автордың кітабын онлайн тегін оқу Свет вечный
Анджей Сапковский
Свет вечный
Пролог
Памяти Евгения Вайсброта, прекрасного человека и выдающегося переводчика, который более полувека приближал нашим русским друзьям польскую литературу, посвящаю эту повесть.
Вот день гнева наступает, в прах волна века смывает, все Давид с Сибиллой знают. Будет страх там и стенанье, всем Судья даст наказанье. Голос труб оповещает, из могил всех поднимает, и ко трону призывает…
Tararara, tararara, tararara, dum, dum, dum…
Lacrimosa dies illa,
qua resurget ex favilla
indicandus homo reus
huic ergo parce Deus. [2]
Ой, ой-ой-ой, приближается, уважаемые господа и дорогие слушатели, приближается день гнева, день скорби, день слез. Приближается День Суда и наказания. Как говорится в Послании Иоанна: Antichristus venit, unde scimus quoniam novissima hora est. Идет, идет Антихрист, приходит последнее время. Близится конец света и завершение существования всего…
Другими словами: хреново, блин.
Антихрист, уважаемые господа и дорогие слушатели, будет из колена Данова.
Рожден будет в Вавилоне. В конце света придет, три с половиной года царствовать сможет. В Иерусалиме свой храм построит, силой царя овладеет, а Церковь Божью разрушит. На огненной печи ездить будет, везде творя дива дивные. Раны свои показывая, сманит верных христиан. Прибудет с мечом и огнем, и силой его будет богохульство, и плечи его – предательство, и десница его – погибель, а шуйца – тьма. Лицо его, как у дикого зверя, лоб высокий, брови сросшиеся… Правый глаз его, как заря поднимающаяся на рассвете, левый неподвижный, зеленый, как у кота, и две зеницы заместо одной. Нос его – как пропасть, губы на локоть, зубы на пядь. Пальцы его, как железные косы…
Ну-ну! И чего это кричать на деда, уважаемые? Зачем сразу угрожатьто? За что? За какую провинность? За то, что пугаю? За то, что глумлюсь? Будто ворона каркаю? Вовсе, любезные, не каркаю. Правду говорю, чистую правду заявляю, великими отцами Церкви засвидетельствованную. Да из евангелий почерпнутую! Из апокрифичных, говорите? Ну и что с того, что из апокрифичных? Весь этот мир апокрифичный.
Что там несешь, милая девушка? Что это там так в жбанах пенится? Не пиво, случаем?
Эх, превосходное… Свидницкое, как пить дать…
Эй! А посмотритека в окошко, уважаемые! Может старика глаза обманывают? Или это мне кажется или солнце наконец-тосквозь тучи пробивается? Боже мой, так и есть! Конец, скоро будет конец слякоти и непогоде. Верю, вы только поглядите, вот блеск мир заливает, опускается с небес столпом золотистым.
Вот свет безграничный.
Lux perpetua.[3]
Хотелось бы такого. Вечного. Хотелось бы…
Что вы говорите? Что раз уж скоро конец слякоти, то хватит сидеть в корчме, и не пора ли в путь? Что вместо того, чтобы болтать ерунду, поскорее рассказать, дабы закончить? Завершить рассказ о том, что там было дальше с Рейневаном и с его любимой Юттой, с Шарлеем и Самсоном в то время, время жестоких войн, когда сошли кровью и почернели от пожарищ земли Лужиц, Силезии, Саксонии, Тюрингии и Баварии? В самом деле, уважаемые, в самом деле. Расскажу, ибо и повесть естественным порядком к концу клонит. Хотя сказать вам должен, что если к счастливому либо веселому завершению повести готовитесь, то жестоко ошибаетесь… Ну что? Опять пугаю? Каркаю? А как тут, скажите, не каркать? Когда такие ужасные вещи в мире творятся? Когда во всей Европе, посмотрите только, беспрестанно шум битвы.
Под Парижем не высыхает кровь на мечах французов и англичан, бургундцев и арманьяков. Непрерывно смерть и пожары на земле французской, постоянно война. Сто лет продолжаться будет что ли?
Англия кипит в мятежах, Глостер на ножах с Бофортами. Будет из-за этого, ой будет, вспомните слова мои, что-тонедоброе между Йорками и Ланкастерами, между Белой и Алой Розой.
В Дании гремят пушки, Эрик Померанский противостоит Ганзе, яростный бой ведет с князьями Шлезвика и Гольштейна. Цюрих поднял вооруженное восстание против кантонов, договаривается об единении гельвецкого союза. Медиолан сражается против Флоренции. На улицах Неаполя бесчинствуют завоеватели, солдатня из Арагонии и Наварры.
В московском княжестве гуляют меч и факел. Василий в ожесточенной стычке с Юрием, Дмитрием Косым, Шемякой. Vae victis![4] Побежденные плачут красными слезами из кровавых глазниц.
Доблестный Янош Хуньяди успешно воюет с турками. Преимущество на стороне детей Арпада! Но уже висит, как Дамоклов меч тень Полумесяца над Семиградом, над долинами Дравы, Тисы и Дуная. Написана, ох написана мадьярам горькая судьба болгар и сербов.
Венеция цепенеет от ужаса, когда Мурад II обагренным ятаганом истребляет Эпир и Албанию. Царство Византийское укорочено до размеров Константинополя, Иоанн VIII и брат его Константин с беспокойством взирают со стен, высматривают, уж не нападает ли Осман. Миритесь, христиане Востока и Запада, перед лицом общего врага! Миритесь и объединяйтесь!
Разве что слишком поздно уже…
Близок великий день Господень, и будет он днем гнева, днем гнета и терзаний, днем разрушения и опустошения, днем темноты и мрака, днем тучи и грозы.
Dies irae…
Предсказал царь Давид в псалмах, сделал пророчество пророк Софония, нагадала языческая вещунья Сибилла. Когда увидите, что брат брата выдает на смерть, что дети восстают против родителей, что жена оставляет мужа и что один народ объявляет войну другому народу, что на всей земле великий голод творится, великие бедствия и многочисленные несчастья, тогда узнаете, что близок конец… Чего? Что говорите? Что все, что я тут перечислил, происходит ежедневно, повсюду и кругом? И вовсе не в последнее время только, а извечно, в круге времени?
Ха, ты прав благородный господин рыцарь с Габданком на гербе, как и ты достопочтенный фратер от святого Франциска. Вы правы, кивая головами и мины умные строя, и вы уважаемые господа, и вы монахи благочестивые, и вы купцы добрые. Правы. Всюду зло и преступление. Ежедневно братоубийство, повсеместно предательство, постоянно кровопролитие. Что ж, действительно, наступил век измены, произвола и насилия, век непрестанной войны. Как же тогда, если такое вокруг творится, распознать: уже конец света, али нет еще? По чем это оценить? Какие знаки показаны будут? Какие signa et ostenta?
Головами, смотрю, все киваете уважаемые господа, добрые граждане, праведные монахи. Ведаю, о чем думаете, ибо и я порой над тем размышлял.
А может, думал я, без сигнала все содеется? Без оповещения? Без предупреждения? Вот просто: бац! И конец, finis mundi?[5] Может, нет надежды на спасение? Может полное отсутствие праведных в Содоме? Может, поскольку мы племя коварное, не будет знак нам подан?
Ну, не пугайтесь! Будет. Обещают это евангелисты. Как канонические, так и апокрифичные.
Будут знаки на солнце, месяце и звездах, а на земле тревога народов, беспомощных перед шумом моря и его лавиной. Силы небес содрогнутся. Солнце затмится, месяц светить не будет, а звезды будут падать с небес. И отвяжутся четыре ветра от своих основ. Movebuntur omnia fundamenta terrae,[6] задрожат земля и море, а вместе с ними горы и пригорки. И снизойдет с неба голос архангела, и услышан будет в самых глубоких ущельях.
И на протяжении семи дней будут великие знаки на небе. А какие будут, поведаю. Слушайте!
В первый день придет туча с севера. И будет из нея дождь кровавый на всей земле.
Во второй же день земля будет сдвинута со своего места; врата неба откроются на востоке и дым огня большого заслонит все небо. И будет в тот день великий страх и ужас на свете.
В третий день застонут глубины земли с четырех сторон света, и все пространство заполнится омерзительным смрадом серы. И будет так аж до десятого часа.
В день четвертый диск солнца заслонится и будет темень великая. Пространство будет мрачным без солнца и месяца, звезды прекратят свои услуги. И так будет аж до утра.
В шестой день утро будет туманное…
Горе побежденным (лат.).
Свет вечный (лат.).
Все основания земли колеблются (Пс., 81:5).
конец света (лат.).
Толкование наиболее трудных выражений, религиозных гимнов, ссылки на первоисточники, а также кучу анекдотов и информации «что было после» вы найдете в конце книги. Заранее предупреждаем, что Автор оставил читателям много свободы самостоятельно порыскать по различным словарям, энциклопедиям и покрытым пылью историческим фолиантам. Это ведь самое удовольствие, которого лишить Читателя Автор не хотел бы. – Примеч. автора.
Древний гимн «День гнева» – составная часть заупокойной службы, известной нам под названием «Реквием».
Глава первая,
в которой Рейневана, пытающегося напасть на след своей любимой, встречают различные неприятности, в частности, наложенное на него проклятие. В доме и во дворе, стоя, сидя и работая. А Европа тем временем изменяется. Приспосабливая новую технику боя.
Утро было туманное, и как на месяц февраль достаточно теплое. Всю ночь намечалась оттепель, на рассвете снег таял, отпечатки подков и выдавленные колесами телег колеи моментально заполнялись черной водой. Оси и валки в телегах скрипели, кони храпели, возницы сонно матерились. Насчитывающая около трехсот повозок колонна двигалась медленно. Над колонной носился тяжелый, удушающий запах соленой сельди.
Сэр Джон Фастольф сонно покачивался в седле.
После нескольких дней мороза вдруг настала оттепель. Мокрый снег, падающий всю ночь, таял быстро. Расстаявший иней капал с елей.
– Гы-ы-ы-р на них! Бей!
– Га-а-а-а!
Шум внезапной драки всполошил ворон, птицы сорвались с голых веток, оловянное февральское небо испещрила черная и подвижная мозаика, насыщенный растаявшей влагой воздух заполнился карканьем. Лязгом и грохотом железа. Криком.
Битва была короткой, но яростной. Копыта изрыли снежное месиво, перемешали его с болотом. Кони ржали и тонко визжали, люди орали. Одни воинственно, другие от боли. Началось внезапно, закончилось быстро.
– Ого-го! Заходи-и-и! Заходи-и-и-и-и-и!
И еще раз. Тише, дальше. Эхо шарахалось по лесу.
– Ого-го-о-о! Ого-го-о-о-о-о!
Вороны каркали, кружась над лесом. Топот помалу удалялся. Крики затихали.
Кровь окрашивала лужи, впитывалась в снег.
Раненый армигер услышал приближающегося всадника, его встревожил храп коня и звон упряжи. Армигер охнул, попробовал подняться, но не смог, напряжение усилило кровотечение. из-под лат панциря сильнее запульсировала карминовая струя, сплывая по металлу. Раненый сильнее уперся плечами в поваленный пень, достал кинжал. Сознавая, насколько скверно это оружие в руках того, кто не может подняться, имея пробитый копьем бок и вывихнутую при падении с коня ногу.
Приближающийся гнедой жеребец был иноходцем, нетипичная постановка ног сразу бросалась в глаза. Всадник на гнедом коне не имел на груди знака Чаши, то есть, не был одним из гуситов, с которыми отряд армигера недавно провел схватку. У всадника не было оружия. И не было доспехов. Он был похож на обыкновенного путника. Раненому армигеру, однако, было известно, что сейчас, в феврале месяце Года Господнего 1429, в районе Стшегомских холмов путников не бывает. В феврале 1429 года по Стшегомским холмам и Яворской равнине не путешествовал никто.
Всадник долго присматривался к нему с высоты седла. Долго и молча.
– Кровотечение, – отозвался он наконец, – надо остановить. Я могу это сделать. Но только в том случае, если ты отбросишь прочь этот стилет. Если ты этого не сделаешь, то я отъеду, а ты управляйся сам. Решай.
– Никто… – охнул армигер. – Никто не даст за меня выкуп… Чтобы потом не получилось, будто я не предупредил…
– Бросишь стилет или нет?
Армигер тихо выругался, швырнул кинжал, сильно махнув наотмашь. Всадник слез с коня, отвязал вьюки, с кожаной сумкой в руках встал сбоку на колени. Коротким складным ножом перерезал ремни, соединяющие латы нагрудника и наплечника. Сняв латы, распорол и раздвинул пропитавшийся кровью акетон, низко наклонившись, заглянул.
– Неважно… – пробурчал. – Ох, неважно это выглядит. Vulnus punctum, колотая рана. Глубокая. Я наложу повязку, но без дальнейшей помощи нам не обойтись. Довезу тебя к Стшегому.
– Стшегом… осажден… Гуситы…
– Знаю. Не шевелись.
– Я тебя… – выдохнул армигер. – Я тебя, кажется, знаю…
– Мне, представь себе, твоя рожа тоже кажется знакомой.
– Я Вилкош Линденау… Оруженосец рыцаря Борсхница, упокой, Господи, его душу… Турнир в Зембицах… Я вел тебя в башню… Ведь ты… Ты же Рейнмар из Белявы… Ведь так?
– Ага.
– Ты ведь… – глаза армигера изумленно расширились. – Господи Иисусе… Ты ведь…
– Проклят в доме и во дворе? Согласен. Теперь заболит.
Армигер сжал зубы. В самый раз.
* * *
Рейневан вел коня. Скорчившийся в седле Вилкош Линденау охал и постанывал.
За холмом и лесом была дорога, недалеко от нее обгоревшие руины, остатки до основания разрушенных домов, в которых Рейневан с трудом распознал бывший кармель, монастырь ордена Beatissimae Virginis Mariae de Monte Carmeli, служащий когда-то домом демеритов, местом уединения и наказания оступившихся священников. А дальше был уже Стшегом. Осажденный.
Осаждающая Стшегом армия была многочисленной, Рейневан с первого взгляда оценил ее на добрые пятьшесть тысяч человек. Таким образом, подтверждались слухи, что Сиротки получили подмогу из Моравии. В декабре прошлого года Ян Краловец вел на силезский рейд почти четыре тысячи бойцов, с пропорциональным числом боевых колесниц и артиллерии. Колесниц в наличии было около пятисот. Что касается артиллерии, то собственно именно сейчас ей представился случай себя показать. Каких-то десять бомбард[7] и мортир[8] пальнули с грохотом, заволакивая дымом батарею и подступы. Каменные ядра со свистом полетели в город, врезаясь в стены и дома. Рейневан видел, во что попали снаряды, видел, во что целились. Под обстрел попали Башня Клюва и башня над Свидницкими воротами, главные оборонительные бастионы с юга и востока, а также богатые каменные дома на рынке и приходская церковь. Ян Краловец из Градка был опытным предводителем, знал на ком отвязываться и чье имение рушить. О том, как долго город оборонялся, решали обычно настроения среди городской аристократии и духовенства.
В принципе после залпа можно было ожидать штурма, но ничто на это не указывало. Дежурные части производили из окопов обстрел из арбалетов, гаковниц и тарасниц, но остальные Сиротки предавались безделью возле привалочных костров и кухонных котлов. Не наблюдалось никакой усиленной активности также в окрестностях шатров штаба, над которыми лениво развевались знамена с Чашей и Пеликаном.
Рейневан направил коня в направлении собственно штаба. Сиротки, возле которых они проезжали, равнодушно сопровождали их взглядом, никто их не задержал, никто не окрикнул и не спросил, кто они. Сиротки могли узнать Рейневана, ибо многие его знали. А может, им просто было всё равно.
– Голову мне здесь снесут… – забормотал с седла Линденау. – На мечах разнесут… Еретики… Гуситы… Черти…
– Ничего тебе не сделают, – сам себя убеждал Рейневан, видя приближающийся к нему патруль, вооруженный рогатинами и гизармами. Но для верности говори: «Чехи». Vitáme vas, bratři! Я Рейнмар Белява, узнаете? Врач нам нужен! Felčar! Пожалуйста, позовите фельдшера!
Когда Рейневан появился в штабе, его с места обнял и расцеловал Бразда из Клинштейна. После него начали трясти ему руку и хлопать по плечах Ян Колда из Жампаха, братья Матей и Ян Салавы из Липы, Пётр Поляк, Вилем Еник и другие, которых Рейневан не знал. Ян Краловец из Градка, гейтман Сироток и командующий походом, не дал выхода никаким чрезмерным чувствам. И не казался удивленным.
– Рейневан, – приветствовал он достаточно холодно. – Смотрите, смотрите. Рады видеть блудного сына. Я знал, что ты к нам вернешься.
– Пришло время кончать, – промолвил Ян Краловец из Градка.
Они обошли с Рейневаном линии и позиции. Были одни. Краловец хотел, чтобы они были одни. Он не был уверен, от кого и с чем Рейневан прибыл, ожидал секретных посланий, предназначенных исключительно для его ушей. Узнав, что Рейневан ничьим посыльным не является и никаких посланий не принес, нахмурился.
– Пришло время кончать, – повторил он, входя в окоп и проверяя ладонью температуру ствола бомбарды, охлаждаемой сыромятной шкурой. Смотрел на стены и башни Стшегома. А Рейневан все посматривал на руины разрушенного кармеля. На место, где – целую вечность тому назад – впервые встретил Шарлея. Целую вечность, подумал он. Четыре года.
– Пора кончать, – голос Краловца вырвал его из раздумий и воспоминаний. – Самое время. Мы свое сделали. Хватило нам декабря и января чтобы захватить и одолеть Душники, Быстшицы, Зембицы, Стшелин, Немчу, цистерцианский монастырь в Генриково, да плюс множество городков и сел. Преподнесли мы немцам науку, запомнят нас надолго. Но уже прошла масленица, уже начался Великий пост, елки-палки, девятый день февраля. Мы воюем, считай, уже более двух месяцев, причем зимних месяцев. Промаршировали, пожалуй, сорок миль. Тянем за собой телеги, тяжелые от трофеев, гоним стада коров. А дисциплина падает, люди устали. Оказала сопротивление нам Свидница, под которой мы стояли целых пять дней. Скажу тебе правду, Рейневан: у нас не было сил на штурм. Гремели пушками, бросали огонь на крыши, пугали, а вдруг свидничане сдадутся или хотя бы захотят вести переговоры, пожеговые выплатить. Но пан Колдиц не испугался, а нам пришлось уйти оттуда ни с чем. Полностью. Домой. Ибо время. Как ты считаешь?
– Я ничего не считаю. Ты тут командуешь.
– Командую, командую, – гейтман резко отвернулся. – Войском, мораль которого катится к чертям собачьим. А ты, Рейневан, пожимаешь плечами и ничего не считаешь. А что делаешь? Спасаешь раненного немца? Паписта? Привозишь, отдаешь лечить нашему фельдшеру. Оказываешь милосердие врагу? У всех на глазах? Дорезал бы его в лесу, мать твою!
– Не думаю, что ты всерьез это говоришь.
– Я поклялся… – проворчал сквозь зубы Краловец. – После Олавы. Дал себе слово, что после Олавы никому не будет милости. Никому.
– Мы не можем перестать быть людьми.
– Людьми? – У гейтмана Сироток едва пена не появилась на губах. – Людьми? А ты знаешь, что случилось в Олаве? В ночь перед святым Антонием? Если бы ты там был, если бы видел…
– Я был там. И видел.
Глядя в удивленные глаза гейтмана, Рейневан без эмоций повторил:
– Я был в Олаве. Я попал туда менее чем через неделю после Трех Царей. Сразу после вашего отъезда. Я был в городе в воскресенье перед Антонием. И все видел. Наблюдал также триумф, который потом праздновал Вроцлав по поводу Олавы.
Краловец какое-то время молчал, глядя из окопа на колокольню стшегомской церкви, с которой как раз начал раздаваться звон, звонко и звучно.
– Значит, не только в Олаве, но и во Вроцлаве ты был, – констатировал он. – А сейчас объявился здесь, под Стшегомом. Как гром средь ясного неба. Появляешься, исчезаешь… Неизвестно откуда, неизвестно как… Люди уж болтают всякое, сплетничают. Начинают подозревать…
– Что подозревать?
– Успокойся, не кипятись. Я тебе доверяю. Знаю, что что-то у тебя серьезное было. Когда ты с нами прощался под Велиславом, двадцать седьмого декабря, на поле битвы, мы уже тогда видели, что у тебя какие-то срочные, очень срочные и неслыханно важные дела. Уладил их?
– Ничего я не улаживал, – не скрывал горечи Рейневан. – Я же проклят. Проклят стоящий, сидящий и работающий. На горах и долинах.
– Как это?
– Это долгая история.
– Обожаю такие.
О приближении сегодня чего-то необычного во вроцлавском соборе объявил собравшимся в храме верным возбужденный гомон тех, что стояли ближе к трансепту[9] и хору. Они видели и слышали больше, чем остальные, столпившиеся в главном нефе и в двух боковых. Последние вынуждены были сначала удовлетворяться домыслами. И слухами, донесенными растущим, повторяющимся шепотом, проходящим по толпе, словно шелест листьев на ветру.
Большой тумский колокол начал бить, и бил глухо и неспешно, зловеще и мрачно, отрывисто. Язык колокола, это было слышно отчетливо, ударял в медь только односторонне, на одну сторону. Эленча фон Штетенкрон схватила ладонь Рейневана и сильно сжала. Рейневан ответил взаимным пожатием.
Exaudi Deus orationem meam
cum deprecor a timore inimici
eripe animam meam…
Портал, ведущий к ризнице, был украшен рельефами, представляющими мученическую смерть Иоанна Крестителя, покровителя собора. Оттуда выходили и пели двенадцать прелатов, членов капитула. Одетые в праздничные стихари, держа в руках толстые свечи, прелаты стояли перед главным алтарем, лицом к нефу.
Protexisti me a conventu malignantium
a multitudine operantium iniquitatem
quia exacuerunt ut gladium linguas suas
intenderunt arcum rem amaram
ut sagittent in occultis immaculatum…
Гомон толпы возрос, резко усилился. Потому что на ступени алтаря вышел собственной персоной епископ вроцлавский Конрад, Пяст из династии олесницких князей. Наивысший церковный сановник Силезии, наместник милостивого пана Зигмунта Люксембургского, короля Венгрии и Чехии.
Епископ был в полном церковном облачении. В украшенной драгоценными камнями митре на голове, в стихаре, одетом на туницелу, с пекторалью на груди и изогнутым как крендель епископским посохом в руке, он являл собою что-то действительно величественное. Окружала его аура такого достоинства, заставляющая подумать, что это не какой-то вроцлавский епископ сходит ступенями алтаря, но архиепископ, избранник, митрополит, кардинал, даже сам папа римский. Да что там, – персона более достойная и благочестивая, чем нынешний папа римский. Намного достойнее и благочестивее. Так думали многие собравшиеся в соборе. Да и сам епископ в конце концов думал так же.
– Братья и сестры! – Его сильный и звонкий голос, загрохотав, казалось, под высокими сводами, заставил утихнуть толпу. Затих, еще раз ударив, соборный колокол.
– Братья и сестры! – Епископ оперся на посох. – Добрые христиане. Учит Господь наш, Иисус Христос, чтобы мы прощали грешникам их провинности, чтобы молились за врагов наших. Это добрая и милосердная наука, христианская наука, но не к каждому грешнику может быть она направлена. Есть провинности и грехи, которым нет прощения, нет милосердия. Любой грех и хула будут прощены, но хула против Духа не будет прощена. Neque in hoc saeculo, neque in futuro, ни в этом веке, ни в будущем.
Дьякон подал ему зажженную свечу. Епископ взял ее в ладонь, облаченную в рукавицу.
– Рейнмар родом из Белявы, сын Томаша фон Беляу, согрешил против Бога в Троице Единосущного. Согрешил хулой, святотатством, колдовством, отступничеством от веры, да и обыкновенным преступлением.
Эленча, продолжая сильно сжимать руку Рейневана, сильно вздохнула, посмотрела наверх, на его лицо. И снова вздохнула, только теперь тише. На лице Рейневана не отобразилось никакого волнения. Лицо его было мертвым. Будто каменное. «Такое лицо у него было в Олаве, – поражаясь, подумала Эленча. – В Олаве в ночь с шестнадцатого на семнадцатое февраля».
– О таких, как Рейнмар из Белявы, – голос епископа снова возбудил эхо между колонн и аркад храма, – говорит Писание: ибо если, избегши скверн мира чрез познание Господа и Спасителя, опять запутываются в них и побеждаются ими, то конец их горше, чем начало. Ибо лучше бы им было не познать пути правды нежели, познавши ее, отвернуться от данной им святой заповеди. Исполнилось в них то, что написано: пес возвращается на свою блевотину, и вымытая свинья идет валяться в грязи.[10]
– К собственной блевотине, – еще сильнее повысил голос Конрад из Олесницы, – и к луже болота вернулся отступник и еретик Рейнмар из Белявы, разбойник, чародей, насильник, хулитель, осквернитель святых мест, содомит и братоубийца, виновник множества злодеяний, мерзавец, который ultimus diebus Decembris, коварно, ударом в спину, лишил жизни доброго и благородного князя Яна, владеющего Зембицами. Поэтому во имя Бога всемогущего, во имя Отца, и Сына и Святого Духа, во имя всех святых Господних, властью нам данной исключаем отступника Рейнмара из Белявы из сообщества Тела и Крови Господа нашего, отрубаем ветвь, соединяющую его с лоном святой Церкви, и прогоняем его из собрания верных.
В тишине, наступившей в нефах, было слышно только сопение и вздохи. Чейто приглушенный кашель. И чью-то икоту.
– Anathema sit! Отлучен Рейнмар из Белявы! Будь он проклят в доме и во дворе, проклят в жизни и в кончине, стоящий, сидящий, в работе и в движении, в городе, в селе и на пашне, проклят на полях, на лесах, на лугах и пастбищах, в горах и в долинах. Хворь неизлечимая, pestylencja,[11] язва египетская, гемороиды, чесотка и парша пусть падут на его глаза, горло, язык, губы, шею, грудь, легкие, уши, ноздри, плечи, на яички, на каждый член от головы до пят. Будь проклят его дом, его стол и его ложе, его конь, его пес, будь прокляты его еда и напитки, и всё, чем он обладает.
Эленча чувствовала, как слеза сбегает по ее щеке.
– Объявляем, что на Рейнмара из Белявы наложена вечная анафема, что он низвергнут в бездну вместе с Люцифером и падшими ангелами. Считаем его трижды проклятым без какой-либо надежды на прощение. Пусть lux, свет его навсегда, на веки веков будет погашен, чтобы все знали, что отлученный должен погаснуть в памяти Церкви и людей. Да будет так!
– Fiat! Fiat! Fiat!– проговорили могильными голосами прелаты в белых стихарях.
Вытянув перед собой в выпрямленной руке громничную свечу, епископ резко перевернул ее пламенем вниз и опустил. Прелаты последовали за ним, стук брошенных на паркет свечей смешался с чадом горячего воска и копотью потушенных фитилей. Ударил большой колокол. Три раза. И замолчал. Эхо долго блуждало и стихало под сводами.
Издавали смрад воск и копоть. Издавала смрад, испаряясь, мокрая и долго не меняемая одежда. кто-то кашлял, кто-то икал. Эленча глотала слезы.
Колокол в соседней церкви Марии Магдалины двойным pulsation объявил нону. Эхом ей вторила немного опоздавшая церковь Святой Элизабеты. За окном улица Сапожная заполнялась шумом и громыханием колес.
Каноник Отто Беесс оторвал глаза от иконы, представляющей мучения святого Варфоломея, единственной декорации строгих стен помещения, кроме полки с лампадками и распятием.
– Очень рискуешь, парень, – сказал он. Это были первые слова, которые он промолвил, с того момента, когда открыл дверь и увидел, кто стоит. – Очень рискуешь, показываясь во Вроцлаве. В моем разумении это даже не риск. Это дерзкое безумие.
– Поверь мне, преподобный отче, – опустил глаза Рейневан. – Я бы здесь не появился, не имей на то причин.
– О которых догадываюсь.
– Отче…
Отто Беесс хлопнул ладонью по столу, быстро поднял вторую руку, приказывая молчать. Сам тоже молчал долго.
– Между нами, – сказал наконец он, – тот человек, которого четыре года тому, после убийства Петерлина, благодаря мне, ты вытащил от стшегомских кармелитов… Как он говорил его зовут?
– Шарлей.
– Шарлей, ха. Все еще имеешь с ним связь?
– В последнее время нет. Но вообще-то да.
– Так вот, если вообще-то встретишь этого… Шарлея, передай ему, что у нас с ним горшки побиты. Подставил он меня сильно. К чертям пошли его рассудительность и расторопность, которыми он когда-то славился. Вместо Венгрии, как должен был, повез тебя в Чехию, затянул к гуситам…
– Не затянул. Я сам пристал к утраквистам. По собственной воле и по собственному решению, которое принял после долгих размышлений. И я считаю, что поступил верно. Правда на нашей стороне. Я считаю…
Каноник снова поднял ладонь, веля замолчать. Его не интересовало, что считает Рейневан. Выражение его лица не оставляло в этом никаких сомнений.
– Как я говорил, я догадываюсь о причинах, которые привели тебя во Вроцлав, – сказал он наконец, поднимая взгляд. – Догадался я о них без труда, причины эти у всех на устах, никто ни о чем другом и не говорит. Твои новые единомышленники и братья по вере, твои соратники в борьбе за правду, твои друзья и товарищи уже два месяца опустошают земли Клодзка и Силезии. Два месяца в порядке борьбы за веру и правду твои братья, Сиротки из Краловца, убивают, жгут и грабят. Остался пепел от Жембице, Стшелина, Олавы, и Немчи, дотла ограбили генриковский монастырь, обесчестили и опустошили половину Надодры. Сейчас, как говорят, обложили Свидницу. А ты вдруг появляешься во Вроцлаве.
– Отче…
– Молчи. Смотри мне в глаза. Если ты прибыл сюда, как гуситский шпик, диверсант либо эмиссар, покинь мой дом немедленно. Спрячься где-нибудь в другом месте. Не под моей крышей.
– Огорчили меня, – Рейневан выдержал взгляд, – твои слова преподобный отче. И подозрение, что я способен на подобную низость. Подумай, что я рисковал и подвергался опасности…
– Ты меня подвергал опасности, приходя сюда. За домом могут следить.
– Я был осторожен. И смогу…
– Знаю, что сможешь, – довольно резко прервал его каноник. – И знаю, что именно ты сможешь. Слухи разносятся быстро. Смотри в глаза. И говори прямо: ты здесь как шпион или нет?
– Нет.
– Значит?
– Я нуждаюсь в помощи.
Отто Беесс поднял голову, посмотрел на стену, на икону, на которой язычники при помощи большущих щипцов сдирали кожу со святого Варфоломея. Потом снова посмотрел в глаза Рейневана.
– Ох, нуждаешься, – подтвердил он серьезно. – Очень нуждаешься. Больше, чем ты думаешь. Не только на этом свете. На том также. Утратил ты меру, сынок. Утратил меру. На стороне своих новых товарищей и братьев по новой вере ты стоял так ревностно, что сделался известным. Особенно после декабря прошлого года, после битвы под Велиславом. Окончилось так, как должно было окончиться. Сейчас, если позволишь дать совет, молись, кайся и искупляй. Голову посыпай пеплом, да обильней. Иначе со спасением души у тебя дела плохи. Знаешь, о чем речь?
– Знаю. Я был при этом.
– Был. В соборе?
– Был.
Каноник молчал какое-то время, постукивая пальцами по крышке стола.
– Много бываешь, – сказал он наконец. – Боюсь, что слишком много. Я бы на твоем месте ограничил это бывание. Возвращаясь ad rem: с двадцать третьего января, от воскресенья Septuagesimae, ты пребывал вне Церкви. Знаю, знаю, что ты на это скажешь, гусит. Что это наша Церковь неправильная и отступная, а твоя права и правильна. И что тебе плевать на анафему. Плюй, если хочешь. В конце концов, не время и не место сейчас для теологических дискусий. Я уже понял, что пришел ты сюда искать помощи не в вопросах спасения души. Ясно, что речь идет о вещах более мирских и обыденных, скорее о profanum, чем о sakrum. Говори же. Рассказывай. Признавайся, что тебя гложет. А так как перед вечерей я должен быть на Тумском Острове, рассказывай покороче. Насколько возможно.
Рейневан вздохнул. И рассказал. Покороче. Насколько возможно. Каноник выслушал. Выслушав, вздохнул. Тяжело.
– Ох, парень, парень, – промолвил, качая головой. – Становишься чертовски малооригинален. Что ни проблема у тебя, то все из одной и той же бочки. Любая твоя забота, выражаясь по ученому, feminini generis.
Земля дрожала от ударов копыт. Табун галопом шел через поле, как в калейдоскопе мелькали лоснящиеся бока и зады, гнедые, вороные, серые, буланые, в яблоках и каштанах. Развевались хвосты и буйные гривы, белый пар из ноздрей. Дзержка де Вирсинг, оперевшись двумя руками на луку седла, смотрела. В ее глазах были радость и счастье, можно было бы подумать, что это не коневод смотрит на своих жеребчиков и кобылок, но мать на своих деток.
– Выходит, Рейневан, – повернулась она наконец, – что каждое твое переживание из одной и той же бочки. Каждая твоя проблема, выходит, носит юбку и косы.
Она пустила сивку рысью, устремилась за табуном. Он поспешил за ней. Его конь, стройный гнедой жеребец, был иноходцем, Рейневан не до конца еще освоился с нетипичным ритмом его хода.
Дзержка позволила ему с ней поравняться.
– Не получится мне помочь тебе, – сказала с усилием. – Единственное, что я могу сделать для тебя, так это подарить жеребца, на котором сидишь. И мое благословение в придачу. А также пришпиленный к узде медальон со святым Елисеем, покровителем коневодов. Это хороший скакун. Сильный и выносливый. Пригодится тебе. Бери от меня в дар. В знак большой благодарности за Эленчу. За то, что ты для нее сделал.
– Я лишь оплатил долг. За то, что она когда-то для меня сделала.
– Кроме коня, могу посодействовать еще советом. Возвращайся во Вроцлав, проведай каноника Отто Беесса. А, может, ты уже виделся с ним? Будучи во Вроцлаве с Эленчей?
– Каноник Отто в немилости в епископа. Кажется, именно из-за меня. Может питать обиду, может вообще не обрадоваться моему визиту. Который может ему повредить…
– Какой заботливый! – Дзержка выпрямилась в седле. – Твои визиты всегда могут повредить. Едучи сюда ко мне, в Скалку, ты не подумал об этом?
– Подумал. Но дело было в Эленче. Я боялся пустить ее одну. Хотел отвезти безопасно…
– Знаю. Я не слепа, коль ты приехал. Но помочь не могу. Потому что боюсь.
Дзержка отодвинула соболиный колпак на затылок, потерла лицо ладонью.
– Напугали меня, – сказала она глядя в сторону. – Напугали донельзя. Тогда, в двадцать пятом, в сентябре, под Франкенштейном, у Гороховой горы.
Ты помнишь, что там было? Надрожалась тогда так, что… Да что там говорить… Рейневан, я не хочу умирать. Я не хочу закончить как Ноймаркт, Трост и Пфефферкорн, как позже Ратгеб, Чайка и Посхман. Как Клюгер, сожженный в доме вместе с женой и детьми. Я прервала торговлю с Чехией. Не занимаюсь политикой. Сделала пожертвование на вроцлавский собор. И второе, не меньшее, – на епископский крестовый поход против гуситов. Надо будет, дам еще больше. Лучше это, чем увидеть ночью огонь над крышей. И Черных всадников во дворе. Хочу жить. Особенно сейчас, когда…
Запнулась, задумавшись, скручивала и мяла в ладони ремень вожжей.
– Эленча… – закончила она, отводя взгляд. – Если захочет, поедет. Я не буду ее задерживать. Но если бы она изъявила желание остаться здесь, в Скалке… Остаться на… Надолго. То я не буду иметь ничего против.
– Задержи ее здесь. Не позволь, чтобы она снова пошла куда-то добровольцем. У девушки есть сердце и призвание, но больницы… Больницы перестали в последнее время быть безопасными. Задержи ее в Скалке, пани Дзержка.
– Постараюсь. Что же касается тебя…
Дзержка повернула коня, направила его, став с Рейневаном стремя в стремя.
– Ты, родственничек, здесь гость желанный. Заезжай, когда захочешь. Но, на святого Елисея, имей немного приличия. Имей по отношению к этой девушке хоть немного сердца. Не тревожь ее.
– То есть?
– Не плачься перед Эленчей о своей любви к другой. – Голос Дзержки де Вирсинг обрел жесткие нотки. – Не признавайся ей в любви к другой. Не рассказывай, как велика эта любовь. И не вынуждай ее сочувствовать тебе по этому поводу. Не вынуждай ее мучиться.
– Не пони…
– Понимаешь, понимаешь.
– Ты прав, отче, – горько признал Рейневан. – Действительно, что ни проблема, то все женского рода, и множатся эти проблемы, поистине как грибы после дождя… Но сейчас самая большая проблема – это Ютта. А я в полном тупике. Абсолютно не знаю, что делать…
– Ну, тогда нас двое, – объявил серьезно каноник Отто Беесс. – Ибо я тоже не знаю. Я тебя не прерывал, когда ты длил свою повесть, хотя местами звучала она как песнь трубадура, поскольку содержала столько же фантастических невероятностей. Особенно не могу себе представить инквизитора Гжегожа Гейнча в роли похитителя панночек. Гейнч имеет собственную разведку и контрразведку, имеет сеть агентов, известно также, что он давно пытается усилить проникновение в среду гуситов, – любыми способами. Но похищение девушки! что-то никак не могу в это поверить. Хотя, все может быть.
– То-то и оно, – буркнул Рейневан.
Каноник уставился на него, ничего не говоря. Постукивал пальцами по столешнице.
– Сегодня Purificatio,[12] – сказал наконец. – Второй день февраля. После битвы под Велиславом прошло пять недель. Полагаю, что все это время ты проводил в Силезии. Где ты был? Может, монастырь в Белой Церкви посетил?
– Нет. Сначала было такое намерение… Настоятельница монастыря была чародейкой. Магия могла помочь в поисках Ютты. Но я туда не поехал. Тогда… Тогда я навлек на них опасность, на Ютту и на монахинь, на весь монастырь, едва не сделался причиной погибели. Слишком…
– Слишком боялся посмотреть настоятельнице в глаза, – холодно закончил каноник, – вскоре после того, как умертвил ее родного брата. А с навлеченным на монастырь несчастьем ты прав, а как же. Грелленорт не забыл. Епископ распустил конвент, клариски рассредоточены по разным монастырям, настоятельница выслана на покаяние. Ей еще повезло. Сестринство Свободного Духа, бегинская Третья Церковь, катаризм, магия… За это идут на костер. Епископ приказал бы сжечь ее, как пить дать, и глазом не моргнул бы. Однако как-то несподручно ему было судить за ересь и колдовство родную сестру князя Яна Зембицкого, которого он в то же время выставлял мучеником за веру, за душу которого приказал отслужить панихиду и бить в колокола на все Силезию вдоль и поперек. Аббатисе сошло с рук, отделалась раскаянием. Была колдуньей, говоришь? О тебе тоже говорят, что ты чародей. Что знаешь толк в чарах, с чародеями и всякими монстрами водишься. Почему же тогда у них помощи не ищешь?
– Я искал.
Село Граувейде не было сожжено, уцелело. Уцелевшим вышло также расположенное в полмиле дальше поселение Мечники. Это вселяло надежду, наполняло оптимизмом. Тем большим и болезненным было разочарование.
В монастырском селе Гдземеж не осталось почти ничего, впечатление необитаемости и запустения усиливал снег, толстым слоем покрывавший пепелище, снег, из яркой белизны которого кое-где торчали черные обугленные колонны, балки и грязные дымоходы. Не намного больше осталось от расположенного на краю села заезжего двора «Под серебряным колокольчиком». На месте, где он был, из-под снега выглядывала беспорядочная груда балок, стропил и коньков крыш, опирающаяся на остатки построенной конструкции и кучу почерневшего кирпича.
Рейневан объехал развалины кругом, вглядываясь в пожарища, все время пробуждающие милые воспоминания прошедшего года, зиму с 1427 на 1428 год. Конь осторожно ступал по щетинящемуся, оплавленному, огрубевшему снегу, переступал через балки, высоко приподнимая копыта.
Над остатками стены поднималась полоска сизого дыма, почти идеально вертикальная в морозном воздухе.
Слыша храп коня и скрип снега, стоя на коленях возле маленького костра, бородатый бродяга поднял голову, приподнял слегка падающую на брови меховую шапку. И вернулся к своему занятию, коим было раздувание жара, прикрытого полой шубы. Поодаль, под стеной, стоял закопченный котелок, сбоку отдыхали требуха, куль и снабженная ремнями котомка.
– Слава Иисусу, – поприветствовал Рейневан. – Ты оттуда? Из Гдземежа?
Бродяга поднял глаза, после чего вернулся к раздуванию.
– Здешние люди – куда подались? Может, знаешь? Корчмарь, Марчин Прахл с женой? Не знаешь случайно? Не слыхал?
Бродяга, как можно было сделать вывод из его реакции, либо не знал, либо не слышал, либо игнорировал Рейневана и его вопросы. Либо был глухим. Рейневан порылся в сумке, задумавшись, насколько может уменьшить свое скромное обеспечение. Краем глаза уловил какое-то движение.
Сбоку, под приземистым суком обвешенного сосульками дерева, сидел ребенок. Девочка, самое большее лет десяти, черная и худая, как тощая ворона. Глаза, которыми она в него вонзалась, тоже были вороньи: черные и как стекло неподвижные. Бродяга подул в жар, проворчал, поднялся, поднял руку, что-то пробормотал. Огонь с треском выстрелил из кучи хвороста. Девочкавороненок радостно отреагировала. Удивительным, свистящим и совсем нечеловеческим звуком.
– Йон Малевольт, – сказал громко, медленно и выразительно Рейневан, начиная понимать, кто перед ним. – Мамун Йон Малевольт. Не знаешь, где я мог бы его найти? У меня к нему дело, дело жизни и смерти… Я знаю его. Я его друг.
Бродяга поместил котелок на поставленных возле огня камнях. И поднял голову. Смотрел на Рейневана так, будто лишь сейчас отдал себе отчет в его присутствии. Глаза у него были пронзительные. Волчьи.
– где-то в этих лесах, – продолжал медленно Рейневан, – обитают две… Две женщины. Обладающие, хм-м… Обладающие Тайным Знанием. Я знаком с этими дамами, но не знаю дороги. Ты не соизволил бы мне ее показать?
Бродяга смотрел на него. По-волчьи.
– Нет, – сказал он наконец.
– Что – нет? Не знаешь или не хочешь?
– Нет – это нет, – сказала девочка-вороненок. С высоты, с верха стены. Рейневан понятия не имел, как она там оказалась, каким чудом могла туда попасть, причем незаметно, из-под дерева, где только что сидела.
– Нет – это нет, – повторила она с присвистом, втягивая голову в худые плечи. Рассыпавшиеся волосы падали ей на щеки.
– Нет – это нет, – повторил бродяга, поправив шапку.
– Почему?
– Потому. – Бродяга широким жестом показал на пепелища. – Потому что вы взбесились в своих злодействах. Потому что огонь и смерть перед вами, а после вас гарь и трупы. И вы еще осмеливаетесь задавать вопросы. Совета просить? О дороге расспрашивать? Друзьями называться?
– Друзьями называться? – повторил, как эхо, Вороненок.
– Что с того, – бродяга не отводил от Рейневана волчьего взгляда. – Что с того, что был ты тогда, как один из нас, на Гороховой горе? Это было когда-то. Сейчас ты, сейчас вы все преступлением и кровью заражены, как чумой. Не несите нам ваших болезней, держитесь подальше. Иди себе отсюда, человече. Иди себе.
– Иди себе, – повторил Вороненок. – Не желаем тебя тут.
– Что было потом? Куда ты попал?
– В Олаву.
– В Олаву? – каноник резко поднял голову. – Только не говори мне, что ты был там…
– В воскресенье перед Антонием? А как же. Был.
Отто Беесс молчал долго.
– Тот поляк, Лукаш Божичко, – сказал каноник, – это следующий загадочный вопрос в твоем рассказе. Я как-то видел его возле инквизитора раз, может два раза. Бегал за Гжегожем Гейнче по пятам, семенил за ним, как прислужник. Не произвел впечатления. Скажу так: на всемогущего серого кардинала он похож в такой же мере, как наш епископ Конрад на набожного и добропорядочного аскета. Выглядит, будто до трех с трудом считает. А если бы я захотел нарисовать ничто, то взял бы его, чтобы он мне позировал.
– Боюсь я, – серьезно сказал Рейневан, – что его внешность обманчива. Боюсь этого из-за Ютты.
– В обманчивость можно поверить, – кивнул головой Отто Беесс. – В последнее время видимость некоторых развеялась на моих глазах. Приводя в состояние ступора тем, что увидел, когда все развеялось. Но видимость – это одно, церковная иерархия – другое. Ни этот Божичко, ни любой другой порученец не сделал бы ничего самовольно, и даже не попробовал бы что-то делать за спиной инквизитора, без его ведома. Ergo,[13] приказ похитить и лишить свободы Ютту Апольдовну должен был дать Гейнче. А этого я себе никоим образом представить не могу. Это полностью не согласуется с моим представлением об этом человеке.
– Люди меняются, – закусил губу Рейневан. – На моих глазах тоже в последнее время развеялись видимости некоторых. Я знаю, что все возможно. Все может случится. Даже то, что трудно себе представить.
– Что правда, то правда, – вздохнул каноник. – Много дел, случившихся в последнее время, я тоже раньше никак себе не мог представить. Мог ли кто предположить, что я, препозит кафедрального капитула, вместо того, чтобы продвигаться к рангу инфулата, епископа епархии, а может, даже епископа титулярного in partibus infidelium,[14] буду понижен до ранга простого церковного певчего? И то благодаря сыночку моего наилучшего друга, незабвенного Генрика Белявы?
– Отче…
– Молчи, молчи, – каноник безразлично махнул рукой. – Не кайся, не провинился. Даже если бы я тогда предвидел, чем это всё закончится, я помог бы тебе и так. Я помог бы тебе и сейчас, когда за связь с тобой, гусит несчастный, грозят последствия во стократ более грозные, чем немилость епископа. Но помочь тебе я не в состоянии. Не имею власти. Не имею информации, а ведь власть и доступ к информации нераздельны. Не имею информаторов. Верных мне и заслуживающих доверия людей находят зарезанными в закоулках. Остальные, и слуги тоже, вместо того, чтобы доносить мне, доносят на меня. Вот хотя бы отец Фелициан… Ты помнишь отца Фелициана, которого называли Вшивым? Это он обрехал меня перед епископом. И продолжает обрехивать. Епископ за это помогает подниматься по карьерной лестнице, не ведая, что этот сукин сын… Ха! Рейневан!
– Что там?
– Тут мне мыслишка пришла в голову. Как раз в связи с Фелицианом собственно. Относительно твоей Ютты… Сгодился бы, наверное, один способ… Может и не самый лучший, но другие решения пока что в мою голову не приходят… Правда, дело требует времени. Несколько дней. Ты можешь остаться во Вроцлаве несколько дней?
– Могу.
На вывеске над входом в баню были нарисованы святые Косьма и Дамиан, покровители цирюльников. Первый был изображен с коробочкой бальзама, второй – с флаконом лекарственного эликсира. Художник не пожалел для святых близнецов ни краски, ни позолоты, благодаря чему вывеска притягивала взоры, а живостью цветовой палитры привлекала внимание даже издали. Цирюльнику с лихвой покрылись расходы на художника: хотя на Мельничной улице бань было несколько и клиенты имели выбор, «Под Косьмою и Дамианом» обычно всегда было полно людей. Рейневана еще два дня тому привлекла красочная вывеска, и чтобы избежать толкучки, ему пришлось заказать визит предварительно.
В бане, наверное, учитывая раннюю пору, действительно толкучки не было, в предбаннике стояли три пары ботинок и висели три комплекта одежды, охраняемые седым старичком. Старичок был сухой и хилый, однако с таким выражением лица, которого не постеснялся бы даже сам Цербер из Тартара. Поэтому Рейневан без опасений оставил на его попечение свой гардероб и пожитки.
– Зубки не тревожат? – с полной надежды улыбкой потер руки брадобрей. – Может, что-то вырвем?
– Нет, благодарю. – Рейневан чуть вздрогнул от вида клещей разных размеров, украшавших стены цирюльни. Клещам соседствовала не менее внушительная коллекция бритв, ножниц, ножиков и ножей.
– Но кровь-то пустим? – не сдавался банщик. – Ну как же не пустить?
– Сейчас февраль. – Рейневан свысока посмотрел на цирюльника.
Уже во время первого визита он продемонстрировал, что кое-что смыслит в медицине, ибо из личного опыта знал, что медиков в банях обслуживают лучше.
– Зимой, – добавил он, – не делают кровопускание. К тому же месяц молодой. Это тоже не сулит ничего хорошего.
– Коль так… – Банщик поскреб затылок. – Тогда одно бритье?
– Сначала купание.
Комната для купания, как оказалось, была в исключительном распоряжении Рейневана. Видимо, остальные клиенты пользовались парной, паром и березовыми вениками. Хлопочущий возле кадки бадмейстер, банщик, при появлении клиента отодвинул тяжелую крышку из дубовых досок. Рейневан попростецки залез в кадку, с наслаждением потянулся и погрузился по шею. Бадмейстр частично задвинул крышку, чтобы вода не стыла.
– Медицинские трактаты, – заговорил цирюльник, все еще присутствующий в помещении, – имею на продажу. Недорого. «De urinis» Эгидия Карбольена. Зигмунта Альбика «Regimen sanitatis».
– Благодарю. Покамест ограничиваю расходы.
– Коль так… Тогда одно бритье?
– После купания. Я позову вашу милость.
Теплая ванна разморила Рейневана, навеяла сон, и он невольно уснул. Разбудил его острый запах мыла, прикосновение помазка и пены на щеках. Он почувствовал скребок бритвы, один, второй, третий. Стоявший над ним брадобрей наклонил ему голову назад и провел бритвой по шее и адамову яблоку. При последующем, достаточно энергичном движении, бритва больно зацепила подбородок. Рейневан сквозь зубы выругался.
– Неужели порезал? – услышал он из-за спины. – Прошу прощения. Mea culpa.[15] Это из-за недостатка навыков. Dimitte nobis debita nostra.[16]
Рейневан знал этот голос. И польский акцент.
Не успел он что-либо сделать, как Лукаш Божичко уперся в дубовую крышку кадки, придвинул ее так, что она придавила Рейневана к клепкам, сильно сдавив грудь.
– Ты действительно, – промолвил посланник Инквизиции, – похож на майоран, Рейнмар из Белявы. Появляешься во всех кушаньях и блюдах. Сохраняй спокойствие и терпение.
Рейневан сохранил спокойствие и терпение. Сильно помогла ему в этом тяжелая крышка, успешно делая его заключенным в кадке. И вид бритвы, которую Лукаш Божичко продолжал держать в ладони и сверлил Рейневана взглядом.
– В декабре, под Зембицами, – Божичко сложил бритву, – дали мы тебе, припоминаю, поручение. Ты был обязан вернуться к Сироткам и ждать дальнейших распоряжений. Если мы в категорической форме не запрещали тебе разного проявления активности, в том числе следствия, розыска и преследования, то лишь потому, что считали тебя умным. Умный человек понял бы, что такая активность не имеет ни смысла, ни шанса, что поиски не дадут ни наималейшего результата. Что если нашим желанием является, чтобы что-то было скрытым, то оно будет скрыто и скрытым останется. In saecula saeculorum.[17]
Рейневан вытер поданным полотенцем разгоряченное лицо и мокрый лоб. Потом сильно вздохнул, собираясь с силами.
– А какие у меня гарантии, – проворчал он, – что Ютта вообще еще жива? Что во веки веков не скрыта на дне какого-либо рва? Я вам тоже кое-что припомню: в декабре, под Зембицами, я ни на что не соглашался, ничего вам не сулил. Я не обещал, что не буду разыскивать Ютту, и по очень простой причине – потому что буду. И не соглашался на сотрудничество с вами. По такой же простой причине – потому что не соглашаюсь.
Лукаш Божичко на какое-то мгновение задержал на нем взгляд.
– На тебя наложили проклятие, – сказал он наконец достаточно равнодушно. – Выдали significavit,[18] обещали вознаграждение за живого или мертвого. Если будешь шататься по Силезии и искать ветра в поле, прибьет тебя первый, кто узнает. И самое вероятное, настигнет и порешит тебя Биркарт Грелленорт, колдун, который постоянно пасет тебя. А даже если бы ты и сберег свою голову, имей ввиду, что для нас ты привлекателен как гусит, как лицо, приближенное к предводителю Сироток и Табора. Как частное лицо, преследующее свои собственные интересы и ведущее свое частное следствие, ты для нас никто. Становишься просто непривлекательным. Просто вычеркиваем тебя из списка. И тогда свою Ютту не увидишь уже никогда. Поэтому или – или: или сотрудничество, или о девушке забудь.
– Убьете ее?
– Нет, – Божичко не спускал с него глаз. – Не убьем. Вернем родителям, согласно данным им обещаниям. Согласно принятому договору, по которому пока что временно содержим панночку в изоляции. А когда дело затихнет и все утрясется, отдадим ее, и пусть родители делают с ней всё, что они в конце концов решат. А решать есть что, есть над чем подумать. Дочурка, похищенная преданным анафеме гуситом, одержимая и одурманенная, к тому же замешанная в деятельности еретической секты Сестер Свободного Духа… Так что семейство подчашего Апольда колеблется между тем, чтоб выдать своего непутевого отпрыска замуж, и тем, чтобы запереть ее в монастыре, причем уже утвердили, что монастырь должен быть как можно более удаленный, а вероятный муженек – из как можно более дальних краев. Тебе-то, Рейневан, в конце концов неважно, что они решат. В любом случае – увидеть свою Ютту шансы у тебя невелики. Ну, а чтобы быть с ней – вообще нет никаких.
– А если буду вас слушаться, тогда как? Вопреки данным родителям обещаниям вернете ее мне?
– Это ты сказал. И как будто бы угадал.
– Ладно. Что я должен сделать?
– Аллилуйя, – вознес руки Божичко. – Laetentur caeli, да веселятся небеса и да торжествует земля.[19] Воистину, прямые пути Господни, смело и быстро идут ими праведные к цели. Приветствую тебя на прямой дороге, Рейнмар.
– Что я должен сделать?
Лукаш Божичко посерьезнел. какое-то время молчал, покусывая и облизывая губы.
– Твои чешские приятели, Сиротки, – наконец-то заговорил он, – до позавчера, до Purificatio, стояли под Свидницей. Ничего там не добившись, пошли на Стшегом и взяли в осаду город. Достаточно, ох предостаточно насолили прекрасной земле Силезской эти уничтожающие все вокруг себя мирмидоняне. Поэтому для начала поедешь под Стшегом. Убедишь Краловца, чтобы снял осаду и убрался восвояси. Домой, в Чехию.
– Как я должен это сделать? Каким образом?
– Таким, как обычно, – улыбнулся посланник Инквизиции. – Понеже ты имеешь силы влиять на судьбы и события. Имеешь талант изменять историю, направлять ее течение в совсем новое русло. Ты подтвердил это совсем недавно, под Старым Велиславом. Определенно лишил Силезию Пяста, княжество зембицкое – пястовского наследства. У Яна Зембицкого не было потомства среди мужчин, с его смертью княжество попадает в непосредственное владение чешской короны. Отблагодарит ли тебя за это история, будет видно. Через пару сотен лет. Езжай под Стшегом.
– Поеду.
– И откажешься от сумасбродных розысков?
– Ага.
– Слежки и расследований?
– Ага.
– Знаешь что? Не очень я тебе верю.
Не успел Рейневан и глазом моргнуть, Лукаш Божичко схватил его за запястье и сильно вывернул руку. В его ладони блеснула открытая бритва. Рейневан было дернулся, но дубовая крышка по прежнему делала его заключенным, а хватка у Божичко была железной.
– Не очень я тебе верю, – процедил он, подсовывая ногой медный таз. – Пущу я тебе для начала чуточку крови. Чтобы поправить здоровье и характер. Особливо характер. Ибо я прихожу к выводу, что руководят тобою два темперамента попеременно – ты либо холерик, либо меланхолик. Темперамент же берется из жидкости, из зеленых и черных выделений желчи. Все эти нехорошие вещи накапливается в крови. Следовательно, пустим ее тебе немножечко. Ну, может немножечко больше, чем немножечко.
Он повел рукой и бритвой так быстро, что Рейневан едва уловил движение. Также почти не почувствовал и боли. Почувствовал тепло крови, текущей по предплечью, ладони и пальцах. Услышал ее журчание в тазу.
– Да-да, я знаю, – покивал головой Божичко. – Время сейчас неблагоприятное для кровопускания. Зима, молодой месяц, солнце в знаке Водолея, к тому же пятница, день Венеры. В такие дни эта процедура сильно ослабляет. Но это и хорошо. Для меня как раз важно немножечко тебя ослабить, Рейневан. Убавить слегка твою энергию, которую ты направляешь совсем не в несоответствующее русло. Чувствуешь? Уже слабеешь. И становится холодно. Дух жаждет, а тело как бы немножечко обмякает, да? Не дергайся, не борись со мной. Ничего тебе не будет, ты для нас слишком ценный, чтобы я подвергал опасности твое здоровье и без надобности умножал твои страдания. Не бойся, потом перевяжу тебе руку. Перевязку, поверь мне, я делаю лучше, чем брею.
Рейневан стучал зубами от пробирающего его холода.
Помещение бани танцевало перед его глазами. Монотонный голос Божичко доносился будто бы откуда-то издалека.
– Да, да, Рейневан. Собственно, так оно и есть. Каждая акция вызывает реакцию, любое событие имеет следствие, а каждое следствие является причиной дальнейших следствий. В Домреми, допустим, в Шампани, девочка по имени Жанна, слышала чьи-то голоса. Какие это будет иметь последствия? Каковы будут отдаленные последствия, вызванные ядром из французской бомбарды, которое осенью прошлого года под Орлеаном обезобразило лицо графа Солсбери? То, что после того, как Солсбери скончался в мучениях, командование армией, осаждающей Орлеан, принял граф Саффолк? Какое влияние на судьбы мира будут иметь стихи, которые уже в качестве нового познаньского епископа напишет Станислав Челэк? Или такой факт, что Сигизмунд Корыбут, которого хлопотами польского короля Ягеллы освободили из замка Вальдштайн, не вернется в Литву, но останется в Чехии? Или то, что Ягелло и римский король Сигизмунд Люксембургский вскоре приедут в Луцк на Волыни на совещание относительно судьбы Восточной Европы? Какое значение для истории имеет факт, что ни Ягеллу, ни Витольда невозможно отравить, поскольку регулярное употребление магической воды из тайных жмудских источников эффективно защищает их от отравы? Или, чтоб не далеко искать, то, что ты, Рейневан из Белявы, склонишь Сироток Яна Краловца вернуться в Чехию? Каждому хотелось бы знать, как те или иные события повлияют на историю, на судьбы мира, но никто не знает. Мне тоже хотелось бы и я тоже не знаю. Но поверь, я отчаянно стараюсь. Рейневан? Эй? Ты слышишь меня?
Рейневан не слышал. Он тонул.
В кошмарах.
Сонные кошмары в последнее время не были проблемой для Эленчи Штетенкрон, а если и были, то небольшой и не очень проблематичной. После полного рабочего дня возле больных в олавском приюте Святого Сверада Эленча была как правило слишком измученной, чтобы видеть сны.
Пробуждаясь и срываясь с кровати ante lucem, до зари, она вместе с Доротою Фабер и другими волонтерками бежала на кухню, приготовить кушанье, которое надо было скоро разнести больным. Потом была молитва в больничной часовне, потом хлопоты с больными, потом снова кухня, потом стирка, снова больничная палата, молитва, больничная палата, мытье полов, кухня, палата, кухня, стирка, молитва. В итоге сразу после вечернего Ave Эленча падала на постель и засыпала как убитая, судорожно сжав ладони на покрывале в пугливом предчувствии спешного пробуждения. Не удивительно, что такой образ жизни надежно лишил ее сновидений. Кошмары, которые когда-то были для Эленчи проблемой, перестали таковой быть.
Тем более удивляло, что они вернулись. С середины рождественского поста Эленче снова начали сниться кровь, убийства и пожары. И Рейневан. Рейнмар из Белявы. Рейневан приснился Эленче Штетенкрон несколько раз в таких кошмарных обстоятельствах, что она начала включать его в вечернюю молитву. «Храните его также, как и меня», – повторяла она в глубине души, склонив голову перед небольшим алтарем, перед Пиетой и святым Сверадом. «Ему, также как и мне, добавь силы, пошли утешение, – повторяла она, глядя на резное лицо Скорбящей. «Как меня, так и его охрани посреди ночи, будь ему опорой и защитой, будь стражем неусыпным. И дай мне хоть раз еще его увидеть», – добавляла она в самой глубине своей души так тихо и скрытно, чтобы ни Покровительница, ни святой не вменили ей слишком мирских мыслей.
Шестнадцатого января 1429 года, воскресенье перед святым Антонием, было для госпиталя таким же рабочим днем, как и будничные, поскольку работы неожиданно стало больше. Чешские гуситы, о которых много говорилось весь декабрь, подошли к Олаве в день Трех Царей, а на следующий день вошли в город. Обошлось, несмотря на мрачные и паникерские прогнозы некоторых, без штурма, боя и кровопролития. Людвиг, князь Олавы и Немчи, повел себя точно так же, как и год тому – принял с гуситами совместное соглашение. Обоюдовыгодное. Гуситы пообещали не жечь и не грабить княжьи поместья, взамен за что князь выделил раненым, больным и покалеченным чехам пристанище в обоих олавских госпиталях. А госпитали тут же наполнились пациентами. Не хватало нар и подстилок. Матрацы и соломенные тюфяки клали на пол. Была куча работы, усиливалась нервозность, быстро передающаяся всем, даже спокойным обычно монахам премонстрантам, даже спокойной обычно Дороте Фабер. Росла нервозность. Беспокойство. Усталость. И набирал силу парализующий страх перед чумой.
Гомон, который ее разбудил, Эленча сначала приняла за сонный бред. Со стоном дернула ворсистое покрывало, поворачивая голову на влажной от слюны подушке. «Снова этот сон, снова мне снится Бардо, – подумала она, качаясь на грани между сном и явью. – Захват и резня в Барде четыре года тому. Тревожно бьют колокола, трубят рога, слышно ржание коней, грохот, треск, дикий крик нападающих, вой убиваемых. Огонь, отражающийся в пленках окон, сверкающей мозаикой играющий на потолке…»
Она вскочила, села. Колокола били тревогу. Разносился крик. Отблеск пожара подсвечивал окна. «Это не сон, – подумала Эленча, – это не сон. Это происходит взаправду».
Она толкнула ставни. В комнату вместе с холодом ворвался угарный смрад. Невдалеке на рынке стоял визг сотен горлянок, сотни факелов сливались в мерцающую волну света. Со стороны Вроцлавских ворот были слышны выстрелы. Несколько соседних домов уже были объяты пламенем, зарево выползало на небо над Новым Замком. Факелы приближались. Земля, казалось, ходила ходуном.
– Что происходит? – спросила дрожащим голосом одна из волонтерок. – Горит?
Дом вдруг затрясся, разнесся треск и грохот проломленных ворот, дикий рёв, пальба. Бряцание оружия. Волонтерки и монашки начали кричать. «Только не это, – подумала Эленча. – Чтобы не так, как тогда в Барде. Не кричать, не пищать, не съеживаться в углу между колоннами. Не писать от страха, как тогда. Бежать. Спасать жизнь. Боже, где же пани Дорота?»
Снова треск проломленных дверей. Топот ног. Бряцание железа. Визг.
– Смерть еретикам! Бей, кто в Бога верует! Бей!
Притаившись в сенях в углу, Эленча видела, как военные и вооруженный сброд врывается в приют, видела выпученные глаза, вспотевшие и раскрасневшиеся лица, оскал взбесившихся убийц. Через мгновение она зажала ладонями уши, чтобы не слышать ужасающий вой убиваемых раненых. Зажмурилась, чтобы не видеть кровь, которая лилась по ступеням.
– Бить их! Резать! Резать!
Толпа с топотом пробежала прямо мимо нее, отдавая смрадом пота и перегара. Пронзительно кричали монашки в спальне. Эленча бросилась к двери, ведущей в прачечную. Из госпиталя продолжали доноситься душераздирающие вопли убиваемых. И дикое рычание убивающих. Послышался шум сапог, темноту прачечной осветили факелы.
– Монашечка! Сестричка!
– Курва гуситская! Бери ее, мужики!
Ее схватили, повалили на пол, дергающуюся впихнули между лоханками, придушили, набрасывая на голову тяжелое мокрое покрывало. Она кричала, задыхаясь от их смрада и запаха щелочи. Слышала гогот, когда на ней разрывали и задирали платье. Когда всовывали колени между ее ляжками.
– Эй! Что тут творится? Прекратить! Сейчас же, немедленно!
Ее отпустили, она сорвала покрывало с головы. В дверях прачечной стоял монах. Доминиканец. В руке – факел, на рясе – полупанцырь, на поясе – меч. Нападающие опустили головы, поворчали.
– Забавляетесь здесь, – рявкнул монах. – А там ваши братья расправляются с врагами веры! Слышите? Там, там сейчас место настоящих христиан! Там ждет дело Божье! Прочь отсюда!
Нападающие вышли, опустив головы, ворча и шаркая подошвами. Доминиканец вставил лучину в держатель и подошел. Эленча дрожащими руками пыталась стянуть вниз платье, задранное выше бедер. Из ее глаз лились слезы, губы дергались от сдерживаемого рыдания. Монах наклонился, подал ей руку, помог встать. Затем сильно ударил кулаком в ухо. Прачечная затанцевала в глазах девушки, пол ушел из-под ног. Она упала опять. Прежде, чем она пришла в себя, монах уже придавил ее коленями.
Эленча завизжала, выпрямилась, брыкнулась. Он с размаху дал ей пощечину, схватил за платье на груди, разорвал ткань резким движением.
– Сука еретическая… – прохрипел он. – Уж я тебя навер…
Не закончил. Рейневан предплечьем перегнул ему голову назад и ножом перерезал горло.
Они сбежали по лестнице в морозную ночь, в темноту, подсвеченную красным и все еще звучащую криками в шумом битвы. Эленча поскользнулась на обледенелых ступенях и упала бы, если бы Рейневан не подставил плечо. Она посмотрела вверх, на его лицо, посмотрела сквозь слезы, все еще ошарашенная, все еще не до конца уверенная, что это ей не снится. Ноги подкашивались под ней, не держали. Он заметил это.
– Мы должны бежать, – выдавил он из себя. – Должны…
Он схватил ее поперек, затянул за угол стены, в скрывающий мрак. Как раз вовремя. Переулком пробежал полураздетый и окровавленный мужчина, за ним с воем и ревом гналась толпа.
– Должны бежать, – повторил Рейневан. – Или же спрятаться где-то…
– Я… – Она смогла вдохнуть и превозмочь дрожание губ. – Ты… Спаси… Меня…
– Спасу.
Они вдруг оказались на рынке, возле позорного столба, среди обезумевшей толпы. Эленча посмотрела вверх, прямо в лицо Смерти. Крик ужаса застрял в ее гортани. «Это всего лишь скульптура, – успокаивала она себя, дрожа. – Просто скульптура в тимпане над западным входом в ратушу, скалящийся скелет, размахивающий косой. Просто скульптура…»
Из окон пылающей ратуши стреляли. Грохотало огнестрельное оружие, с шипением летели болты из арбалетов. «Это легкораненые чехи», – вспомнила с ошеломляющей ясностью Эленча. Легкораненых и выздоравливающих разместили в ратуше. Они не дали себя разоружить…
Она неуверенно шагнула, не ведая, куда идет. Рейневан задержал ее, сильно сдавил плечо.
– Стоим здесь, – выдохнул он. – Стоим, не двигаясь. Ускользнем от их внимания… Они как хищники… Реагируют на движение. И на запах страха. Если не будем двигаться, они нас даже не заметят…
Так они и стояли. Без движения. Как изваяния. Среди ада.
Ратуша пала, оборону прорвали, орда захватчиков с ревом ворвалась вовнутрь. Под обреченный вой начали выбрасывать людей из окон, на булыжную мостовую, прямо на ожидающие их дубины и топоры. С десяток извлеченных живых и полуживых остриями пик пригвоздили к стене. Тех, в ком еще теплилась жизнь, добивали, топтали, разрывали на куски. Кровь лилась ручьями, пенилась в водостоках.
От пожаров стало светло, как днем. Горела ратуша, Смерть, высеченная в тимпане, ожила в пляшущих отблесках, скалила зубы, щелкала челюстью, махала косой. Пылали дома восточной стороны рынка, горели мясные лавки за ратушей, горели суконные ряды, огонь пожирал мастерские валлонских ткачей и богатые торговые палатки на улице Марийной. Пламя плясало на фасаде и крыше госпиталя Святого Блажея, огонь прогрызал балки и гребни крыши. Перед госпиталем высилась гора трупов, на которую постоянно добрасывали новые тела. Окровавленные. Искалеченные. Побитые до неузнаваемости. Трупы тащили по рынку на веревках, набрасывая петли на шею либо на какую-то конечность тела. Волокли их к колодцам. Колодцы были уже переполненны. Из них торчали ноги. И руки. Растопыренные, направленные вверх, как бы взывающие о мести за злодеяние.
– Даже… – повторяла Эленча, с трудом шевеля одеревеневшими губами. – Даже если пойду я долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной.[20]
Она продолжала сжимать ладонь Рейневана, чувствовала, как ладонь сжалась в кулак. Посмотрела на его лицо. И быстро отвела взгляд.
Опьяневшая от злобы и убийства толпа плясала, пела, подпрыгивала, потрясая копьями с насаженными на острия головами. Головы пинали по мостовой, перебрасывались ими, как мячом. Складывали, как дары, как жертву перед стоящей на рынке группой всадников. Кони чуяли кровь, храпели, топали, звенели копытами.
– Надо будет тебе отпустить мне грехи мои, епископ, – понуро сказал один из всадников, длинноволосый мужчина в плаще, искрящемся от золотой и серебряной вышивки. – Княжеским словом чести я гарантировал этим чехам безопасность. Обещал убежище. Поклялся…
– Дорогой княже Людвиг, юный мой родственничек. – Конрад, епископ вроцлавский, приподнялся в седле, опираясь на луку. – Отпущу тебе грехи, когда только пожелаешь. И сколько пожелаешь. Хотя в моих глазах ты sine peccato,[21] а в глазах Бога, несомненно, тоже. Клятва, данная еретикам, является недействительной, слово, данное вероотступнику, ни к чему не обязывает. Действуем мы тут во славу Божью, ad maiorem Dei gloriam.[22] Эти добрые католики, воины Христовы, выражают там, посмотри, свою любовь к Богу. Ибо она проявляется в ненависти ко всему, что Богу противно и мерзко. Смерть еретика – это слава христианина. Смерть вероотступника угодна Христу. Для самого же еретика потеря тела – это спасение души.
– Только не думай, – добавил он, видя, что его слова не производят на Людвига Олавского должного впечатления, – будто бы я не имею к ним жалости. Имею. И благословляю их в час смерти. Вечный покой даруй им Господи. Et lux perpetua luceat eis.[23]
Следующая окровавленная голова подкатилась под ноги коня, на котором сидел князь. Конь шарахнулся, задрал голову, засеменил ногами. Людвиг натянул вожжи.
Чернь выла, ревела, визжала, обыскивала дома, охотясь за всё уменьшающимся количеством уцелевших. Воздух все еще сотрясался от доносившихся с улочек предсмертных криков. Стоял гул от пожара. Несмолкающим стоном бронзы заходились колокола. Скульптура Смерти в тимпане ратуши злорадно смеялась и размахивала косою.
Эленча плакала.
Рейневан закончил свой рассказ. Ян Краловец из Градка, гейтман Сироток, спершись на бомбарду, смотрел на Стшегом, черный и грозный в наступающем сумраке, как затаившийся лесной зверь. Смотрел долго. Потом резко отвернулся.
– Уходим отсюда, – бросил он. – Достаточно. Уходим. Возвращаемся домой.
Утро было туманное, а как для этой поры года, очень даже теплое. Колонна телег, с патрулями и авангардом легкой конницы впереди, с ротами загруженных щитами пехотинцев на флангах, шла на юг, оставляя за собой Стшегом. Трактом на Свидницу. На Рыхбах, Франкенштейн, Бардо, Клодзк, На Гомоле. В Чехию. Домой.
Скрипели под тяжестью груза оси, колеса выдалбливали в тающем снегу глубокие колеи. Щелкали кнуты, ржали кони, порыкивали волы. Ездовые ругались. Над колонной кружили стаи черных птиц.
В Стшегоме били в колокола.
Было двенадцатое февраля 1429 Года Господнего, суббота перед первым воскресением поста, sabbato proximo ante dominicam Invocavit.
Гейтман Сироток наблюдал за выступлением с придорожной возвышенности. Порывистый ветер срывал плащ, хлопал знаменами.
Настроение было не из лучших. Простуженный Бразда из Клинштейна кашлял. Матей Салява сплевывал. Завсегда насупленный Пётр Поляк был насуплен еще сильнее. Даже приветливый обычно Ян Колда из Жампаха что-то ворчал себе под нос. Ян Краловец понуро молчал.
– О! Глядите! – Салява показал на замеченного вдруг всадника, который направлялся по заснеженному склону взгорья на север. – Кто это? Не тот ли раненный немчура? Ты так просто отпустил его, брат Ян?
– Отпустил, – неохотно признал Краловец. – Голота. Выкуп не дали бы. Ну, да чтоб его черти взяли.
– Даст Бог, возьмут, – харкнул Пётр Поляк. – Он ранен. Сам, без помощи, до Вроцлава не дотянет. Сдохнет где-то в сугробе.
– Не будет ни сам, ни без помощи, – возразил Ян Колда, показывая на другого ездока. – Ха! Да это же Рейневан на своем иноходце! Ты и ему позволил уехать, брат?
– Позволил. Он что, несвободен, что ли? Мы поговорили. Он сомневался, сомневался, я видел, что гложет его что-то. Наконец он сказал мне, что, мол, во Вроцлав должен вернуться. И всё.
– Ну и пусть его там Господь Бог возьмет под свою опеку, – резюмировал Бразда и кашлянул. – Поехали, братья.
– Поехали.
Съехав с возвышенности, они коротким галопом догнали колонну и выдвинулись в ее главу.
– Интересно, – сказал Бразда едущему рядом Яну Колде, удерживая коня идти рысью. – Интересно, что же там в мире слышно…
– А ты, – обернулся Колда, – куда опять навострился? Мир, мир. Что тебе до этого мира?
– Ничего, – признал Бразда. – Это я так. Из любопытства.
Утро было туманное, и как на месяц февраль – достаточно теплое. Всю ночь намечалась оттепель, на рассвете снег таял, отпечатки подкованных копыт и выдавленные колесами телег колеи моментально заполнялись черной водой. Оси и валки в телегах скрипели, кони храпели, возницы сонно матерились. Насчитывающая около трехсот повозок колонна двигалась медленно. Над колонной носился тяжелый, удушающий запах соленой сельди.
Сэр Джон Фастольф сонно покачивался в седле.
Из дремоты его вырвал возбужденный голос Томаса Блекбурна, рыцаря из Кента.
– Что там?
– Де Лэйси возвращается!
Реджинальд де Лэйси, командир передовой охраны, остановил перед ними коня так резко, что им пришлось даже зажмуриться от брызнувшего болота. На покрытом светлым юношеским пушком лице солдатика вырисовывался перепуг. Смешанный с волнением.
– Французы, сэр Джон! – завопил он, удерживая своего коня. – Перед нами! На восток и на запад от нас! В засаде! Тьма тьмущая!
«Конец нам, – подумал сэр Джон Фастольф. – Конец мне. Пропал я. А так было близко, так было близко. Едва не удалось. Удалось бы нам, если б не…»
«Удалось бы, – подумал Томас Блекбурн. – Удалось бы нам, если бы ты, Джон Фастольф, гадкий пропойца, не лакал до протери сознания в каждом придорожном трактире. Если бы ты, бесстыдный кобель, не блядовал в каждом местном борделе. Если бы не это, лягушатники не проведали бы о нас, давно уж были бы среди своих. А теперь мы пропали…
– Сколько… – сэр Джон Фастольф отхаркиванием прочистил горло. – Сколько их? И кто? Ты видел знамёна?
– Их… – замялся Реджинальд де Лэйси, устыдившись, что сбежал, не присмотревшись как следует к французским флагам. – Их где-то тысячи две… С Орлеана, поэтому это, возможно, Бастард[24]… Или Ла Ир…
Блекбурн выругался. Сэр Джон украдкой вздохнул. Взглянул на свое собственное войско. На сто всадников в броне. Сто пехотинцев. Четыреста уэльских лучников. Возницы и обозные. И триста телег. Триста вонючих телег, наполненных вонючими бочками вонючей соленой сельди, закупленными в Париже и предназначенными как постный провиант для осаждающей Орлеан восьмитысячной армии графа Суффолка.
«Селедка, – обреченно подумал сэр Джон. – Распрощаюсь с жизнью из-за селедки. Умру в куче селедки. Из селедки будет у меня гроб, из селедки будет надгробие. By God![25] Весь Лондон лопнет от смеха.
Триста телег сельди. Триста телег. Телег.
– Распрячь коней! – заревел по-бычьи сэр Джон Фастольф, стоя в стременах. – Выставить телеги в четырехугольник! Связать вместе дышла и колеса. Всем раздать луки!
«Свихнулся, – подумал Томас Блекбурн. – Или не протрезвел еще». Однако побежал выполнять приказы.
«Сейчас мы убедимся, сколько в том правды, – думал сэр Джон, глядя на оживление своего войска и формирование заграждения из телег. – В том, что рассказывали о богемцах, о гуситах, которые то ли из Восточной Европы, то ли из Малой Азии… Об их триумфах, о сокрушительных ударах, нанесенных саксонцам и баварцам… Об из знаменитом предводителе, по имени… God damn[26]… Жижка?
Было двенадцатое февраля 1429 Года Господнего, суббота перед первым воскресеньем поста. Засияло солнце, разогнав низко осевшую мглу. Сельдь, казалось, начала вонять еще сильнее. С востока, со стороны городка Руврэ, слышался нарастающий топот копыт.
– Луки в руки! – заорал, выхватывая меч, Томас Блекбурн. – They’re coming![27]
Ни Блекбурн, ни сэр Джон Фастольф понятия не имели, что живы еще совсем случайно, что уцелели благодаря счастливому стечению обстоятельств. Что если бы не эти обстоятельства, не видать бы им рассвета. Граф Жан Дюнуа, Бастард Орлеанский, узнал об обозе сельди еще несколько дней тому. Его полторы тысячи кавалерии из Орлеана, а также Ла Ир, Сэнтрай и шотландец Джон Стюарт, ожидали в засаде под Руврэ, чтобы сразу на рассвете атаковать английскую колонну и разгромить ее. Однако, хотя его очень отговаривали, Дюнуа построил свой план на графе Клермоне, стоявшем обозом под Руврэ. Граф Клермон был статным молодцем, красивым, как девушка. И окружал себя всегда другими красивыми юношами. О войне понятия не имел. Но он был кузеном Карла VII, и с ним приходилось считаться.
Отрок Клермон, как звал его Ла Ир, ясное дело, подвел по всем статьям. Упустил момент, утратил неожиданность. Не приказал атаковать, ибо был занят. Завтракал. После завтрака его пудрили и делали прическу. Во время причесывания граф улыбался одному из своих юных дружков, слал ему поцелуи, махал ресницами. Гонцов от Дюнуа граф проигнорировал. А об англичанах забыл. У него были дела и планы поважнее.
В замешательстве и без командования, когда стало ясно, что момент упущен, что англичан уже не удастся застать врасплох, когда Дюнуа извергал ругательства, когда Ла Ир и Сэнтрай бездействовали, разводя руками и зря ожидая приказаний, Джон Стюарт не выдержал. Вместе с шотландскими рыцарями на свой страх и риск он пошел в атаку на английские телеги. За ним пошла в бой часть утративших терпение французов.
– Целься! – крикнул Диккон Уилби, командир лучников, видя мчащийся на них панцирный клин. – Целься! Remember Agicourt![28]
Лучники, крякнув, натянули длинные луки. Заскрипели натянутые тетивы. Сир Джон Фастольф снял шлем, его огненно рыжая шевелюра засияла как боевой флажок.
– Сейчас! – Он заревел, как тур. – Fuck them good, lads! Fuck the buggers![29]
Хватило трех залпов, три ливня стрел, чтобы шотландцы разбежались. До телег добрели немногие, затем лишь, чтобы найти свою смерть. Прокололи их копья и гизармы, порубали алебарды и локаберские топоры. Крик убиваемых возносился в зимнее небо.
Де Лэйси и Блекбурн, хотя слышали о гуситах мало, а об их боевой тактике еще меньше, сходу поняли, что следует делать. Во главе своих ста тяжеловооруженных они выбрались из-за телег, чтобы начать контратаку и погоню. Наступая на пятки шотландцам, рубали их так, что аж эхо шло по равнине. Уэльсцы на телегах триумфально орали, поносили беглецов и показывали им два поднятых пальца.[30]
Сельдь воняла.
«Благодарю Тебя, Господи, – поднял очи горе сэр Джон Фастольф. – Благодарю вас, телеги. Слава вам, мужественные азиаты богемцы, слава тебе военачальник Жижка, хотя имя твое языческое, твой военный талант велик. I’ll be damned,[31] слава и мне, сэру Джону Фальстофу. Жалко, что Бардольф и Пистоль не могли это видеть, наблюдать день моей исторической виктории. Ха, эта битва, которая произошла под Руврэ в субботу перед первым воскресеньем поста Anno Domini 1429, прославится навеки как Битва за селедку. А обо мне…
Обо мне будут писать пьесы для театра».
Сретенье Господне (лат.).
Следовательно (лат.).
на землях неверных (лат.).
Моя вина (лат.).
2 Пет., 2:20–22.
чума (лат.).
Прости нам долги наши (лат.), фраза из «Отче наш».
Во веки веков (лат.).
распоряжение об аресте (лат.).
Пс., 95:11.
И свет вечный да сияет им (лат.).
См. примечания к первой главе.
Боже! (англ.)
англ. ругательство.
Пс., 23:4.
без греха (лат.).
к вящей славе Господней (лат.).
Они приближаются! (англ.)
Помните Азинкур! (англ.) В битве при Азинкуре в 1415 г. английские лучники одержали победу над превосходящими численностью французами.
Вжарьте их хорошо, парни! Вжарьте этим пидерам (англ.).
короткоствольное орудие крупного калибра для ведения навесного огня.
пушка, стреляющая каменными ядрами.
поперечный неф (церк.).
См. примечания к первой главе.
Будь я проклят (англ.).
Глава вторая,
в которой в городе Вроцлаве Рейневан замышляет заговор. В результате недостатков как теории, так и практики заговора, после первоначальных успехов он попадает впросак, причем неслабо.
Отец Фелициан, в миру когда-то Ганис Гвиздек, прозванный Вошкой, а ныне алтарист в двух вроцлавских храмах, бывал в валлонском поселении при церкви Святого Маврикия достаточно регулярно, где-то раз в месяц, обычно по вторникам. Причин было несколько. Во-первых, валлоны были известны своим занятием зловещей черной магией, и крутясь поблизости их мест обитания, можно было подвергнуться ее действию. Для людей чужих, особенно приходящих без приглашения или неприязненно настроенных, vicus sancti Mauritii[32] был опасен, наглецы должны были принимать во внимание последствия – включая исчезновение без следа. Поэтому чужаки, в том числе агенты и шпионы, не шлялись по валлонскому поселению и не шпионили здесь. И это собственно отца Фелициана очень устраивало.
Две остальные причины визитов двойного алтариста к валлонам также были связаны с магией. А также между собой. Отец Фелициан страдал геморроем. Недомогание проявлялось не только в кровяном стуле и невыносимом жжении в заднице, но также и в значительной потере мужских сил. Валлоны, а точнее валлонские проститутки из публичного дома под названием «Красная мельница», знали магические средства от недуга отца Фелициана. Окуренный магическим валлонским кадилом, попотчеванный клистиром из валлонских магических бальзамов и магическими валлонскими припарками, отец Фелициан, говоря просто и не мудрствуя, достигал твердости, кое-как позволяющей совокупление. Распутницам из городских борделей такая забота даже в голову не приходила, они гнали духовное лицо прочь, насмехаясь и не обращая внимания на его боли и обеспокоенность. Вот и ходил отец Фелициан за город. К валлонкам.
Серьезным препятствием для походов ко Святому Маврикию был факт, что надо было выйти за городскую стену, к тому же тайно, то есть в потемках после ignitegium.[33] У отца Фелициана были способы тайно выйти и воротиться. Проблему составляло расстояние в три стае,[34] которую надо было преодолеть. Среди распоясавшихся ночью в предместье воришек случались и такие, которых не смущала недобрая слава валлонов и слухи об их грозных чарах. С учетом этого, на свои регулярные вылазки на «Красную Мельницу» отец Фелициан надевал кольчугу, цеплял на ремень меч и брал набитое ружье, а уже идя, нежно ласкал и прикрывал полою тлеющий фитиль, при этом громко молился по-латыни, которой, заметьте, не знал. То, что с ним ни разу не случилась никакая неприятность, отец Фелициан приписывал как раз молитве. И был прав. Самые отважные разбойники, которые не боялись ни закона, ни Бога, брали ноги в руки при виде приближающейся уродины в капюшоне, побрякивающей железяками, излучающей из-под плаща дьявольское свечение, у ко всему этому бормочущей какие-то непонятные ужасы.
В этот раз, покинув «Мельницу» и валлонский vikus, около полуночи отец Фелициан брел вдоль плетней, бормоча литанию и время от времени поддувая фитиль, чтобы не погас. Было полнолуние, луга все еще белели от снега, таким образом, светло было настолько, что можно было идти быстро без опасения влететь в какую-то рытвину или упасть в клоаку, что с отцом Фелицианом случилось осенью прошлого года. Уменьшался также риск нарваться на грабителей или разбойников, которые в такие светлые ночи обычно прерывали свой промысел. Так что отец Фелициан вышагивал все быстрее и смелее, и вместо того, чтобы молиться, начал напевать какую-то достаточно светскую песенку.
Громкий лай собак возвестил о близости мельниц и мельничных усадеб над Олавой, а это означало, что от ведущего прямо в город моста его отделяет всего лишь сто шагов. Он прошел плотину вдоль мельничных и рыбных прудов. Чуть сбавил ход, поскольку среди сараев и сеновалов сделалось темнее. Но искрящуюся в лунном сиянии реку он уже видел. Вздохнул с облегчением. Но, видимо, рано.
Зашелестел хворост, в темноте под сеновалом замаячила тень, не понятно на что похожая. Сердце отца Фелициана поднялось вверх и стало комом в горле. Несмотря на это алтарист схватил ружье под мышку и приложил тлеющий фитиль. Однако темнота и недостаток сноровки привели к тому, что он приложил его к своему большому пальцу.
Он завыл, как волк, запрыгал, как заяц, опустил оружие. Взяться за меч не смог. Получил чем-то по голове и рухнул в сугроб. Когда его вязали и волочили по снегу, он был ошеломлен и весь обмяк, но вполне в сознании. Сомлел он чуть позже. От страха.
* * *
У Рейневана не было никаких причин, чтобы в последнее время жаловаться на избыток фарта и счастливых случаев. Во всяком случае, с этой точки зрения судьба его не баловала. Как раз наоборот. С декабря прошлого года у Рейневана бывало определенно больше причин для огорчений и печали, чем для веселья и восторженной радости.
Оттого он с большей радостью приветствовал перемены. Начало все хорошо получаться. Счастье вдруг решило ему способствовать, события стали выстраиваться в весьма симпатичную последовательность. Вспыхнула вполне обоснованная надежда, перспектива стала вполне лучезарной, а будущее, как его, так и Ютты, вырисовывалось в более живых и приятных для глаза красках. Угнетающе голые и уродливые деревья на вроцлавском тракте, казалось, покрыла свеженькая зелень листвы, понурая и заснеженная пустошь подвроцлавских лугов и пойм украсило, казалось, разнообразие пахнущих цветов, а карканье долбящих груды земли ворон превратилось в сладкое пение птиц. Короче, могло показаться, что пришла весна.
Первой ласточкой этой ошеломляющей перемены стал Вилкош Линденау, раненный вроцлавский армигер, не без труда доставленный в родные края. Трудность, естественно, состояла в пробитом боку. Рана, хоть и перевязанная, кровоточила, армигер пылал от горячки и трясся в лихорадке, не удержался бы в седле, если бы не помощь Рейневана. Если б не лекарства и заклинания, с помощью которых Рейневан останавливал воспаление и боролся с заражением, у Вилкоша Линденау были бы небольшие шансы, чтобы увидеть городские стены и возвышающиеся над ними, вонзающиеся в серое февральское небо медные купола башен Святой Эльжбеты, Марии Магдалины, Войцеха и других церквей. Мало имел бы он шансов порадоваться близости Свидницких ворот, ведущих в город. И вздохнуть с облегчением.
– Вот мы и дома, – вздохнул с облегчением Вилкош Линденау. – И это все, благодаря тебе, Рейневан. Если б не ты…
– Да не о чем говорить.
– Есть о чем, – сухо возразил армигер. – Без тебя я бы не доехал. Я в долгу перед тобой…
Он осекся, глядя на церковь Тела Господня, откуда как раз отозвался малый колокол.
– За что тебя прокляли, за то прокляли, – сказал он. – Пускай тебе Бог грехи прощает. Но я жив благодаря тебе, и что в долгу пред тобой, так в долгу. И долг отплачу. Видишь ли, я тебя слегка обманул. Тебя и твоих гуситов. Знай они правду, они так бы просто меня не отпустили, дорого бы мне свобода стоила. Линденау – это родовое имя, я ношу его на честь рода и отца. Но отец умер, когда я был еще маленьким ребенком, а мать вскоре повторно вышла замуж. Так что единственный отец, которого я действительно имел и имею, это господин Варфоломей Эйзенрейх. Тебе это что-то говорит?
Рейневан кивнул головой, фамилия одного из самых богатых вроцлавских патрициев действительно говорила много. Вилкош Линденау наклонился в седле и сплюнул кровью на снег.
– Преступнику, гуситу и врагу я бы это не сказал и не предложил, – продолжил он, вытерев губы. – Но ведь ты не как враг направляешься во Вроцлав. Тебя ведь, думаю, потребности более личные сюда привели. Следовательно, рассчитаться могу. В дом не возьму и приюта не дам, поелику наложено проклятие на тебя… Но помочь способен.
– В действительности…
– Чтобы во Вроцлаве что-то начать, – не дал ему закончить армигер, – надо иметь деньги. Без денег ты здесь никто. А когда деньги имеются, можно уладить любое дело, пусть самое трудное. Управишься с Божьей помощью и со своей проблемой, брат. Потому что у тебя будут деньги. Я дам тебе их. Не обижайся, что расплачиваюсь воистину, как Эйзенрейх. По купечески. Иначе не могу, потому что…
– Знаю, – Рейневан слегка улыбнулся. – Потому что я проклят.
Второй проблеск счастья выпал Рейневану вскоре после полудня. Он не вьехал в город вместе с Линденау, небезосновательно побаиваясь, что выходящие на опасный юг Свидницкие ворота находятся под пристальным наблюдением стражи и других городских служб. Едучи берегом Олавы, он добрался до Миколайских ворот, там смешался с сельскими жителями, тащившимися в город с разнообразным предназначенным для продажи товаром и инвентарем, преимущественно живым. В воротах проблем не было, большинство стражников скучало и ленилось, немногие активные обращали всю свою активность на то, чтобы выцыганить взятку в виде курицы, гуся или куска грудинки. Вскоре после того, как в церкви Святого Миколая зазвонили на сексту, Рейневан уже оставил позади Щепин и шагал, ведя коня за узду, в сторону предместья, смешавшись с толпами других путников, движущихся в ту сторону.
А как только миновал Колбасную, счастье широко улыбнулось ему. Во весь рот.
– Рейневан? Ты ли это?
Опознавшим его оказался юноша в черном плаще и фетровой шапке такого же цвета. Плечистый и румяный, как сельский парень, и с широкой улыбкой сельского парня. Под мышками у него было два больших свертка.
– Ахиллес… – Рейневан поборол вызванный неожиданным окриком спазм в горле. – Ахиллес Чибулька!
– Рейневан, – похожий на сельского парня юноша, осмотрелся, улыбка вдруг исчезла с его румяного лица. – Рейневан из Белявы. Во Вроцлаве, в двух шагах от Рынка. Кто бы подумал… Давай не будем стоять здесь, зараза, у всех на виду. Пойдем ко мне, в аптеку. Это недалеко. Держи, поможешь мне нести… Осторожно!
– Что это там?
– Банки. С мазями.
Аптека действительно была недалеко, находилась тут же на Колбасной около Соляной площади. Висящая над входом вывеска представляла собой что-то, напоминающее клыкастую морковь, однако вымалеванная ниже надпись «Мандрагора» выводила из заблуждения. Вывеска в целом была не слишком импозантной, помещение небольшое и скорее всего не часто посещаемое. Во времена, когда они с Чибулькой поддерживали частые и оживленные отношения, у того не было ни вывески, ни помещения. Работал он у господина Захарии Фойгта, собственника именитой аптеки «Под золотым яблоком». А теперь явно доработался до собственного дела.
– Прокляли тебя, – заявил Ахиллес Чибулька, расставляя банки на аптекарской стойке. – Наложили анафему. В соборе. В Старозапустное воскресенье.[35] Недели три тому.
Знакомство Рейневана с Ахилессом Чибулькою началось в 1429 году, вскоре после того, как Рейневан вернулся из Праги, прервав учебу после дефенестрации[36] и вспышки революции. В то время Чибулька был ассистентом «Под золотым яблоком», причем ассистентом специализированным. Он был унгентарием, то есть спецом в приготовлении мазей. Почти все, что Рейневан знал о мазях, он научился у Чибульки. Мази втирал как отец, так и дед Ахиллеса, причем оба втирали в Свиднице, а сам Ахиллес был вроцлавцом в первом поколении. Сам себя он привык представлять как «родовой силезец чистой крови», и делал это так гордо, что кто-нибудь мог бы подумать, что одетые в шкуры прародители Чибулек обживали пещеры под Силезией задолго до того, как в эти края пришла цивилизация. Гордость собственными корнями вместе с тем сопровождалась временами непереносимым презрением к другим нациям, которые Чибулька характеризовал как «пришлые», прежде всего, к немцам. Рейневана часто возмущали взгляды Чибульки, однако сегодня он понял, что шовинизм аптекаря может быть ему на руку.
– Прокляли тебя гадостные немцы, – повторил со злостью Ахиллес Чибулька. Ты, наверное, слыхал об этом? Ха, не мог не слышать. Шуму было на весь Вроцлав. Если бы тебя в городе узнали…
– Не было бы хорошо, если бы меня узнали.
– Ой, не было бы. Но ты не расстраивайся, Рейневан, я тебя скрою.
– Дашь убежище проклятому?
– Я не признаю немецкие анафемы! – завелся Ахиллес. – Мы, то есть силезские phisici и pharmaceutici, должны держаться вместе, потому что принадлежим к одному силезскому цеху и одному братству. Один за всех и все за одного! И все contra Theutonikos, против немцев. Так я себе поклялся после того, как эти свиньи до смерти замучили господина Фойгта.
– Господин Фойгт мерт?
– Замучили его, суки. За колдовство и поклонение дьяволу. Чушь несусветная! Ну, штудировал его милость Захария немного «Picatrix», немного «Necronomicon», «Grand Grimoire» и «Arbatl», почитывал немного Пьетро ди Абано, Чекко д’Асколи и Михаила Шотландца… Но колдовство? Что он в нем понимал? Даже я в эти игры лучше играю. Вот!
Ахиллес Чибулька ловко зажонглировал тремя банками, подбросил их, выпрямил руки, покрутил ладонями и пальцами. Банки начали самостоятельно кружить и вертеться, все быстрее и быстрее выписывая в воздухе круги и эллипсы. Аптекарь движением ладони приостановил их, после чего все три аккуратненько посадил на прилавок.
– Вот! – повторил он. – Магия! Левитация, гравитация. Ты сам, Рейневан, левитируешь, я ведь видел когда-то, как ты перед панночками выделывался. Каждый второй знает какие либо чары и заклинания, носит амулет или пьет эликсир. Стоит за это людей пытать, жечь на огне? Не стоит. Так что плевать мне на все их проклятия. Убежище я тебе дам. Тут, над аптекой, комнатка есть, там поживешь. Только по городу не лазь, а то узнают, беда будет.
– Так получается, – пробурчал Рейневан, – что я должен побывать в нескольких местах.
– Не советую.
– Я должен. У тебя талисмана часом нет, Ахиллес?
– Есть несколько. Тебе какой надо?
– Панталеон.
– Ах, вот оно что! – Унгентарий стукнул себя по лбу. – Конечно же! Это выход. Я сам такого не имею, но знаю, где достать. Недешевая это вещь… Деньги есть?
– Должны быть.
– Не сегодня, так завтра? – догадался Ахиллес Чибулька. – Лады, возьму за свои, отдашь позже. Будет у тебя свой Панталеон. А сейчас пойдем «Под голову мавра», поедим чего-нибудь, выпьем. Расскажешь о своих приключениях. Столько слухов было, что просто горю от любопытства…
Вот так, прежде чем закончился день, счастливчик Рейневан имел во Вроцлаве все шансы получить деньги и укрытие – две вещи, без которых не может обойтись ни один заговорщик. Имел также друга и сообщника. Потому что, хотя рассказ о своих приключениях Рейневан сильно сократил и подверг строгой цензуре, Ахиллес Чибулька был под таким впечатлением, что как только все выслушал, тут же заявил о долгосрочной помощи и соучастии во всем, что Рейневан задумал и планирует.
Что касается самого Рейневана, то он сильно рассчитывал на то, что светлая полоса не закончится. Уж очень она ему была нужна. Он должен установить контакт с каноником Отто Беессом. Это было связано с риском. За Отто Беессом могли следить. Его дом мог быть под наблюдением.
«Вся надежда, – думал счастливчик Рейневан, благостно и счастливо засыпая в комнатке над аптекой, на скрипучей кровати, под отдающей плесенью периной. – Вся надежда на удачу, которая мне в последнее время способствует.
И на Панталеон».
Когда Рейневан повесил себе на шею амулет и активировал его, Ахиллес Чибулька вытаращил глаза, открыл рот и отошел на шаг назад.
– Господи Иисусе, – вздохнул он. – Тьфу-тьфу. Что эта зараза делает из человека… Хорошо, что ты себя не видишь.
Амулет Панталеон, местная особенность, местный продукт вроцлавской магии, был придуман и создан с одной только целью: скрывать личность носящего. Делать так, чтобы на носящего не обращали внимания. Чтобы его не видели и не замечали, чтобы взгляд посторонних скользил по нему, не фиксируя не только его вида, но и присутствия. Название амулета происходило от Панталеона из Корбели, одного из прелатов епископа Нанкера. Прелат Панталеон славился тем, что на вид был настолько, как слизняк, обычным, настолько, как мышь, серым и так противно никаким, что мало кто, включая и самого епископа, замечал его и обращал на него внимание.
– Похоже, – заметил унгентарий, – что нехорошо носить это слишком долго. И слишком часто…
– Знаю. Буду пользоваться в меру и носить с перерывами. Пойдем.
Был четверг, базарный день, на Соляной площади царили толкотня, сумятица и неразбериха. Не свободней было и на Рынке, где кроме того кому-то на эшафоте делали что-то, очень интересующее публику. Рейневан и Чибулька не узнали что и кому делали, поскольку прошли суконными рядами, потом через Куриный базар добрались к вымощенной деревянными бревнами Швейной.
В окне каноника Отто Беесса не было желтой занавески. Рейневан тут же опустил голову и ускорил шаг.
– Новый дом и контора компании Фуггеров, – бросил через плечо следующему за ним Чибульке. – Ты знаешь, где это?
– Все знают. На Новом Рынке.
– Пойдем. Не оборачивайся!
Панталеон действовал отлично. Прежде, чем дежурный в конторе клерк вообще обратил на него внимание, Рейневан должен был повысить голос и грохнуть кулаком по стойке. Прежде, чем появился вызванный клерком служащий компании Фуггеров, Рейневану пришлось подождать. И немножко понервничать. Но ждать стоило. А нервничать – нет.
Служащий компании Фуггеров фигурой и лицом был больше похож на священника, чем на чиновника и купца.
– Всенепременно, всенепременно, – улыбался он доброжелательно, выслушав, по какому делу пришел клиент. – Его преподобие Отто Беесс изволил перед отъездом положить в нашей фирме некоторый… депозит. Адресованный вельможному господину Рейнмару фон Хагенау. Ваша милость, как понимаю, собственно и является тем самым господином Рейнмаром?
– Именно.
– А не похож господин, – еще доброжелательнее улыбнулся служащий, поправляя вышитые золотой нитью манжеты бархатного приталенного вамса, одежды более подходящей священнику, чем купцу. – Не похож господин. Каноник Беесс, инструктируя нас, не забыл детально описать Рейнмара фон Хагенау. Вы, мил сударь, этому описанию никак не соответствуете. Так что позвольте…
Служащий спокойно полез за пазуху и достал подвешенную на ремешке прозрачную голубоватую пластинку. Приложив ее к глазу, осмотрел Рейневана с головы до ног. Рейневан вздохнул. Мог бы и догадаться. На каждое волшебство было антиволшебство, на каждый амулет – контрамулет. На Панталеон была Визиовера. Периапт Истинного Видения.
– Все ясно, – сказал служащий, пряча Периапт обратно за пазуху. – Прошу за мною.
В комнате, куда они вошли, стену напротив пылающего камина занимала большая карта. Карта Силезии, Чехии и Лужиц. Рейневану хватило одного взгляда, чтобы сориентироваться, что представляют собой начерченные линии, стрелки и круги вокруг городов. Красными кружочками обозначены были, в частности, Свидница и Стшегом, а направленная на юг линия совпадала с маршрутом возвращающихся в Чехию Сироток Краловца. Бросались в глаза также линии, соединяющие Чехию с Лужицами: с Житавою, Будзишином, Згожельцем. И еще одна, жирная, закрученная, заканчивающаяся стрелообразно огромная линия, глубоко вонзающаяся в долину Лабы, Саксонию, Тюрингию и Франконию.
Служащего компании Фуггеров явно забавляла заинтересованность Рейневана.
– Яна Краловца и его Сироток, – сказал он, подойдя, – вчера, шестнадцатого дня февраля месяца с триумфом встречали в Градце-Кралове. После семидесяти трех дней грабежей и пожаров рейд победоносно закончен, поэтому эту линию можно будет с карты стереть. Что касается других кривых… Многое зависит от итогов съезда в Луцке на Волыни. От того, как поведет себя Витольд. От дипломатиче
