кітабын онлайн тегін оқу Дети войны
Дети войны
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
Редактор Ада Дихтярь
Редактор Зоя Криминская
Дизайнер обложки Зоя Криминская
Технический редактор Наталья Коноплева
© Зоя Криминская, дизайн обложки, 2021
В этом сборнике собраны воспоминания тех, чье детство пришлось на годы войны. Они помнят подвалы бомбоубежищ, грохот взрывов, длинную дорогу в эвакуацию, грузовики с людьми, которых везли на расстрел. Кто постарше, помнят тяжкий труд, постоянное чувство голода. А 9 мая, этот счастливый день, запомнился тем, как рыдали женщины, оплакивая тех, кто уже не вернётся.
Книга издана при финансовой поддержке Министерства культуры РФ.
ISBN 978-5-4498-4538-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
- Дети войны
- Дети войны сегодня
- Татьяна Поликарпова
- Алла Зубова
- Геннадий Сердитов
- Татьяна Копылова
- Ирина Сапожникова
- Тамара Александрова
- Иван Ларин
- Светлана Гужева
- Виктор Черняк
- Зоя Морева
- Григорий Рахутин
- Лилит Козлова
- Наталья Коноплева
- Нинель Добрянская
- Григорий Дединский
- Лев Золотайкин
- Теодор Гальперин
- Ада Дихтярь
- Людмила Стасенко
1941—1945
МЫ БЫЛИ ДЕТЬМИ…
Российский союз
профессиональных литераторов
2020 г
Дети войны сегодня
Введение
«Дети войны» — так назвали мы этот сборник, посвящённый 75-летней годовщине Победы нашей страны в Великой Отечественной войне 1941 — 1945 годов с немецким фашизмом.
В нём собраны воспоминания людей, переживших войну детьми или подростками. Да, современники тех далёких лет — они и наши современники. По сути дела, это последние живые свидетели войны, где б они ни жили: близ фронта по ту или по эту его сторону; далеко от фронта, хоть за Уралом; многие в эвакуации — в городах ли, в больших селах или и малых деревнях.
Вторая мировая — всеобщее бедствие. Тем более, если она катится по твоей земле, через твой дом… И даже если не через сам дом, так заглядывает туда голодом или холодом, а чаще — и тем, и другим… И продолжается это не день, не месяц, а год за годом без перерыва. Для детей и подростков четыре года — это целая жизнь. Даже если ты родился после начала войны, то в свои 3—4 годика ты уже её свидетель. Родные и близкие не могли не дать тебе почувствовать, как связаны твои ощущения, твои желания со всем, что творится вокруг. Да и сам ты — и видел… и слышал… чувствовал. А потом — и понимал.
Что может быть ярче и крепче детской памяти? Она накрепко слита с телесными и душевными впечатлениями.
Один мой давний друг в возрасте 6—7 лет оказался в эвакуации в городе Казани. Город был переполнен эвакуированными, жилья не хватало. Они с мамой нашли приют на чердаке двухэтажного деревянного дома. Света нет — затемнение. Одно окно светится от полной луны заиндевевшими, будто засахаренными, стёклами. Голодному мальчику хочется хоть полизать эти яркие «сахарные» стёкла… И полизал…
Вот как отлилась память об этом в стихотворении, написанном уже взрослым человеком, Всеволодом Некрасовым, ставшим поэтом.
И я про космическое
Полечу или нет не знаю
До луны или до звезды
Но луну я пробовал на язык
В сорок первом году в Казани
Затемнение
Война
Тем не менее
Луна
Белый
Свет
Белый
Снег
Белый хлеб
Которого нет
Никакого нет
Я давным-давно вернулся в Москву
Я почти каждый день обедаю
А на вид луна была вкусная
А на вкус луна была белая[1]
Отчего же на вкус луна была белая? Оттого, что язык ребенка прилип к мёрзлому стеклу, причинив боль. «Белую» боль — от мороза.
По краткости и резкости эта картина — поистине плакат: образ голодного и безжалостно холодного пустого мира, в центре которого ребёнок. Вот что такое война.
Она враждебна самой жизни на Земле. Как космос. Недаром автор и назвал так свою стихо-фреску «…про космическое». Удары той войны по всему живому поистине космической силы: десятки миллионов убитых! А ведь каждый человек — это отдельный особенный мир — тоже космос…
Разорены целые территории с городами и деревнями. Даже сами последствия войны потрясают.
Да. Мы победили. Больше никого не убивают. Смолкли залпы орудий. И оставшиеся жить, оплакивают погибших:
Не вернулись и женихи. Не забыть мне эти белоснежные нарядные комнаты в женских общежитиях при фабриках и заводах, (приходилось бывать в них, собирая материал для журнала «Работница»). Здесь жили, человек по восемь и больше, девушки-работницы пятидесяти и более лет…
«Эта комната нам на всю жизнь. Это и есть наш дом», — говорили они, кто с печалью, кто с вызовом. И объясняли, что квартиры на их заводе не дают одиноким, они нужнее «замужним и детным». Разговор тот был, помню, в 1972 году в общежитии Полоцкого завода стекловолокна. И работали там мои собеседницы со своих 16- 18 лет…
Вечные невесты и молодые вдовы век вековали. А демографы неустанно считали, объясняя, отчего это каждые 20 — 25 лет после войны в стране победителей наблюдается спад рождаемости. С такой периодичностью мы оступаемся в очередную демографическую «яму» все эти 75 лет. Без четверти столетие демографы подсчитывают «нерождённых» детей поколений, выбитых войной. Вот он — космически гигантский её след.
Конечно, время лечит. Народ живёт: влюбляется, женится, родятся и подрастают дети. И следы войны — эти «ямы», отраженные демографическими картами, постепенно мелеют. Так же, как и окопы, и рвы страшных боев на полях войны, полнятся и землёй, и травой.
Проходя через наш парк над рекой Яузой, радуюсь, глядя на юных мамочек и молодых бабушек с колясками. Они так естественны здесь на фоне тенистых от зелени, чистых, ровно уложенных аллей и просто тропинок, над живописной речкой, полной утиных флотилий. А уже ходящие и говорящие малыши так и рвутся от своих мам: покормить, рассмотреть поближе этих уточек. Благодать! Детки, уточки, синее небо в белых облачках. Радость для глаз и сердца…
Но вот ведь: всё чаще в последнее время ловлю себя на каких-то, кажется, несвоевременных мыслях, тревожных, беспокойных: думаю, чем же всё это обернётся, если вдруг война… Куда денутся мамочки и молодые бабушки…. Пойдут на сверхурочные работы? Малыши останутся на попечении своих старших сестрёнок и братиков? Вместо упорядоченного ласкового парка, подстриженных газонов, вместо клумб и цветников среди пожухлой травы появятся квадратики картофельных грядок: каждый квадратик — одному хозяину. Желающих посадить картошку много — парковых «гектаров» на всех не хватит. Так было, помню, в ту войну в больших городах.
Досадую на эти непрошеные видения… Что вызывает их… Обычно май — радостный месяц нашей Победы, всегда освежал воспоминания. Но они не были тревожными! Помню, мы с моим внуком ходили 9 мая на Театральную площадь, где собирались, встречались фронтовики — однополчане, друзья. Мы дарили им тюльпаны, поздравляли их с праздником. Они так ласково смотрели на детей. На сердце становилось тепло, благодарно: как хорошо, что они вернулись о т т у д а. Но год за годом, май за маем — ветеранов становилось все меньше, и «радость со слезами на глазах» в дни Победы всё надёжнее заглушалась «громом победы», грохотом гусениц по брусчатке на военных парадах в честь Победы. Наверное, пока ещё жили среди нас ветераны, это как-то умеряло хвастовство и кичливость «нового племени» патриотов, не ведающих сомнений, что это они «самые крутые», «круче всех». И, наконец, оформилось это «победное чувство» в оскорбительный для России клич: «Можем повторить!»
Сыновья и дочери всех народов, живущих в стране, принимали смерть и муки, сражаясь за неё в течение бесконечных четырёх лет. И победили, — «смертию смерть поправ»… Своею смертию, ради живущих ныне. Потому не грешно, не кощунственно повторить о них слова Евангелия, сказанные о Христе.
Кощунственно, бесстыдно, безбожно кричать: «Можем повторить!» Это похоже на сыновнее предательство отцов.
Думается: неужели забыты бедствия войны под эти хвастливые неумные крики? Или в семьях этих людей нет погибших, искалеченных, пропавших без вести? Или 75 лет достаточно, чтобы забыть жертвы? Видимо, так.
Именно в такие праздничные дни наблюдаешь какие-то, прямо скажу, пугающие формы памяти о Победе. Эта «мода» надевать на малышей детсадовского возраста солдатскую форму времён войны и пилотки цвета хаки с красной звёздочкой. Их целые артели шьют и продают. И мамы рады, что можно купить. А тебя вчуже мороз пробирает, когда видишь чистых ясноглазых малышей в этой фронтовой экипировке: они словно жертвы Богу Войны, уже готовые к закланию… Но у молодых мам и пап совсем, видимо, нет мистически-тревожного чувства за детей, они своими живыми малышами словно «в солдатики» играют. Они видят в этих «солдатиках» победителей. В их жизни был только праздник Победы, а войны будто и не было. И откуда им знать, что такое война? Прочитать бы им солдатскую эпопею Виктора Астафьева «Прокляты и убиты». Поопасались бы «играть в солдатики» своими малышами…
Но главная-то причина, скорее всего, в самом общественном сознании. Ведь подыгрывают мамам педагоги — воспитательницы детских садиков. Не все пока. И не везде. Но есть практика, когда учат детей старших групп ходить строевым шагом, держать равнение. Эдакий «Малыш-югенд», так, да?!
Эстетику тихой печали, благодарных воспоминаний заглушает военная мода. Странная это мода… Лет десять назад, помнится, ещё звучали песни, которые сегодня уже не услышишь. «Солнечный круг, небо вокруг…» — там такой зовущий ликующий припев: «Пусть всегда будет небо! Пусть всегда будет солнце! Пусть всегда будет мама! Пусть всегда буду я!» И ещё была любимая песня — и гордая, и скорбная — на слова Евгения Евтушенко: «Хотят ли русские войны?» Помните?
…Да, мы умеем воевать,
но не хотим, чтобы опять
солдаты падали в бою
на землю грустную свою…
,…Спросите вы у тех солдат,
что под берёзами лежат,
и пусть вам скажут их сыны,
хотят ли русские войны.
Этой песни, её торжественных слов, давно не слышно. Эстетика времени изменилась…
И потом — далеко не у всех солдат, «что под березами лежат», остались сыновья или дочки…
Но вы, читатель нашего сборника, услышите решительный ответ на этот старый вопрос в рассказах — воспоминаниях ДЕТЕЙ ВОЙНЫ. Последних живых свидетелей и войны, и Победы.
Татьяна Поликарпова
Сергей Золотусский: «Четыре старухи живут в Дрожжино на Угре…»
ОПУБЛИКОВАНО в «Синтаксисе», 1959г. Пунктуация авторская. Не подлежит правке.
Татьяна Поликарпова
Два утра и один день
22 июня
Хорошее лето стояло. Мне и моим друзьям было тогда по девять — десять лет. Мы играли, ходили в «путешествия». Однажды даже в дальнюю от нашего совхоза деревню — за десять километров. И нас с тех пор родители долго звали «путешественники».
Я тут сказала — «долго», но вообще-то только до войны. А сколько, в самом деле, времени прошло? Неделя? Может, три дня? А, может, всего один день… Сколько бы ни прошло, но всего один день лёг между тем временем, которое сразу стало называться «до войны», и тем, которое стало войной. И всё, что осталось за этим днём, вдруг уменьшилось, враз отлетев далеко-далеко, и теперь мерцало и светило издали, как звезда, уже недосягаемое. Потому я и сказала — «долго».
А солнце было всё то же. Продолжались летние дни. И росла трава, и блестели белыми стволами берёзы, и порхал в воздухе и путался в волосах тополиный пух. И у меня было новое платье: бабушка сшила… Такого красивого у меня ещё не было. Ярко-красное в мелкий белый горошек, широконькое с оборкой по короткому подолу. С воланами-крылышками вместо рукавов…
В то утро все наши с утра ушли в клуб и братика Колю взяли, и бабуся пошла. В совхозе был праздник — День животновода. В клубе всех поздравляли с хорошей работой. Потом должны были награждать подарками. Папа рассказывал, что для дяди Камиля купили охотничье ружьё, а свинаркам — красивой материи на новые платья или на пальто. А потом все сядут на машины, а кто, как дядя Камиль, — он же конюх! — на лошадей, и поедут в лес. Туда, на большую поляну, уже с вечера уехала кухня и повара, чтобы приготовить на всех угощение. Это было здорово придумано!
А я опаздывала — с посудой провозилась! И торопилась одеться. Сначала и не заметила, как оборвалась то ли музыка, то ли речь нашего радиоприёмника и зазвучали чистые, отдельно падающие, словно хрустальные шарики, позывные. Наверное, они долго уже звучали: я вдруг поняла, что сама в лад с ними напеваю: «Ши-ро-ка… стра-на мо-я род-на-я-а-а…» И опять: «Ши-ро-ка… стра- на мо-я…»
Мне хотелось петь дальше, а сигналы приёмника не давали, возвращаясь к началу: «Ши-ро-ка-а…» Я с досадой тряхнула головой: когда же это кончится? И стала прислушиваться, одеваясь. Успела нырнуть в платье, оно прохладной волной скользнуло по рукам, легло на плечи, шелковисто коснулось ног; от удовольствия я крутанулась на одной ножке так, что платье стало вокруг меня красным колоколом, и в этот момент необычный торжественный голос властно сказал: «Внимание, внимание! Говорят все радиостанции Советского Союза… через несколько минут будет передано важное правительственное сообщение…» И снова хрустальные звуки позывных…
«Вот это да! — сказала я себе. «Я самая первая услышу важное правительственное сообщение!» Во всём совхозе приёмник был только у нас, а радио ещё не было, так же, как и электричества. Папа привозил «питание» для приёмника — такие тяжёлые свинцовые коробочки — из города, когда ездил в командировки. Я заторопилась, чтоб быть совсем готовой и сразу ринуться в клуб, как только узнаю сообщение. Но и тугие неподатливые носки успела натянуть, а голос всё только предупреждал, чтобы приготовились слушать
.
— Да я готова! Готова! — шептала я приёмнику. Вся наша по воскресному прибранная комната была готова и выглядела торжественно. Прохладные и тёмные от тополёвой зелени стёкла южных окон ещё не освещены солнцем, но восточные — как солнечные паруса: кажется, дом не выдержит натиска лучей и, как корабль, тихо заскользит на запад к лесу.
Да, мы все готовы! И вот, наконец, голос предупредил, что сейчас выступит товарищ Молотов. И Молотов сказал то, что, конечно же, с самого начала знал голос, потому и был такой необычный… «Вероломно… фашистская Германия… бомбили Киев…» Я выслушала всё до конца, до слов: «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!»
Как я неслась к клубу! Война! Сердце колотилось от какого-то непонятного восторга: то ли ужас, то ли радость — ведь первая узнала! Сейчас, сейчас скажу! Ещё издали у клубного крыльца узнала по белому платью маму. Нагнувшись, она помогала Коле делать очень важное дело. И я, не добежав до них, закричала:
— Мама! Война! Молотов сказал! Бомбили Киев! И ещё…
Мама испуганно подхватила Колю на руки, будто кто собирался его укусить, прижалась к нему лицом.
— Дочка! Фашисты, да?
— Ага! Германия!
— Господи! Всё-таки… Всё-таки… — бормотала мама, скоро-скоро, почти бегом, всходя на крыльцо клуба.
Я бежала за ней. В открытую дверь бильярдной увидела папу и, обгоняя маму с Толиком, кинулась к нему, повисла на руке, держащий нацеленный на шар кий.
— Пап, война! Молотов сказал! С фашистами! По радио!
Папа крепко, как мама Толика, свободной рукой прижал меня к себе и заговорил громко, властно, точно, как тот голос в приёмнике:
— Товарищи! Дочка принесла известие. Она слушала по радио сообщение Молотова: фашисты развязали войну! Нужно быть готовыми…
Я не дослушала, к чему надо быть готовыми, и побежала искать своих: Шурку-подружку, Кольку Зайкина. Они ещё не знают! Я их нашла тут же, но они уже откуда-то знали!
А народ быстро расходился из клуба. Шума не было, стоял какой-то глухой гул, будто из-под земли.
Почувствовав, что сейчас взрослым не до нас и что нам ничего не будет, мы побежали на сцену за кулисы, куда нас обычно не пускали. А нам туда хотелось. Но смотреть там оказалось нечего — в узком проходе между кулисами и стеной валялись поломанные стулья, стояло разбитое трюмо, несколько пустых бочек. Мы вышли на сцену и остолбенели: в зале пустота! Бросились к дверям — заперты. Мы залезли на высокие подоконники, глянули в окна: возле клуба ни души. Мы отчаянно стучали в рамы и двери, пока Колька не догадался вынуть одно квадратное стекло в окне, отогнув маленькие гвоздики, державшие стекло в раме.
Когда мы, наконец, очутились на воле, что-то странное поразило нас всех. Что-то было не так в привычном виде посёлка. И мы притихли, озираясь по сторонам, пытаясь понять, что же, что же случилось? А-а-а…
— Тишина-а-а! Тишина — вот что случилось. Такая тишина, будто при солнце, при синем небе стоит ночь. Дома блестят окнами молча, как ночью. Во дворах перед домами — никого. Никого возле конторы. Никого возле конного двора. Тихо на железном механическом. Только куры кое-где бродят или лежат в пыли, да гуси, как всегда, возле ключа воду цедят. Мы, только что кричавшие, стучавшие в клубе, молча, с какой-то робостью побрели по пустым улицам домой. Сначала шли тихо, потом всё быстрей, а потом уж мчались…
…Страшно на пустых, солнечных, молчаливых улицах. Война…
Поле Победы
Сразу после первого Мая директор нашей семилетки, Мелентий Фомич, собрал все три старших класса и объявил, что мы должны помочь колхозу. После уроков всю неделю будем вскапывать поле на бугре что слева от дороги на деревню Камышлы. Камышловские тоже ходили в нашу школу, и трое из них: Тоня, Галия и Нурулла, — в наш шестой. Они были старше всех нас по годам, — так получилось в их жизни — и потому самыми сильными и умелыми. Мы их уважали. Директор и учителя — тоже.
— Нас пятьдесят шесть человек, — размышлял директор, — ну, пусть выйдут пятьдесят. Взять гон по метру на брата, подымем в день метров по десять-пятнадцать? Да шесть дней гнать, — вот тебе и сорок пять соток! Шутка? А мы — шутя!
Кто-то из наших, местных, засомневался:
— Навряд ли, Мелентий Фомич… Деревенским домой надобно, всё ж… Это ежели б заместо уроков… Чтоб смена так смена…
— Нет, — погрозил пальцем директор, — не туда ты клонишь! Учиться мы будем. Но один-два урока… последних… снимем. Ну, часа-то три поработаем, али как? — вытянул он шею к стоящим впереди Тоне и Галие.
— Это можно, — ответила Тоня. — И домой успеем.
На том и порешили. Так и пошло… метр влево идёшь, метр — вправо. В метре лопата по своей ширине укладывается пять раз. Берёшь шесть, чтоб не ошибиться. Глину с лопаты лаптем сдавливаешь: наступишь на целый глиняный бруствер, наросший до самого черенка, и всей силой давишь вниз. Упорная глина…
Мы начали работу, идя ровной линейкой, шеренгой, но скоро линейка стала извилистой змейкой, и самую высокую её извилину тянули наши Тоня, Галия и Нурулла.
В подножии бугра уже пролегла поднятая нами чистая полоска земли. А выше нас — неряшливая тусклая залежь, притоптанная снегом и дождями. И нам надо её вскопать, сделать чистой и красивой.
Проработав всего час, чувствуешь, что лопата стала пудовой, а ладони горят. Пригляделась: многие в варежках копают. Надела и я, да поздновато… Горят ладошки. Ну, ничего!
— Давайте, давайте, ребятки, — приговаривает Мелентий Фомич, — на этом поле будет уже победный урожай, это уж наверняка!
— Урра! Поле победы! — закричал кто-то из мальчишек.
— У-р-р-ра! — подхватили все.
— У-р-р-ра! Поле победы!
Стало быть, разогнулись, выпрямились и отдохнули чуток.
И снова — шесть лопат влево, шесть — вправо. Значит, два шага вверх, к вершине.
За три часа наши передовые подняли полосы длиной в двенадцать метров. А мы только по шесть. Другие и того меньше. Устали здорово. Но директор нас утешил:
— Работали отлично, рук-ног не жалели. Сколько сделали, за то и спасибо.
И поклонился всем в пояс.
— Мелентию Фомичу! — полушутя, полусерьёзно нашёлся Лёшка Никонов и, выступив на два шага вперёд, шапкой своей повёл у земли, низко склонившись. Прямо как боярин!
Во вторник восьмого мая нам сказали, что работаем последний день. Значит, шёл шестой день нашего труда. Мы сделали, что хотели: дошли до вершины бугра!
— «Не высок бугорок», — так говаривали мы, выходя против него с лопатами.
Не высок бугорок, да в наших краях и нет высоких — полого, мягко идут волны земли. Только овраги их режут.
Не высок бугорок, нечего сказать, а и у него своя вершинка. И вот мы на ней… А под ногами у нас ручная наша пашня. Красноватый, дышащий освобождено, чуть курясь под низким солнцем и местами тускло поблескивая (следы лопат), лежал перед нами кусок земли — пусть бедной, глинистой, но совсем нашей! Обихоженной своими руками. И влево, и вправо, и во все-то стороны тянулась наша земля до горизонта — до самого неба. И везде над ней шла, курилась весна. Везде была пашня. По пашне ходили грачи.
Нас стояло немало на вершине бугра — около пятидесяти человек. Но сейчас мы не кричали «ура», не шумели: наработались. Просто смотрели, примечали… как оно всё вокруг нашего труда…
«Поле победы», — думала я.
Наш труд и впрямь был как знамя: красноватое полотнище поднятой залежи раскинулось по всему южному склону. Даже не верится, что всё это лопатами подняли, и с нами вместе даже пятиклассники. Мы-то уже большие…
Мы с Зульфиёй стояли обнявшись, вдвоем опираясь на черенок моей лопаты. И я знала, что сзади и чуть сбоку от нас стоит Лёшка. В мире был полный порядок. И наши войска уже в Берлине.
Ты ждешь, Лизавета,
От друга привета,
Ты не спишь до рассвета,
Всё грустишь обо мне…
Тонкий вибрирующий мальчишеский голос показался тонкой былинкой, проросшей первой на огромном пространстве земли. Не поддержи её, и поникнет одна-то, пропадёт, — загасит её ветер! Потому каждый из нас постарался поддержать запевшего, и взошла, поднялась вокруг него целая весёлая полянка перепутанных голосов и голосков:
Одержим победу,
К тебе я приеду
На горячем вороном коне.
Приеду весною,
Ворота открою,
Я с тобой, ты со мною
Неразлучны вовек.
………………………
Эх, как бы дожить бы
До свадьбы женитьбы
И обнять любимую свою!
Мы допели эту странную песню до конца. Странную, потому что она была совсем не школьная, и к смыслу нашего дела и труда не подходила…
А, может, подходила? Потому что была в ней такая напряжённая тоска ожидания, да и не просто тоска, а с отчаянной надеждой на то, что всё сбудется! Будет встреча, вернусь я! И победа будет — это уж точно!
Но ведь и мы ждём победу! И мы копали своё поле и с отчаянием от усталости, от бесконечности работы, и с надеждой: одолеем! И нашему полю теперь ждать, когда его засеют или засадят, и надеяться: зазеленеть.
Нет, песня была самая подходящая, потому что такое было кругом настроение. И это понимали наши учителя. И не только не остановили нас, но и сами пели с весёлой отчаянной тоской сбывающегося ожидания.
Песня была спета до конца. Мелентий Фомич, отвернув лицо от ветра, сказал негромко:
— Мы, все учителя, рады, как хорошо вы работали. Вы молодцы. Мо-лод-цы!
— Уж если не хорошо, так лучше не работать! — ответила за всех наша Галия.
— Вот правильные слова! — поднял к небу свой вещий палец директор. — А теперь пойдём да проводим камышлинских!
— Урра! — закричали мы обрадовано. И наконец-то тронулись, побежали к дороге.
И наступило ЗАВТРА — 9 МАЯ…
С 8 мая, со вчерашнего дня, в Берлине не стреляли. Все понимали: вот-вот… И всё же это случилось неожиданно. Да! Хоть и ждали.
Мы с моей подружкой Зульфиёй, жили в этом колхозе, где была семилетка, а в нашем, совхозном, посёлке — всего четыре класса.
С сентября 1943 года мы здесь на квартире у тёти Ени. Спим в одной кровати «валетом», а тётя Еня — на печке. Второй кровати у неё нет — домик её очень маленький. С вечера мы с подружкой загружаем наши чугунки картошкой, немного лука туда и морковки, а наша хозяйка ставит их вместе со своими чугунами в большую русскую печь. Она топит её очень ранним утром, когда мы ещё спим.
И в это утро я услышала сквозь сон медленную и мягкую поступь тёти Ени, входящей в избу с полными вёдрами. И уже очнувшись, слушала, как звонко упала дужка ведра, сброшенная с крючка коромысла, как звучно всплеснулась вода, и я словно сама увидела хрустальную глубину ключевой воды в ведре, глубину, промеренную светлым зайчиком, метнувшимся на дно от всплеска. И вместе с этими звуками и сонным видением воды, всплеснувшей в ведре, возник голос тёти Ени. Негромко, прерывисто от усилия — ставила второе ведро на скамью — она выговорила:
— Счас… сказывают… война кончилась.
— Правда?! — мы обе с Зульфиёй уже сидели в постели. — Тётя Еня-а-а! Правда?!
— Говорят… Вроде бы из района звонили…
(В деревне здесь не было радио, все особой важности новости передавали в сельсовет по телефону. Простые новости даже и не передавали.)
…Мы мчались к школе, не помня ног. Мы неслись по замуравленной уже улице деревни, и теневая её сторона была широкой, а светлая жалась к завалинкам — такое низкое ещё было солнце.
Хлопали калитки, раздавались редкие и какие-то болезненные вскрики.
Мы перегнали нескольких ребят, двух–трёх женщин, спешивших к школе, но не узнали их. И нас никто не окликнул.
Ближе к церковной ограде — там за оградой и была наша школа — услышали голоса, крики. Плач.
За оградой было пестро от народа. Взрослых не меньше, чем школьников, изумилась я. Хотя, чего ж изумляться? Куда ещё идти, как не к школе? Тут празднично от деревьев, от красной кирпичной кладки церкви и ограды. Тут дети… Носятся. Снуют юркими мальками: «Победа! Победа!…»
Я ничего не ждала заранее, но, видно, так уж было заведено: если праздник, торжество, то все собираются и есть какой-то порядок: или строятся, или садятся и кто-то что-то говорит — митинг делается, собрание.
А здесь мы растерялись. Мы ворвались на школьный двор с криком: «Победа! Победили!!» Присоединиться же было не к кому, хотя, повторяю, народу было много. Люди ходили, словно искали своих, не находили и шли дальше. Группы образовывались и распадались. Будто все внезапно ослепли. Я сама плохо видела: то ли слёзы стояли в глазах, то ли какое-то предельное возбуждение не давало взгляду сосредоточиться… Вон чей-то красный платок машет в воздухе под припев: «Ой-ля-Люшеньки! Люшеньки-ле-люшеньки!» Платок машет? Сам собой? Но я не всматриваюсь, кто им машет. Мне почему-то важнее узнать, кто там в ярко-белой кофте. Атласная, блестящая кофта… Но ведь холодно как!
Хочу узнать, кто, а сама бегу к группе ребят: может, наши? Нет, совсем незнакомые, не знаю их! И глаза этих мальчишек и девчат смотрят на меня безлично-радостно, они просто кричат: «Урра! Победа!» Не мне кричат, вообще — всему вокруг!
Да-да, вот откуда это ощущение, что все вокруг как внезапно ослепшие: эти невнятно счастливые, расширенные — от счастья, от боли — глаза, у взрослых ещё и полные слёз…
Я боюсь потерять Зульфию, наверное, и она меня. Мы держимся за руки. Она меня дёргает: гляди, Нинка Иванова! Ага! Но тут же мы остановились: Нина была не одна. Её притиснула, прижала к стволу старой берёзы мать. Уткнувшись в шею дочки, она рыдала. Нинкины тонкие руки лежали у неё на спине, — мать была ниже ростом — а невидящее лицо, совсем мокрое от слёз, обращено к нам. Рядом стояли малыши — мальчик и девочка лет пяти-шести, близнецы, наверное. Они дергали мать за подол и ныли: «Ну, мамка!»
И мы поняли, что для них значит день Победы: те, кто погиб, погибли для своих ещё раз. Погибли навсегда.
Ах, больше никого не убивали! Кто жив сегодня — вернётся! А эти — нет.
Вон ещё женщина: руки на плечах двух маленьких мальчишек — одному, видно, лет семь, другой — постарше. Идёт, лицо закинула вверх, а глаза крепко зажмурены. Видно, не хочет плакать, а терпеть нет сил. И видно, как тяжело опирается она о своих ребятишек: они гнуться, пошатываются и обеими руками держат руки матери на своих плечах. Вдруг она прислонилась к красной кирпичной стене ограды, осела, сгребла мальчишек в охапку и заговорила глухо: «Сироты вы мои! Нет у нас папки!»
Но там, за деревьями, в глубине у самой церкви и плясали: женщины кружились у одной блестела в руке поллитровка, а в другой — стакан, и она постукивала стаканом о бутылку, будто чокалась сама с собой, и вскрикивала:
— Ох, бабы! Ох, бедные! Ох, дождалися!
И другие тоже что-то приговаривали, и подпрыгивали, и обнимались.
Это слепое блуждание по двору, и слёзы, и пляски, и вскрики, — будто это всё сон, а не реальность. Возникали и исчезали знакомые лица. Вот вроде Душка… Нет, не она… Кажется, это девчонка из седьмого класса, но её глаза не узнают нас…
Наконец, мы столкнулись с нашими, совхозными: Шура, моя соседка по дому, и Вера Зозуля:
— Мы спали! Мы не знали! Нам в окна стучат! Нам орут!
Потом увидели Степана Садова:
— Девчатки! — заорал он. Будто он, потерянный, нашёлся и, наконец, поверил в своё спасение. — Девчата! Победа ведь! Победа!
Мы, все пятеро, обнялись, взялись за руки как в хороводе, но не закружились, а сошлись тесно-тесно, лицом к лицу, щека к щеке. Мы, наконец, обрели почву под ногами и сразу поняли, что нам делать.
— Домой! Прямо отсюда — домой!
И побежали бегом…
Алла Зубова
Девочка среди войны
1941-й год. Мне десять лет. 22-ое июня. Воскресенье. Утро солнечное, тихое. Я прыгаю по классикам, передвигая через чёрточки квадратов плоский камушек. Сейчас выйдет мама и мы пойдем в кондитерскую палатку покупать гостинцы для моих деревенских друзей. Родителям отпуск ещё не положен, и они решили не томить хилого ребёнка в пыльной Москве, а отправить в деревню на Тамбовщину к бабушке вместе с её знакомым односельчанином.
Вышла мама в нарядном маркизетовом платье с плетёной сумкой, и мы направились в магазин. Меня переполняло счастье. Папа и мама весь день будут со мной, а вечером мы пойдём на вокзал, загудит паровоз, стукнут колёса и побегут за окном телеграфные столбы, а я буду смотреть на убегающие дома, деревья, леса и поля…
Улица Домниковская — узкая, длинная — соединяет Садовое кольцо и Комсомольскую площадь, площадь трёх вокзалов. Обычно возле палаток и в магазинах толпятся шумные мешочники, сейчас везде малолюдно. Мы покупаем большие пакеты печений — прямоугольных, с рубчиками, которые называются «Комбайн», сливочные тянучки и кисленькие карамельки «лимончики».
Вдруг показывается колонна машин. На открытых грузовиках сидят солдаты с ружьями, со скатками через плечо. Лица строгие. Доехав до Садового кольца, часть машин поворачивает налево — к Курскому вокзалу, другие направо — к Белорусскому. Стоящие в очереди переговариваются: «Едут на учения».
Дома — сборы в дорогу, наказы, наставления. И вдруг по радио: «В 12 часов будет передано важное сообщение».
Пошли последние минуты моего счастливого детства. И грянуло: «Граждане и гражданки Советского Союза! Сегодня в 4 часа утра…» Война!
Папа, собрав какие-то документы, не надев пиджака, в белой шелковой рубашке идет в военкомат. Мама, военнообязанная медсестра, понимая, что мы расстаемся надолго, начала быстро перекладывать мой чемодан, стараясь уложить в него теплые вещи: фуфайки, шапки, рейтузы.
Как это ни странно, на вокзале не было никакой сутолоки. Мой попутчик занёс вещи в вагон, остался при них, а мы с мамой ждали папу. Осталось минут пять до отправления. И вот я вижу: по перрону бежит мой папка — высокий, красивый, рукава шелковой рубашки трепещут на ветру и он похож на большую белую птицу. Схватив меня, крепко обнял, поцеловал. «Дочка, я ухожу на фронт. Запомни хорошо мой приказ. Ты уже взрослая. Ты тоже на войне. Учись хорошо. Помогай бабуле. Пиши мне чаще письма и жди меня».
Паровоз засвистел. Все трое крепко прижались друг к другу. Стукнули колеса. Папа поставил меня на подножку вагона, обнял маму, и они долго махали руками вслед своему единственному дорогому дитятке, которого отнимала у них война.
Моего двоюродного брата Лёньку Хорошева любила не только вся наша большая родня, но и деревня, в которой он жил, и вся округа. Был он веселой души человек, знал все песни и пел их высоким чистым голосом, неутомимый танцор и плясун, играл на всякой музыке — от гармони до деревянного гребня. У кого какой праздник — он там самый желанный гость. Однажды увидел он в кино, как артист играет на губной гармошке и очень она ему понравилась. Только где ж в глухой деревне её раздобыть?
Сговорились московские дядья и тетушки сделать Лёньке к 20-тилетию подарок. Собрали деньги. Папа мой съездил в музыкальный магазин и купил губную гармонику, которая лежала в бархатной коробочке на белой атласной подушечке. И этот подарок я везла Лёньке.
Немногим более суток прошло с объявления войны, а как всё изменилось! Всегда тихая, малолюдная станция Инжавино кишела народом. Мы стояли возле вещей, оглядываясь по сторонам, но никого ни встречающих, ни просто знакомых не видим. Вдруг слышу звонкий голос брата: «Алька»! Он проталкивается сквозь толпу, грабастает меня в охапку. Я вырываюсь, бросаюсь к чемодану, достаю бархатную коробочку и протягиваю Лёньке: «Вот! От всей родни»! Он осторожно приподнимает крышку и ахает, бережно берёт гармонику, подносит к губам. Слышится нежный, серебряный звук, сливаясь в мелодию руслановской песни «Ах, Самара-городок».
Лёньку громко позвали: «Хорошев! В строй! На посадку»! Брат, смеясь, махнул мне рукой: «До скорого! Все ребята говорят, с немчурой быстро управимся. К уборочной вернёмся»!
Нет, не довелось ни Лёньке, ни его товарищам убирать хлеб с полей 41-го года. Все погибли, не доехав до передовой. Их состав по
- Басты
- Журналистика
- Дети войны
- Тегін фрагмент
