия – и что-то вроде мании преследования – у Хуперов в крови. Я никогда не встречался с мистером Эдвардом Хупером – при мне его всегда упоминали как Неда, – но уверен, что он ошибается.

– Мистер Эдвард Хупер умер, – сказал Шерлок Холмс.

– Умер? – Джеймс сам услышал, как тихо и жалобно прозвучало короткое слово за грохотом экипажей и говором прохожих на оживленной ночной Рю-де-ля-Пэ.

– Он попытался покончить с собой в прошлом декабре – на следующий день после годовщины так называемого самоубийства сестры, – выбросившись из окна четвертого этажа своего дома на Бикон-стрит в Бостоне, – сказал Шерлок Холмс. – В падении он получил тяжелые увечья, но выжил и был помещен в бостонский приют для душевнобольных.

Хупер шел на поправку, и душевно, и телесно, но две недели назад слег с воспалением легких, которое и унесло его жизнь.

– Ужасно, – пробормотал Джеймс. – Ужасно. Генри не писал мне об этих событиях. Как вышло, что вы, мистер Шерлок Холмс, знаете о недавних событиях в Америке, о которых неизвестно мне, если, как утверждаете, провели последние два года в удаленных уголках обширной империи?

– Всякий добрый англичанин всегда прячется за «Таймс», – ответил Шерлок Холмс.

Джеймс заморгал – то ли от непонимания, то ли от возмущения бородатой шуткой, неуместной в таком контексте. Возможно, он хотел выразить оба чувства сразу.

– Я читал лондонские газеты даже в Индии, куда они попадали с опозданием в несколько недель, – продолжал Холмс. – Здесь, в Париже, они вполне свежие. А выбор американских газет весьма обширен и включает бостонскую, в которой я и прочел о попытке Эдварда Хупера покончить с собой и о его смерти от воспаления легких.

Джеймс, хрипло дыша, обернулся на манящие огни гостиницы.

Холмс сделал полшага вперед и, вновь завладев вниманием Джеймса, сказал:

– Теперь вы понимаете, почему я должен исполнить обещание, данное Неду Хуперу, и расследовать дело о смерти его сестры.

– Нет никакого «дела», – с нажимом произнес Джеймс. – Лишь трагедия ее самоубийства семилетней давности. «Дело», как вы мелодраматически его назвали, закрыто.

– Помните ли вы, отчего умерла миссис Адамс? – спросил Холмс.

Генри Джеймс знал, что сейчас надо развернуться, уйти в гостиницу и никогда больше не говорить с этим безумцем. Однако он не тронулся с места.

– В период глубокой меланхолии, оставшись одна на несколько минут в воскресенье, Кловер выпила раствор – один из компонентов состава, которым проявляла свои фотографии, – сказал наконец Джеймс, чтобы не длить мучительное молчание. – Раствор содержал яд. Смерть наступила мгновенно.

– Этот яд, цианистый калий, действует быстро, но не мгновенно, – спокойно произнес Холмс, как будто обсуждал железнодорожное расписание. – Она должна была задохнуться лишь после долгих мгновений мучительной агонии.

Джеймс вскинул свободную руку, словно пытаясь защититься от таких слов и образов.

– Кто нашел тело? – настаивал Холмс.

– Ее муж… Генри… я уверен, – ответил Джеймс, чуть ли не заикаясь. Внезапно на него накатило смятение. Он отчасти жалел, что ему не дали совершить задуманное самоубийство.

– Да. В полицейском отчете сообщалось, что именно Генри Адамс нашел ее «на полу у камина в коматозном состоянии», – сказал Шерлок Холмс. – Это произошло утром, в определенный час воскресенья, в декабре. Говорит ли вам что-нибудь время суток и день недели, мистер Джеймс?

– Нет, решительно ничего. Или… или вы хотите сказать, что именно в это время на протяжении многих лет Кловер садилась писать отцу, особенно во время его болезни?

Холмс не ответил, только приблизился еще на полшага и зашептал:

– Генри Адамс говорил друзьям, что никогда не оставляет жену в этот час одну, опасаясь, что ее меланхолия возьмет верх над разумом. И все же именно в воскресенье шестого декабря семь лет назад она осталась одна по крайней мере на несколько минут.

– Если не ошибаюсь, Генри пошел к дантисту по поводу зуба, который… вы допрашиваете меня, мистер Холмс?

– Ничего подобного. Я объясняю, почему мне так важно ваше присутствие при расследовании.

– Я не предам друга, мистер Холмс.

– Разумеется. Но разве не предательство по отношению к вашим друзьям – Генри Адамсу и покойной Кловер Адамс, если это все же было убийство и никто не возьмет на себя труд хотя бы вникнуть в обстоятельства?

– Это… не было… убийство, – сказал Джеймс, мысленно поклявшись, что повторяет утверждение в последний раз. – Кловер была одной из первых американских женщин-фотографов своей эпохи. Ее снимки волшебны. В них есть что-то не от мира сего. Однако именно их потусторонность усилила врожденную предрасположенность Кловер к ужасной меланхолии, которая в тот зимний день взяла над ней верх. А под рукой как раз случился раствор из ее домашней фотолаборатории, который, Кловер знала, содержит яд.

– А кто дал ей химикаты для приготовления раствора? – спросил Холмс.

– Я полагал, что она купила их сама, – резко ответил Джеймс. – Если вы вновь пытаетесь бросить хоть тень подозрения на моего доброго и честного друга Генри Адамса…

Холмс поднял руку в перчатке.

– Ни в коей мере. Я знаю, кто снабдил миссис Адамс опасными химикатами. Брат ее приятельницы, некой мисс Ребекки Лорн, с которой миссис Адамс случайно познакомилась в Вашингтоне. Когда Генри Адамс вернулся от дантиста, эта самая приятельница, мисс Лорн – согласно полицейским отчетам и газетам, которые Нед Хупер передал мне два года назад, – ждала у входа. Она сказала Адамсу, что пришла навестить миссис Адамс, и спросила, принимает ли та. Мистер Адамс пообещал подняться к жене и выяснить, готова ли она видеть гостью. Тогда-то он и обнаружил ее тело на полу.

– Вы вновь намекаете… – Джеймс яростно оскалился. Обычно этой гримасы в куда более умеренном варианте хватало, чтобы осадить назойливого собеседника, посягающего на чересчур личные темы.

– Я ни на что не намекаю, – ответил Холмс как ни в чем не бывало. – Я просто объясняю, почему нам с вами надо сесть на марсельский экспресс в шесть пятнадцать утра и завтра вечером подняться на борт нью-йоркского парохода.

– Никакими силами, шантажом, уговорами или другими методами убеждения – в этой жизни или в любых возможных вариантах этой жизни – вы не заставите меня отправиться с вами завтра в Марсель, а тем паче в Америку, мистер Шерлок Холмс, – сказал Генри Джеймс.

Прозвище Clover, означающее «клевер», дала маленькой Марианне, будущей жене Генри Адамса, ее рано умершая мать.

Джеймс Босуэлл (1740–1795) – автор двухтомной «Жизни Сэмюэля Джонсона» (1791). Босуэлл практически посвятил себя тому, чтобы всюду следовать за доктором Джонсоном, видным английским писателем и лексикографом, и записывать его остроумные высказывания по разному поводу.

Глава 6

В купе первого класса кроме них никого не было, к большой радости Генри Джеймса, и первые три часа оба молчали. Джеймс делал вид, будто читает роман. Холмс прятался за «Таймс».

Внезапно, без всяких предисловий, он опустил газету и сказал:

– К тому же у вас тогда была борода.

Джеймс поднял голову и вытаращил глаза:

– Простите?

Со временем он привыкнет, что Шерлок Холмс внезапно меняет тему или ни с того ни с сего отпускает странные замечания, но тогда очень удивился.

– Четыре года назад, – сказал Холмс. – Когда нас представили друг другу на чаепитии у миссис Т. П. О’Коннор. У вас к тому же была борода.

Джеймс промолчал. Он не носил бороду со времен Войны Севера и Юга.

– Отчасти поэтому я узнал вас в темноте на берегу Сены, – закончил Холмс и вновь уткнулся в газету.

Наконец, увидев способ раздосадовать несносного спутника, Джеймс заговорил:

– Я предположил бы, что прославленный сыщик-консультант полагается в распознавании лиц на более существенные элементы физиогномии, нежели борода.

Холмс рассмеялся.

– Разумеется! Я вижу физиогномии людей, а не их дополнительную волосяную экипировку. Например, я в своем роде эксперт по ушам.

– Вы даже не помнили, что нас друг другу представили, – сказал Джеймс, оставив без ответа нелепое утверждение про уши.

– Не совсем так, сэр, – рассмеялся Холмс. – Я помню, как узнал, что на приеме будет американец мистер Джеймс, и обрадовался, полагая, что это ваш брат, психолог, с которым я надеялся обсудить некоторые вопросы.

– В восемьдесят восьмом Уильям еще не опубликовал свои «Основания психологии», – проворчал Джеймс. – Он был совершенно неизвестен миру. Вы не могли стремиться к беседе с ним, мистер Холмс. Ваша память вас подводит.

– Ничуть, – усмехнулся сыщик. – Американские друзья, разделяющие в некотором смысле мое призвание, присылали мне статьи вашего брата за годы до появления книги. Но главным образом я был рассеян на том приеме в саду у миссис О’Коннор, поскольку в те самые минуты наблюдал, как подозреваемый крадет драгоценности. Мы взяли его, как выразился бы Ватсон, с поличным. Хотя, должен признать, я так и не узнал, откуда пошло это странное выражение – «с поличным».

– Всего лишь слуга, сказали вы вчера, – заметил Джеймс, глядя в раскрытый роман. С тем же успехом страница могла быть напечатана иероглифами. У Генри Джеймса не было сил читать – состояние для него крайне редкое.

– Всего лишь слуга, но весьма доверенный челядинец вашей доброй приятельницы леди Вулзли, – сказал Холмс.

Джеймс чуть не выронил книгу.

– Слуга лорда и леди Вулзли крал драгоценности! – воскликнул он. – Невозможно. Нелепость.

– Ничуть, – ответил Холмс. – Лорд Вулзли пригласил меня расследовать череду краж в очаровательных сельских владениях своих друзей, но ему незачем было обращаться ко мне. Любой умеренно толковый деревенский констебль разобрался бы в таком простом деле. Я узнал, кто это – вернее, сузил число подозреваемых до очень небольшой группы – за первые часы расследования. Видите ли, кражи начались в усадьбах родовитых англичан, проживающих в Ирландии. Собственно, они произошли во всех крупных поместьях, исключая владения самого лорда Вулзли и тех немногих английских аристократов, которых лорд и леди Вулзли не жаловали своим вниманием.

Генри Джеймс хотел снова возразить – как и по логическим соображениям, так и по довольно смутным личным, – но не мог пока подобрать слов.

– Главным вором оказался Джермонд, – продолжал Холмс. – Роберт Джейкоб Джермонд. Пожилой капрал, бывший ординарцем и денщиком генерала – лорда Вулзли – в различных кампаниях, в ирландских военных лагерях и в поместье на зеленом острове. Надо сказать, что капрал Джермонд ничуть не походил на вора: у него длинное лицо, немного похожее на морду бассет-хаунда, и ясные, печальные, выразительные глаза. Однако всякому, наделенному хоть толикой дедуктивных способностей, довольно было просмотреть список краж в ирландских гарнизонах лорда В., в домах его ирландских друзей, а затем в Англии за те месяцы, когда лорд и леди В. гостили на родине, чтобы найти организатора и вдохновителя краж, если к столь банальному преступлению применимы такие высокие слова. В ту минуту, когда мы с вами, мистер Джеймс, встретились на чайном приеме в саду миссис Т. П. О’Коннор, я исподволь наблюдал, как капрал Джермонд подстраивает очередную кражу. Он был чрезвычайно ловок.

Джеймс почувствовал, что краснеет. За годы дружбы с лордом и леди Вулзли он познакомился со многими их старшими слугами – по большей части отставными военными, служившими прежде под началом генерала, – но Джермонд был его личным камердинером во время единственного визита в ирландское поместье лорда Вулзли. Джеймс ощущал странное… сродство с пожилым капралом, обладателем тихого голоса и печальных собачьих глаз.

* * *

Джеймс был очень недоволен, когда узнал, что на «Париже» им с Холмсом предстоит жить в одной каюте, пусть и первого класса. Холмс объяснил, что других не было, – он брал билеты перед самым отплытием, и даже эта двухместная каюта оказалась свободна лишь потому, что кто-то в последний момент раздумал плыть.

– Если только вы не хотите путешествовать четвертым классом, на палубных местах, – добавил он, – что, по моему прошлому опыту, не лишено своеобразной прелести.

– Я вообще не хочу путешествовать на этом корабле, да и ни на каком другом, – буркнул Джеймс.

Впрочем, исключая время сна, они друг друга почти не видели. Холмс никогда не выходил к первому завтраку, лишь изредка съедал очень неплохой petit déjeuner [13] в утренней столовой, всегда пропускал ленч и буквально считаные разы являлся на свое место за капитанским столом, где вечерами, в смокинге, Джеймс пытался беседовать с французскими аристократами, немецкими промышленниками, седобородым капитаном (который интересовался исключительно едой) и единственной англичанкой, выжившей из ума старухой, которая упорно называла его «мистер Джейн».

Дни он проводил, роясь в скудной корабельной библиотеке (там не было ни одной его книги, даже в переводе), прогуливаясь по не слишком просторной палубе или слушая убогие концерты, устраиваемые для развлечения пассажиров.

И все же дважды он заставал Шерлока Холмса в чрезвычайно личные и неловкие моменты.

Первый раз это случилось, когда Джеймс после завтрака зашел в каюту переменить платье. Холмс лежал на койке, по-прежнему в ночной рубашке. Его левый бицепс был туго перетянут резиновым жгутом, и сыщик-консультант вынимал иголку шприца из сгиба локтя. На прикроватном столике – их общем столике, куда Джеймс клал книгу, когда приходило время тушить свет, – стоял пузырек с темной жидкостью, по всей очевидности, морфином.

Генри Джеймс и раньше знал, как вводят и как действует морфин. За месяцы до смерти Алисы он наблюдал, как она уплывает в золотистое сияние наркотического полусна, прочь от всего человеческого (в том числе в себе). Катарина Лоринг даже получила от Алисиного врача указания, как ввести морфин, если рядом не будет человека более опытного. Джеймсу ни разу не пришлось делать сестре инъекцию, но он мысленно к этому готовился. Алиса, в последние месяцы прошлого года, получала помимо морфия регулярные сеансы гипноза с целью облегчить непрекращающиеся боли.

Однако Холмс, насколько Джеймс знал, не испытывал физических болей. Он просто был морфинистом, а до того, на протяжении многих лет, кокаинистом и не скрывал, что намерен разыскать в Америке новый «героический» препарат господина Байера, легко доступный в Соединенных Штатах.

Холмс ничуть не смутился – просто глянул из-под тяжелых век, спокойно убрал шприц, пузырек и все остальное в сафьяновый несессер (который Джеймс видел раньше, но полагал, что там хранится бритвенный прибор) и сонно улыбнулся.

С нескрываемым омерзением Джеймс повернулся на каблуках и вышел из каюты, так и не переодевшись для прогулки по палубе.

* * *

Второй мучительно личный эпизод случился на четвертый вечер после отплытия из Дублина, когда Джеймс, предварительно постучав, открыл дверь каюты и застал Холмса голым перед тумбочкой с умывальным тазом и зеркальцем. И вновь Холмс не выказал должного смущения, не бросился натягивать ночную рубашку, несмотря на явное недовольство соседа по каюте.

Генри Джеймс и раньше видел голых мужчин. Обнаженное мужское тело вызывало у него сложные чувства, но главным образом заставляло вспомнить о смерти.

Как только Генри Джеймс выучился ходить, он начал повсюду следовать за братом Уильямом (на год его старше). Генри не мог (и не хотел) участвовать в грубых уличных забавах старшего брата, но позже, когда Уильям вознамерился стать художником, решил тоже выбрать эту стезю. При всякой возможности он вместе с Уильямом ходил на уроки живописи и рисунка, которые оплачивал их отец.

Как-то Джеймс вошел в ньюпортскую рисовальную студию и увидел, что их двоюродный брат Гас Баркер позирует обнаженным перед классом. Джеймс был до глубины души поражен красотой рыжеволосого кузена – прозрачной белизной кожи, беззащитностью поникшего пениса, розовой женственностью сосков. Он сделал вид, будто испытывает чисто художественный интерес: грозно глянул на рисунки Уильяма и других учеников, словно намеревался сам схватить лист бумаги и несколькими угольными линиями запечатлеть невыразимую силу наготы. Однако сильнее всего юного Генри Джеймса, в котором пробуждающееся писательское чувство было сильнее полового влечения, заворожил собственный сложный отклик на спокойную наготу родственника.

Гас Баркер первым из их тесного семейно-дружеского кружка погиб на Войне Севера и Юга, скошенный пулей конфедератского снайпера в Виргинии. В последующие десятилетия Генри Джеймс не мог вспомнить свое детское упоение красотой нагого мужского тела и не подумать, что то же тело – медный пушок лобковых волос, жилы на мускулистых руках, странная притягательность белых ляжек – гниет под суглинком на каком-то неведомом виргинском поле.

Потом домой привезли младшего брата Генри Джеймса, Уилки. Он был тяжело ранен в злополучной атаке Пятьдесят четвертого массачусетского черного полка[14] на Форт-Вагнер в Южной Каролине и умер бы в полевом госпитале (молодого офицера оставили лежать на грязных носилках в проходе как безнадежного), если бы его случайно не нашел друг семьи Кэбот Рассел, искавший пропавшего без вести сына. Джеймс был с отцом и матерью, когда те мыли своего ребенка, и нагое тело Уилки стало для Генри Джеймса-мл. откровением нового рода. Он увидел жуткую рану на спине, откуда еще не извлекли конфедератскую пулю, и вторую, на ноге – из нее пулю извлекли на корабле по пути на север, – гноящуюся, с первыми признаками гангрены.

В тот раз, глядя на голого младшего брата, с которого только что срезали смердящую армейскую форму и которого мать сейчас касалась так бережно, Генри Джеймс осознал, насколько мужское тело уязвимо для огня, свинца, стали, болезни. Во многом – особенно когда его, кричащего от боли, переворачивали на живот, чтобы промыть спину и ногу, – Уилки Джеймс больше походил на недельный труп, чем на живого человека. Чем на брата.

Был и другой Холмс, которого Джеймс видел обнаженным. Под конец войны друг его детства – всего на два года старше, но повзрослевший в боях на два десятилетия – Оливер Уэнделл Холмс-младший, заехал навестить Джеймса в Бостоне, а затем они вместе отправились в Норт-Конвей проведать кузину Минни Темпл и ее сестер. В первую ночь молодой Джеймс и тот другой Холмс были вынуждены делить спартанскую комнату и единственную продавленную кровать – прежде чем на следующий же день нашли квартиру получше. Тогда-то Джеймс, уже в пижаме и под одеялом, видел в свете лампы, как Оливер Уэнделл Холмс-младший стоял голый перед умывальным тазом и зеркалом – в точности как Шерлок Холмс этим вечером в каюте посреди бурной Атлантики на «Париже».

И вновь юный Джеймс поразился красоте поджарого и мускулистого мужского тела, неразделимо связанной со смертью: чудовищные шрамы белой паутиной разбегались по спине, бокам и ноге Оливера. Тот другой Холмс – Холмс Джеймса – так гордился полученными на войне ранами, что на протяжении десятилетий часто рассказывал о них в подробностях, которые при дамах обычно опускают. Тот другой Холмс, со временем ставший видным юристом, упорно хранил в платяном шкафу изорванный мундир, пахнущий кровью, порохом и разложением в точности как разрезанный мундир Уилки. Беседуя за сигарами с богатыми и влиятельными мужами, Оливер доставал его и показывал бурые пятна крови и рваные дыры – в тех самых местах, где Джеймс в тот вечер увидел глубокие белые шрамы на голом теле друга своего детства.

Тогда Джеймс созерцал одновременно красоту обнаженного мужского тела и безобразные письмена, которыми смерть заявляла свои права на всякую плоть.

Так что как ни шокирован был Генри Джеймс, он успел заметить в тусклом свете корабельной лампы, что у мистера Шерлока Холмса – еще более худого, чем Оливер Уэнделл Холмс-младший, который тогда был на пятнадцать лет младше нынешнего Шерлока, – спина испещрена шрамами. Они были такие же грубые, как у брата Уилки и Оливера, но расходились пучком, словно у флагелланта, бичующего себя до мяса.

– Извините, – сказал Генри Джеймс, все еще стоя на пороге каюты. – Я не…

Он не знал, что «не», поэтому продолжать не стал.

Холмс обернулся и глянул на него. Грудь сыщика тоже покрывали белые шрамы. Джеймс успел отметить, что, несмотря на крайнюю худобу – такие ввалившиеся бока писатель видел лишь у бегунов на соревнованиях, – тело мистера Шерлока Холмса, белое в свете лампы, как некогда у Гаса Баркера, являет собой комок напружиненных тугих мускулов.

– Извините, – повторил Джеймс и попятился.

В тот вечер он допоздна сидел в салоне первого класса, курил и читал какой-то неинтересный журнал, чтобы вернуться в каюту, когда Холмс уже наверняка будет спать.

* * *

«Париж», сильно отстав даже от собственного неспешного расписания, вошел в нью-йоркскую гавань ранним вечером, когда силуэты старых домов отчетливо проступали на фоне закатного неба. Все трансатлантические лайнеры, которыми Джеймс прежде возвращался из Европы, если и приходили в Нью-Йорк, то рано утром. Сейчас он чувствовал, что вечернее прибытие не только приятно эстетически – хотя эстетика Нью-Йорка давно стала для него невыносимой, – но и уместно для их тайной миссии.

Холмс без приглашения подошел к Джеймсу, когда тот у борта наблюдал за суетой буксиров и снующих по гавани судов, вслушиваясь в гудки, звон и гомон одного из самых оживленных портов мира.

– Любопытный город, не правда ли? – сказал сыщик.

– Да, – коротко ответил Джеймс.

Десять лет назад, в 1883-м, он покинул Америку с твердым намерением больше туда не возвращаться. Тогдашние впечатления выплеснулись в нескольких очерках, написанных позже в благополучном английском Кенсингтоне. Город, где Джеймс провел счастливое, как ему казалось, детство в доме неподалеку от парка на Вашингтон-сквер, изменился, по словам писателя, до неузнаваемости. Основательный полудеревенский уклад тех дней исчез, осталось стремительное коловращение иммигрантов с их чуждыми языками и запахами.

В одном эссе Джеймс сравнил евреев в Нижнем Ист-Сайде с крысами и другими вредителями, которые полчищами хлынули за англосаксонскими предшественниками и вскоре превысили их числом. И все же он не мог не отметить, что эти… иммигранты… печатают больше газет на иврите, чем выходит в городе по-английски, и что их театры, где идут грубые постановки на идиш, собирают больше зрителей, чем Бродвей, что евреи – а также итальянцы и другие иммигранты худшего разбора, включая бóльшую часть ирландцев, – заняли столько места, так прочно присосались к Великой американской мечте, что стали от нее неотделимы.

Из-за этого Генри Джеймс чувствовал себя чужаком в родной стране, так что снова и снова возвращался в очерках к мучительной теме, однако он ничего не сказал об этом сейчас, когда старенький лайнер готовился подойти к причальной стене.

Некоторое время двое мужчин стояли молча.

– Вам будет интересно узнать, как я догадался в тот вечер у Сены, что у вас с собою прах вашей сестры Алисы, – очень тихо проговорил Холмс.

У борта толпились пассажиры, однако сыщика и литератора как будто окружал невидимый пузырь, в котором были лишь они двое.

– Я ничего не желаю об этом слышать, – ответил Джеймс так же тихо, но с куда большим напором. – Меня ничуть не занимают ваши дикие измышления.

– Я пробыл там дольше вас, – продолжал Холмс, глядя на окружающие корабли, пожарные катера и гребные шлюпки, – и мои глаза лучше привыкли к темноте. Я видел, как вы несколько раз доставали табакерку… держали ее благоговейно, убирали в карман, вытаскивали снова. Я видел, что она из слоновой кости – только слоновая кость белеет так в таком слабом свете, – и еще я сразу понял, что вы не нюхаете табак.

– Вам ничего не известно о моих привычках, сэр, – ледяным тоном произнес Джеймс.

Из-за толпы пассажиров он не мог развернуться и уйти прочь, поэтому только отвел взгляд от Холмса.

– Известно, разумеется, – отвечал Холмс. – У тех, кто нюхает табак, даже изредка, есть характерные никотиновые пятна на большом и среднем пальцах. У вас их нет. И те, кто берет понюшки, не запечатывает табакерки сургучом.

– Вы не могли разглядеть это все за считаные секунды, да еще в темноте, – сказал Джеймс. Его сердце колотилось о ребра.

– Мог и разглядел, – произнес Шерлок Холмс. – Позже, когда мы уходили, я стал разжигать трубку, чтобы подтвердить свои наблюдения. Вы не замечали – очевидно, сжимать табакерку, особенно в минуты сильных переживаний, вошло у вас в нервную привычку, – однако по пути к ресторану вы несколько раз ее доставали. Я понял, что для вас она не просто талисман, а нечто священное.

Джеймс гневно уставился на дерзкого сыщика и, к своему изумлению, осознал, что тот снял синие линзы, изменявшие цвет его глаз. Теперь возмущенный взгляд серых глаз Джеймса встретился со спокойным взглядом серых глаз Шерлока Холмса.

– Будучи в Индии, я прочел в «Таймс» о смерти вашей сестры в марте тысяча восемьсот восемьдесят второго. В сообщении о кремации мисс Джеймс в Уокинге упоминалось, что приятельница вашей сестры, мисс Катарина Пибоди Лоринг, едет в американский Кембридж, дабы захоронить прах на семейном участке кладбища.

Джеймс молча сверлил Холмса взглядом. Он порадовался, что стоит у корабельного поручня, поскольку опасался, что его сейчас стошнит.

– В ту ночь у Сены я сразу понял, что вы – с ведома, а скорее даже без ведома, мисс Лоринг и родных – позаимствовали часть праха и положили его в эту до нелепого дорогую табакерку с намерением доставить… но куда? Явно не просто на дно Сены.

Джеймс не помнил, чтобы его когда-нибудь так беспардонно оскорбляли. Брат Уильям на его месте со всей силы ударил бы наглого сыщика по лицу. Однако Генри Джеймс был не Уильям Джеймс; ни разу в жизни он не сжал руку в кулак с намерением и впрямь ударить другого мужчину или мальчика. Не сделал он этого и сейчас; лишь продолжал смотреть на обидчика в упор.

– Думаю, вы все же собирались вернуться в Америку, – подытожил Холмс. – Я хочу сказать, до того, как на вас накатил приступ меланхолии. Предполагаю, именно поэтому вы согласились принять участие в нашей общей миссии. Вероятно, вы намеревались развеять прах вашей сестры в каком-то месте, важном… священном для вас обоих? Само собой, это не мое дело. Однако я уважаю вашу скорбь, сэр, и не буду больше поднимать этот вопрос. Сейчас я затронул его с единственной целью: предварительно ознакомить вас с моими методами наблюдений и размышлений, по крайней мере в их простейшем варианте.

– Не вижу тут ничего выдающегося, сэр, – проговорил Джеймс, когда обрел наконец дар речи. Однако это была неправда.

Старый пароход устраивался у причальной стены, словно пожилая дама, которую подвели к столу, уставленному закусками. Французские матросы на носу и на корме готовились бросить на берег тросы, привязанные к концам толстых швартовых канатов, которым вскоре предстояло накрепко притянуть их к Америке.

– Извините, мистер Холмс. Я кое-что забыл в каюте. Встретимся, когда вы пройдете таможню.

Холмс кивнул, по всей видимости погруженный в собственные мысли. Как Яну Сигерсону – Джеймс предполагал, что он путешествует по фальшивому норвежскому паспорту, – Холмсу предстояло довольно долго стоять в очереди, самого же Генри Джеймса, эмигранта в душе, но американского гражданина по документам, ждали лишь самые короткие формальности.

Тем не менее он быстро зашагал в сторону каюты, надеясь, что носильщики еще не унесли багаж. Так и оказалось.

Джеймс запер за собой дверь каюты, открыл чемодан, достал шкатулку красного дерева и бережно поднял крышку. Внутренность шкатулки по его специальному заказу обили бархатом, оставив углубление указанного размера.

Джеймс вытащил из кармана табакерку, аккуратно положил ее в шкатулку, закрыл крышку и снова запер чемодан, предварительно убедившись, что паспорт и все необходимые бумаги в портфеле. Как раз когда он выходил из каюты, подошли носильщики. Они уважительно приподняли кепки, Генри Джеймс ответил кивком.

Первый завтрак (фр.).

Имеется в виду один из первых североамериканских полков, состоявших исключительно из негров; впрочем, все офицеры там были белые аболиционисты. В их число входил и Гарт Уилкинсон Джеймс. В атаке на Форт-Вагнер полк потерял убитыми, ранеными и взятыми в плен почти половину личного состава.

Глава 7

Я намеревался описать вам вечер, ночь и утро Холмса и Джеймса в Нью-Йорке, но не нашел никаких записей о том, где они остановились. Документально подтверждено, что они оба прошли таможню примерно в семь вечера четверга 23 марта 1893 года – Холмс по норвежскому паспорту Я. Сигерсона, Джеймс под собственным именем, – но дальше их следы теряются. Судя по диалогу, который, как мне известно, произошел между ними на следующий день в поезде, они, вероятно, не обедали вместе и даже остановились в разных гостиницах. Скорее всего, они вообще не разговаривали после «разъяснения» Холмса у борта французского парохода «Париж», когда тот швартовался к причалу.

Я предполагал, что они сели на вашингтонский поезд, отходящий с расположенного неподалеку Центрального вокзала, но выяснилось, что Холмс – который взял на себя все путевые хлопоты – купил им билеты на «Колониальный экспресс» Бостон – Вашингтон, находящийся в совместном владении «Пенсильванской и Нью-йоркской железнодорожной компании» и «Ньюпортской железнодорожной компании». Однако в 1893 году «Колониальный экспресс» не проходил через Манхэттен – маршрут изменят лишь после гибели «Титаника» в 1912-м, – а значит, Холмсу и Джеймсу пришлось встать очень рано и отправиться на пароме в Джерси-сити, чтобы сесть на поезд там. «Колониальный экспресс», идущий через Филадельфию и Балтимор, был самым быстрым, но далеко не самым удобным для постояльцев манхэттенских гостиниц.

Мне удалось подтвердить, что Джеймс и впрямь отправил Джону Хэю короткую телеграмму из Марселя, в которой сообщил лишь, что возвращается в Америку «по личному делу; пожалуйста, не говорите никому, кроме, может быть, Генри А.», указал примерное время прибытия в Вашингтон и добавил, что вместе с «норвежским исследователем, моим новым знакомцем и временным попутчиком», остановится в вашингтонской гостинице. В Нью-Йорке он получил от Хэя телеграмму следующего содержания:

ЧЕПУХА ВСКЛ ВЫ И ВАШ НОРВЕЖСКИЙ ДРУГ ДОЛЖНЫ ОСТАНОВИТЬСЯ У НАС ТЧК МЫ С КЛАРОЙ НАСТАИВАЕМ ТЧК МЕСТА ЗПТ ЕДЫ ЗПТ ВИНА И РАЗГОВОРОВ ХВАТИТ НА ВСЕХ ТЧК АДАМС СЕЙЧАС В ОТЪЕЗДЕ ЗПТ НО БУДЕТ ОЧЕНЬ РАД УЗНАТЬ ЗПТ ЧТО ВЫ ЗАГЛЯНУЛИ НА РОДИНУ ТЧК ПО УДИВИТЕЛЬНОМУ СОВПАДЕНИЮ В ВОСКРЕСЕНЬЕ ВЕЧЕРОМ У НАС ОБЕДАЕТ ДИПЛОМАТИЧЕСКИЙ АТТАШЕ ОСКАРА II ЗПТ КОРОЛЯ ШВЕЦИИ И НОРВЕГИИ ТЧК НАМ ВСЕМ НЕ ТЕРПИТСЯ УВИДЕТЬ ВАШЕГО ОТВАЖНОГО ДРУГА ИССЛЕДОВАТЕЛЯ ВСКЛ

Джеймс показал Холмсу телеграмму по пути к парому и не смог сдержать мрачной усмешки.

– Небольшое затруднение, а?

– Какое затруднение, мой дорогой Джеймс? – спросил Холмс, когда они ждали посадки на паром.

– Включает ли образ господина Яна Сигерсона умение говорить на норвежском как на родном? – ехидно полюбопытствовал Джеймс. – Быть может, вам лучше остановиться в вашингтонской гостинице, с Хэем и Адамсом видеться лишь изредка, а в воскресенье вечером сказаться больным?

– Чепуха, – с улыбкой возразил Холмс. – Остановиться у Хэев – большое преимущество. Вы сказали, их и Генри Адамса дома стоят близко?

– По соседству и примыкают один к другому, – ответил Джеймс. – Как Швеция и Норвегия.

– Отлично, – сказал Холмс. – А представитель Оскара Второго, короля Швеции и Норвегии, в воскресенье вечером пусть выкручивается как знает.

* * *

На билетах значилось «первый класс», но купе в поезде не было. По счастью, вагон первого класса в пятницу оказался полупустым, так что Холмс с Джеймсом, сидящие через проход, могли, наклонившись друг к другу, разговаривать неслышно для других пассажиров. Джеймс также отметил, что отвратительная американская привычка к слюноизвержению если не исчезла совсем, то пошла на убыль: бурых табачных пятен стало куда меньше, чем в начале восьмидесятых, и красная ковровая дорожка посередине вагона первого класса выглядела не так гадко, как многие ковры десять лет назад. Тогда, в 1883-м, Джеймс решил, что никогда больше не будет жить в Америке, а возможно, не вернется туда даже на время хотя бы из-за этих повсеместных плевков.

– Расскажите мне о «Пяти сердцах», – потребовал Холмс, когда они проехали Филадельфию.

Для этого разговора сыщик пересел и теперь был неприятно близко, практически колени в колени к Джеймсу, сидящему лицом по ходу движения. Холмс опирался на североевропейскую прогулочную трость, и Джеймс пожалел, что не взял свою в вагон – она служила бы дополнительным барьером.

Он крепко упер ладони в колени, словно отгораживаясь от собеседника, и сказал:

– На самом деле их кружок звался не «Пять сердец», а «Пятерка сердец».

– В таком случае расскажите мне о «Пятерке сердец», – настаивал Холмс.

– На самом деле это был салон Кловер Адамс, – ответил Джеймс. – Надо добавить, уникальный в своем роде американский салон.

– Чем именно уникальный?

Джеймс на секунду задумался, пытаясь сообразить, что имел в виду.

– В отличие от множества салонов, которые я видел в Италии и Франции, его объединяющим началом были не люди искусства и даже не центральная триада салонов: деньги, слава, принадлежность к аристократии, – хотя всего перечисленного Адамсам было не занимать.

– Вот как? – удивился Холмс. – Я думал, в Соединенных Штатах Америки нет аристократии.

Джеймс улыбнулся, почти жалея младшего собеседника. Холмс как-то упомянул, что в апреле ему исполнится тридцать девять, и писатель, которому вскорости предстояло отметить полувековой юбилей, чувствовал себя несравненно мудрее и старше.

– В каждом обществе есть своя аристократия, мистер Холмс… э… мистер Сигерсон. Основанная если не на родовитости, то на деньгах. Если не на деньгах, то на власти. И так далее.

– Но разве Генри Адамс не принадлежит к правящей вашингтонской аристократии?

Джеймс нахмурился. Неужто этот несносный сыщик его провоцирует? Притворяется настолько дремучим? Однако после секундного раздумья писатель решил, что нет. Холмс просто наивен.

– Генри Адамс – внук одного американского президента и правнук другого, и то и другое, разумеется, по отцовской линии, но никогда не занимал какого-либо политического поста. Да, он богат. Да, они с Кловер были влиятельнейшими общественными фигурами в первой половине восьмидесятых. Однако принадлежа к тому, что французские философы или Джефферсон назвали бы природной аристократией, Адамс никогда не обладал политической властью как таковой. Да помилуйте, он начинал как гарвардский профессор!

Холмс кивнул:

– Давайте вернемся к миссис Адамс. Опишите мне покойную Кловер… как можно более кратко и емко.

Джеймс почувствовал, как от этого беспардонного требования чувствительные перышки его души яростно встопорщились.

– Вы спрашиваете о женщине, с которой меня связывала близкая дружба, жене моего друга, сэр, – чопорно произнес он. – Вы должны помнить, что я джентльмен, хоть и не англичанин по рождению. Есть вещи, которые джентльмен просто не может сделать.

Холмс вздохнул:

– Сейчас и на обозримое будущее, мистер Джеймс, вы – американский джентльмен, согласившийся помочь в расследовании возможного убийства соотечественницы – или по крайней мере загадки ежегодных открыток с утверждением, что ее убили. В таком случае долг свидетеля перевешивает условность, согласно которой джентльмены не обсуждают своих друзей. Нам обоим необходимо ее перешагнуть, чтобы понять, была ли Кловер Адамс убита.

«Вам легко ее перешагнуть, – подумал Джеймс. – Вы не джентльмен».

– Хорошо, – произнес он со вздохом. – Что вы хотите знать о Кловер?

– Начните с ее внешности.

Джеймс вновь почувствовал, что закипает:

– Какое значение имеет ее внешность, мистер Хо… мистер Сигерсон? Не хотите ли вы сказать, что ее убили из-за лица?

– Это простая часть сложной головоломки, – тихо ответил Холмс. – С чего-то надо начать. Так как выглядела миссис Адамс?

Джеймс, помолчав, заговорил:

– Скажем так: в июне семьдесят третьего Генри Адамс женился на мисс Марианне Хупер не только из-за ее красоты. Она была скорее некрасива, хотя, как Генри сам написал мне много лет назад, «не совсем дурнушка». И при том маленькая; впрочем, и сам Генри Адамс, как вы вскоре увидите, по современным меркам, ниже среднего роста. Однако Кловер обладала живым умом, не испорченным излишним образованием. – Джеймс снова замолчал. – А также, надо добавить, острым и ехидным язычком. За пять лет в Вашингтоне Кловер нажила много врагов – особенно среди выскочек, сенаторов и их жен, не допущенных в ее круг.

– Можете ли вы сказать, что салон «Пятерки сердец», где она председательствовала, был доступен лишь для избранных? – спросил Холмс.

Джеймс вновь пожалел, что не взял в вагон трость, – на нее можно было бы опираться, думая.

– Да, безусловно, – тихо ответил он, скорее себе, чем сидящему напротив сыщику. – Генри, Кловер – и остальные члены «Пятерки сердец» – никогда бы не позвали к себе человека только за его известность или влияние. Художников, поэтов, мелких политиков и других гостей приглашали на обеды, проходившие ежедневно после пятичасового чая во внутреннем салоне «Пятерки сердец», исключительно за способность развлечь хозяев. Как-то я написал рассказ, в котором вывел Кловер Адамс под именем миссис Бонникасл.

Джеймс остановился на середине фразы, досадуя на собственную болтливость.

– Продолжайте, – сказал Шерлок Холмс.

Джеймс перевел дыхание. Что ж, отступать было поздно – он уже перешел Рубикон несдержанности.

– Рассказ назывался «Пандора». Однако необходимо пояснить, что я никогда не списываю своих персонажей с живых или покойных людей. Они… э… амальгама… пережитого опыта и чистого вымысла.

Генри Джеймс лгал: все его главные персонажи – и многие второстепенные – были целиком и полностью списаны с его живых или покойных знакомых.

– Разумеется, – проворковал Холмс. В его тоне сквозила та же неискренность, какую Джеймс чувствовал в душе.

– В «Пандоре» я описал миссис Бонникасл как «даму бесконечно веселую», а про ее салон сказал, что он «отсеивал больше, чем впускал в себя».

– Однако вы упоминали, что настоящая Кловер Адамс не была «дамой бесконечно веселой», – перебил Холмс. – Вы сказали, что она с детства страдала частыми приступами меланхолии.

– Да-да, – нетерпеливо отвечал Джеймс. – В рассказе некоторые черты опускаются. Будь миссис Бонникасл главной героиней романа, пришлось бы показать ее с разных сторон, пусть даже на первый взгляд они бы друг другу противоречили.

– Пожалуйста, продолжайте, – сказал Холмс с ноткой чего-то вроде раскаяния. – Вы излагали вымышленное описание салона Кловер Ада… миссис Бонникасл.

– Помню, я писал, что изредка допускаемых туда сенаторов и конгрессменов ждали… процитирую дословно, мистер Холмс, «со смесью тревоги и снисходительности».

Холмс криво усмехнулся. Возможно, он хотел спросить, неужто писатель слово в слово помнит большие отрывки из десятков своих книг и сотен романов, но сдержался, не желая уводить разговор в сторону.

– Пожалуйста, продолжайте, – сказал он.

– Я знаю, что мой добрый друг Генри Адамс узнал себя в «Пандоре» в том месте, где мистер Бонникасл в приступе нехарактерной широты взглядов говорит жене: «Давай, черт побери, будем вульгарны и повеселимся от души – позовем в гости президента!»

– А они часто приглашали президента? – спросил Холмс.

Джеймс почти неприлично фыркнул.

– Разумеется, не эту жалкую личность, Джеймса Гарфилда… хотя, полагаю, Гарфилд босиком прискакал бы с Лафайет-сквер к Адамсам, реши они его пригласить. Однако им, или по крайней мере Генри Адамсу, – если не ошибаюсь, первый раз вместе со своим архитектором, Ричардсоном, – случалось захаживать через улицу в Белый дом, после того как туда въехал Гровер Кливленд. Это произошло в марте восемьдесят пятого, всего за несколько месяцев до смерти Кловер.

Холмс поднял палец:

– Извините, что снова перебиваю, Джеймс, но еще одна подробность американской жизни ставит меня в тупик. Я думал – по крайней мере, в детстве, – что, в отличие от ее величества и большинства других монархов мира, американский президент избирается на ограниченный срок. Четыре года, мне смутно помнится. Однако Кливленд был президентом в тысяча восемьсот восемьдесят пятом, когда умерла Кловер Адамс, и – поправьте меня, если ошибаюсь, – он по-прежнему президент сейчас, в тысяча восемьсот девяносто третьем. Неужели американцы убедились в преимуществах пожизненного общественного служения?

«Неужто взрослый англичанин может быть настолько плохо осведомлен?» – подумал Джеймс.

Словно читая его мысли, Холмс произнес с улыбкой:

– Во время недавнего путешествия на поезде для расследования дела на далеких торфяных пустошах, не упомянутого – по крайней мере, пока! – в опубликованных хрониках наших приключений, я имел случай сказать доктору Ватсону, что его слова о вращении Земли вокруг Солнца стали для меня новостью. Возможно, я и проходил это в школе, но выбросил из головы за ненадобностью, как выбрасываю все, что не связано с моей профессией. Я умею, как вы увидите, целиком сосредотачиваться на одном. Так что вам иногда придется делать мне снисхождение, сэр.

– Для человека, который, по собственным уверениям, вечно за «Таймс»… – начал Джеймс, но осекся.

Холмс явно говорил неправду, а Джеймс был не готов к спору. Пока не готов.

– Мистер Гровер Кливленд, – начал он, – единственный президент США, занимавший этот пост два срока с перерывом. Первый раз – с марта восемьдесят пятого по март восемьдесят девятого. Следующие четыре года президентом был некий Бенджамин Гаррисон. Затем мистер Кливленд опять победил на выборах и был вторично приведен к присяге несколько недель назад.

Холмс кивнул.

– Спасибо. А теперь, пожалуйста, вернитесь к описанию «Пятерки сердец».

Джеймс огляделся.

– Боюсь, что вагон-ресторан скоро закроется. Может быть, мы пойдем туда и продолжим разговор за ленчем?

Глава 8

Джеймс заказал радужную форель, которую не особенно любил, просто вкус радужной форели всегда напоминал, что он «дома», в Соединенных Штатах. По правде сказать, пейзаж за окнами вагона-ресторана отнюдь не рождал ощущения родины. Деревья вдоль путей на перегоне от Нью-Джерси до Балтимора были слишком низкие и частые – явная молодая поросль между фермами. Дощатые дома не мешало бы заново покрасить. Некоторые амбары покосились. То был ковер американского хаоса, наброшенный на слой бедности. В Англии, Италии и Франции бедность тоже была повсюду, но редко являла собой такое же покосившееся, облезлое, густо заросшее убожество. В Англии – да и почти во всей Европе Генри Джеймса – все старое, нищее и обветшалое было живописным. Включая людей.

Много лет назад в эссе о Готорне (которого в молодости боготворил) Джеймс имел неосторожность сказать американским читателям, что для художника и литератора американская история и самая почва – унылая чистая доска. В Новой Англии нет величавых европейских замков, старинных развалин, римских дорог, заброшенных пастушьих хижин, нет сословий, способных ценить искусство. Американский художник или литератор, утверждал Джеймс, не может достичь вершин мастерства, отзываясь на вульгарное, переменчивое, меркантильное новое, как европейские художники и литераторы романтически отзываются на старое.

Некоторые американские обозреватели, критики и даже читатели ответили ему гневной отповедью. Джеймс знал: в их глазах Америка, даже лишенная настоящей истории, всегда права, а вульгарная, вечно меняющаяся новизна, которую он ненавидел всей душой – главным образом как помеху творчеству, – действует на их филистерские проамериканские чувства как афродизиак.

Джеймс помнил, как примерно в 1879 году написал, суммируя свои мысли о Готорне и его современниках: «Даже для малой литературы необходима очень долгая история» и «Можно так долго перечислять те элементы высокой культуры, которые есть в других странах и отсутствуют в ткани американской жизни, что поневоле задумаешься: а что в ней вообще есть?» Может быть, именно поэтому он добавил в шестой главе монографии о Готорне: «Бесспорно, что американцы больше всех в мире озабочены чужим мнением о себе и убеждены, что другие народы по сознательному сговору их принижают».

Это не добавило ему любви со стороны американских обозревателей и читателей.

Сейчас Генри Джеймс пожал плечами, отгоняя те давние чувства, доел форель и выпил последний глоток отвратительного белого вина.

Холмс заказал только чай и даже не притронулся к жалкому американскому подобию этого напитка, поданного в чашке с эмблемами «Пенсильванской и Нью-йоркской железнодорожной компании» и «Ньюпортской железнодорожной компании». Джеймс вообще не видел, чтобы сухопарый сыщик что-нибудь ел с их обеда в Париже вечером тринадцатого марта, одиннадцать дней назад, и дивился, как тот еще жив.

– Мы говорили о миссис Кловер Адамс, – сказал Холмс так неожиданно, что Джеймс даже вздрогнул.

– Разве? Мне казалось, мы перешли к ее мужу и другим членам «Пятерки сердец».

Прежде чем заговорить, Джеймс убедился, что их половина вагона-ресторана пуста и официантов поблизости нет. И все равно он произнес эти слова совсем тихо.

– Вы упомянули, что Кловер Адамс нажила себе врагов отчасти тем, что допускала в салон далеко не всех, отчасти… если не ошибаюсь, вы назвали это ее «ехидным язычком», – сказал Холмс. – Не могли бы вы привести мне пример конкретных слов, изустных или письменных, которые оскорбили конкретных людей?

Джеймс в задумчивости промокнул губы салфеткой и неожиданно – случай настолько редкий, что может считаться уникальным, – решил поделиться историей, в которой мишенью шутки послужил он сам:

– Последний раз, когда я был в Соединенных Штатах, десять лет назад, я перед отъездом написал Кловер и объяснил, что избрал ее адресатом последнего письма из нашей общей страны, поскольку считаю ее, Кловер… как же я сформулировал?.. «поскольку считаю вас воплощением вашей родины» – да, кажется, так. Кловер ответила сразу, пошутив, что находит мои слова «весьма двусмысленным комплиментом», и добавила: «Значит, я вульгарна, скучна и со мной невозможно жить?»

Джеймс взглянул на Холмса, но так и не дождался отклика на свой анекдот. Наконец сыщик произнес:

– Итак, дама была остра на язык. Есть у вас еще примеры?

Джеймс подавил вздох:

– Что проку вспоминать?

– Кловер Адамс стала жертвой убийства, – ответил Холмс. – Или, по крайней мере, жестокого шутника, утверждающего, что ее убили. В обоих случаях очевидный подход к делу – выяснить, кто мог питать к ней ненависть, пусть всего лишь из-за острого языка.

– Если только, как в нашем случае, речь не о самоубийстве, – возразил Джеймс, – что сводит список подозреваемых в так называем деле к одному имени. Элементарно, мой дорогой Холмс.

– Не всегда, – загадочно ответил сыщик. – Я расследовал очевидные самоубийства, которые произошли из-за преступного умысла других лиц.

Теперь Джеймс все-таки вздохнул:

– Мои добрые друзья из числа «Пятерки сердец» на протяжении многих лет одобрительно, чтобы не сказать восторженно, отзывались о моих сочинениях. Генри Адамс, Джон Хэй, Кларенс Кинг, даже Клара Хэй, искренне интересовались моими рассказами и романами. Кловер всегда была… более сдержанна. Как-то человек, который… э… довольно близко был с нею знаком, сказал мне, что в споре со своим мужем и Джоном Хэем о литературных достоинствах либо отсутствии оных в творчестве некоего Генри Джеймса Кловер произнесла следующее: «Беда с прозой Гарри не в том, что он долго жамкает, что откусил, а в том, что он больше жамкает, чем кусает».

– Забавно, – сказал Холмс. – И, как я понимаю, американский разговорный диалект составляет часть юмора.

Джеймс промолчал.

– Мне удивительно, что человек, близко знающий вас обоих, счел нужным передать вам это конкретное бонмо.

Джеймс вновь не ответил. Шутку пересказал ему в одном из лучших лондонских клубов не кто иной, как Чарльз Ф. Адамс – брат Генри Адамса, человек, которого Джеймс находил невыносимо вульгарным. В отличие от брата, Чарльз шутил зло и радовался, когда ему удавалось задеть или смутить собеседника. И все же у Джеймса не было и капли сомнений, что Кловер сказала именно эти слова: то был ее уничижительный стиль и, да, ее рафинированная привычка уснащать речь грубым американским диалектом. Тогда Джеймс был до крайности уязвлен. Однако он сохранил дружбу с Кловер Адамс, и насмешка – а также другие, пересказанные ему Чарльзом и прочими общими знакомыми, – ничуть не уменьшила его скорбь при известии о ее смерти.

Захоти Джеймс и впрямь посплетничать о Чарльзе, он мог бы рассказать историю похлеще, о которой узнал из письма Джона Хэя: узнав о предстоящей свадьбе Генри Адамса и Кловер Хупер, Чарльз воскликнул: «О боже! Нет! Хуперы все чокнутые! Кловер убьет себя, как ее тетка!» (Тетя Кловер, Кэрри, и впрямь покончила с собой, будучи беременной.)

А через несколько месяцев после возвращения молодоженов из свадебного путешествия по Египту и Европе Чарльз Адамс в письме Уильяму Дину Хоуэллсу позволил себе еще большую вульгарность (Хоуэллс пересказал ее в письме к Джеймсу): «Чтобы пообщаться с Генри, я должен – буквально! – вырывать его из объятий супруги. Ибо он теперь у нас без устали мнет Кловер! (Шутка. Ха-ха!)». За одно это «ха-ха» можно было бы запрезирать Чарльза на всю жизнь.

– Расскажите мне подробнее о Генри Адамсе, – сказал Холмс.

Джеймс невольно пожал плечами – жест, от которого давным-давно себя отучил. Настолько пересказанный анекдот выбил его из колеи.

– Что именно вы хотите узнать?

– Куда больше, чем вы успеете изложить, прежде чем наш поезд остановится в Вашингтоне, – ответил Холмс. – Однако для начала остановимся на том, чем Генри Адамс был известен ко времени смерти Кловер, помимо того, что ведет род от двух президентов и входит в салон своей жены.

– Я ввел вас в заблуждение, если вы сочли, что «Пятерка сердец» была салоном исключительно или хотя бы в первую очередь Кловер Адамс, – довольно резко произнес Джеймс. – Все в нем, за исключением, быть может, Клары Хэй, были личности выдающиеся. Все, за исключением Клары с ее милой недалекостью, обладали замечательным чувством юмора. Они каламбурили без остановки. Как-то в моем присутствии один из хозяйских терьеров вернулся с поцарапанным глазом. Джон Хэй тут же объявил, что это, безусловно, которакта. «И котострофа», – немедленно подхватил Кларенс Кинг.

Холмс ждал.

– Генри Адамс преподавал средневековую историю в Гарвардском университете, – сказал Джеймс, – и по заслугам считается одним из самых уважаемых историков Америки. Они с Кловер были увлеченными коллекционерами; овдовев, Адамс сохранил эту страсть. Если он будет дома и пригласит нас к себе, вы увидите, что их жилище отражает утонченный вкус во всем, от персидских ковров и ваз династии Мин до выдающихся произведений живописи, в том числе Констебля и Тернера, которых Адамсы начали покупать раньше, чем другие собиратели узнали эти фамилии. Дом Адамсов, выстроенный, как и дом Хэев, покойным Г. Г. Ричардсоном[15], сам по себе творение искусства.

Холмс кивнул, как бы составляя мысленный список фактов, характеризующих скромного, но прославленного на весь мир человека.

– А мистер Джон Хэй? – спросил он.

– Мой очень старый и довольно близкий друг, – сказал Джеймс. – Нас познакомил Уильям Хоуэллс – знаменитый издатель и тоже мой старинный приятель. Я имел удовольствие общаться с Джоном Хэем и его женой Кларой и в Англии, и в Европе, и в Соединенных Штатах. Он человек исключительный.

– Пока все члены «Пятерки» представляются исключительными людьми, – заметил Холмс, – во всяком случае, по американским меркам.

Прежде чем Джеймс успел возмутиться, Холмс продолжил:

– В газете, где его упоминали, было сказано «полковник Хэй». Он служил в армии?

Джеймс хохотнул:

– В двадцать два года Хэй стал помощником Джона Нико-лея, который служил личным секретарем у президента Авраама Линкольна.

Холмс нетерпеливо ждал. Джеймс тщетно выискивал в его лице хоть какой-нибудь признак, что сыщик впечатлен – или хотя бы заинтересовался.

– По правде сказать, – продолжал Джеймс, – Хэй исполнял должность второго секретаря при Линкольне в самые страшные годы Войны Севера и Юга. Однако дело в том, что должность второго секретаря не предусматривалась. Как и должность помощника мистера Николея. По его ходатайству молодого Джона Хэя зачислили в Департамент внутренних ресурсов. Когда в шестьдесят четвертом некий комитет усомнился в законности этого назначения, военное ведомство произвело Хэя в майоры – «заместитель генерал-адъютанта добровольцев», так, кажется, это звучало полностью. Через год он стал подполковником, а вскорости и полковником.

– Ни разу не побывав на поле боя, – заметил Холмс.

– Только если он сопровождал туда президента Линкольна.

– Как я понимаю, мистер Хэй с тех пор многого достиг – помимо того, что приобрел богатство и жену, – сказал Холмс.

Джеймсу не особо понравился его тон – чересчур простецкий. Однако писатель решил пока не возмущаться. Официанты стояли у стены в противоположном конце вагона-ресторана, важно сцепив руки пониже живота, и ждали, когда Джеймс и Холмс удалятся.

– К тому времени, как Джон Хэй женился на Кларе Стоун – в тысяча восемьсот семьдесят четвертом, Хэю тогда было тридцать пять, – он побывал на важных дипломатических постах в трех странах. – Джеймс не стал говорить, что Хэй ворчал и жаловался на манеры, язык, культуру и правительство всех трех крупных европейских стран. – К тому же он получил широкую известность как поэт, а затем и как журналист. Его прославили очерки о Чикагском пожаре, об убийстве президента Гарфилда в восемьдесят первом и суде над убийцей-анархистом Чарльзом Гито.

– Любопытно, – сказал Холмс. – Сознаюсь, я не слышал, что президента Гарфилда убили, и уж тем более что его убил анархист.

Джеймс просто не поверил услышанному. Он промолчал.

– Мистер Хэй по-прежнему журналист? – спросил сыщик. Он раскурил трубку, нимало не заботясь о нетерпеливо ждущих официантах.

– Он стал редактором знаменитой газеты мистера Грили – «Трибьюн», но затем вернулся на государственную службу, – ответил Джеймс. – В восьмидесятом бедный президент Гарфилд попросил Джона перейти из Госдепартамента в Белый дом и стать его личным секретарем. Однако Хэй отказался. Он ушел с государственной службы еще до убийства Гарфилда. В число его времяпрепровождений – возможно, мне следовало сказать «забав» – входит анонимное сочинение романов. Когда-то его друг Генри Адамс написал и анонимно опубликовал роман «Демократия». С тех пор читающая публика не устает гадать, кто автор. Называли Кловер Адамс и Кларенса Кинга, но чаще всего – Джона Хэя. Есть подозрение, что «Пятерке сердец» просто нравилось мистифицировать публику.

– «Демократия», – пробормотал Холмс, не выпуская изо рта трубку. – Я правильно помню, что эта книга несколько лет назад неплохо продавалась в Англии?

– Продавалась очень хорошо, – сказал Джеймс. – В Англии. В Америке. В Германии. Вполне может быть, что и в Тимбукту.

Его неприятно удивила нотка горечи в собственном голосе.

– А Клара Хэй? – спросил Холмс. Он вынул из жилетного кармана часы и глянул на циферблат.

– Настоящая дама, – ответил Джеймс. – Радушная хозяйка. Помощница мужу. Добрейшая душа. Островок спокойствия в водовороте вашингтонской светской жизни.

– Как бы вы аттестовали ее в смысле привлекательности? – спросил Холмс.

Нескромность вопроса заставила Джеймса приподнять бровь:

– Миловидное лицо. Безупречный вкус в одежде. Красивые волосы. Прекрасная кожа. Некоторая склонность к… э… приятной округлости.

– Толстая?

– Пухленькая, – упрямо возразил Джеймс. – Она была такой, когда Джон Хэй влюбился в нее двадцать лет назад, а годы и дети еще усилили это качество.

«И обжорство», – подумал Джеймс, немного стыдясь такой мысли о жене друга. Менее года назад Хэй писал ему в письме, что вместе с женой и сыном посетил Чикаго, где он, Хэй, весьма деятельно проводил время, а Клара сидела в гостинице и «усердно налегала на тамошний провиант». Про себя Генри Джеймс думал, что дебелая Клара Хэй не слишком умна – хотя достаточно образованна, чтобы ценить его книги, – ханжески религиозна, как дочка какого-нибудь захолустного баптистского пастора (немного несправедливо: Клара была из Огайо, но все же не дочь пастора) и совершенно н

...