Имортист
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Имортист

Юрий НИКИТИН

ИМОРТИСТ

Всем имортистам – будущему человеческой расы!



Предисловие

Одна из великолепнейших бомб для разрушения любого строя и самого общества – юмор, стеб, приколы. Такая бомба – удивительная, долгодействующая, с тяжелой степенью радиации плюс бактериологического заражения. Человек, приобщившийся к шуточкам, вдруг с несказанным облегчением понимает, что вообще-то вышучивать и высмеивать можно все: дураков, умных, женщин, правительство, попов, религию, армию, понятия целомудрия и верности, словом – все-все.

А вышутив, постебавшись, и сам начинаешь относиться к этим «священным» обязанностям, как то: служить в армии или переводить старушек через улицу, со здоровым скептицизмом. То придумали сурьезные неулыбчивые люди, что значит – ограниченные, а вот я, остроумный, замечающий несостыковки, могу послать эти обязанности туда, где им и место, то еcть далеко-далеко. Я – выше всяких обязанностей, вот я какой крутой и независимый, аж у самого дух захватывает от собственной смелости ума, раскованности и дерзости мысли.

Но еще старик Аристотель сказал: «Привычка находить во всем только смешную сторону – самый верный признак мелкой души, ибо смешное лежит на поверхности». Мудрый Ж. Жубер добавил: «Выставить в смешном виде то, что не подлежит осмеянию, – в каком-то смысле все равно, что обратить добро во зло».

Наш Гоголь, который сам начинал с приколов и шуточек типа «Майской ночи», да и «Ревизор» или «Мертвые души» – тот еще стеб, заметил очень-очень деликатненько: «Нужно со смехом быть очень осторожным, – тем более что он заразителен, и стоит только тому, кто поостроумней, посмеяться над одной стороной дела, как уже вслед за ним те, кто потупее и поглупее, будут смеяться над всеми сторонами дела».

Свою оценку безудержному приколизму дали Катулл: «Нет ничего глупее, чем глупый смех», Лабрюйер: «Склонность к осмеянию говорит о скудости ума», Ницше, как всегда, предельно резок: «Когда человек ржет от смеха, он превосходит всех животных своей низостью», а Ф. Честерфильд оскорбительно вежлив: «Частый и громкий смех есть признак глупости и дурного воспитания», но мы ведем свое мышление от Вольтера, великого осмеивателя, приколиста, ржуна, который сумел сокрушить тиранию и все такое…

Этот самый Вольтер сказал пророчески: «Что сделалось смешным, не может быть опасным». Добавим – вообще не только опасным, но вообще ничем не может быть, а если и вынырнет из дерьма, в котором мы его утопили, то мы его снова туда со здоровым подсказывающим за кадром гоготом… Не только тиранию луев, но и верность, честь, любовь, дружбу, преданность, отвагу…

Самый серьезный удар любой стройке, будь это строительство коммунизма или железной дороги, наносят разлегшиеся на зеленой травке бездельники. Они, наблюдая за работающими, отпускают колкие шуточки, а те, усталые и думающие о Деле, не могут ответить достойно, голова и руки заняты, злятся, из-за чего выглядят еще потешнее, и здоровый гогот победно гремит вокруг стройки. И вот уже то один, то другой из строителей бросают это дело, уходят к лежунам, что так хорошо устроились с пивком и вяленой рыбкой. Вот теперь и они, чтобы стать такими же продвинутыми и крутыми, присоединяются к шуточкам над теми, кто все еще работает.

Так хорошо ни хрена не делать и ни за что не отвечать, лишь посмеиваться над теми, кто все еще верен дружбе, доверяет жене, готов защитить друга, даст в долг, и, главное, как безопасно над таким прикалываться! А заметили, что нигде и никогда не смеются над бездельниками, а только над работающими, над теми, кто учится, строит, изобретает, создает?

Словом, эта книга для тех, кто работает, учится, создает. А тем, кто лежит на травке и мечтает получить миллион на халяву, насобирав нужных крышечек из-под пепси, лучше взять че-нить полегче. Благо, таких книг с облегченным текстом и для облегченных на голову – море!



ЗЛОЙ ЮРИЙ НИКИТИН



Звезды указывают путь,

но на нем не настаивают.





Часть I

ГЛАВА 1

Обычно виселицу рисуют в виде буквы П, с высокими ножками и узкой перекладиной, но в реальности поперечная балка получилась втрое длиннее столбов. Петли свисают одна подле другой, едва не соприкасаясь. Восемь, все похожи на капли воды в момент отрыва от водопроводного крана. Внизу на длинной лавке со связанными руками восьмеро. Кто-то стоит тупо, опустив голову, двое улыбаются, строят рожи огромной толпе, окружившей помост. Не верят.

Вокруг помоста не меньше чем сотен пять омоновцев, все в железе, в касках, закрывающих лица темным стеклом, вооружены до зубов, не люди, а киборги. Красная площадь переполнена, с высоты Кремлевской стены хорошо видно, как народ теснится даже в переулках. Воздух тяжелый, влажный. Дождь прошел рано утром, но тяжелые тучи товарными составами с углем несутся по плоскому небу над плоской землей, а мы все здесь как муравьи между молотом и наковальней.

На помост поднялся человек в темном костюме. Шум начал затихать, человек подошел к краю, мы видели, как поднес ко рту микрофон. Громкоговорители разнесли по огромной площади зычный голос:

– Начиная с этого дня, казнить будут публично!.. Здесь, в Москве – на Красной площади, а в регионах – на главных площадях.

Рядом со мной Вертинский откинул крышку сверхтонкого ноутбука. На экране возникла запруженная площадь, он сделал несколько переключений, перебирая камеры. Виселица и люди на скамье появились крупным планом. Ловко орудуя тачпадом, он вывел на экран лица людей на скамье. Я зябко передернул плечами. Сколько ни разоблачай Ломброзо, но старик прав. Абсолютно прав. Чтобы из этих зверей попытаться сделать хотя бы подобие людей, нужно вбухать на такое гнилое дело миллиарды в особых исправительных академиях. Лицемеры скажут, что так и надо, жизнь человека бесценна, но для этого пришлось бы обречь на голод и нищету и без того небогатое население края.

Я видел в глазах стоящих на скамье убийц и садистов не столько страх, сколько неверие. Третье тысячелетие на дворе, двадцать первый век, и вдруг – виселица. Да еще не тайком, как в США с их газовыми камерами и электрическими стульями, в каких-то штатах вообще исподтишка вкалывают смертельные инъекции, а вот так – на главной площади! И где – в России, что всегда трусливо шла «за Европой», слепо копировала умирающую систему юриспруденции с ее гребаной архигуманностью ко всяким отморозкам!

Человек в черном костюме сильным толчком выбил скамью из-под ног. Толпа ахнула, как один человек. Люди с петлями на шеях закачались, пытаясь удержаться. Скамья опрокинулась с грохотом. Перекладина заскрипела, прогнулась под внезапной тяжестью. Восемь человек болтаются в петлях, как мухи в коконах паутины, слышны хрипы, кто-то сумел дотянуться до пола, кончики ботинок скребут доски. Только один сразу застыл и вытянулся, петля переломила шейные позвонки, а другие все еще бьются в судорогах, трепыхаются, раскачиваются, стукаясь друг о друга.

Судебный пристав объявил громко, голос звучал профессионально уверенно, зычно, раскатываясь по всей площади:

– Приговор приведен в исполнение!.. Тела казненных останутся до вечера. В двадцать один час их снимут. Напоминаю, тела казненных родственникам не возвращаются. Трупы будут сожжены, а прах развеян. До двадцати одного часа всяк может подняться на помост и убедиться, что исполнение приговора вовсе не липа, как иногда пускают слушок…

Он коротко поклонился, отступил. Я наблюдал, как уходит этот человек, донельзя смущенный, никогда такого не было, никогда в таком не участвовал, и хотя всеми фибрами души жаждал, чтобы преступников казнили прямо на площади, но вслух никогда не осмеливался сказать о такой дикости даже на кухне.

Мы с Вертинским стояли, укрывшись от посторонних глаз со стороны площади, на участке Кремлевской стены, обращенной к Красной площади. Атасов, Тимошенко и Седых негромко переговариваются в двух шагах, я искоса вижу их взгляды, поглядывают то в нашу сторону, то на виселицу. Когда-то, совсем недавно, отсюда наблюдали, прячась от стрел татар и поляков, московские ратники, готовые к битве. Вертинский на казнь смотрит равнодушно, на лице ноль эмоций, юрист высшего класса с многолетним опытом, насмотрелся всякого, а когда наконец поморщился, то явно не из-за повешенных… это собак жалеем, кошек, а люди давно всем осточертели, поморщился же явно при виде выступающего далеко впереди на победном пути агромадного камня-валуна придорожного, на котором твердым почерком написано что-то вроде: «Без вариантов!»

Я судорожно вздохнул. Сейчас эти четверо – моя основная группа, ядро будущего правительства. А все остальное как в зыбком тумане.

Вертинский прищурился, голос приобрел оттенок повышенной значительности:

– Бравлин, а не бежит ли мэр впереди паровоза?

Атасов приблизился, грузный и широкий, такой и Великую Китайскую стену так займет, что хрен какая колесница протиснется, сказал тяжелым густым басом, хрипловатым, словно всю ночь дежурил на холодном ветру и пил только ледяное пиво:

– Смелый человек, очень даже смелый.

Я сдвинул плечами:

– Ну и что?.. Он осмелился взять на себя ответственность за работу городских судей. Судью, что вынес этот приговор, вопреки всем нашим нормам, надо не снимать с должности, а поставить в пример. Они уже, сообразуясь с духом имортизма, начинают сами перестраивать свою работу. Разве не этого мы добивались?

– Но инициатива с мест, – сказал Вертинский с намеком, – может быть… гм… не вполне квалифицированной.

Я сказал досадливо:

– Дорогой Иван Данилович, это вы глаголете или заговорила ревность юриста? Значит, надо срочно засадить за разработку новых законов лучших в нашей отрасли! Юриспруденцию давно пора пересмотреть, срочно пересмотреть!.. Пока же будете мусолить статьи, судьи пусть выносят приговоры, сообразуясь не с марсианскими законами, а с теми… которых ждут защищаемые им жители.

– Но мэр этим ходом сразу привлек и внимание, и симпатии, – заметил Вертинский уже многозначительно. – Наблюдается некоторый перехват инициативы…

– Да, но разве он сделал неверно?

– Рисковый мужик, – произнес Вертинский задумчиво. – Очень рисковый…

– Рисковый, – согласился я. – А мы какие?

Подошли Тимошенко и Седых, растрепанные, похожие на кабинетных эйнштейнов, выдранных грубой дланью из тиши обсерваторий на переднюю линию битвы. Тимошенко тут же спросил заинтересованно:

– Вы с ним знакомы?

– Откуда? – удивился я. – Он не преподавал в наших университетах, я не отирался в коридорах власти.

Седых молча указал на дальние вспышки блицев. Корреспонденты лезли друг другу на головы, спеша запечатлеть самые драматичные моменты, а операторы телевидения ловили в кадр дергающиеся тела повешенных.

– Вся западная пресса, – заметил он мрачно. – Вон, я их морды знаю… Растиражируют… Сегодня же посыплются ноты протеста!.. Нет, сегодня будут составлять и выгранивать фразы, а завтра послы оборвут телефон.

– Им какое дело, – вяло пробормотал я, хотя понятно, им как раз и есть дело, еще какое дело. – Нам важнее, чтобы увидели по всей России. Чтобы поняли, время безнаказанности тю-тю. Исправительных лагерей с санаторным режимом больше не будет.

Вертинский сказал нервно:

– Не слишком ли большой шок?

– Люди этого жаждали, – сказал я твердо. – Все жаждали!.. Да только всяк хотел, чтобы кто-то другой взял на себя такое решение.

– А что скажут на кухнях?

– Важнее, что скажут сами себе, – возразил я.

– Ты посмотри на них!

Я сказал настойчиво:

– Они просто еще не могут поверить. Сейчас будет давка, всяк захочет подняться на помост и пощупать трупы. Очередь выстроится до ГУМа, а там пойдет по переулкам. А когда увидят, что это не муляжи…

Он зябко передернул плечами:

– Бр-р-р-р!

– Иван Данилович, – напомнил я, – пора. Пора за новое законодательство. Даже дикое и стихийное христианство быстро ввели в рамки, создав Церковь! Государство не может без ясного законодательства. А так как мы не собираемся наживаться на толковании законов или угождать Западу, то законодательство сделаем простым и ясным. Понятным каждому. Лучшие законы рождаются из обычаев. Законов должно быть немного, но исполняться должны строжайше.

Все умолкли, со стороны площади шум стал мощнее, с недоброго неба словно упала тень двойной плотности, слышались отдаленные раскаты. Вертинский вздохнул, покачал головой, Атасов указал в сторону помоста, где толпа опасливо напирала на двойной кордон из омоновцев.

Миром правят хамы, мелькнула у меня злая мысль, хотя изначально замышлялось совсем не так, совсем не так… Первая и основная развилка возникла, когда Сим пошел по пути имортизма, выбрав веру в Цель, ибо такая вера наполняет жизнь высоким смыслом, Хам и Яфет выбрали вечное бунтарство, красивое и гордое: мир создан по случайности, а цели задаем мы – люди. Все трое породили массу племен и народов, создали могучие государства. Особенно в этом преуспел Яфет, отважный, могучий, очень чувствующий красоту, самый блистающий умом, телосложением и дерзостью творений.

Яфет – это простор, это завоевание огромных пространств, воинские победы, это создание культурных ценностей. Сим – это этика и мораль, Яфет гораздо лучше Сима и Хама чувствует красоту, эта его черта сильнее всего отразилась в создании эллинской культуры, пронизанной ощущением красоты и гармонии. Яфет – это человек, лучше всего пригодный для завоевания мира, в то время как Сим – человек с внутренними исканиями, внутренней борьбой добра и зла. В идеале Яфет должен был бы слушаться Сима в области морали, а Сим должен был чтить Яфета за его красоту и все, что он может сделать с категорией красоты. Ошибка Яфета в абсолютной уверенности, что «красота спасет мир». Ошибка Сима в том, что отстранялся от могучей мощи Яфета, замыкался в своем внутреннем мире, в своих исканиях, а основной конфликт произошел, когда многие греческие государства, сражаясь между собой, попутно пытались и потомков Сима заставить принять свою культуру… Это была самая тяжелая война, ибо у греков не только острые мечи, но и высокая культура, которая сломала абсолютное большинство иудеев, и те отказались от своей морали, своего бога, ставили статую Зевса Олимпийца, жарили свиней в храмах и ели их, забывая даже свой язык.

Яфет, как ни крути, родоначальник современной литературы, поэзии, музыки, спорта, философии, ваяния и прочая, прочая, прочая. Однако культура сама по себе не имеет самостоятельной ценности: Гитлер был прекрасным художником, Гейдрих виртуозно играл на скрипке, а Буш мог отличить одну картину от другой, так что культура все-таки должна быть служанкой у госпожи этики.

Для нас, имортистов, вся Вселенная, пространство и время, звезды, планеты и человек созданы не в результате случайности. В акте творения мироздания лежит неведомая нам Цель. Мы не можем доказать ни того, ни другого, в этом и проявляется первый выбор человека: верить в случайность или в Цель. В любом случае приходится верить, но этот выбор определяет весь дальнейший путь человека.

Наука, культура, искусство – это все дело рук детей Яфета, наделенных острым пытливым умом и тонким чувством прекрасного, но без духовных ориентиров сынов Сима, яфетиды постепенно сбились с пути и стали служить потомству Хама, намного более многочисленному, горластому, нахрапистому, живущему сегодняшним днем, а это значит, что их цели и жизненные интересы понятнее, ярче, заметнее и убедительнее.

Яфетиды, умные и талантливые, однако без нравственного стержня симидов, недолго делали прекрасные статуи и величественные храмы для ублажения духа, недолго занимались чистым искусством, чистой наукой: дети Хама быстро уговорили их послужить и более примитивной части человека, то есть заняться такой деятельностью, что дает более быстрый и сильный отклик.

С тех пор все, что придумывали яфетиды, приспосабливалось хамидами, чтобы тешить самую примитивную часть в человеке, самую низменную, самую животную, самую скотскую. Хамиды завладели миром целиком и полностью, симиды затерялись где-то на крохотном участке, влияние их ничтожно, массы потомков Хама их просто не замечают, а когда замечают – пренебрежительно посмеиваются. Другое дело – яфетиды – это талантливейшие слуги, изобрели автомобиль, телевизор, мобильники, компьютеры для байм, создали Интернет для просмотра порносайтов, постоянно изобретают и создают для массы хамидов особо гигиенические прокладки, оптоволоконную связь, чтобы порнофильмы перебрасывать через спутники прямо на жидкокристаллические панели огромных телеэкранов, создают новые системы ценностей для детей Хама: что-де нет ничего важнее на свете, чем свой желудок и гениталии, не надо быть героем, высмеять и оплевать все – хорошо, круто, нет любви, а только секс, траханье, и если трахаться всем и со всеми, не обращая внимания на пол, возраст и даже биологический вид, то все в мире будет о’кей, даже прекратятся войны между народами и ссоры в семьях…

Вертинский смотрел хмуро, кутался, подняв воротник, ветер не по-летнему холодный, пронизывающий, а мы торчим на Кремлевской стене, как банки из-под пива, расставленные для состязания в меткости.

– Первый шаг иммортализма, – пробормотал он.

Я прикусил губу. Вертинский, единственный, кто не принял смену иммортализма на имортизм, по-прежнему упорно называет иммортализмом. Мне самому очень не хотелось менять, но меня сперва достали знатоки, откопавшие в истории, что иммортализм, оказывается, уже придумали сто лет назад, а потом еще серьезнее достали всякого рода деятели, требовавшие соблюдать каноны того древнего иммортализма.

Я отыскал в пыльных архивах все о том старом иммортализме, подивился: молодцы ребята, но все-таки у меня другое, другое. Вас нельзя брать даже как фундамент, потому что ваш иммортализм от простого и понятного всем нежелания умирать, а этого мало даже для философской системы, тем более ничтожно мало для религии. Мало ли что человек не хочет умирать? Родина велит – откинешь копыта как миленький, еще и язык высунешь. Да и вообще только у самых примитивных животных и демократов личная свобода и собственные прихоти превалируют над общественными. В моей же системе человек должен жить вечно, обязан быть бессмертным, это его долг перед обществом и Богом, а не личное желание. Только бессмертные могут выполнить предначертание Творца. Смертный просто не в состоянии добраться до Творителя, он должен постоянно совершенствоваться, перестраивать свое тело, то есть изменять не только природу вокруг себя, но и свою природу, природу человека!

Но самое главное – в том их научном иммортализме ни слова о Творце, что сразу же превращает иммортализм в игру ума для немногих, кто вдруг осознал свою смертность и до свинячьего писка страшится умереть. Мне по фигу, что кто-то раньше меня сказал «а», в лучшем случае сказавшие это будут в роли Иоанна Крестителя, но не хочу, чтобы народ путался в совершенно разных вещах, называя их одним и тем же именем.

Наши знания ограниченны, как и опыт, потому есть ли Бог, нет ли Его, для меня вопрос открыт. Я предпочел бы, чтобы Он был, это придает смысл жизни, но вообще-то, по большому счету, неважно мое отношение к Богу: общее у имортизма с любой религией самое главное, базовое: мы хотим спастись от смерти и обрести жизнь вечную. К тому же обязательно не где-нибудь в аду на раскаленной сковородке, а, так сказать, жизнь правильную, праведную и достойную.

Человек был сотворен по образу и подобию Бога, значит, тоже создан бессмертным. Во всяком случае, был таким до изгнания, но это не значит, что таким и останется. Если мы идем к Богу, то вернем себе и бессмертие.

Помню, как я полгода назад пришел в нашу комнатку, ее начали использовать как первый штаб нашей новой религии, сказал с порога:

– С этого дня всякого, кто скажет «имморталист», будем бить колодой по шнобелю!..

– Колодой для рубки дров? – уточнил Атасов. – Или мяса?

А Тимошенко сразу деловито поинтересовался:

– А что взамен?..

– Что-нибудь абсолютно новое, – сказал я сварливо. – Достали, придурки… Ну, к примеру, этергизм… Вроде бы звучит энергично.

– Этергизм, – повторил Атасов. – Этер – это от eter– nity, да?.. А гизм… что-то знакомое, слышится ржание боевых коней, звон мечей, рев боевых труб, плещется знамя Гизов… или гезов…

– Да нет, – сказал я с неловкостью, – просто «этергизм» звучит недостаточно зычно. Надо еще звук… Или «итергизм»? Да, итергизм – лучше. Слово кажется ненашенским, абсолютно новое, никто раньше не слышал, но когда притрется, то станет обыденным, как «метрополитен». А со временем еще и освятится, как нечто… нечто особенное. Мы же, как профи, знаем, почему два веселых политика разного полу в хорошем подпитии придумали праздновать женский день именно в марте и именно восьмого числа! Люди попроще за эту анатомическую особенность зовут женщин даже не восьмерками, а двустволками, но подлинный смысл сакральной цифры быстро утерян, все отмечают этот день с очень серьезными лицами даже на самом высоком уровне! То же самое будет и с итергизмом. Для людей попроще это слово будет звучать, как вечевой колокол, таинственно и богозовуще, а для нас, итергистов, это просто удобный и емкий термин.

– Итергисты? – переспросил Атасов с интересом. Повторил, едва шевеля губами, прислушался, как оно перекатывается из одного полушария в другое. – Непривычно… но я не старая бабка, что в штыки любое новое слово!.. А свое неумение выговорить новый термин объясняет борьбой за чистоту русского языка. Неплохое слово.

Седых покачал головой, глаза сверкали неодобрением.

– Несерьезно, – проговорил он осуждающе. – Несерьезно, друзья. Нельзя вот так с ходу. Надо бы собрать совет, долго мыслить, спорить, ящик пива оприходовать… а еще лучше – водки. И тогда, за долгой умственной работой, временами переходящей в мордобой, придумали бы. А потомкам рассказали бы что-нить о Совете мудрецов…

– Так и скажем, – отрезал я нетерпеливо. – Ты ж видел, с каким серьезным видом отмечают Восьмое марта? То ли еще будет с итергизмом!

А Тимошенко сказал задумчиво:

– А мне, как поэту и христианину, нравится именно «тернист». Здесь и намек, что путь наш тернист, и на терновый венец, что возложили на чело нашего Спасителя…

Атасов поморщился, сказал сварливо:

– Вашего, вашего спасителя! Меня никто не спасал, и не хочу, чтобы меня вот так спасали. Без спросу. Я атеист!

– Но ведь ты ж принял имортизм? – спросил Тимошенко с коварством в голосе. – А это ж религия…

– Ну и что? – огрызнулся Атасов. – В имортизме сказано, что это мы, когда станем крутыми, пойдем к Творцу и сами его спасем!.. Эта религия по мне!

Я улыбнулся невольно, вызвав подозрительный взгляд Вертинского.

– А вы, Богдан Северьянович, что скажете? – спросил я Тимошенко.

Он тяжело вздохнул, развел руками:

– Бравлин, что вами движет? Если только опасение, что идеология, всецело созданная вами, будет приписана другим людям, то тогда… нет, даже тогда нет угрозы вашему приоритету. Там иммортализм, а у вас – имортизм. Отзвук знакомого… кстати, очень-очень немногим знатокам знакомого слова, но – только отзвук! Мы уже привыкли к имортизму. Это наш термин. С ним пойдем и с ним перестроим человеческое общество!.. Так что я всеми фибрами и жабрами за наш прежний термин… Да вы посмотрите на остальных!

На меня смотрят серьезно, готовые принять мое решение, я сейчас что-то вроде пророка… нет, уже первосвященника, это уже пророк, получивший реальную власть, от меня зависит очень многое, но я не могу не учитывать желаний своих верных соратников, я все же сын Яфета, и я сказал со вздохом:

– Хорошо… да будет именоваться имортизмом.

– А кто назовет иначе… – проговорил Атасов многозначительно.

Тимошенко хохотнул:

– Ого, наш дражайший Павел Павлович метит на должность директора ФСБ!

– Тогда уж святейшей инквизиции, – поправил педантичный Седых.

Ветер дул все сильнее, пронизывающе. Над площадью медленно пролетел ярко разукрашенный рекламами кока-колы вертолет. Из распахнутых дверей едва не вываливались телевизионщики, поспешно снимая происходящее на площади. Я стиснул зубы, представляя, как все это сразу появляется через спутники на телеэкранах во всем мире, как в шоке собираются семьи, останавливается работа, на улицах замирает движение.

Я заговорил громко, стараясь сделать голос сильным и уверенным, теперь наш раскочегаренный паровоз уже не остановить:

– Приятно смотреть на такое, но надо возвращаться к нашим баранам. На семнадцать двадцать совещание с основными министрами. Завтра поговорю с остальными на расширенном Совете… Еще никто не надумал принять на себя какой-нибудь пост?

Они переглянулись, Атасов тут же перевел взгляд на площадь и с преувеличенным вниманием рассматривал виселицу, Седых торопливо выудил платок и принялся тереть стекла очков, глаза сразу стали жалобными и беспомощными, как такого человека в правительство, жестоко, а Вертинский сказал после паузы:

– Соблазнительно, конечно… Как же иначе: одержали победу, а добычу хватать не начали? Но, Бравлин, управлять отраслями должны специалисты, а специалистами – мудрые. Мы и есть мудрые. Пусть не будем так на виду, как министры обороны или КГБ…

Седых уточнил живо:

– Министр КГБ, напротив, в тени-с!

– Ну ладно, как некоторые из правительства, – поправился Вертинский, – что постоянно маячат по жвачнику. Зато пользу принесем.

Атасов обернулся и сказал с мудрой иронией:

– Мы, в отличие от олигархов, помним, что все равно оставить придется все. Даже тело. Так стоит ли тужиться, хапая? Нет, лучше побудем при тебе Тайным Советом.

Мы спустились по специальному трапу, это еще и сигнал полусотне снайперов на крышах ГУМа, Покровского собора и Музея революции, что можно покидать пост. Или хотя бы расслабиться. Аккуратно уложенная брусчатка блестит после дождика, я велел не разгонять тучку, дождик – хорошо, у входа в здание уже топчется целая группа агентов охраны с зонтами наготове.

ГЛАВА 2

Мы довольно бодро поднялись по ступенькам, теперь это наше здание, наш Кремль, как и вся Россия, мы победили на выборах, пусть с крохотным перевесом, но победили, противники нас не приняли всерьез, а пока соберутся…

– В большой кабинет? – поинтересовался Вертинский.

– Нет-нет, – сказал я торопливо.

Он засмеялся:

– Господин президент, не торопитесь с ответами! Иначе чего-нить брякнете, не успев, скажем, сформулировать. Речь государственного деятеля должна быть медленной и плавной, а мысль должна уйти на два абзаца вверх и выстраивать слова в эдакие безликие и безугольные фразы…

– О, Господи!

– Что делать, за вами теперь глаз да глаз. Как свой, так и весьма чужой.

Я остановился перед дверью в малый кабинет, работник охраны тут же распахнул дверь, я кивнул Вертинскому:

– Прошу!

Меня не пугают роскошные залы, но в небольшом рабочем кабинете чувствую себя намного уютнее. Всего два стола, составленные буквой Т, простой ковер с незамысловатым рисунком, пять стульев, не столько роскошные, сколько удобные и функциональные, мой стул спинкой упирается в стену, над головой государственный герб в виде рыцарского щита с красным полем, на котором двухголовый мутант с зависшей над головами короной. Головы таращат глаза в разные стороны, ну это у нас всегда, крылья растопырены в ужасе, будто падает камнем с огромной высоты, лапы раскинуты в стороны, в одной палка, в другой – булыжник, но с каменного века они облагородились, украсились бриллиантами и стали называться непонятно скипетром и державой…

Справа и слева от меня два прапора, в смысле – знамени. Справа – красно-сине-белый, это российское, слева – то же самое, но с золотыми вензелями, завитушками, пышной золотой бахромой – мой личный. В смысле, для России можно и попроще, а для правителя, словно для негритянского вождя прошлых веков, надо поярче, побогаче, попышнее. Правда, в самом углу, но, возможно, этот угол и есть самый что ни есть красный.

Обычно я сидю вот в этом кресле между флагами, люблю чувствовать за спиной стену, никто не подкрадется сзади и не гавкнет над ухом, но, когда с кем-то требуется поговорить по делу больше чем две-три минуты, я пересаживаюсь на стул у основания Т, тогда с собеседником напротив друг друга. Уже не просителя принимает высокий начальник, а говорим как соратники. Даже без «как», просто соратники.

Коваль проинструктировал, чтобы ни в коем разе не садился на правой стороне стола, там оказываешься ближе к окну. И хотя оно всегда плотно закрыто шторами, особыми, что гасят любые попытки перехватить разговоры, но, если можно выбрать более безопасное место, почему не сесть туда? Впрочем, я и сам предпочитаю слева, так за спиной стена в двух шагах, а перед глазами шкаф с книгами и дверь. У мужчин же психика собак в конуре: всегда садятся лицом к входу.

Вертинский бросил шляпу в кресло, сел в другое. Неслышно ступая, вошла статная женщина с подносом в обеих руках, от фарфоровых чашек пошел аромат крепкого кофе. Вертинский жадно ухватил чашку, на секретаршу не повел взглядом, не Моника, хотя, конечно, хороша, кто спорит.

Я оглянулся:

– А где Седых и Тимошенко?

– В библиотеку улизнули, – ответил Вертинский. – Отстали, как школьники от строгих учителей, смылись…

– У нас есть что посмотреть, – согласился я. – Сам бы порылся.

Чашку взял не глядя, в виски стучит кровь, настойчивая мысль пошла уже по кругу, как слепая лошадь на мельнице: путь дальнейшей гуманизации общества, начатый еще французскими утопистами-вольтерьянцами, исчерпал себя, исчерпал. Окончательно исчерпал. По планете разливается грязная волна никакой не гуманизации, а нелепой пародии, из-за которой возненавидишь и весь гуманизм: все эти политкорректности, демонстративное траханье на людных улицах, процветающие секс-шопы возле оперных театров…

Нет! За топор не просто пора, а давно пора. Необходимо! Даже раньше надо было, пока можно было отрубить гниющий палец, а не руку. Мне с идеей имортизма удалось всадить острие топора в самую суть проблем, а теперь, получив всю полноту власти, уже все мы, имортисты, беремся за топоры. Снова и снова повторяю себе и другим, чтобы не струсить, не отступить: пришло Время топора. Час топора. Время перемен. А так как с переменами затянули, все уже чувствуют, но никто не решается первым, то эти перемены теперь оч-ч-ень крутые. И с кровью. Мэр столицы, зная нашу программу, с которой мы пришли к власти, самостоятельно ввел публичные казни в столице, стараясь хоть как-то сдержать разгул преступности. При чрезвычайных обстоятельствах – чрезвычайные меры.

Александра, так ее, кажется, зовут, вновь появилась очень тихо, поднос опустился на стол так, словно стол из бархата. Передо мной возникли на двух блюдцах расстегаи, сандвичи, крохотные бутербродики с мясом и сыром. Я поблагодарил кивком, Александра постояла пару мгновений, чуть дольше, чем требовалось, но я уже смотрел на экран монитора, и она исчезла так же тихо, как и вошла.

На экране высветилось окошко броузера, я вошел на головной сайт имортизма, сейчас их уже тысячи, цифры на счетчике мелькают с бешеной скоростью.

Форум пришлось разбить на несколько подконференций, уже по отдельным аспектам имортизма, там ведутся жаркие споры, но и тогда ветки разрастаются так, что уходят в бесконечность, а не у всех толстые каналы, надо бы резать на страницы…

Я быстро просматривал новости, чувствуя себя Карлом Марксом, Томасом Мором и Кампанеллой, которые вдруг получили всю полноту власти. Одно дело умничать на кухне, критикуя, конечно же, тупейшее правительство и подсказывая этим идиотикам в Кремле, как надо и что надо, другое дело – внезапно оказаться у руля. Да еще на корабле, что с пробоинами ниже ватерлинии, со сбитыми парусами, спившейся командой, в то время как буря все крепчает…

Вертинский отсиделся, поел все бутерброды, я боковым зрением видел пятно его фигуры, начал бродить взад-вперед, рассматривая обстановку, любопытный, наконец я ощутил его теплое дыхание на шее.

– Страшно?

– Еще как, – признался я. – Взгляните, Иван Данилович, что творится!

Я привычно обращаюсь к нему на «вы», он был моим преподом в универе, он пока что на «ты», но, замечаю, все чаще переходит на «вы», стараясь проделать это понезаметнее, я же все-таки не студент, а президент страны…

– Держись, – произнес он. В голосе старого юриста были нежность и бессилие чем-то помочь. – Держись, ты к этому шел.

– Да, конечно, – ответил я бодро, перед всеми надо быть героем всегда, но внутри разрастается холодная тяжесть. Не шел я к этому, не шел! Я мудро и красиво теоретизировал, умничал, создал изящную и высокопарную систему, в которой миром правят умные люди, а неумные занимаются работой попроще. Естественно, куда идти, что строить, какие книги писать и какие фильмы снимать – определяют в моей схеме только умные люди, а не большинство, ибо все знаем, какого сорта это самое большинство. Я сам чувствовал, что эта модель слишком правильная, безукоризненная, чтобы стать жизнеспособной, но то ли сумел подвести очень прочный фундамент, то ли в самом деле население обожралось происходящей дрянью… но – революция свершилась!

Я знаю только две революции, что действительно тряхнули и изменили мир, это – Великая Октябрьская в России и Великая исламская в Иране, последствия которой все еще недопонимают. И вот мы свершили третью… самую грандиозную. Понимали аятолла Хомейни и Ленин, что могут прийти к власти? Я, честно говоря, оказался не готов. Как и всякий русский интеллигент, всегда готов к постоянному брюзжанию и маниловщине, изничтожающей критике этих идиотов в Кремле, окруживших себя идиотами помельче, у которых тоже идиоты в услужении, и так до самого низа, а там этот народ-идиот, косорукий и тупой, спившийся и вымирающий, который все делает через задницу, и только вот мы, русская интеллигенция, соль и совесть нации, ее цвет и драгоценность, ее чудо и золотце… Нет, эти русские интеллигенты выдвигали порой и прекраснейшие идеи, проекты, но у них не хватало ума и, главное, энергии не то чтобы довести до конца, но даже отшлифовать, придать законченную форму, чтобы восприняло как можно больше народу.

Ничего не попишешь, мы всегда чуточку не готовы к новой жизни. Трезвая данность в том, что я – президент России, вокруг меня небольшая кучка сторонников, большая куча тех, кто понимает и поддерживает пассивно, и огромное бескрайнее море… не скажу, быдла, но простого и очень простого народа, который с восторгом принял заброшенную нам с Запада идею, что вовсе не обязательно карабкаться вверх, учиться, совершенствоваться, каторжанить себя тренировками или учебой, а можно расслабляться, балдеть, оттягиваться, релаксировать, отрываться, кайфовать, просто жить, развлекаться, требовать от верхов хлеба и зрелищ, то есть футбола, хоккея и дурацких телешоу, причем чем тупее – тем кайфовее, и каждый ответствен, это же надо такое брякнуть, только перед собой, что значит: а пошли вы все на хрен – родители, воспитатели, учителя, армия, культура, правила поведения!

Сейчас даже не Юса наш единственный противник, миазмами юсовости пропитан мир, хотя, конечно, единственное место, откуда эта дрянь льется волнами высотой с небоскреб и затопляет мир, – это территория за океаном. Эту гадину мы должны раздавить, как раздавили ее полторы тысячи лет назад, тогда она называлась Римской империей, а нас точно так же называли дикими и непредсказуемыми варварами.

Перед глазами возник глобус, теперь я должен видеть его чаще, чем миску супа. На экране, словно откликаясь на невысказанные мысли, засветилось небо, видны в полете крылатые ракеты, вздыбливается земля, рушатся многоэтажные здания, заваливая обломками автомобили, разбегающихся прохожих. Да, вчера войска США подвергли жесточайшей бомбардировке Сомали, сегодня еще бомбят, а через пару дней обещают оккупировать страну полностью. И, конечно же, восстановить там режим демократии.

Если судить по их словам, то победно несут знамя демократии и гомосексуализма все дальше и дальше по планете. Вот уже за Ираком пал еще один деспотический режим, но… тем, у кого на плечах голова, а не другое место, видно, что это всего лишь отчаянные попытки контратаки на отдельном, как принято говорить, участке необъятного фронта. На самом же деле США в глухой обороне, их позиции трещат, они отступают, как раньше говорили, «на заранее подготовленные позиции», а на самом деле отступают в полном беспорядке и в черном унынии. Ислам побеждает вовсе не крылатыми ракетами, которых у него нет, а своей идеологией, убежденностью, пассионарностью.

Президент Джексон, что пришел после Миллера с его шимпанзиными амбициями, сделал мудрый, хотя и запоздалый шаг: резко уменьшил присутствие своих войск за пределами США, а тем, которые остались, велел держаться ниже травы тише воды, не выпячивать свою американскость, ибо с недавнего времени все американское стало пользоваться не всеобщей любовью и преклонением, как рассчитывал Миллер, а откровенной ненавистью.

На волне этого решения полностью убрали юсовские патрули вокруг квартала посольства США в Москве. Патриоты из РНЕ сами организовали охрану по всему периметру, ибо всякая мелочь, что раньше страшилась косо посмотреть в сторону американцев, теперь рвалась громить само посольство, жечь их машины, разносить ограду, забрасывать двор и здание если не гранатами, то хотя бы камнями и бутылками с чернилами. Сотрудники посольства боялись выходить за ограду, на эрэневцев смотрели со страхом и непониманием: из врагов вдруг превратились в защитников. На английское посольство никто по-прежнему оскорбительно не обращает внимания: мол, чего пинать пуделя, накрепко привязанного удавкой к американскому бронетранспортеру?

Я помню, как назойливо и вроде бы всякий раз демонстративно показывали юсовских вояк на джипах, на бронетранспортерах, что фактически оккупировали Москву. Показывали по новостным каналам, по итоговым, даже в финансовые сводки ухитрялись вкраплять кадры, как юсовский бронетранспортер движется по главной улице Москвы, а русские тупо глазеют, все до одного со спитыми мордами, косорукие, вислобрюхие. Те, которые матерятся и сжимают кулаки, – фашисты, а те ублюдки, что приветствуют радостным воем, – демократы, истинные общечеловеки, гомосексуалисты, педофилы и прочие будущие члены демократического сообщества.

Юсовские войска остались только в Прибалтике, там слезно умоляют не выводить, авось русский медведь устрашится и не захватит эти земли снова. Юсовцы остались с немалой неохотой и в великой растерянности. Совсем недавно, во времена СССР, и в России обожали все американское, чуть не молились на Вашингтон, а теперь даже дети смотрят с такой ненавистью, что как бы и в Прибалтике не повторилось…

Послышался тихий звонок, Вертинский приложил руку к уху, лицо стало серьезным. Кивнул невидимому собеседнику:

– Хорошо, передам Бравлину…

– Что там? – спросил я.

– Да все еще в библиотеке, – ответил он с ухмылкой. – Ты же велел подумать над учреждением Высшего Совета, что-то вроде политбюро нашего движения, вот и ломают головы. К тому же споткнулись на проблеме казней…

Я насторожился, взглянул в упор:

– А при чем здесь Высший Совет и казни?

Он смолчал, глаза оставались непроницаемыми. Я взглянул на часы, до общего сбора министров еще с полчаса, сказал резко:

– Пойдем посмотрим.



Кремлевская библиотека, конечно, поменьше Ленинки, но здесь обходятся без художественной литературы, а вот большинство актов и законодательств, которые опасно доверять даже спецхранилищам, найти можно.

Тимошенко, Седых, Атасов и еще с десяток самых активных и продвинутых деятелей имортизма с комфортом расположились в первом зале, на столах горы бумаг, роются, как свиньи в корнях дуба, только что не хрюкают от наслаждения. А может, и хрюкали, просто умолкли и повернули головы на стук двери.

Я прошел, сел за ближайший стол, Вертинский медленно двинулся вдоль стеллажей, жадно высматривая реликты. Я оглядел всех исподлобья. Неприятным голосом спросил:

– А что, кто-то из вас в самом деле против публичных казней?

Они торопливо переглядывались, молодые и немолодые, увенчанные академическими званиями и селфмэйдменовские. Здесь как бы две группы: первая – молодые и яростные, что совершили эту революцию, слово «молодые» относится не к возрасту, вторая – немолодые прожженные управленцы, профи, способные примениться к любому режиму, любой смене власти. Они приняли имортизм еще при старом режиме потому, что обещает обществу больше, чем иные системы, я этих людей ценю не меньше, они немало сделали для нашей победы на выборах.

Первым голос подал, как ни странно, один из первых, кто перешел из дочеловеков в имортисты, Атасов.

– Я не против, – сказал он осторожно, стараясь приглушить зычный голос, – но теперь мы взяли власть!.. Наша задача – удержать ее… Простите, я не то говорю, власть нам, как просто власть, на фиг… дерьма в ней больше, чем конфет, но мы теперь должны, как бы сказать, прислушиваться к мнению других стран… как раньше прислушивались к мнению соседей, коллег, даже собутыльников.

Я слушал, рассматривал его пристально, могучий самец, великолепный экземпляр хомо действующего, хотя таким не выглядит. Массивный, похожий на грушу, даже лицо груша: узкий лоб, расширяющиеся скулы и тяжелая нижняя челюсть. От глаз одни щелочки, взгляд нарочито умиротворенный, темные мешки, мясистый нос, толстые губы, даже фигура все та же груша: узкие плечи и все расширяющееся книзу, до карикатурной задницы.

Он говорил, покряхтывая, словно от вороха болезней, но ведь, гад же, каждый день проплывает в своем бассейне по два километра, а это побольше, чем трусцой одолеть десять. Но поесть любит, не скрывает, даже бравирует, у человека должны быть слабости напоказ, чтобы лучше прятать нечто более серьезное. Если даже Атасов начинает трусить, то это пугающий симптом…

Он умолк, смешавшись. Я постучал карандашом по столу.

– Ну-ну, – поощрил я с иронией, – продолжайте, господин… или товарищ, пора бы уже определиться, словом, Павел Павлович.

Атасов развел руками. В роли члена правительства или одного из Высшего Совета он чувствовал себя, как корова в казино, но я ввел в Совет, как одного из первых, и он добросовестно старается быть полезным и после победы.

– Я хочу сказать, – промямлил он совсем жалко, что ну никак не вязалось с его кингконговой фигурой, – что в какой-то мере мы не должны уж чересчур…

Он снова смешался, умолк. Я подождал, за столом начался тихий говорок. Я постучал снова, наступила тишина, все взгляды скрестились на мне.

– Я помню, – сказал я неожиданно для всех мягко, а то что-то последние дни чересчур зол, вот-вот интеллигенция заговорит о зловещем оскале имортизма, – весной, уже солнце вовсю жарит, а народ все еще в зимнем… А я решался одеться полегче первым. Иду по улице в рубашке или в пиджаке, а навстречу все в пальто, шубах, дубленках. Задыхаются от жары, на меня смотрят во все глаза. Заранее знаю, что дома скажут своим: уже ходють! И завтра все те, кто меня видел, выйдут в пиджаках вместо шуб. А послезавтра на костюмы перейдут те, кто видел тех героев.

Седых спросил осторожно:

– Хочешь сказать, что и остальные страны… могут последовать?

– А ты не веришь?

Он сдвинул плечами, голос прозвучал несколько колеблющийся:

– С победой Октябрьской революции у нас с нетерпением ждали мировой. Не повторить бы ту же ошибку…

Я поморщился:

– Последуют, но не так явно. Просто в России все всегда резче, круче, кровавее. Но мир изменился, жаль, мало кто это заметил. Во многом наша победа обязана именно Западу. Нет-нет, бомбардировка Югославии, захват Ирака, давление на другие страны – это другое. Я имею в виду всю эту дрянь, что не только заполонила Запад, но и добилась победы! Добилась признания своих прав. То, что было немыслимо в начале двадцатого века или даже в середине, сейчас вот оно! Жвачник нельзя включить, чтобы не увидеть, как гомосеки трахаются. Знаете же, на Западе живут нормальные люди, только благополучие в квартирном вопросе испортило…

Вертинский поежился, я перевел на него взор, он знаками показал, что нем, как рыб о кухонную плиту. Или уже вовсе на сковороде.

– Извращенцев, – сказал я с нажимом, – всякий здоровый человек осуждает. И не прочь в глубине души, чтобы они все, гады, исчезли. Но вслух не говорит: политкорректность! Даже через силу улыбается и жмет руку. С публичными казнями еще круче и нелепее. Каждый или почти каждый в глубине души желал бы, чтобы преступников наказывали жестче. А за тяжкие преступления чтоб вообще казнили. Но вот вслух… А почему молчит? Оказывается, мешают… ха-ха!.. французские гуманисты позапрошлого века и их прекраснодушные принципы. Представляете, даже не прошлого века, а позапрошлого! Из того времени, когда гомосеков на кострах жгли, а ворам рубили руки. Крупному ворью – головы. Сейчас же, вспомните, все критерии размыты, а правила отброшены! Все. Не только для гомосеков. Мир должен пожрать… или пожать?.. то, что посеял. На ниве вседозволенности и распущенности взрастают оч-ч-ч-чень разные цветы.

Тимошенко сказал осторожно:

– Наш цветок, по моему глубокому убеждению, будет… всего лишь шокирующим, непривычным для остальных цветов клумбы. Но его примут. Вот как Бог свят примут!

– Еще как примут, – ответил я и жестко улыбнулся. – На казни будут с детьми ходить, как в цирк! Мороженое будут продавать, квас, пепси…

– Может быть, вход сделать платным? Все же копейка в казну…

– Нет, – отрезал я. – Эти зрелища должны быть бесплатными. Как и вход в Третьяковскую галерею.

Несмотря на жесткие слова, налет приколизма уловили все, с готовностью заулыбались, задвигались. Когда слишком страшно или неуютно, мы поспешно шутим, острим, придумываем анекдоты. И сразу безрадостная жизнь становится уютнее.

Я взглянул на часы, поднялся.

– Ладно, пойду президентить. Или президентствовать?.. Вам легче, хитрецы.

Тимошенко сказал льстиво вдогонку:

– На здорового верблюда и груз… побольше, побольше.

ГЛАВА 3

Я вернулся в свой рабочий кабинет, теперь это мой. Кресло с готовностью приняло седалище. Тут же слева от руки вспыхнул небольшой экран, появилось лицо Александры.

– Господин президент, – проговорила она, тщательно выговаривая слова, – к вам Волуев, руководитель администрации президента РФ…

– Эт моей, что ли?

– Да, если вы считаете себя президентом, – ответила она ровным голосом, потом подпустила в него чуть тепла: – Или вы просто поигрались?

– Проси, – сказал я и добавил подозрительно: – Но, как я помню, мне предыдущий президент сказал при передаче дел, что у этого рукадмина право входить без предварительного запроса?

– Правила устанавливаете вы, – пояснила она. – Тем более… у вас могут быть очень революционные правила.

– Да, – согласился я, – но это пока оставим как есть.

Вертинский одобрительно хмыкнул, вернулся в кресло и потянулся за газетой. Почти сразу же дверь отворилась, руководитель администрации явно ждал прямо за дверью от Александры кивка, в кабинет вошел настолько тщательно одетый и наимиджмейкерный господин, что мне стало бы стыдно, будь я… словом, из массы, сейчас же я лишь рассматривал его с любопытством, человека-невидимку, который почти никогда не появляется в кадрах хроники.

– Господин президент, – произнес он, остановившись по протоколу строго в четырех шагах от моего стола.

Вертинского он не замечал, хотя стоит рядом с его креслом, однако мне показалось, что на холеном лице промелькнула едва заметная гримаса неодобрения.

– Да, господин Волуев, – ответил я. – Что у вас?

– Пока рутина, – ответил он вежливо. – Взгляните-ка…

На мой стол опустилась пачка листов на прекрасной бумаге, с гербами, золотыми полосками. Волуев выпрямился и почтительно ждал, как образцовый дворецкий. Впрочем, даже должности простых слуг при королях становились высшими чинами, так, «маршал» раньше был просто слугой при короле.

Я поковырялся, разгребая листы без всякого почтения, это не почетные дипломы, а всего лишь поздравительные телеграммы в связи с избранием на пост президента России. Глаза быстро выхватывали заголовки, за спиной сочувствующе сопел и вздыхал Волуев. Пока что поздравления только от правительств, что сами выглядят несколько «экспериментальными», а то и вовсе от террористических или близких к ним. Некоторые заслуживают внимания, но пока что нет ни одной от стран… гм, с мнением которых считаются.

– По моим данным, – произнес Волуев над ухом, – сейчас разрабатывается текст в кабинете министров Италии, а также в канцелярии президента Франции. О Германии пока неизвестно, но, полагаю, там тоже тщательно готовят форму поздравления для такого особого случая, а отправят не раньше, чем получим поздравление от шести-семи стран Европы.

– Что насчет Англии?

– Оттуда традиционно поздравят последними.

Я усмехнулся:

– Если, конечно, вообще поздравят.

– Да, господин президент, – согласился он ровным голосом, – не исключено, что предпочтут хранить настороженное молчание. Мы сами дали им повод… Я имею в виду казнь на Красной площади. Нехорошая примета.

Челюсти мои стиснулись сами, я сказал зло:

– Прекрасная!.. Что бы ни говорили перед телекамерами, гораздо важнее, о чем скажут на кухне. А вы сами знаете, что скажут.

– В Англии?

– Даже в Англии.

Он кивнул.

– Знаю. Но человека настолько приучили думать одно, а говорить другое, что как бы и на кухне не начали говорить то, что… говорить надо. Не им надо, конечно, а неким, как у нас говорят многозначительно, силам.

Я поморщился, буркнул:

– Вы еще оглянитесь по сторонам, оглянитесь… С телеграммами все?

– Почти, – ответил он ровно. – Пришли еще от организации басков, а также из Ольстера…

– ИРА или от правительства?

Он ответил с легким пожатием плеч:

– Понятно, от кого. Все правительства помалкивают, слишком уж нестандартная ситуация в России. Пока мямлят, что им-де надо доказательства, что выборы прошли без подтасовок, все тип-топ, но придраться трудно, их же комиссии присутствовали на выборах! Подтвердили и законность, и легитимность, и отсутствие нарушений. Первой из европейских стран поздравления на высшем уровне поступят из Ирландии и Франции, это я вам голову даю наотрез. Вот-вот отправит поздравления президент Португалии. В числе последних, чуть опередив Англию, пришлет поздравления премьер Нидерландов, у него все будет очень коротко и сухо, причем выразит уверенность, что Россия и дальше пойдет демократическим путем…

Он говорил ровным голосом, но глаза горели победным торжеством, пришедшие к власти имортисты не знают сложного механизма власти, дипломатии, межгосударственных отношений на высшем уровне. Мы для Волуева что-то вроде победившей партии большевиков, что ворвались в дом правительства, выгнали министров на фиг со словами: «Кончайте базарить, караул устал!», а теперь пытаемся сообразить, что же делать с захваченной такой огромной властью.

Вертинский опустил газету, на лице написано, что все понимает, сказал саркастически, в голосе звучала плохо скрытая угроза победителя:

– Демократическим, да не прежним. Сейчас даже не дерьмократия, а вообще сортир…

– Так и ответить? – спросил Волуев холодновато и таким ровным голосом, словно говорил робот последнего поколения.

Вертинский скривился:

– Надо бы. Но пока стоит просто поблагодарить за поздравления. Верно, Бравлин? Теми словами, которые приняты в этом старом веке.

– Который вы оставите, – сказал Волуев, – как бабочка оставляет высохшую шкуру куколки. Знаем-знаем, мы все читали вашу программу.

Вертинский усмехнулся с торжеством:

– Теперь понимаете, что читали недостаточно внимательно?

Я вздохнул, взглянул на часы.

– В котором часу заседание правительства?

Волуев сказал педантично:

– Правительства больше нет. Премьер-министр Медведев передал мне для вас просьбу об отставке.

– Почему не лично? – спросил я. – Ладно-ладно, я не говорил, что знаю все тонкости. Во всяком случае, придут все?

– Я оповестил всех, – уклончиво ответил Волуев, – кого вы внесли в список. А уж что решат для себя господа министры…

– Посмотрим, посмотрим, – ответил я с той же многозначительностью, хотя сердце упало.

Нужно бы, мелькнула трусливая мысль, конечно же, сперва провести встречу с силовыми министрами. Силовые и есть силовые, на силе вся цивилизация, все общество, даже если оно ах какое культурное, изысканное и даже русскоинтеллигентное. На силе или угрозе применения силы. От силовых министров в первую очередь зависит, удержусь у власти или же слечу вверх тормашками. Однако стратегически неверно встречаться с ними первыми. Оппозиция сразу заявит злорадно, что имортизм опирается на штыки, а это слишком пакостное обвинение. И хотя все на свете опирается на штыки, вон США любое свое решение продавливают только крылатыми ракетами или угрозой их применения, однако как-то сумели внушить одураченному миру, что их штыки – это не штыки вовсе, а вот в России все только штыки, хамство, грубость и полнейшая косорукость, из-за чего русским давно пора как-то исчезнуть, самоустраниться, перестать существовать, чтобы более цивилизованные народы заняли эту территорию…

Как же, сказал я зло, так вам мусульмане и дадут ее занять. Опасно мечтать так… незрело.

– А на завтра договоритесь с силовиками, – распорядился я.

Волуев вскинул брови, в запавших глазах мелькнули искорки.

– Не рано?

– Понимаю, – ответил я, – но часть реформ надо начинать с них.

– Хорошо, господин президент. Завтра в двенадцать вам будет удобно?

Я подумал, покачал головой:

– Лучше бы пораньше. Часов в девять. Они к этому времени проснутся?

Он кивнул, скрывая улыбку:

– Лишь бы вы проснулись, господин президент. Казидуб и Мазарин – жаворонки, а Ростоцкий приучил себя вставать рано.

– Прекрасно, – сказал я. – Тогда согласуйте с ними…

– Лучше не согласовывать, – сказал он со значением. – Пусть сразу ощутят, что новый президент будет президентом, а не… другим человеком.

– Понимаю, – сказал я снова. – Тогда на девять. Без опозданий. Но и мое время распределяйте так, чтобы времени хватило поговорить с ними с толком и с расстановкой.

– Все будет сделано, господин президент, – ответил он. – Это моя работа.

А ведь он в самом деле без политических амбиций, мелькнуло в голове. Счастлив, что умеет управлять сложнейшей канцелярией, что дураки-президенты меняются, порой вовсе мелькают, как спицы в колесе, а он не дает развалиться государственному аппарату управления…

– Вы хорошо работаете, – произнес я голосом крупного деятеля и отца народов. – Хорошо работаете, Антон Гаспарович!

Он церемонно поклонился, бросил быстрый взгляд исподлобья:

– Желаете взглянуть на зал, где будет проходить совещание?

– Желаю, – ответил я. – Вы правы, я ни хрена не запомнил из того, что мне говорили при передаче дел. Или почти. И в лабиринте помещений могу запутаться.

– Прошу вас, сюда…

Большой зал – не церемонный Георгиевский, где все в золоте и прочих атрибутах пышности прошлых веков, здесь все строго, чинно, настраивает на работу.

В большом рабочем кабинете стол длинной подковой с сильно вытянутыми дужками, это, по сути, один стол, мое кресло на вершине подковы, остальные расставлены через равные промежутки. Еще мой предшественник велел установить у каждого на рабочем месте по ноутбуку с дисплеем максимального размера, вот они выстроились, как солдаты нанотехнического века, непривычные в таком архаическом здании, толстые провода тут же уходят в столешницу, эти ноутбуки с места не сдвинуть, да и служат только экранами, да и вообще я не уверен, что министры умеют ими пользоваться, но хотя бы можно не передавать листки по рядам, как в сельском клубе.

Я обогнул стол, у окна остановился и слегка отодвинул штору. Во двор Кремля въезжают черные мерседесы, вольво, даже джипы с затемненными окнами, словно прибыли крестные отцы. Охрана привычно занимает места, двери распахиваются, словно у огромных металлических жуков оттопыриваются жесткие надкрылья, появляются сильные, уверенные люди, налитые энергией, настоящие хозяева жизни, племени, подлинные вожаки, всегда готовые к схватке за кормушку, за власть, за самок, за расширение ареала для размножения.

Волуев не сдвинулся с места, он наблюдал такое сотни раз, и сейчас, понимаю, внутренним взором видит, как из машин выходят, словно из боевых доспехов, эти волосатые самцы, поводят по сторонам налитыми кровью очами, из-за неплотно стиснутых зубов рвется предостерегающее рычание, а самцы помоложе тут же становятся в позы подчинения.

Это все еще гусеницы, мелькнула горькая мысль, толстые зеленые гусеницы. Хоть уже пару раз перелинявшие, а кто и три, но все еще гусеницы с простейшими гусеничными ценностями. Вся беда в том, что я их прекрасно понимаю, у меня самого были все те же ценности. Вообще-то, всякий, сколько бы линек ни прошел, понимает всех тех, у кого эти линьки впереди. Но тот, кто не прошел ни одной, понимает только нелинявших. Кто перелинял один раз, понимает уже два стаза: долиньковых, линьковых, но не понимает тех, кто перелинял большее количество раз.

Конечно-конечно, от тюрьмы, сумы и линьки зарекаться нельзя: может быть, мне предстоит еще линька. Но знаю и то, что пока еще не встретил человека, интересы и ценности которого бы не понимал. А это значит, никто не линял больше меня. Из тех, с кем я общался.

Хлопали дверцы, машины отъезжали на расчерченные квадраты, а хозяева жизни обменивались рукопожатиями, кто-то даже обнимался, останавливались поговорить, кто-то сразу направлялся по ступенькам в отныне мою резиденцию. Что-то не чувствую в себе такой вот крутости, мощи, ауры вожака, а я ведь сейчас занял место вожака вожаков!

Хотя, конечно, я занял его не благодаря мощи и напору, как обычно захватываются места у рычага или кормушки, а с помощью простой идеи, что мы, сильные и здоровые, должны отбросить этот ложный стыд демократов…

– Что-что? – переспросил голос за спиной. – Или это вы, простите, репетируете тронную речь?

Я оглянулся, Волуев поклонился, будто лебедушка на хрустальной глади озера, ему бы только подносы носить с тремя рядами наполненных до краев рюмок, ни одна капля не прольется. Он снова чуть поклонился, перехватив мой взгляд, но в глазах прыгают непонятные искорки.

– Пытаюсь определить для себя суть демократии, – ответил я.

– А классические определения вас не устраивают?

– Где демократы сами о себе? Вроде того, что обожают повторять наши идиоты: «Демократия – плохой способ управления, но все остальные – еще хуже»?

– Да, угадали.

– Мы уже не демократы, хоть и вышли из… народа, как говорится. По мне, демократия – это естественное для культурного и благородного человека чувство стыда перед менее умным и талантливым. Короче, сильного перед слабым. Ситуация, возведенная из быта до государственной политики. Когда аристократ приглашает своего кучера к себе за стол и старается не морщиться, а даже улыбается, когда тот жрет, чавкая и вытирая жирные пальцы то о скатерть, то о рукав аристократа, а пилот скоростного пассажирского лайнера, чтобы не обидеть простого человека из пассажиров, пускает его порулить…

Волуев сказал с нервным смешком:

– Вот-вот!.. Именно порулить. К сожалению, при демократии, даже кому вести самолет, выбирают голосованием. Или по очереди, чтоб никому не обидно. А умеешь водить самолет или только оленей – неважно… Господин президент, я распорядился господ министров проводить именно в этот зал. Если хотите, можно всех переместить в малый, хоть там и тесновато…

– Намек понял, – ответил я. – Давай, в самом деле, сдвинемся куда-нить. А то стоим, как слуги, ожидающие хозяев. Еще не так поймут.

– Именно так и поймут, – заверил Волуев. – Сюда, господин президент… Вот здесь комната отдыха для президента.

Он вошел вслед и захлопнул дверь. Достаточно просторно, есть стол, три кресла, кушетка, дверь в туалет и ванную, а также еще одна дверь, наверняка запасной выход. На столе открытый ноутбук, большой жэкашный экран на стене, напротив стола.

– Ого, – сказал я. – И в моем кабинете такая комнатка, и здесь?

Волуев скупо усмехнулся:

– Иногда, когда дебаты сильно затягиваются, господин президент может… уединиться. Здесь вот туалет, душ. Видите? Простенько, но со вкусом. А один из предыдущих президентов держал здесь особый шкафчик с водочкой. И очень часто во время заседаний… э-э… уединялся, после чего выходил весьма повеселевшим.

– И не делился, – укорил я.

Слышно было, как зал постепенно заполняется гулом, голосами, слышен топот могучего стада. Я выждал чуть, предложил с неловкостью:

– Пойдем, не будем заставлять их ждать.

Он взглянул на часы:

– Минутку, господин президент. В вашем деле многое зависит от мелочей. Даже если вы свободны, не показывайте этого. Президент всегда занят великими делами!.. Опаздывать сильно тоже не стоит, но у вас еще три минуты в запасе.

– До заседания?

– Нет, до выхода президента. Это, знаете ли, тоже не просто.

Не спрашивая разрешения, коснулся кнопки на клаве ноутбука. Вспыхнул головной экран, камера высветила большой зал. Я поморщился, словно бы подсматриваю, но, с другой стороны, я сторонник внедрения телекамер всюду: на перекрестках, в супермаркетах, школах, на стадионах, у входов в метро, так что можно, можно.

Лица этих людей, командоров отраслей хозяйства всей страны, уже знаю по теленовостям, но сейчас всматриваюсь заново, с напряжением и тревогой, с этими людьми работать… если решу работать, или же этих людей надо отстранять, что тоже непросто, я человек мягкий и всячески избегаю конфликтных ситуаций.

– Основных министров вы знаете, – сказал за моей спиной Волуев, – ну там Медведева, Удовиченко, Леонтьева… они часто мелькают по жвачнику.

Я выловил взглядом Медведева, премьер-министра, крупного, с массивным дагестанским лицом, тяжелой нижней челюстью и коротенькими редкими волосами, почти не скрывающими залысины. Крупный нос, крупные глаза, толстые губы, выступающие скулы. Весь массивный, но это заслуга широких костей, а не накопленного жира, я невольно прикинул, что его череп вряд ли расколешь одним ударом молота, как пытались когда-то с вырытым из могилы черепом Эгиля – песнопевца и великого викинга. Хорошее лицо: грубое, сильное, внушающее доверие, хотя смотрит без улыбки, оценивающе.

А вот Леонтьев, весь в широчайшем смайле, даже красный галстук улыбается, однако же что-то в нем такое, предостерегающее, мол, пальца в рот не клади, откусит, неважно, союзник или соперник.

– Министр финансов, – произнес Волуев, правильно истолковав мой взгляд. – Леонтьев Леонид Израилевич. Умен, ряд теоретических работ, высоко оцененных на Западе. Десять лет прожил в США…

– А этот вертлявый с ним рядом?

– Шмаль Панас Типунович – министр труда. Его недавно назначили, запомнить трудно. Министров труда меняют что-то больно часто… К ним подошел Безруков – зам премьера-министра…

– Этого знаю, – сказал я, поправил себя: – По телевизору видел.

– И Удовиченко, видите, какой красавец? Говорят, в отпуске побывал на Западе в закрытом центре омоложения.

Я посмотрел на него с удивлением:

– Ну и что?

– Да как-то… Не принято, чтобы мужчина так уж следил за своей внешностью. Вон там в уголочке сиротливо остановился Крутенков Тихон Ульянович – министр энергетики. Видите, в больших очках? Прекрасный работник, исполнительный, без амбиций… Чеботарев – тишайший рыбовик, Желуденко – это все наши недра, флегматичный по натуре, острить не умеет и шуток не понимает, но память у него абсолютная, работу делает, как никто…

– А этот худой и вытянутый, как цапля? Чем-то болеет? Лицо его знакомо…

Волуев скупо улыбнулся:

– Его недавно показывали по телевизору. Скандал был. Больно желчный, умеет ответить так, что даже ведущие теряются… Шторх – министр нефтеперерабатывающей промышленности. Вот к нему подошел Грабовский – министр путей сообщения. Работает недавно, но сумел наладить работу, как не делали уже лет двадцать…

Он быстро называл и называл фамилии, имена, давал быстрые характеристики, как в отношении работы, так и чисто житейские: эксцентричен, капризен, взрывной, раздражительный и так далее, а я смотрел на экран, как они все входят по одному и парами, иногда мелкими группами, большой зал сразу стал тесным. Нет, в состоянии вместить и в десятки раз больше, но… обычных людей, а это… это вожаки. Могучие, матерые, у каждого свое стадо. Все стали вожаками благодаря собственной мощи, заставили других признать их власть, сейчас же входят с улыбками на крупных лицах, но у каждого внутри готовность к бою, к защите своего стада.

И не только к защите, мелькнула мысль. Каждый из вас готов увести стадо другого. Это у всех лидеров в крови, это понятно, тут бы мне самому не сплоховать, я же лидер… э-э… несколько другого плана.

Эти вожаки, министры, даже внешне отличаются от людей, которых встречаешь на улице, в городском транспорте, в супермаркетах. Там все какие-то мелкие, даже строительные рабочие, которым по должности положено играть мускулами, худосочные дохлики в сравнении с Медведевым, Безруковым, его замом, или Удовиченко, вице-премьером. Если выставить сто министров против ста рабочих, строящих метро, то министры задавят их, как немощных котят. То же самое и с депутатами Госдумы: быки, как на подбор, а если и увидишь где заморыша или даже женщину, то, понятно, чтоб не обвинили в расизме…

В сторону телекамеры повернулся Леонтьев, министр финансов, я перехватил его внимательный взгляд, невольно отшатнулся. Леонтьев похож на капитана бейсбольной команды: крепкий, накачанный, с прекрасным загаром и белозубой улыбкой по триста баксов за зуб, рукопожатие энергичное, крепкое, полгода назад я бы сразу поставил на нем жирный крест: чересчур следит за собой, картинный политик, у любого, увы, всего двадцать четыре часа в сутках: сколько потрачено на бег трусцой и тренажерные залы – столько украдено от всего остального. Политике же, как и любви или искусству, надо отдаваться полностью… лишь недавно узнал, что загорает под лампой, а распускает слухи, что лето проводит на модных курортах, примерный семьянин, что значит – на жену внимания не обращает, но поддерживает слухи, что все по бабам, все по бабам, такие нам почему-то интереснее и симпатичнее, с утра до поздней ночи в министерстве, даже выходные и праздники, но, по слухам, что распустил о себе сам же, живет на две, даже на три семьи.

– Пора, господин президент, – произнес Волуев. – Но не лучше ли…

Мы вышли через заднюю дверь, там недвижимо сидит скромный мужчина с черным чемоданчиком на коленях, по другую застыл работник охраны, настолько широкий, словно три боекомплекта надел один на другой.

Я остановился перед дверью.

– Кстати, там, в моем кабинете… Нет, в комнатке отдыха, что за кабинетом, сидят четверо из моей старой команды. Пригласите их со мной.

Волуев вскинул брови:

– В качестве… кого?

– В качестве моих людей, – отрезал я, слегка подпустив в голос железа.

Он чуть повел головой, один из незаметных служащих тут же сорвался с места. Вертинский, Атасов и Седых появились буквально через минуту, сильно встревоженные. Седых сказал издали:

– Тимошенко ушел знакомиться с архивами… Но его, догадываюсь, приведут, приведут. Что-то случилось?

– Будете командой поддержки, – ответил я.

– В смысле? – переспросил, не поняв, Седых.

– Что, не видел, как орут болельщики на стадионе? А девочки в красных юбочках пританцовывают?

– А-а-а, – сказал Седых, – это мы с удовольствием. Еще и споем, если надо.

Атасов перекрестился:

– А я уж решил, что нас в расход.

Мы прошлись по недлинной дуге, заходя с парадного входа, передо мной распахнули дверь, я вошел, сдерживая дрожь и улыбку на лице. Министры обернулись в мою сторону, я величественно и вместе с тем дружески повел дланью в сторону огромного стола:

– Прошу занять места.

ГЛАВА 4

На столе нет кувертных карт, пусть садятся по-старому, ничего не хочу менять в таких мелочах. Сам без торопливости, хотя привык двигаться быстро, подошел к креслу во главе стола и опустился на сиденье. Все нужно проделывать неспешно, это не только придает величавость, но, главное, дает возможность успевать обдумывать быстро меняющуюся ситуацию, придумывать контрловушки.

Вертинский, Атасов и Седых скромненько заняли места у окна как можно дальше от стола. Там, по-видимому, садятся какие-то мелкие служащие из эскорта.

А эти министерские слоны и медведи рассаживаются, как и я, тоже без торопливости, прощупывая взглядами меня, слишком уж молодого, себя ощущают одной дружной и сплоченной стаей. И потому, что уже определились с иерархией, и потому, что появился новый зверь в стае, который претендует на то, чтобы быть вожаком. Но одно дело победить на выборах, другое – завоевать авторитет здесь, среди себе подобных.

Я не подобен вам, произнесло во мне отчетливо, и я сказал неожиданно легко:

– Дорогие друзья! Знаю, большинство из вас поддерживало моего соперника на выборах. Думаю, лишь из неверия в победу партии имортистов, а не потому, что вам не нравятся наши цели. Так что считаю вас союзниками, сторонниками, единомышленниками. И, ориентируясь на это, ожидаю плодотворной работы. До сего дня правительство было озабочено, как удержаться у власти и успеть нахапать побольше, а все население, даже высший слой, жили по принципу: после нас хоть потоп, мир летит в пропасть, остановить никак, гуляй же, Вася, пока можно, люби, покуда любится, хватай, пока хватается…

Они слушали внимательно, но я видел на их лицах ожидание ответа на самый главный вопрос: разгонят или нет? Или даже: будут сажать, даже расстреливать тех, кто нахапал, пользуясь служебным положением? Про имортистов ходят самые страшные слухи, а виселица на Красной площади показала, что самые страшные слухи – еще не самые страшные…

– Расстреливать не будем, – сказал я, – будем вешать хапальщиков и взяточников. Но что нахапано до сегодняшнего дня, увы, то нахапано. За это отвечает мой предшественник. Но с сегодняшнего дня – виселица без замены штрафом или укоризненным покачиванием головы. Плюс – полная конфискация всего имущества. При нынешней системе отслеживания платежей не помогут и все племянники, на которых счета и виллы. Все окажутся на улице с протянутой рукой. Запомнили? Собственно, это основное, что я хотел сказать. Во всех помещениях будут установлены видеокамеры, что зафиксируют все-все. Предупреждаю, наблюдение будет вестись и дома, и на улице. Увы, приходит новый мир, когда все тайное становится публичным. Если кто желает покинуть службу, не соглашаясь с подобными условиями работы, никто не осудит. Хотя вы понимаете, тотальное наблюдение входит в быт вне зависимости от общественного строя…

Говорил и видел в глазах у кого восторг, таких двое-трое, и то много, явно примешано что-то помимо имортизма, у остальных же либо тщательно упрятанный страх, либо откровенное неверие, что удержимся больше недели. А то и уже завтра придут на службу, а им скажут со смехом, что никаких имортистов или ваххабитов нет и не было, мало ли что снилось, можно снова разворовывать казну, брать взятки, наслаждаться полной властью над беспомощностью существ, заполняющих страну…

– Чтобы была ясность, – добавил я, – скажу, что кару за нахапанность решили установить с сегодняшнего дня вовсе не из милосердия. Просто нужна четкая дата. Если отодвигать ее в прошлое, то неясностей слишком много.

– Совершенно верно, господин президент! – угодливо поддакнул Шмаль, министр труда, понимая, что даже самая грубая лесть все равно нравится даже женщинам, а мужчины настолько грубые твари, что одну лишь грубую и улавливают. – Имортизм под вашим руководством и даст нам всю необходимую ясность. Глаза, так сказать, откроет.

– Мы вошли в двадцать первый век, – сказал я, стараясь никак не реагировать, ибо за моим лицом следят, если решат, что мне лесть понравилась, такое начнется, – век высоких технологий и бурной ломки социальных отношений. Но структура власти до смешного копирует старые отжившие системы. При имортизме, естественно, все меняется… Нет-нет, все остаетесь на своих местах и продолжаете работу. Но отныне учреждается Высший Совет Имортов. Это власть, так сказать, над властью. Высший Совет – прежде всего духовные лидеры. Они всего лишь намечают направления, куда должно двигаться общество, намечают цели. Вы же – руководители отраслей: военной, сельскохозяйственной, научной, преподавательской и всего-всего, что делается, изобретается, выкапывается из земли или зарывается в нее же.

Кроме того, – сказал я почти с некоторым злорадством, – предусмотрено создание Высшего Совета… не из имортистов. Если хотите – Совета Мудрецов. Как вы понимаете, в него ну никак не войдут столь любимые народом клоуны и ведущие телешоу. Сочувствую населению, однако в Совет приглашены крупнейшие ученые. У этого Совета лишь функции советника президента, однако члены этого Совета в немалой степени будут определять облик нашей страны. Да-да, придется жить по уму. А для потехи, как уже сказано, – час. Час, а не все время.



В помещение вошли техники, начали устанавливать скрытые видеокамеры. Я смолчал, что еще более скрытые, что пишут непрерывно день и ночь, установили три дня тому, и кое-что интересного уже насобирали. Как и то, что некоторые чиновники приходили тайком и что-то добавляли в бумаги, что-то изымали.

Волуев скромно примостился спиной к окну за отдельным столом. Там, по идее, должен сидеть секретарь во время подобных заседаний, дабы всегда под рукой с нужной справкой, ссылкой, данными, но Волуев настолько завалил его своими бумагами, папками, заставил телефоном с массой дополнительных функций и всякими канцштуками, что хрен его оттуда кто выгонит. За спиной синие шторы, красиво гармонирующие с коричневой мебелью, тонкие и элегантные, а плотные коричневые раздвинуты, так что от окон проникает некоторый свет.

В особых случаях, как я слышал, могут повесить еще и красные шторы, но что за случаи, я не удосужился спросить.

Справа от меня Медведев, он премьер-министр, это его место, пока я не решил, есть ли необходимость перетасовать министерскую колоду.

– Кто-то, – продолжал я, – напуганный приятным новшеством, предпочтет уйти в частный бизнес, это его право. Но и там, предупреждаю, будет контроль. Наступает век, повторяю, когда видеокамеры будут везде.

Ничто не дрогнуло в их лицах, это для простолюдинов приход тотального наблюдения – новость, а эти такие новинки прогресса отслеживают заранее, готовы, уже вырабатывают систему знаков, ее видеонаблюдение не заметит или хотя бы не сможет использовать в качестве обвинения. А пока, чтобы затормозить, купленные ими журналисты везде кричат о нарушении священных прав простого человека, о недопустимости вторжения в частную жизнь и о том, что лучше не заметить одного террориста, тайком изготовляющего в центре Москвы атомную бомбу, чем подсмотреть частную жизнь десяти ни в чем не повинных граждан.

В груди сдавило, а затем что-то озлилось внутри меня, ожесточилось, я проговорил с неожиданной для себя твердостью:

– При демократических режимах в подобных случаях принято правительству в полном составе уходить в отставку. Мол, хороших специалистов президент снова призовет обратно. Но в России и демократия особая: никто в отставку не подаст, а попытайся вас отстранить – по гаагским трибуналам затаскаете… Но чтобы не было двусмысленностей, объявляю, что все вы с этого момента свободны от своих обязанностей. Это поможет вам свободнее высказывать свои взгляды. И вообще – резать правду-матку мне в глаза, какой я замечательный и какой чудный режим пришел к власти.

Настоящие царедворцы, никто не дрогнул лицом, только глаза у некоторых беспокойно задвигались да Медведев сжал громадные кулаки. Остальные молчат, как пленные партизаны. И хотя программу имортистов знают, но хотят сперва вызнать, насколько серьезно победители будут следовать предвыборной чепухе.

Телеоператоры прошлись по кругу, снимая начало заседания, Волуев сделал им знак удалиться. Они сделали вид, что не заметили, телекамеры нацелены на государственных мужей, лица у всех строгие и значительные. Волуев шикнул, погрозил пальцем, операторы поспешно убежали, приседая под тяжестью телекамер и причиндалов.

– В общем, – продолжил я, как только захлопнулась дверь, – я всех вас знаю, как знает любой гражданин России. Практически все вы – хорошие работники, но я не знаю, как вы работали при другом режиме. А сейчас давайте знакомиться заново.

Они поднимались по одному, представлялись, и каждый, я видел это с раздражением и злостью, старается произвести как можно более благоприятное впечатление на меня и окружающих, излучает доброжелательность, уживчивость, готовность прислушаться к мнению собеседника и тут же в корне изменить свою точку зрения…

Я слушал внимательно, как слушают и Вертинский, Седых, Атасов. Дождавшись конца представления последнего, министра финансов Леонтьева, я кивнул в сторону имортистов:

– Господа Вертинский, Седых, Атасов. Вы будете удивлены, но они не рвутся к постам, кресел занимать не желают… Правда, они привели меня к этому креслу, потому право на часть пирога имеют, верно?.. Пока что они будут присутствовать на заседаниях в качестве советников и наблюдателей. Возможно, кому-то из вас придется уйти, тогда заменю кем-то из них… Если, конечно, уговорю. А теперь давайте поговорим о ситуации в стране.

Шмаль сказал живо:

– Скажу за всех, что при имортизме работали бы куда больше! Аднозначно.

Справа и слева поморщились, мол, какой грубый, самого президента перебивает, но лица выражали полное согласие. Да, конечно, еще бы, и больше, и лучше, и вообще слава имортизму.

Я кивнул:

– Надеюсь. Ведь вы и в эту эпоху, когда можно расслабляться и получать удовольствие от жратвы, пьянки и траханья окрестных баб, предпочитаете получать удовольствие от карьеры, лоббирования чьих-то интересов, подсиживания коллег… не стесняйтесь, это тоже лучше, чем смотреть телешоу и дрючить жену соседа. А заодно и в работе что-то да делаете, ведь валовой прирост в два процента большей частью обязан вам, продажа нефти в последние два года только падала… Так что я не стану пока… пока!.. проводить чистку. Всех вас возвращаю на свои места, покажите себя, как умеете и что умеете. Основные трудности у нового правительства возникнут с рядом структурных изменений. Должен сказать, очень серьезных…

– Знаем-знаем, – заверил почти весело Шмаль. – Фабрики по производству помады снести на фиг, построить Музей изячных искусств!

– Ничего сносить пока не будем, – заверил я, – но свой завод по производству компьютеров нам нужнее, чем десять упомянутых вами фабрик. И если возникнет проблема выбора…

– Понятно-понятно!

Медведев сказал тяжелым раскатистым голосом крупного государственного деятеля:

– Господин президент, мы, в общем-то, знакомы с вашей программой.

Я уточнил:

– С программой моей партии.

– Да-да, простите. С программой вашей партии. Впечатляет, да… настолько, что мы даже кое-что позаимствовали для своего кандидата. Увы, не успели, додумались только за неделю до выборов. Уж больно мы, русские, медленно запрягаем. Но теперь самый важный вопрос…

Он подобрался, как тяжелый грузный бык перед решающим ударом. Я тоже сосредоточился, как матадор, готовый как отпрыгнуть в любую сторону, так и метнуться вперед, чтобы острием шпаги точно в уязвимый пятачок за большими мясистыми ушами.

– Давайте ваш вопрос.

– Насколько точно вы, господин президент, собираетесь следовать заявленной программе?

Все молчали и смотрели настороженно, как звери из темных нор на яркий слепящий свет.

– Вопрос, – ответил я, – действительно важен. Я рад, что задан раньше других прощупывающих вопросов. Не будем размениваться на мелочи, не станем принюхиваться, хитрить, искать какие-то ходы. Этот вопрос мне уже задавали и… будут еще задавать. Пока не увидят, да-да, пока не увидят. Сейчас же со всей ответственностью заявляю, что собираемся осуществить программу имортизма до последней буквы, до последнего знака препинания!

Никто не сдвинулся с места, настоящие царедворцы. Морды каменные, тяжелые веки чуть приспущены, пряча взгляды, под глазами многоярусные мешки, что придает вид глубоких мыслителей. Наконец Медведев подвигался в кресле, словно раздвигал стенки своим динозаврим панцирем, пророкотал:

– Но вы представляете… последствия?

– Не совсем, – признался я. – Да и никто не представляет. Мы только видим, как и вы, что страна серьезно больна. Уже в коме! Да что там страна, весь мир в таком… таком, что даже не знаю! И никто не знает, но видят все: если так будет продолжаться, роду человеческому придет пушистый полярный зверь. У нас хватило духу это сказать первыми. И взяться вытаскивать человечество из ямы.

Медведев чуть наклонил голову.

– Все человечество… Если у вас такая религия, то почему вы полезли еще и в политику?

– Потому, – отрубил я, – что имортизм – это все. Это и вера, и религия, и наука, и предписание чистить зубы утром и на ночь. Мы начали отсюда, с России. Вы, наверное, уже знаете, что ячейки имортизма возникли во множестве стран?

Медведев покосился на коллег, все молчат, как воды в рот набрали, на него смотрят, как на прежнего лидера, он им и был последние пять лет, сдвинул могучими плечами, сейчас покрытыми толстым слоем ухоженного мяса.

– Коммунистические партии у них тоже… даже раньше, чем у нас, в России. Однако же строить коммунизм подкинули нам, чтобы мы надорвались… Не повторится ли с имортизмом?

– Это смотря как будем работать, – ответил я. – Давайте прямо сейчас, без раскачки, наметим хотя бы вчерне, что нужно, чтобы вывести страну из ее позора. Вытаскивайте блокноты, ноутбуки, у кого что, начнем работать.

Послышался шум, все задвигались, начали доставать из портфелей, чемоданчиков, сумок – сверхтонкие компьютеры, пальмтопы, даже наладонники, укладывали перед собой, мощные ноутбуки, установленные у каждого на столе, дают с полметра свободного пространства, хватит.

Леонтьев, который управился раньше всех, наклонился через стол и спросил нерешительно:

– Господин президент… можно мне осмелиться задать один вопрос?

– Наверное, можно, – ответил я, – а там решайте сами.

– Господин президент… насколько я понял, ваша вера… ревнива? То есть надо ли нам поголовно переходить в имортизм, чтобы сохранить не только наши должности, но и головы, имущество, коз на даче, счета в швейцарских банках… Я вот, к примеру, вовсе атеист недобитый…

Все снова затихли, я ощутил себя на перекрестье острых и даже, сказал бы, пронизывающих взглядов.

– Этого не требуется, – ответил я. – Быть имортистом или нет – вопрос сугубо личный. Для страны важнее, чтобы вы работали с наибольшей отдачей. И пользой. Главное – с пользой! А насчет атеизма… Мудрый Овидий, хоть вроде бы безголовый поэт, предложил в свое время: если боги для нас выгодны, то будем в них верить! Очень практичное замечание, невероятно мудрое для поэта. Мы – рационалисты, для нас не так важно: есть Бог или нет, давайте, в самом деле, поступим, как практичные люди: выгодно ли нам? То есть что лучше для человека: признать Бога существующим или же решить, что его нет?

– Ну-ну, – сказал Леонтьев осторожно, – так как должны поступить практичные люди?

– Будем же верить, – сказал я, – если не можем уразуметь, это заявил Августин, один из отцов церкви. Мы пока что не можем уразуметь ни Вселенную, ни того, кто ее создал или что ее создало, так что самое рациональное – верить. У нас нет доводов ни в сотворенность мира Богом, ни в самосотворенность Вселенной, так что в любом случае приходится во что-то верить. Но вера в Цель для сильного ума – это стержень, на который нанизываются все поступки, не говоря уже о ценностях. Ученый должен верить, во имя чего исследует мир. Человек должен знать, во имя чего живет. Сейчас атеисты справедливо и с некоторым пренебрежением указывают, что вера – это костыль для слабых и простых людей… это верно тоже, кстати о птичках, это большой плюс вере, а вовсе не минус, вы не согласны?.. Но вера также и незыблемая интеллектуальная позиция абсолютного большинства лучших умов человечества. Правда, все они толковали веру в Творца каждый по-своему, но факт остается фактом: все они не зря брали Его в помощники! Те ученые, у кого такой помощник был или есть, работали и жили лучше, чем те, у кого его не было.

Слушали в молчании, только Медведев кивнул, сказал глубокомысленно:

– Ну… это да.

Вертинский задвигался, привлекая внимания, добавил живо:

– Вера вопрошает, разум обнаруживает, сказал тот же святой Августин, прозорливо поставив веру впереди, но и мощь разума не унизив. Ведь именно разум обнаруживает, ставит все на место, как тяжелые камни в несокрушимую стену знаний. А как вам слова Мухаммада, что для Аллаха чернила ученого и кровь праведника одинаково ценны?

В кабинете ощутилось некоторое оживление, Медведев покрутил большим мясистым носом, тяжелые, как у Вия, веки приподнялись, блеснули острые лазерные точки.

– Сейчас бы его ваххабиты на костер за крамолу!

Я развел руками:

– Не будем за ваххабитов, скажем за себя: Бог от нас, имортистов, ничего не требует, ни к чему не обязывает. У нас полная свобода воли. И полная свобода выбора. В том числе в главном: идти к Нему, то есть поставив выше понятных запросов плоти запросы интеллекта, что и есть, собственно, мы, или же ублажать ту оболочку, в которой живем?

Медведев, медленно оживая, похлопал ладонью по вздувшемуся животу, слышно, как бурчит, переваривая, как бродят газы, требуя выхода. Шмаль повел носом, а затем очами, поискал форточку. Леонтьев указал глазами на кондишен, Крутенков, министр энергетики, осторожно выбрался из-за стола, его толстенькие розовые пальцы выудили из кармана очки, протер, прежде чем водрузить на переносицу, затем, всмотревшись в шкалу, сдвинул рычажок на максимальную вытяжку отработанного воздуха.

Я кивнул на Крутенкова.

– То обстоятельство, что теперь в моде атеизм и люди не верят в Бога, не значит, что они ни во что не верят. Наоборот, как раз теперь они верят любой ерунде, ибо свято место пусто не бывает. Вон Тихон Ульянович верит даже в демократию, вы можете себе такое представить?

Крутенков смутился, покраснел, развел руками, лицо беспомощное, пытается объяснить, что его не так поняли, что в недавнем интервью на телевидении под демократией имел в виду не обязательно свальный грех и потакание плоти, но и свободу выбора, однако Леонтьев и Медведев рядом с ним заржали так громко и насмешливо, что он наконец рассердился и, с грохотом поднявшись из-за стола, демонстративно перешел на другую сторону к тишайшему Чеботареву и флегматичному Желуденко.

ГЛАВА 5

Медведев, уже не по-медвежьи быстро сориентировавшись, докладывал о состоянии в нефтяной отрасти, в машиностроении, о финансовых потерях из-за нехватки энергии в Приморье, тут же осторожно предлагал варианты решения. Я слушал, присматривался к нему с интересом, непростой хозяйственник, очень непростой. Все годы работал, как и должен работать премьер-министр при сугубо демократическом правительстве, но, получается, то ли сам втайне разрабатывал варианты для силовых решений, то ли они настолько очевидны, что не надо даже особо напрягаться, чтобы сразу рассказать, что и как надо делать… Нет, слишком детально продумано. Непрост этот премьер, непрост.

Он перехватил мой оценивающий взгляд, насторожился:

– Что-то не так?

– Все так, – успокоил я. – У вас прекрасный план вывода страны из кризиса.

Он хмыкнул:

– Не поверите, но вон у Леонида Израилевича, это наш министр финансов, если еще не запомнили, есть варианты и покруче. Правда, только в своей сфере.

– Я рад, – сказал я с чувством. – Я рад, что вы… чувствовали.

– Мы же политики, – фыркнул Медведев. – А политики – это такие птицы, что приближение большой бури чуют задолго.

Шмаль все вертелся, его никто не замечает, сказал очень живо:

– Может быть, введем в состав правительства хоть одну женщину?

Медведев удивился:

– На фига?

Но остальные посмотрели на меня вопросительно. Я скривился:

– Тогда уже и одного негра. То есть татарина. Для политкорректности. Дорогой Панас Типунович, вы такой, оказывается, общечеловек?

Шмаль засмущался, забормотал:

– Да нет, не совсем…

– Он в пятнах, – сообщил Леонтьев. – Как лабрадор!

– Это далматинцы в пятнах, – поправил тихонько скромно сидящий с другой руки толстенький человек, я уже успел забыть его имя и должность, – а лабрадоры просто в грязи любят валяться…

Шмаль сказал торопливо:

– Я что, я хотел только, чтобы меньше собак вешали!..

– На одну собаку из ста будет меньше, – согласился я. – Но стоит ли возиться, снимая одних, в то время как будут вешать других? Начнем даже в этом отличаться от остальных правительств, что как спицы в колесе: одинаковые и мелькают так, что в глазах одна серость… Нет уж, умерла так умерла. Без оглядок на старый мир.



На обед дружной толпой двинулись в кремлевскую столовую. Стыдно сказать, я в ней оказался впервые. Хотя чего стыдиться, я появлялся здесь ненадолго, когда принимал дела у предшественника, старался побыстрее исчезнуть из все еще вражеского, хоть и разгромленного, лагеря.

Сейчас я шел уже по своему лагерю, здесь все принесли мне вассальную присягу, от охраны до самой мелкой челяди. В столовой Медведев и остальные барски шутили с официантками, поварами, те отвечают тоже раскованно, весело, но на меня посматривают опасливо, все-таки президент, хуже того – какой-то непонятный имортист, язык сломаешь, пока выговоришь, непонятно, чего ждать, но в душ надо на всякий случай сбегать и презервативами запастись…

Мои соратники по имортизму втихую смылись, оставив меня с членами кабинета. Со мной за стол, осмелев, испросили разрешения присесть Медведев, Леонтьев и Шторх, худой, подтянутый министр нефтеперерабатывающей промышленности. Зачем-то пригласили и стесняющегося Крутенкова. Тот сел на самый краешек и тихохонько ел, не поднимая глаз от тарелки. Некоторое время ели молча, присматриваясь друг к другу. Потом Медведев осмелел и посоветовал Леонтьеву не нажираться, тот ехидно заметил, что закуска без водки называется едой, посоветовал самый простой и дешевый способ обеспечить себе вкусный ужин – отказаться от обеда.

Шторх улыбнулся и сказал, что вся жизнь – борьба! До обеда – с голодом, после обеда – со сном. Я раздвинул слегка губы, демонстрируя, что быть имортистом – вовсе не значит не понимать шуток, тем более таких… компактных, в смысле, плоских, чтобы укладывалось в голове побольше.

Некоторое время ели молча, а когда насытились и перешли к десерту, Медведев вовсе оживился, начал комментировать работу столовой, отпустил пару тяжелых, как он сам, шуток насчет внешности официанток, зато Леонтьев все серьезнел, словно сосредоточенно пожирал не сладкое, а карлсбадскую соль, поинтересовался негромко:

– Господин президент, а вы в самом деле полагаете, что в вашем учении так уж необходим Бог?

– Да, – ответил я вежливо. Но вежливый ответ не бывает из одного слова, я добавил: – Да, уверен.

– А не опасаетесь, что обязательность Бога… если можно так сказать, да-да, именно обязательное наличие Бога, может оттолкнуть… более молодое поколение?

– Не только молодых, – ответил я с неохотой. – Оттолкнет многих. Мы, простые люди, – гордые, независимые. Самолюбивые… мы сами по себе – боги! И других не признаем. Что, собственно, естественный этап развития…

Крутенков впервые поднял глаза и посмотрел на меня, тут же застеснялся и снова уронил взгляд с такой поспешностью, что в роскошном сырнике образовалась вмятина. А Леонтьев воскликнул:

– Этап? Вы полагаете – этап? Но большинство всю жизнь остаются на этом, как вы говорите, этапе!

– Тоже естественно, – ответил я, стараясь, чтобы голос звучал весело. – Не все становятся генералами, верно? Не все – министрами.

Леонтьев, все больше загораясь, спросил живо:

– Но где? Где Бог?.. Покажите мне его! Покажите, я тут же уверую! Покажите хотя бы следы его деятельности… нет– нет, не указывайте на этот мир, на солнце и звезды, покажите показания приборов, которые зафиксир

...