автордың кітабын онлайн тегін оқу Творческий отпуск
Посвящается
Шелли [1]
[1] Шелли Розенберг (р. 1945) — вторая жена Джона Барта (с 27 декабря 1970 г.); они познакомились, когда Барт преподавал в Университете штата Пенсильвания (1953–1965), а Шелли там училась. — Примеч. перев.
Предисловие
«Творческий отпуск. Рыцарский роман», написанный между 1978 и 1981 годом после моих семилетних занятий романом «ПИСЬМЕНА», действительно оказался творческим отпуском от этих затянувшихся замысловатых трудов. Первоначальным рабочим названием проекта было «Половое воспитание и творческий отпуск»; я замышлял не книгу, а причудливого сиамского близнеца, состоящего из фантастического игрового сценария (о постмодернистском любовном романе между скептически настроенным сперматозоидом и сопоставимо бдительной яйцеклеткой), за коим следует реалистический роман, а в нем действуют средних лет Homo sapiens мужского пола, не так давно вышедший в отставку из ЦРУ, и его супруга — несколько моложе, недавно забеременевшая, быть может, от консуммации любовного романа из того самого сценария, при этом она еще может решиться на аборт. К худу ли, к добру ли, но, как и случается при довольно многих двуплодных беременностях, потомок послабее угас in utero (дабы воскреснуть так или иначе в романе «Приливные преданья» [1987]). Выжила та работа, которую вы сейчас держите в руках, изложенная с точки зрения, каковую, полагаю, сам я и изобрел: сдвоенный-голос-от-первого-лица хорошо спаренной пары.
Сюжет подсказала случившаяся в водах по соседству со мной — в Чесапикском заливе — любопытная кончина некоего г-на Джона Артура Пейсли, высокопоставленного оперативного сотрудника Центрального разведывательного управления США, рано вышедшего в отставку: в конце сентября 1978 года он исчез с борта своего шлюпа «Варкáл»[2] во время одиночного ночного плавания при хорошей погоде в этом обычно спокойном устье. Вскоре после шлюп обнаружили на мели без людей на борту, все паруса подняты, на камбузе полуприготовленный обед, никаких признаков преступления и т. д.; тело владельца/шкипера, поднятое газами разложения, всплыло еще через неделю, к поясу подвешены сорок с чем-то фунтов ныряльных грузил, за левым ухом отверстие от 9-мм пули. В те благословенные дни холодной войны, когда между ЦРУ и КГБ царила неразбериха, когда более-менее невменяемые главари разведки, подобные Лаврентию Берии в Советском Союзе или Джеймзу Джизесу Энглтону в США, видели или подозревали кротов среди кротов среди кротов, «дело Пейсли» удостоилось широкого местного и некоторого национального внимания, что должным образом отозвалось и в романе. Прикончил ли этого парня КГБ за то, что он обнаружил их Крота у нас в Управлении? Или ЦРУ, потому что сам Пейсли был Кротом? Либо те, либо другие, поскольку он лишь с виду удалился в отставку от контрразведывательной работы, чтобы из-под прикрытия своего парусника наблюдать за высокотехнологичным шпионским оборудованием, которое Советы, как подозревалось, прятали на базе отдыха своего посольства в США аккурат на другом берегу широкой и безмятежной реки Честер напротив того места, где я пишу эти слова? И так далее. Кое-какие души, не настолько движимые интригой, меня включая, воображали, что парняга попросту покончил с собой, какими бы сложными ни были у него на то личные причины и невзирая на некоторые странные подробности и подозрительные неразрешенные нестыковки (см. роман), — однако к концу американских 1970-х человек уже выучивал, что паранойю, касающуюся контрразведывательных заведений, частенько превосходили как паранойя внутри самих этих заведений, так и сами факты, когда и если всплывали они на поверхность.
И действительно, за изыскания по истории США, которые я проводил в то десятилетие для романа «ПИСЬМЕНА», вместе с происходившей в те же времена эскалацией войны во Вьетнаме я поплатился значительной долей собственного простодушия касаемо нравственности нашего национального прошлого и настоящего, а особенно в том, что относилось к международной политике и таким учреждениям, как ФБР Дж. Эдгара Хувера и ЦРУ Аллена Даллеса, чьи секретные, нередко противозаконные действия, как обнаружил я, богаты на прецеденты — вплоть до времен Джорджа Вашингтона и его администрации. С учетом нашей политической географии значительный объем такой деятельности, оказывается, имеет место в приливных водах моей малой родины и вокруг них. См. романы.
Пока я долго писал «ПИСЬМЕНА», мне с моей молодой женой выпало перебраться обратно к этим родным водам после двадцатилетнего отсутствия — преподавать в Джонзе Хопкинзе, моей альма-матер, и на нашем круизном паруснике впервые увлеченно исследовать громадную дельту, на, в и вокруг которой я вырос. В те напряженные времена отрезвляло видеть красное знамя с серпом и молотом над вышеупомянутым приютом советского посольства на другом берегу реки и отмечать на наших навигационных картах (изобилующих Опасными Зонами и Запретными Участками) восемьдесят с лишним сооружений Пентагона, разбросанных по этому хрупкому побережью, — включая и сам Пентагон, Военно-морскую академию США и заведения Арсенала Эджвуд по разработке химического и биологического оружия, не говоря уже о нескольких «конспиративных адресах» ЦРУ и штаб-квартире самого Управления. Отрезвляло проплывать у Аннаполиса мимо случайной подлодки с ядерной ракетой, чьей огневой мощи хватило бы для сокрушения целого континента, и знать, что среди собратьев по круизам и соседей по якорной стоянке найдется немало федеральных служащих, включая адмирала-другого, при исполнении или в отставке, работающего и в отпуске, и случайно затесавшегося шпиона из Управления, занимающегося тем же, — то есть, вероятно, тем же. Отрезвляло и плавать по тем же приятным водам, куда вторгался британский экспедиционный корпус в Войну 1812 года — жег Вашингтон, бомбардировал Форт Макхенри в Балтиморской гавани и вдохновлял нас на национальный гимн, — водам, все более перегружаемым сельскохозяйственным стоком с тех самых пор, как первые европейские переселенцы вырубили здесь леса, чтобы в XVII веке разводить «дурман»; промышленными отходами с конца XVIII и XIX веков; военными сбросами и жилищным строительством в веке ХХ; и историей, более-менее охватывающей весь этот период.
«Творческий отпуск» оглядывает все это, быть может, там и сям даже пытается переиграть наблюдаемое в гляделки, но вообще-то роман лишь на полях повествует о Страна-Чудесных махинациях ЦРУКГБ и американских наследиях, представленных (в романе) Фрэнсисом Скоттом Ки и Эдгаром Алланом По. Перво-наперво и в конце концов история эта есть то, что заявляет подзаголовок, а именно — рыцарский роман, причем в нескольких смыслах этого понятия.
Дж. Б.
Ручей Лэнгфорд, Мэриленд, 1995 г.
— Постскриптум, вероятно свидетельствующий о том, что истина постмодерновее вымысла:
После первой публикации «Творческого отпуска» в 1982 году от некоторых бывших коллег несчастного мистера Пейсли и моих читателей я узнал, что он под конец полюбил заявлять, дескать, «в жизни, как и на шоссе, пятидесяти пяти хватит» (в этом возрасте его не стало). Мало того — и это гораздо острее, отрезвляющее, головокружительней, — мне сообщили, что покойный оперативник Управления был поклонником моих романов, особенно «Плавучей оперы» и «Торговца дурманом», отчего мне приятно воображать, что наслаждался он ими во времена посчастливей, плавая по Чесапику на своем «Варкале».
Покойтесь с миром, сэр: всплыв в «Творческом отпуске» как в Заливе (и вновь оказавшись на поверхности в преемнике этого романа — «Приливных преданьях»), вновь по водам моего вымысла вы не поплывете.
[2] Здесь и далее стихотворение Льюиса Кэрролла «Jabberwocky» (опубл. 1871) цит. преимущественно по пер. Д. Орловской. — Примеч. перев.
I
Бухта
1
Ки
Исторья началась бесспорно:
Сюзи и Фенн... — рек Фенвик Тёрнер.
О, расскажи ж ее повторно! —
Взрыдала Сьюзен Секлер...
Седобрад Фенн был бы счастлив попробовать еще разок; мы[3] возились с нашей байкой весь этот отпускной вояж: осенью вниз по Межпобережному на нашем прогулочном паруснике «Поки, о. Уай» от Чесапикского залива до Мексиканского, а затем к Юкатану; по Карибью, прыгая с острова на остров всю мягкую зиму 1980-го; а в мае — наш первый переход по открытому морю от Сент-Джона, который из Виргинских островов США, прямиком к Вирджинским мысам, Чесапикскому заливу, острову Уай, замкнуть круг, конец творческого отпуска. Но, прежде чем воззовет Фенвик к темноглазой музе своей, единственному слушателю, редактору, напарнице, жене, лучшей подруге, его на две ночи и день прерывает
ШТОРМ В МОРЕ,
при коем мы утрачиваем важную навигацкую карту и чуть не теряем наше судно и свои жизни.
Хоть сами и не стремимся к нему, ненастью мы не чужие. Матерый Фенвик — безвласый, бурый, брадатый, бочкогрудый — моряк с детства; смуглая Сьюзен, сообразительная и статная, — с нашей женитьбы семь лет назад. У нас в мелководном Чесапике, где зыбь крута, а пространство для маневра узко, если прогноз угрожающ, мы не выходим из порта. Но даже самый робкий моряк время от времени бывает застигнут непогодой и принужден задраивать люки, определять место по прокладке, брать рифы или убирать паруса, держать курс на открытую воду и скрещивать пальцы. Мы вынесли достаточно шквалов, особенно в Заливе и чернильно-синем Карибье, и были разумно уверены в крепком «Поки» и самих себе; мы считали, что на долгом обратном пути к непогоде готовы.
Но переход наш до сих пор оказывался обезоруживающе легким: от вахты к вахте судно выбегало на пассатах, его несло по Антильскому течению сапфировыми днями и алмазными ночами; прыгучий рыскающий рывок с лавированием против ветра через Гольфстрим, где между собою бодаются теченье и бриз; а затем по очереди выбеги, лавирования и пробеги, меж тем как среднеширотные ветра то крепчают, то затихают вразмашку. То облачно, то ливень, то солнце — шли мы по очереди голозадо и свитерово, — но без штормов, даже когда держались подальше от Места, Затопившего Две Тысячи Судов: мыса Хаттерас и его окрестностей. Вот мы, по нашим лучшим прикидкам, в одном дне от берега: после пяти суток хода на норд по 70-му меридиану мы свернули за угол и скользим на вест вдоль 37-й параллели к Хэнку и Чаку[4], взяли круто к легкому зюйд-весту и никуда не спешим. Желаем пересекать полосы движения крупных судов, сгущающиеся в устье Залива, при дневном свете; мало того, с утра барометр упал и метеорологи запели иначе: в рожу дует с норда, порой порывами.
После заката на рваных тучах видим отраженное зарево городских огней из-под горизонта впереди: Вирджиния-Бич, прикидывает Фенн и надеется, что мы достаточно мористее. От названия у Сьюзен спирает в горле; на глаза наворачиваются слезы. Фенвик знает почему[5]. Ветер стихает; мигая, высыпают звезды; «Поки» полощет парусом и переваливается на океанской зыби. Нам видны ходовые огни далеких сухогрузов.
Дабы подбодрить загрустившую подругу, Фенн обнимает ее покрепче и произносит ей в волосы начальный стих; всхлипнув, Сьюзен сглатывает слезы и отвечает своим стихом ему в фуфайку. Она не на вахте, но задержалась в рубке поглядеть, что к чему в смысле погоды, а также избежать каюты, вызывающей морскую болезнь на суденышке, затерявшемся средь океанского наката. Запустить ли дизель, рассуждает Фенн, чтоб встать носом к открытому морю и проверить бортовую качку? Поставить грот и убрать генуэзский стаксель, пока не возвратится бриз, чтоб не терлись о ванты? Ладно, решает он и сверяется с компасом через плечо Сьюзен, все это время размышляя, какими словами лучше всего продолжить «Жили-были».
Хрясть! Хлобысь!
РАЗГОВОР О РЕЧИ
три дня спустя, стоя надежно на якоре в бухте По, остров Ки, Вирджиния[6]
Сьюзен: Хрясть!? Хлобысь!?
Фенвик: Точняк, к черту. Тот шторм налетел как сравнение-обрез.
С: Как...?
Ф: Как то, что я никогда прежде не видел, Сьюз. У меня ибицкий палец на кнопке стартера, ей-ей, и тут же я торчмя задницей лечу вниз по трапу. Думал, как-то ибицкую крышку сорвало. Помню, спрашиваю себя, не оставили ль мы открытым ибицкий клапан на баллонах с пропаном после ужина? Я не видал никогда, чтоб буря вот так налетала откуда ни возьмись, да вдобавок и всухую. Ни молнии, читатель; ни грома; ни дождя; звезды сияют — и тут блям! Беспрецедентно, по моему не то чтоб незначительному опыту.
С: Хрясть.
Ф: Хлобысь.
С: В «Поэтике» Аристотель проводит различие между лексисом и мелосом — «речью» и «песней» — и рассматривает их по отдельности, ибо в аттической драме вообще-то присутствовали как произносимые диалоги, так и хоровые песнопения. У меня на занятиях «Элементы художественной литературы» для второкурсников мы пользуемся Аристотелем как учебником, но я объединяю лексис и мелос общим заголовком «Язык». Под этим заголовком мы рассматриваем все вопросы интонации, стиля, дикции, действенного управления диалогом, стратегического размещения метафоры и всякое прочее.
Ф: Мне это представляется разумным, Дуду[7].
С: Большинство критиков согласилось бы, мне кажется, что некоторый диапазон и разнообразие речи — не только в разговорных манерах различных персонажей в рассказе, чтобы помочь различать их и характеризовать, но и в самóм преобладающем голосе рассказчика — может и освежать, и быть стратегически значимым: в этом смена риторического темпа, очеловечивающий сдвиг перспективы. Я думаю о старом короле Лире: вот он высокопарно неистовствует против мирового ханжества, а через секунду бормочет: «Ну, ну, ну, ну, тащи с меня сапог; покрепче; так». Как об этом выражается Эдгар: «О смесь бессмыслицы и здравой мысли!»[8]
Ф: Эдгар По?
С: Эдгар, сын Глостера, в пьесе Шекспира.
Ф: Ну и учителка ты, Сьюз. Неудивительно, что твои студенты в тебя влюблены.
С: Спасибо.
Ф: Мы с Аристотелем по части всей этой речи на твоей стороне.
С: Но Хрясть! Хлобысь! Ты превращаешь наш рассказ в комикс!
Ф: От того ветра он вообще едва не свелся к афоризму. И даже без ибицкой Береговой охраны, которая чуть на нас не налетела. Ай-я-яй: теперь мы знаем, почему их называют погром-катерами.
С: Итак: после четырех тысяч лет великолепной литературной традиции рассказов о морских путешествиях, от египетского папируса о Потерпевшем Кораблекрушение, который считается самой старой байкой на свете, после Гомера, Вергилия и «Тысячи и одной ночи», после Дефо, Мелвилла, даже после Эдгара По, Крейна и Конрада со всеми их грандиозными партикаблями бурь и кораблекрушений — что двусмысленно называлось Опрокидыванием Судна, — в списки повествований гордо вступаем мы со своим Хрясть и Хлобысь.
Ф: Чертов точняк. Всех тех парней предупреждали: Одиссея, Энея, старину Синьбада этого. Робинзона Крузо. И какъеготам, этого трепача у Конрада.
С: Марлоу.
Ф: Ну. И того парнягу-корсара в «Декамероне»; ты еще его забыла. Ландольфо Руффоло его звали. Его караку бурей вынесло на мели возле Кефалонии.
С: Фенвик Тёрнер, ты меня изумляешь.
Ф: В колледже, бывало, я читал книжки. Господи боже, всех балбесов тех хоть как-то предупреждали; ибицкое предвестие-другое, понимаешь? А у нас: Хрясть! Хлобысь!
С: И все эти «ибицкое то» да «ибицкое сё»: такого я не потерплю, Фенн. Люблю я нашу историю; это наша повесть о любви-с-приключеньями должна рассказываться и петься, пари́ть и смешить нас, чтобы плакали мы и затаивали дыханье и так далее, а ты переводишь ее в категорию «Икс», не успели мы добраться до эротических пассажей.
Ф: Считаешь, я мелос поганю.
С: Чертов точняк.
Ф: Хм. А ты знала, что о близнецах есть общепринятый факт: нам свойственна регрессивность, одним из проявлений коей служит бóльшая готовность соскальзывать в турпилоквенцию, нежели у других людей?
С: В турпилоквенцию.
Ф: В ибицкое сквернословие. Мы к такому склонны.
С: Можно осознавать склонность и не вдаваясь в регрессию. Я[9] разве турпилоквечу? Нет.
Ф: Тебя не сшибло кверху задницей в трюм.
С: Ты уклоняешься от вопроса, Фенвик. Как бы то ни было, если я верно помню, а помню я верно, та тенденция, на кою ты ссылаешься, более применима к разнополым, а не однополым дизиготам. Я, милый, такого не потерплю. Между нами я к такому привыкла, но в нашей повести никаких ибицких ибицтв не будет.
Ф: Ты настаиваешь. Перед лицом достоверности.
С: Ибац достоверность.
Ф: Мое тебе предложение: я вычеркну из сценария все ибицки, кроме тех, что в этом пассаже, да и те смягчу до «ибицких».
С: На это я могу согласиться.
Ф: Но хрясть и хлобысь останутся.
С: А необходимо ль?
Ф: Мой палец же лежал на ибицкой кнопке стартера! Я раздумывал, что сказать тебе после Сюзи и Фенн. И тут Хрясть! Хлобысь!
С: Знай наших, Джо Конрад.
Ф: Меж тем, Профессор, мы стравили все напряжение сюжета. Кто до сего мгновенья знал, что мы тот шквал переживем?
С: Что ж было дальше?
Хрясть! Хлобысь! От затишья к такому внезапному тычку, что Фенна сбрасывает вниз по трапу, на руках, ребрах и ногах оставляя могучие синяки, но, к счастью, ничего ему не ломая, остается лишь небольшая ссадина на черепе. Оглушенную секунду он размышляет, что взорвалось: двигатель у нас работает на дизеле, но готовим мы на пропане, чьи пары, как известно, оседают в трюмах, как бензиновые, и превращают прогулочные боты в бомбы. Затем он чувствует, что «Поки» качает так, что он[10] чуть на борт не ложится, видит, как Сьюзен вцепилась из последних сил в пиллерс, слышит, как она визжит его[11] имя, и осознает, вопя в ответ, что рванула-то погода. Он с трудом снова взбирается в рубку и закатывает геную, а Сьюзен у штурвала убирает грот ровно так, чтоб развернуться носом чуть против ветра. Шторм у нас всего пять минут, а волны все круче. Фенвик скатывается вниз, где все в беспорядке, влататься в спасжилет и страховочную привязь, и наплевать пока на штормовку и прочее; после выкарабкивается к опасной работе — зарифить грот. Хоть и пристегнут он к спасательному концу, Сью становится легче, когда работа закончена; штормовым стакселем она ставит «Поки» носом в море, пока грот сто́т бейдевинд. Ветер усиливается так быстро, что к тому времени, как Фенн возвращается в рубку и брасопит грота-шкот, мы не справляемся и нужно снова убирать паруса. Ставя их бейдевинд, он медлит, пока Сьюзен облачается в дождевик и жилет и цепляет страховку; затем вторично идет вперед по кренящейся палубе, в воющих брызгах, промокая до нитки и замерзая, зарифить штормовой стаксель и взять два рифа на гроте. Теперь хоть что-то в нашей власти: Сьюзен надежно пристегнута у штурвала, «Поки» временно держится сам, и Фенн поэтому спускается быстренько обтереться, надеть штормовку и закрепить в каюте незакрепленное, после чего вновь поднимается к своей перепуганной подруге.
Вот у нас возникает минутка преходящего досуга, чтобы вместе воскликнуть по поводу внезапной свирепости шторма: Хрясть! Хлобысь! Анемометр зависает где-то между тридцатью и сорока узлами, с порывами и крепче того, но между несущимися тучами все равно различимы звезды. Мы оцениваем урон: ссадина у Фенна на голове кровоточит, но неглубокая; автомату управления курсом, похоже, капут; мы черпанули воды и обнаруживаем, что выключатель автоматической трюмной помпы умер, хотя сама помпа работает. На палубе и реях, судя по виду, все закреплено. Мы начинаем если не расслабляться, то хотя б дышать нормальнее.
Но в море бурно и все неспокойнее; ветер не выдает ни признака стиханья; стоять у штурвала — труд такой, что костяшки белеют. Нас обоих встряхнуло так, что ни один не в силах спуститься и все оставить второму. Следующие тридцать шесть часов мы не выходим из рубки, разве что кратко отлучаемся в гальюн, к радиопеленгатору или на камбуз быстренько заправиться шоколадом, сыром, изюмом, водой, ромом — что б ни закидывалось или заглатывалось спешно. Сменяем друг дружку ежечасно у штурвала и дремлем у переборки рубки под обвесом.
К рассвету мотор трюмной помпы ушел по пути ее автоматического выключателя; к счастью, у нас есть резервная ручная система. Сцепление авторулевого сорвало, и пользоваться им нельзя; радиопеленгатор работает с перебоями; УКВ-антенну на топе оторвало. Все это мелкие неприятности, раз мы в конце нашего океанского перехода. Сильнее заботит одно крепление мачтового отвода, к которому по правому борту снизу присоединяются ванты, — осматривая оснастку при свете дня, востроглазый Фенн замечает, что теперь крепление это самую малость подрагивает, что навевает беспокойство. С нашим нынешним галсом никакой непосредственной опасности; все напряжение — на вантах левого борта. Но тот зазор, что дает это подрагивание, может и ослабить крепление: а если его отпустит, то отпустить может и мачту при любом другом курсе относительно ветра, а погода сейчас не для выхода наверх, чтобы ремонтировать на весу.
Заботит нас положение. Ветер слишком уж норд, а последняя оценка помещала нас чересчур близко к суше, чтоб бежать перед штормом, не боясь сесть на брюхо на Внешних отмелях. С другой стороны, мы слишком близко от крупных морских коммуникаций, чтобы рискнуть и встать на безопасный курсовой угол, залечь в дрейф и переждать шторм. Потому-то мы и тащимся изо всех сил на норд-норд-ост левым галсом, под трижды зарифленным гротом и дважды зарифленным кливером, чтобы сохранить себе пространство для маневра и нас бы не снесло слишком далеко от берега, а одним глазом посматриваем за сухогрузами. Но днем, хоть солнце извращенно и пробивается время от времени, ветер чуть усиливается: пусть метеостанция в Норфолке сообщает о тридцати узлах с порывами до сорока, наш ветроуказатель надбавляет это значение на десять и двенадцать. Мы медленно подрабатываем машиной, чтоб носом не сползти с ветра. Мы устали, промокли и нелишне (однако не излишне) испуганы, особенно когда наш долгий день кончается и на подходе вторая бурная ночь. С середины дня мы не видели никаких сухогрузов. От берега отошли, осмелимся сказать, как полагается; хотелось бы только знать, на сколько к зюйду от 37-й параллели нас снесло.
Темнеет, и Сьюзен пристегивается к качкому камбузу, чтобы приготовить термосы горячего кофе и бульона, а также запас сэндвичей с арахисовой пастой. Фенвик у штурвала решает, что нам бы лучше иметь под рукой «Карту 12221 — Горловина Чесапикского залива», в ее конверте из прозрачного пластика, а равно и ее южного соседа, а также океанскую карту меньшего масштаба. Раз Сьюзен занята и камбузной плиткой, и радиопеленгатором с нею рядом, Фенн нарушает правило[12] и извлекает карту из щели между двумя другими, чтоб разместить ее поверх. Правит он одной ногой, не спускает глаза с дыбистых черных ворчунов, а тонкий фонарик зажал в зубах.
Брава! Сью наводит чары на радиопеленгатор, и тот сознается в точном местоположении, недвусмысленный пеленг на Чесапикский радиомаяк 290, точка тире тире точка за 300°; она выкрикивает данные, затем подкручивает антенну, чтоб отыскать второй пеленг и нанести на карту обсервованное место. Но приборчик сдох ровно в тот миг, когда Фенвик с фонариком в плотно сжатых губах, наклонившись поискать этот радиомаяк на полузакрепленной карте, ненароком позволяет носу «Поки» отклониться на десять градусов: а следующее море бьет нас больше с траверза, чем его предшественники, лупит Сьюзен о камбузную мойку (еще одно зелено-багровое бедро), вынуждает Фенна схватиться за пиллерс той рукой, что удерживает планшет для карт, а правой — за штурвал. Карта 12221 спархивает примерно к городку Китти-Хок. Фенн со стоном шлепается левой ягодицей на планшет, чтоб удержать его, быстро возвращает нос в такое положение, чтобы встретить следующую волну, извлекает изо рта фонарик, дабы заорать: Блин, двенадцать-два-двадцать-один унесло; у тебя нормально, Сьюз? — и, слыша, что у нее да, громко объявить через левое плечо черной Атлантике, глазу ветра, зубам шквала: Твоя взяла, Посейдон! Ложимся в дрейф и немного отдохнем!
Сьюзен интересуется: А безопасно ль? Фенн на это надеется. Как бы там ни было, не безопасно выматывать их обоих до полного измождения: только гляньте, как получилось с Одиссеем, когда до дома было уже рукой подать. Чем заменим карту? Фенн надеется, что подход он знает достаточно хорошо и обойдется без карты; мы всегда можем зайти в залив следом за сухогрузами; тогда у нас возникнет крейсерская направляющая. Включаем проблесковый топовый огонь, при котором — и с радарным отражателем — надеемся, что на нас не налетят на коммуникациях: вспыхивает он трижды и умирает — возможно, его как-то закоротила оторвавшаяся антенна. Фенн сетует Посейдону: Оверкиль!
Очень хорошо, значит, придется вернуться к двухчасовым вахтам: Фенвик заступает на первую, чтобы подстроить безопасный курсовой угол и наблюдать за дрейфом, а также выглядывать суда, пока Сьюзен спит — по крайней мере, отдыхает внизу. Сегодня никаких звезд; бурный воздух набит брызгами. Мы серьезно целуемся через люк трапа, и Сью удаляется на подветренную шконку, жалея, что не набожна. Фенн резко убирает грот, обстенивает штормовой стаксель, найтовит штурвал и число оборотов двигателя сбрасывает до того, чтоб только нос держался под безопасным углом к морям. Как только ему все удается, он садится спиной к ветру под защитой рубки и судит по компасу, держим ли мы положение.
А за кормой вид ужасающ; над баком еще более таков. Но с тонким подруливанием время от времени «Поки» удается держать положение, а ветер начинает медленно стихать. К полуночи, когда Фенвик сменяет Сьюзен на свою вторую вахту, анемометр в среднем доходит до тридцати. Мы развертываем по рифу на каждом парусе и глушим машину. Тишина благодатна, а судно держится курса лучше только под парусом. Отстояв свою вахту в 3 утра, обалделый Фенн дремлет на койке и пытается припомнить основные черты карты 12221, и тут Сьюзен вновь визжит его имя. Он взбирается по трапу и застает ее за попытками отвязать штурвал и освободить штормовой стаксель; не успевает она сделать ни того ни другого, как судно приличных размеров с грохотом пересекает по траверзу наш курс так близко, что мы выходим из ветра. Фенну в самый раз хватает времени до того, как следующая волна качнет «Поки» так, что он едва ли не ляжет на борт — как при том первом шквале хрясть-хлобысь, — заметить красно-оранжевую диагональную черту катера Береговой охраны; к тому времени как мы выправляемся и возвращаемся на курс, катер исчезает.
Сью в слезах. У Фенна сердце захлопывается; он так потрясен, что даже ругаться неспособен. В этом нокдауне он без страховки чуть не вылетел за борт. Почему катер не принял на правый борт и не прошел у нас за кормой? Почему не вернулся убедиться в нашей безопасности? Кроме того, как ему удалось нас не заметить на своем фасонном радаре и избежать почти-столкновения? С трясущимися руками Фенвик сердито взывает по каналу 16. Нет ответа: быть может, наша УКВ пополнила собой список потерь? Лучшее оправдание, какое мы можем себе представить, — слабое: катер полным ходом несся спасать кого-то в такой беде, что почти-тараном нашего судна можно было пренебречь. А вероятнее так: вахтенный офицер-салага попросту проморгал/а нашу точку на своем радаре и несся себе дальше, нас даже не заметив.
К рассвету весь наш шторм выдуло и он сменился мягким бризом с зюйд-зюйд-веста. В свой срок стихает и море. Из последних сил мы разрифовываем грот и штормовой стаксель, распускаем геную и позволяем себе легкий выбег поперек зыби. Как бы ни были мы утомлены и потрясены, благодарить следовало за многое: мы живы и физически целы, в отличие от некоторых дорогих нам людей[13]; все напряжение у нас по-прежнему безопасно — на вантах левого борта, — и, пробравшись по степсам мачты, чтобы осмотреть то расшатавшееся крепление, Фенн обнаруживает, что может попросту затянуть его болт; после долгих уговоров радиопеленгатор выдает еще один разумный пеленг по тому чесапикскому радиомаяку, который вскорости после восхода мы отыскиваем в бинокль и приветствуем усталым поцелуем. Оттуда всего-то пятнадцать-двадцать морских миль вест-норд-вест до рубежа Залива — сочетания моста с тоннелем между Хэнком и Чаком. В 1000 часов мы минуем сами мысы: Сью крепко спит. Девяносто минут спустя мы у моста, в столпотворении сухогрузов, танкеров и военных судов в Хэмптон-Роудз. Фенн будит жену, чтобы поздоровалась с США и сменила его у штурвала.
Привет, Америка. На самом деле возвращение в нашу республику вовсе не оставляет равнодушным, а в особенности — раз это наши родные воды. Но после передряги того шторма нам не дают покоя серьезные вопросы, и личные, и внеличностные. Вот, к примеру, легчайший: будучи в разумных пределах патриотична — ее область знания, как мы помним, американская литература, — Сьюзен Секлер отнюдь не поклонница Министерства обороны в целом, по ее мнению — кровоточащего шанкра на экономике нации, или ВМФ США в частности, который она расценивает как исполинскую саморекламирующуюся казенную кормушку, заботящуюся о собственных потребностях по меньшей мере так же, как и о национальной обороне. Ее гаргантюанское присутствие в устье реки Джеймз по левому борту студит Сьюзен либеральную кровь. А Фенвик Тёрнер, мягкий консерватор, но рьяный поборник охраны окружающей среды, хоть и слышит до сих пор музыку из «Победы на море»[14] при виде смертоносного серого ракетного фрегата или несусветной громады авианосца, не понаслышке знает о правительственных расточительстве, некомпетентности, раздувании штатов, приспособленчестве и завуалированном надувательстве, а потому не так сокрушенно взирает на все эти корабли, как на реку, из которой они выплывают: на благородный Джеймз, родину белой Америки, отравленную от истока до устья — быть может, навсегда — инсектицидом, со знанием дела и незаконно сброшенным в нее «Эллайд кемикл».
Мы пробуем пошутить про название этого инсектицида[15], имя нашего судна и наших соответственных знаменитых якобы предков[16], в чью честь полнится смыслом названием «Поки», но слишком для этого устали.
Но даже так, за обедом решаем не вставать на рейде в Хэмптон-Роудз, а двигаться сквозь удушливый день к устью реки Йорк — еще двадцать пять миль к норд-весту или около того, к знакомой якорной стоянке в ручье Сара. С ним тоже есть свои неприятные ассоциации[17], но с чем их нет?[18] И там в то же время просторно и достаточно уютно, чтобы переждать шторм, буде еще один воспоследует. К сумеркам можем до нее дойти и залечь там на отдых и ремонт, а потом двигаться дальше.
Сьюзен становится на руль. Фенвик раздевается, обтирается, пришпиливает мокрое обмундирование сушиться на леера, прибирается в подпалубных помещениях, открывает все люки, чтобы в каюте проветрилось, пьет теплое пиво («Корона», мексиканское, запаслись в Тортоле, Б. В. О.[19]) и укладывается на боковую, проинструктировав Сьюзен следовать за хорошо видимыми буями, размечающими входной фарватер реки Йорк, — красно-черные пáры каждую морскую милю, — пока не достигнет последних двух, а там пусть разбудит его, если он не понадобится ей раньше.
Ей надобится, хотя, сама уже без сил, она сознает сей факт запоздало. В шести морских милях к северо-западу от моста-тоннеля, посреди широкого Чесапика, быстро расширяющейся «У» расходятся два хорошо размеченных фарватера: по левому борту входной фарватер Йорк ведет к реке Йорк; по правому фарватер отмели Йорк, который сонная Сьюзен принимает за наш курс без карты, вскорости заворачивает к северу вверх по Заливу. К четвертой паре буев она видит, что мы намного сбились с курса; в бинокль обнаруживает множество ориентиров по левому борту — там, где нам явно следует быть: красные, черные, черно-белые, — но в них никак не разобраться без карты 12221.
Ох, Фенн, стонет она, из-за меня мы заблудились! Вернувшись в рубку, он, протирая глаза, извещенный о положении дел, глядит на часы: Из-за нас мы заблудились. Но у нас еще осталось немного дневного света. Давай срежем к западу и поищем другие фарватерные буи.
Интересно, что это за островок.
Бриз стихает. Дадим ему полчаса, а потом запустим дизель, если и четырех узлов хода не наберем. Где-то в промежности этой «У» должна быть сама отмель Йорк: утонувший полуостров, над которым почти везде воды хватает всем, кроме прогулочных яхт с самой глубокой осадкой. Вдали мы видим маяк, наверняка это маяк отмели Йорк на кончике того мелководья. Там и тут на западном горизонте разнообразные невыразительные черты суши, а между ними приливные устья. Новый мыс Комфорт, бухта Мобджек, Гвинейские болота, сама река Йорк — все они где-то там. Как только засечем тот левый рукав фарватера с буями, он должен надежно вывести нас туда, куда мы хотим попасть. Но день клонится к закату, и чем же может оказаться этот низколежащий островок сразу за тем, что мы зовем маяком отмели Йорк? Ни память Фенвика (лишь приблизительная для этой части Залива), ни стилизованные под карты форзацы нашего «Мореходного путеводителя по Чесапику» не показывают на отмели Йорк никакого острова. Нас вообще куда-то не туда развернуло?
Сьюзен корит себя за небрежность; Фенвик себя — за свою: во-первых, за то, что упустил ту карту, а во-вторых, что не вспомнил вовремя и не предупредил Сьюзен об этой развилке «У», о которой забыл и сам. По левому борту близко от них проходит крупный прогулочный траулер с экипажем из загорелых и бородатых, просоленных на вид молодых людей: «Баратарианец II, о. Ки, Вирджиния». Фенвик машет им, а Сьюзен тем временем вызывает по каналу 16: «Баратарианец-Два», «Баратарианец-Два», — это парусная яхта «Поки» у вас по соседству. Прошу ответить, «Баратарианец-Два». Прием? После нескольких секунд молчания она повторяет вызов, незаконно[20] прибавляя: Это важно, «Баратарианец», — мы потеряли навигационную карту при шторме вчера ночью, и нам нужны пеленг и гавань для ночлега. Прием.
На сей раз «Баратарианец» твердо и благочинно велит нам переключиться на канал 68, где, не успеваем мы задать более конкретные вопросы, нелюбезный женский голос извещает, что впереди по курсу у нас в самом деле маяк отмели Йорк, по левому борту река Йорк, по правому — бухта Мобджек. Ближайшая надежная якорная стоянка — остров Ки, что ближе к берегу за маяком. На дальней стороне этого острова мы найдем бухточку, отмеченную освещенным каменным молом: вход в нее прямо, мол должен остаться по левому борту; на якорь можно встать внутри где угодно, при двенадцати футах. Сходить на берег не рекомендуется — змеи, москиты, ядоносный сумах, — а поскольку остров в ином отношении необитаем, никакая фуражировка там и невозможна. Но грунт на якорной стоянке держит хорошо, сама стоянка надежна в любую погоду. Конец связи.
Остров Ки? Мы о нем никогда не слыхали. А логичная Сьюзен желает знать, как так вышло, что на необитаемом острове есть освещенный мол и остров этот — порт приписки «Баратарианца II». Должно быть, необитаем он, когда наши любезные информаторы выходят в море. Похоже, сейчас туда они и направляются — причем быстрее, едва успели мы договорить: траулер открыл дроссельные заслонки и набирает ход в открытый океан.
Что ж: остров Ки так остров Ки — до него лишь час ходу, двигатель заводить не нужно. Мы облегченно вздыхаем, и такое совпадение[21] нас слегка чарует. Напряг спадает; лед, карты и прочие припасы могут подождать; бросим-ка якорь впервые после Сент-Джона и ляжем спать. Могучим баритоном Фенн поет:
Исторья началась бесспорно:
Сюзи и Фенн... — рек Фенвик Тёрнер.
А Сью с улыбкой отвечает ему чистым контральто:
Спой историю мне до конца в час досуга! —
Черноглазка Сьюзен[22] вскричала супругу.
Он снимает очки, болтавшиеся у него на шее на шнурке из черного марлиня, и склоняется над планширем рубки убедиться, что мы выбрались из внезапной чащобы буйков от крабовых ловушек между маяком и островом. Выбрались. Подныривает обратно под леер правого борта — и тот смахивает кепарь с его налосьоненной и потеющей лысины на почти спокойную поверхность Залива; там кепарь и остается плавать пузом вверх, словно вялый черный фрисби, возле качающегося буйка, уж не в одном ярде за кормой.
Мой кепарь, произносит пораженный Фенн.
Твой берет! восклицает Сьюзен от штурвала.
Ми бойна, стенает Фенн с ударением на «бо». О, Сусанна![23]
Быстро и спокойно Сьюзен распоряжается: Бери крюк. Перекидываем парус. Осторожней, гик. Она резко закладывает штурвал, раскрепляет грот и гладко вытравливает гик, как только корма «Поки» режет легкий бриз. Ладно там стаксель; слава богу, ванты правого борта держат. Следом, зажав штурвал между бедрами, она распускает грота-шкот, брасопит геную, чтобы лавировать против ветра, и ведет нас обратно меж ловушек туда, где Феннов кепарь упокоился на водах. Уже в очках Фенвик с отпорным крюком наготове высовывается у пиллерса на миделе по левому борту, словно маститый китобой, щурится при затмевающемся огне.
Есть, говорит он, умело гарпуня, пока мы скользим мимо. Ой. Промокший фетр соскальзывает с крюка; от второго тычка кепарь тонет. Блин.
Погоди, говорит Сьюзен. Снова перекидывает парус. Штурвал она резко подает к правому борту и разворачивает нас на пределе досягаемости с левого борта, подтягивая шкоты, а паруса хлопают во влажном воздухе.
Сдай чуть левее по борту, запрашивает Фенвик с другой стороны палубы. Фиг с ними, с поплавками. Мы уже два протаранили, но ни один не испортили: оба погромыхивают у нас под килем и его пяткой и выскакивают на поверхность за кормой. Я вижу кепарь: правее, правее. Теперь отдай паруса. Идеально. Ах.
Он вновь тычет — черный диск зависает в полуфуте под водой, — и Фенну удается лишь загнать его глубже, так, что уже не видать, а потом нашим сносом его затягивает под корпус.
Еще раз пройдем? спрашивает Сьюзен, шкоты в горсти, пока мы приводимся к ветру.
Не-а. Адиос, дорогая бойна: последний и самый ценный из моих головных уборов.
Аста ла виста, беретик, бормочет Сьюзен и вновь укладывает нас на курс к острову Ки, за чьим краем мы уже различаем теперь обещанный мол. Фенн укладывает отпорник на место, брасопит паруса, целует Сьюзен в волосы.
Молодец, Сьюз. Маневры идеальные.
Ты не мог бы теперь штурвал у меня принять?
Он принимает, сердце его переполнено: случись ей управляться самостоятельно...
Что будешь теперь делать с кератозами? желает знать она[24]. Сделаю бандану, отвечает Фенн; изготовлю себе бурнус. Сьюзен теперь занялась эхолотом, а мы меж тем продвигаемся к молу. Тридцать восемь футов, тридцать один, затем вдруг семнадцать, шестнадцать, шестнадцать. Остров, хоть и низколежащий, — скорее лес, чем болото, очевидно, без домов и причала. Мол, который мы теперь, как полагается, оставляем по левому борту, — затея новая и с виду дорогая: железобетон, защищенный по обе стороны тяжелой каменной наброской, на его наружном конце крепкая сигнальная башенка с зеленым огнем. Сейчас отлив, но на входе в бухту всю дорогу под нами как минимум восемь футов воды — осадка у «Поки» пять, — а внутри от двенадцати до четырнадцати: по чесапикским меркам это щедро.
Сама бухточка укромна, однако просторна, обсажена дубами и соснами, никем не занята, если не считать стаи ворон и тихой голубой цапли. К западу высокие облесенные берега, с наветренной стороны, где с нами здороваются и меняются деревьями те вороны; песчаный пляж и какие-то болотные травы к востоку, откуда бесстрастно за нами наблюдает та цапля. Если коротко, идеальная якорная стоянка — и совершенно пустая.
Чтоб нам провалиться, не слыхали мы, что это за остров Ки такой на отмели Йорк в нижней части Чесапика. Уму непостижимо, кто мог построить такой могучий волнолом для защиты необжитой бухты: мультимиллионер, рассуждаем мы, воздвиг бы причал-другой, да и особняк фасадом к открытой воде и тылом к бухте: проскальзывая внутрь с остатком бриза, мы замечаем для такой постройки идеальное место и с последней инерцией переднего хода становимся на якорь.
Целуемся — наш древний обычай по достижении безопасной гавани — и озираемся, благодарные, любопытные, усталые.
Сегодня последняя пятница мая. Для весны вода теплая; воздух тоже — и душно. Морской крапивы в Чесапике пока нет, чтоб нас жалить, да и комаров немного; в 2030 еще не совсем стемнело. Хоть и вымотались до предела, нас будоражит, что стоим мы на прочном якоре снова в США, да еще и в таком симпатичном и уединенном местечке. Раздеваемся, чтоб наскоро искупнуться в долгом последнем свете: соленый Тритон и солено-слезная Наяда. Тут не наше сладкое Карибье; вместе с тем по ночам на эти мелководья акулы на кормежку не заплывают. Место это мы нарекаем Вороньей бухтой — в честь нашей приветственной делегации; затем, когда Фенвик, плавая, задается вопросом, не назван ли остров Ки именем его гимнического якобы родственника, якорную стоянку нашу мы переименовываем в бухту По — именем Сьюзенова родича и в знак признания таинственности этого уголка и тех птиц.
Вернувшись на борт, опрыскиваем друг дружке кожу репеллентом — Фенвик зацеловывает Сьюзен синяк — и прихлебываем (теплое) шампанское, припасенное для празднования безопасного завершения перехода. В варкавой бухте чпок пробки звучит выстрелом; ту четверть литра, что извергается за борт, мы предлагаем Посейдону, кто, не вполне нас прикончив, любезно явил, на что способен. Все еще голые, предаемся ленивой любви[25] и холодному ужину, за коим подводим итог шторму и наслаждаемся тем Разговором о Речи. Прибравшись, ненадолго устраиваемся в росистой рубке — глядеть на луну и потягивать барбадосский ром с тоником температуры воздуха. Остров разведаем завтра, починим те штормовые поломки, какие сможем, и перед новым выходом в Залив поищем место фуражировки. У нас кончился лед, маловато топлива, а провианта осталось дня на два-три; нам нужна и осветительная арматура — да и карта 12221, чтобы найти на ней остров Ки и бухту По.
Ты мой остров, бормочет сонная Сьюзен, целуя мужа в грудь. Коротко кладет туда свою голову, в эту соль-перечную поросль, после чего усаживается: послушать, как бой его сердца разбивает сердце ей.
Он целует ее в ложбину бедер. Ты моя бухта. Прикладывает ухо к ее опрятному животику, словно чтобы прислушаться там к биенью сердца.
Не надо. Давай ляжем. Мы и ложимся, на свои отдельные койки: у Сью она в главной каюте, у Фенна в носовой.
Моряки на якоре спят чутко. В тиши ранних часов мы слышим плеск у корпуса. Луфарь кормится? Выдры? Наручные часы Фенвика светятся тройкой пополуночи. А теперь это не голоса ли в отдалении? Опять плеск, весомее, но дальше, и приглушенное восклицание, женское, как будто у людей потасовка на мелководье.
Фенн? Он уже взбирается по трапу с переносным фонарем, коим и озаряет берег. Сью взбирается за ним следом; обнимает его для тепла. Ничего. Она дрожит от росы. Мы опять укладываемся, но понимаем, что нам не лежится: те странные шумы в этом странном месте, а заодно и новизна стоянки на якоре, недвижно, как дом, и одновременного лежанья в постели, без вахтенного.
Не хватает мне моих канадских казарок, сипло произносит Сьюзен в темноте, припоминая, как гоготали они, налетая сотнями, когда мы покидали Чесапик прошлой осенью. Где же мои кохунки?
Где моя бойна? жалуется Фенн спереди. Мне моей бойны не хватает, а моя бойна скучает по мне.
Бедная твоя бойна. Господи, я устала.
Моя верная бойна. Я тоже.
Та бойна была на тебе, когда мы впервые перевстретились — на острове Какауэй в Тыщадевятьсот семьдесят втором.
Я к тому времени носил ее уже десяток лет.
Те годы не считаются. Где была я?
Если я расскажу тебе историю моей бойны, она ко мне вернется.
История? Или где я была?
Ми бойна.
Как это?
Это другая история. Сперва
ИСТОРИЯ О БОЙНЕ ФЕНВИКА ТЁРНЕРА.
Поздней осенью Тыщадевятьсот шестидесятого, когда вам с Мимс[26] было по пятнадцать, Графу[27] и мне по тридцать, а Дуайт Эйзенхауэр закруглялся со своим президентством, Мэрилин Марш[28] и я уже были женаты десять лет, а Оррину[29] — которому теперь столько же, сколько мне тогда! — исполнилось девять.
Вот так зачин у тебя.
Попробуй уснуть. Твой отчим уже давно преодолел наше соперничество за Мэрилин Марш в студенчестве и сошелся с твоей матерью[30]. Кроме того, он уже давно вступил в Компанию и встал на путь к тому, чтобы стать Князем Тьмы. Деятельность Графа в то время осуществлялась где-то на оси Вашингтон — Лиссабон — Мадрид, хотя специальностью его по-прежнему оставалась советская контрразведка и он частенько бывал в Вене, Хельсинки, Нью-Йорке...
Иногда он бывал даже с Ма и с нами в Балтиморе, говорит Сьюзен. Ладно, буду тихо. Как ты думаешь, что это были за шумы, милый?
Чтоб мне провалиться, понятия не имею, Сьюз. Понятия не имею. Итак: я разжился степенью бакалаврика гуманитарных наук по политологии и магистерушки — в изящных искусствах по творческому письму и семь муторных лет пытался чего-то с ними добиться в О. К.[31] как вольный журналист и учитель вечерней школы, все это время втайне еще надеясь стать Писателем с большой буквы «П». Пристроил, как говорится, с полдюжины высокохудожественных рассказов в маленькие журналы, но мой роман-диссертация на магистерскую, сильно переписанный за годы, еще не, как говорится, нашел издателя.
По-моему, я ненавижу эту часть.
Потерпи. Официальные мои карьеры тоже не слишком-то радовали: никаких заказов от газет, никто не предлагал работу ни в хороших журналах, ни в хороших колледжах. С брака моего, как говорится, сошел весь лоск: ММ все эти годы секретарила, чтобы помочь оплачивать счета, но эта работа ей прискучила. Она жалела, что не выучилась так, чтоб быть кем-нибудь поинтереснее, или не вышла замуж за кого-нибудь более преуспевающего. Генук.
Как говорится.
Тыщадевятьсот шестидесятый мы объявили нашим Вандеръяром: можно даже сказать, нашим творческим отпуском. Вдобавок то было испытание. Мы продали машину, сняли свои сбережения, выставили квартиру в субаренду, забрали Оруноко из школы и отправились зимовать на юг Испании, где я наконец должен был написать настоящий роман. Никто из нас раньше из страны не выезжал; план был как можно экономнее дожить до весны где-нибудь на Коста-дель-Соль, который еще не превратился в Майами-Бич; а затем автотуристами разведать западную Европу, о чем я стану вести полезный писательский дневник для будущих справок. Затем я либо вернусь домой к новой карьере с большой буквы «П» и так далее — или же вообще откажусь навсегда от этого честолюбивого замысла и устроюсь в газету на полную ставку.
Нельзя не заметить, не смогла не заметить Сьюзен, что в некоторых отношеньях ты был столь же невинен, сколь и беден.
Угу. Неудивительно, что в политической журналистике мне ничего не удавалось. Но мой кепарь.
Твой берет.
В Тыщадевятьсот шестидесятом Европу еще так же часто навещали как воздухом, так и морем. Мы пересекли Атлантику на «Ньё-Амстердаме» Голландско-американских линий и причалили в Ле-‘Авре, три очень зеленых американца, премного воодушевленные, премного увлеченные и изрядно взволнованные тем, что жить нам предстоит ни под чьей не эгидой в краю, которого мы никогда раньше не видели и не знали ни одного здешнего обитателя. Через несколько вечеров после отхода экипаж устроил пассажирам международное кабаре: после того как со своими номерами выступили голландцы, англичане, французы, немцы и итальянцы, на гитарах заиграли три испанца с камбуза и запели испанские песни. В этом контексте Голландско-американских линий звучали они экзотичнее и, э-э, страстнее, нежели показались бы на борту т/х «Соединенные Штаты» или в ресторане О. К.; я обалдело поймал себя на осознании того, что Испания — не только состояние ума, но и место, ради всего святого; не просто задник для Дон Кихота или Дон Хуана, тореадоров и фламенко, но и настоящее место с поездами и таксомоторами, водопроводчиками и школьными учителями, а я везу туда свою семью вслепую, со скудным бюджетом, чтоб найти какой-нибудь городишко, куда можно забиться, пока я пытаюсь писать сраный, прошу прощенья, роман, — а что ж вообще с собою станут делать Мэрилин Марш и Оруноко, пока я этим занят, и почему, к черту, не взялся я за юриспруденцию или медицину или еще за что-нибудь настоящее и прибыльное, а не за эту, прости господи, писанину?
Короче говоря, хандра и паника. Северная Атлантика оказалась настоящей, Испания оказалась настоящей, Генералиссимус Франко и Гуардиа сивиль оказались настоящими — и вот из-за них всех я себя чувствовал до ужаса воображаемым. У ММ нервы тоже сдавали, как выяснилось: тем вечером мы с нею жутко, изнурительно поссорились.
Твоя бойна.
Ми бойна. В Ле-‘Авре мы забрали «фольксваген-жук», заказанный еще из Штатов, и загрузили его своими пожитками; и поехали вниз через Францию и сквозь Пиренеи как можно быстрее, останавливаясь там, где в «Европе за пять долларов в день» велел мистер Фроммер[32], а на самом деле нам удавалось, всем втроем, вписаться в десять или двенадцать, включая расходы на машину. Погода стояла слишком скверная и холодная, чтобы разбивать лагерь; замысел у нас был как можно скорее добраться до юга и зажить своим хозяйством, чтобы не тратиться на счета гостиниц и ресторанов; осмотру достопримечательностей придется подождать до весны и лета. В Париже, например, — у нас обоих с Мэрилин Марш то был первый визит — мы преимущественно занимались поисками, где бы купить походную печурку. Мы не были уверены, что у испанцев вообще бывают походные плитки, а нам такая потом понадобится...
Вспоминать все это достаточно уныло; но факт остается фактом — едва мы пустились в путь, как дух у нас воспрянул, хоть меня вся эта иностранная реальность несколько и оглушала. Чтобы американский мальчонка держал хвост пистолетом, ничто не сравнится с посадкой за руль. Мэрилин Марш, должен я тут заметить, не говорила ни по-французски, ни по-испански; я на обоих языках худо-бедно читал, но ни на одном не говорил хорошо; слишком занят я был разбирательствами с таможенниками, валютами, дорожными картами, правилами движения, консьержами и официантами в ресторанах, чтобы делать писательские заметки в пресловутой записной книжке.
Дух перевели мы только в Мадриде. Туда на несколько недель приехал Манфред — заниматься своей Дьявольщиной под прикрытием посольства, и мы уговорились, что позволим ему три дня показывать нам город. Точнее сказать, Мэрилин Марш, Оррин и я днем занимались тем, что рекомендовал «Путеводитель Мишлен», учитывая присоветованные Манфредом приоритеты, а он разбирался с темными делишками, с какими и приехал сюда разбираться, — фактически, полагаю, наблюдал за неким КГБ-шником, который наблюдал за нашими секретными учениями ВВС, предназначенными для подавления гипотетических восстаний левых сил против Франко, дабы защитить наши воздушные базы в Испании. В конце каждого дня мы с ним встречались у нас в гостинице — «Европе», совсем рядом с Пуэрта-дель-Соль, полезная подсказка Фроммера, — и вместе проводили вечер в городе.
Мой брат производил такое же сильное впечатление, как Прадо и парк Ретиро. Граф был так непринужден в этом городе, так хорошо его знал; он так спокойно и действенно разбирался с таксистами-мадриленьо, метрдотелями и лавочниками, торговался с ними и перешучивался, развлекал Оруноко историями об осаде Мадрида, попутно показывая мне хемингуэевские места, а ММ отводил подальше от ловушек для туристов туда, где можно было что-то купить действительно выгодно. Искусник Манфред: мой ушлый близнец! Даже в свои тридцать он справился бы не хуже в полудюжине европейских столиц и во всех крупных городах Северной Америки. О Граф!
Мэрилин Марш это ошеломляло. Меня она в свое время предпочла Манфреду отчасти потому, что понимала: он скорее авантюрист, нежели супруг. Но у меня карьера буксовала, а если забыть, чем на самом деле занимался Граф, — Мэрилин Марш это неплохо удавалось — то выглядел он вполне как сотрудник дипломатической службы на подъеме. А раз у нее теперь уже имелся муж, авантюрная ипостась Манфреда была для нее скорее плюсом, нежели минусом. В Мадриде тогда он мог бы ее добиться, стоило только попросить; она мне об этом сама рассказала, полувсерьез. Граф не просил.
В наш последний день там мы и купили мне бойну — в лавке, не торговавшей ничем, кроме баскских бойн. Самый практичный головной убор на свете: не продувается, всепогодный; его можно носить круглый год с любым нарядом, от строгого с галстуком до купального костюма, а когда не на себе, таскать его можно в кармане. Граф сказал, что баскские бойны служат дольше французских беретов или бойн из каких-либо других испанских краев. Моя фактически бессмертна. Я надел ее, не выходя из лавки; тем вечером я пришел в ней в ресторан; я носил ее следующие двадцать лет до вчерашнего дня. И надену ее снова, когда она вновь приплывет ко мне — или же я к ней.
В тот последний вечер в Мадриде ели мы в «Коммодоре», на Серрано на Пласа-Архентина: пять вилок в «Мишлене». То была самая великолепная трапеза, многократно превосходившая все, что мы доселе в жизни поглощали, — примерно по шесть долларов на нос. Невероятно: вот бы мне сейчас в рот кусочек «Жареного молочного поросенка по-коммодорски», пока я рассказываю историю своей бойны. Я гордился Графом и завидовал ему — и еще больше потому, что он отмахивался от заигрываний ММ, не раня при этом ни ее чувств, ни моих. Именно что полувсерьез за последним бренди трапезы он и пригласил меня подумать о том, чтобы влиться в Компанию, если с Музой все же не сложится. Помимо бюро ЗДП[33], которое, как он знал, я не одобряю, есть и множество других интересных мест для работы. Мне может быть интересно узнать, что у парочки его коллег имеются опубликованные шпионские романы, — это недурное прикрытие, — а парочка некрупных американских писателей состоит на бухгалтерском учете ЦРУ как агенты на кое-какую ставку. Но он надеялся, что в Андалусии у нас все сощелкнется как надо. Самому ему не терпелось закончить работу в Мадриде и вернуться к Кармен, Гасу[34] и к вам, девочки.
Что ж: щелкала той зимой в Андалусии лишь моя портативная «Олимпия», да и то без толку. Мы нашли дешевую маленькую виллу на съем неподалеку от пляжа между Торремолиносом и Фуэнхиролой: по местным меркам достаточно обустроенную, но спроектированную для испанского лета. Черепичная кровля, плиточный пол, оштукатуренные стены, никакого обогрева за исключением крохотного камелька, в котором мы жгли оливковые дрова, а это почти как жечь камни. Температура висела вокруг нижних пятидесяти[35], что снаружи, что внутри; со Средиземноморья дуло грубыми ветрами; полы и стены у нас потели. Прочие виллы на небольшом участке стояли свободными. Мы пытались радоваться тому, что мы в Европе, но были мы на самом деле в саркофаге — и в тупике. Оррин жалел, что он не в школе; Мэрилин Марш жалела, что она не у себя в конторе; я жалел, что не у себя дома в кабинете. Иностранная действительность всего слишком отвлекала меня, чтобы можно было сосредоточиться; да и вообще роман не желал складываться. Предполагалось, что будет он о политике или политической журналистике — об этом я кое-что знал, — но принял он автобиографический оборот и все больше становился романом о несостоявшемся писателе и браке, трудном от его первых взаимных неверностей.
Но это-то ладно. Незадача моя — помимо недостатка воображения, слабой драматургии и типичной для любителя нехватки настоящей хватки в методе художественной прозы — заключалась в том, как рассказать какую бы то ни было историю среднего класса из американского предместья в той стране, которая буквально каждый день тычет тебя носом в твои основные нравственные принципы, как этого из года в год не делала наша жизнь в С. Ш. этой самой А.
Экземпли гратиа: по дороге за нашей виллой, бывало, проходили караваны цыган, и женщины рылись под дождем у нас в мусорных баках. Если они видели, как мы что-то делаем в кухне, одна принималась стучать в стекло и показывать на свой рот и своего младенца — младенцы были у них всех. Мы открывали окно и давали ей апельсин или немного хлеба. За нею подбегали другие цыганские женщины со своими младенцами, и бинго! Тут либо раздать все свои припасы бедным, как предписывает Иисус, либо начать отказывать предположительно голодным людям. Мы решили отказывать предположительно голодным людям. Но солнечная Испания, романтическая Андалусия так запросто с крючка тебя не спустит. Первая хитана, которой мы отказали, — то есть кому покачали головами в окно — проворно выудила из нашей мусорки заплесневелую апельсиновую кожуру, плюнула нам на оконное стекло и сунула эту гнилую кожуру сперва себе в рот, а потом и младенцу. Когда же мы задернули шторы, она расхохоталась над нами — ее бесстыжий тенор я слышу до сих пор, — а потом несколько минут еще обсуждала нас на цыганском испанском со своим младенцем, стоя, разумеется, прямо под слякотным дождем. Особенно расстроился бедный Оруноко; никто из нас ничего подобного раньше не делал и не видал, но он-то о таком даже не слыхивал. После этого еду мы готовили только при задернутых шторах. Буэн провенчо![36]
Вот. Будь мы историками искусства, получившими грант на подсчет горгулий на всех до единой сельских церквушках Испании, мы хотя бы горгулий пересчитали. Но ехать в другую страну ни под чьей эгидой и безо всяких контактов — не в отпуск, а писать роман о жизни на родине и стране этой, по сути, говорить: будь интересной и вдохновляй; искупи эту поганую погоду, нашу финансовую жертву, перебой в наших обычных жизнях — такое требование было б неразумным и к самому Эдему. По утрам Оррин и Мэрилин Марш сбивались у оливкового огня и читали книжки из английской библиотеки в Торремолиносе, а я тем временем дрожал у нас в спальне за пишущей машинкой. Днем мы ходили на рынок и понемногу осматривали окрестности, но для подобных вылазок время года было не то. Почти каждый вечер все возвращалось к тому же оливковому огню. Немудрено, что Тёрнеры начали ссориться — всегда приглушенно из-за Оррина, поскольку в том домике невозможно было по-настоящему уединиться.
Кепарь. Вместе с похлебками рыба-с-нутом, какие ММ запаривала на нашей парижской походной плитке, когда умирала большая кухонная плита, что случалось часто, самым любимым в Эспанье у меня была моя бойна. Из-за промозглости я носил ее и в доме, и на улице; снимал ее, только чтобы принять девяностосекундный душ да спать в нашей сырой, узкой и шумной постели. Так миновали декабрь, январь и почти весь февраль. Нам не терпелось, чтобы настала весна и мы б могли выбраться с «Виллы Долороса», как мы ее прозвали, и пуститься в путь: походная жизнь, мы знали по опыту, будет чертовски удобнее и интереснее. Но волглая зима все тянулась и тянулась. Потом однажды в субботу под конец февраля я впервые потерял и вновь обрел ми бойну — дело было так:
В вышине Сьерра-Бермеха, что восстает за Коста-дель-Соль к западу от Малаги, лежит древний городок Ронда, милый Сервантесу, Гойе, Хемингуэю и Джойсовой Молли Блум, упоминающей его в своем знаменитом монологе. Главная достопримечательность Ронды, если не считать живописных улочек и старейшей арены для боя быков в Испании, — зрелищное отвесное ущелье, называемое Тахо, что по-испански означает «разрез», которое действительно рассекает городок так, словно Пол Баньян расколол его своим топором. Напомню тебе историю Пилар из «По ком звонит колокол» — о том, как республиканцы отбили ее деревню у лоялистов в Гражданскую войну и прогнали всех местных «фашистов» сквозь строй к некоему обрыву: по дороге их лупили дубинками, а потом столкнули с утеса. Пилар описывала их отдельные смерти — некоторых избивали в месиво; другие доходили до обрыва нетронутыми, и их вынуждали прыгать, — а потом замечает, что ничего ужаснее в своей жизни она не видела — пока не прошло еще три дня, когда городок снова отбили солдаты Франко. Место Хемингуэй не называет, но Граф сообщил нам в Мадриде, что городок этот — Ронда, а утес — знаменитый Тахо, который пропустить нам никак нельзя.
И вот мы загрузились в «фольксваген» и поехали по побережью мимо Марбеллы — сейчас там сплошь многоэтажные отели, а в Тыщадевятьсот шестидесятом это все еще был тихий маленький курорт, — затем свернули вглубь суши и принялись долго карабкаться на сьерру. Стояло погожее холодное утро; Мэрилин Марш менструировала и потому держалась раздражительно, но все мы были счастливы куда-то ехать, а в машине гораздо теплее, чем нам бывало вообще когда-либо на «Вилле Долороса».
По другую сторону Марбеллы нас остановила Гуардиа сивиль. Парней этих мы, конечно, видели повсюду — они стояли стражу на пустых мысах в своих оливковых мундирах и наполеоновских треуголках, с автоматическими винтовками, как будто в любую минуту ожидалось новое нашествие мавров, и вид этой стражи неизменно более или менее нервировал. На память приходили скверные отзывы Хемингуэя и Джорджа Оруэлла, и становилось понятно, что и через двадцать пять лет после Гражданской войны они здесь напоминали выжившим, чья сторона победила. Неприятно, когда тебя останавливает Гуардиа сивиль с оружием в руках посреди пустой испанской улицы.
Перед нами стоял луноликий парняга с тоненькими усиками и пятичасовой щетиной в девять утра. Строго спросил нас, куда направляемся. Ронда. ¿Американос? Си. ¿Туристас? Пока Мэрилин Марш рылась в поисках паспортов, я как можно ровнее сообщил парню, что в Ронде мы будем туристас, си, но вообще в Испании мы визитадорес. «Будем» далось мне не сразу, но эта разница казалась важной для нашей дигнидад. Гуардиа отмахнулся от наших паспортов и показал автоматической винтовкой на старика, стоявшего поблизости на обочине: его отец, объяснил он, живет в Ронде и ждет следующего автобуса, а до него еще час. Мы не против ли его туда доставить.
Изъяснялся он, э-э, учтиво, но неприветливо. Я ответил «конечно» — с большим облегчением, хотя в машине и без него было мало места. Мэрилин Марш пробурчала по-английски, дескать, надеется, что старик без жучков. На самом деле он был потертый, но чистенький, усохший старичок с полудюжиной скверных зубов, ни одного целого, одет в старый двубортный габардиновый костюм и белую рубашку, застегнутую до самого верха, без галстука. Всю дорогу до Ронды — всего два или три десятка миль, наверное, но почти все на второй передаче, а многие и на первой — он на испанском расспрашивал Оруноко об Америке, вопросы я переводил и сам отвечал на них, если требовалось нечто сложнее си или но. Обычное: си, мы там зарабатываем гораздо больше денег, чем все-вы тут, может, в двадцать раз больше; вместе с тем булка хлеба стоит нам в двадцать раз больше; вместе и с тем и с другим нас, туристов, у вас в стране, бесспорно, в двадцать раз больше, чем вас, туристов, у нас, эт сетера. Мэрилин Марш, которой Испании как раз уже хватило по самое горло, на своем бодром английском объявила ему, что всего два раза видела, как солнечные андалусцы смеются: первый — когда часть строящегося дома в солнечной Малаге обрушилась на солнечный запаркованный рядом автомобиль, в котором, к несчастью, никого не оказалось, а не то шутка была бы еще смешней для хохочущей толпы праздных солнечных зевак, и второй — когда в солнечном Торремолиносе пятилетнего мальчишку, прицепившемуся, чтоб бесплатно проехаться под дождем, к заднему борту тележки, запряженной ослом, смеющаяся толпа праздных зевак показала возчику, и тот пинками прогнал его по солнечной улице прямо под праздные ноги смеющейся толпы солнечных эт сетерас. Но абло американо, пробормотал Оррину старик. Но вашей национальной чести способствует, продолжала тогдашняя Миссус Тёрнер — она как раз тогда читала о взаимных жестокостях при Гуэрра сивиль, — что солнечные испанцы никогда б не могли быть виновны, к примеру, в Аушвице. Во-первых, у вас печи бы сдохли, как наша кухонная плита, а вовсе не евреи, от которых вы все равно избавились в вашем солнечном Пятнадцатом веке, нет? А во-вторых, все это понятие о лагерях уничтожения на ваши изощренные мавританские вкусы было б чересчур безличным. Гораздо более аградабле сталкивать публику с обрыва по одному в роскошный средиземноморский закат, как вы это делали под Малагой, — три сотни там было или же три тысячи? Или изнасиловать, а затем убить целый женский монастырь, набитый монахинями, в манере их предпочитаемого святого — то было в Барселоне или в Валенсии?
Юного Оруноко, как я видел в зеркальце, это потрясло до самых носочков. Старик наш в ответ улыбался, жал плечами и кивал — ему, полагаю, было стыдно за ММ, что она упорно мелет какую-то белиберду. Он заметил, что горы тут вокруг богаты водой, а также соснами. Весь путь наверх он клянчил у Мэрилин Марш сигареты «Мальборо» — в те дни мы все курили — и стряхивал пепел себе в левую ладонь. Даже на окурки он плевал и сберегал их у себя в левой руке: пепельница у заднего сиденья, сообщил он Оррину по-испански, слишком уж чистая. На окраине Ронды он попросил себя высадить, предложил заплатить нам столько же, сколько за автобус, учтиво поблагодарил Оррина, когда мы от его денег отказались, а после этого мимоходом вывалил содержимое своей левой руки на пол машины и вытер ладонь о покрытие сиденья, говоря нам адиос.
Ронда. Ми бойна. Там стояла холодина, и от крепкого ветра с Серраниа-де-Ронда по улицам болтаться было неприятно. Тем не менее на главной площади расположилось солнечное сборище праздных зевак ММ: все мужчины, преимущественно одеты, как наш старик, лица прямиком из Гойи, все на нас пялятся, ни единой улыбки. Двигалась здесь только наша машина; на то, чтобы запарковать ее и выбраться наружу, потребовалось некоторое мужество; вообще-то мы решили сперва осмотреть эту Пласу-де-Торос, чтобы прийти в себя. Оррин поплевал на «Клинекс» и протер испачканное сиденье; ма
