Мидлмарч. Том 2
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Мидлмарч. Том 2

Тегін үзінді
Оқу

Джордж Элиот

Мидлмарч. Том 2

George Eliot. Middlemarch. Volume 2

© Короткова Е. В., перевод на русский язык. Наследник, 2025

© Гурова И. Г., комментарии. Наследник, 2025

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2025

Книга пятая

Рука мертвеца

Глава XLIII

 

Фигурке этой нет цены. С любовью

Когда-то мастер вырезал ее

Из лучшей кости. Неподвластны моде

Изящество и благородство линий,

Чарующие женственностью вечной.

А вот другая дорогая вещь —

Майолика искуснейшей работы.

Взгляните, как улыбка бесподобна!

Казалось бы, простой фаянс, однако

Украсит он и самый пышный стол.

 



Доротея редко отлучалась из дому без мужа, но временами ездила в Мидлмарч одна, за покупками или с благотворительной целью, как делают все богатые и небогатые дамы, живущие в окрестностях какого-нибудь города. Под предлогом такой поездки она решила спустя два дня после сцены в тисовой аллее побывать у Лидгейта и узнать, не появились ли у мужа новые симптомы болезни и не расспрашивал ли он о своем состоянии врача. Ей казалось чуть ли не преступным что-то выведывать о муже у постороннего человека, но неведение было страшнее, страшнее потому, что могло толкнуть ее на несправедливый или жестокий поступок, и это соображение заглушило укоры совести. Она видела, что в сознании мужа произошел перелом: уже на следующий день он начал перестраивать систему выписок и отдал Доротее совершенно новые распоряжения относительно дальнейшей работы: бедняжке предстояло основательно запастись терпением.

Подъезжая часа в четыре к дому доктора на Лоуик-Гейт, она засомневалась, застанет ли его, и пожалела, что заранее ему не написала. Доктора и впрямь не оказалось дома.

– А миссис Лидгейт? – спросила Доротея. Она не была знакома с Розамондой, но сейчас вспомнила, что доктор женат. Миссис Лидгейт была дома.

– Я с ней поговорю, если она позволит. Будьте добры, узнайте, может ли она на несколько минут принять меня… принять миссис Кейсобон?

Слуга отправился с докладом. Сквозь открытое окно донеслись звуки музыки – что-то пропел мужской голос, затем рассыпалось аккордами фортепьяно. Но аккорды внезапно оборвались, после чего вышел слуга и сказал, что миссис Лидгейт очень рада видеть у себя миссис Кейсобон.

Доротея вошла в гостиную. Контраст между хозяйкой и гостьей был весьма характерен для провинции той поры, когда несходство в обычаях разных сословий проявлялось ощутимее, чем сейчас. Знатоки, вероятно, могут сказать, как называлась ткань платья, которое ранней осенью носила Доротея, – тонкая белая шерстяная ткань, мягкая на взгляд и на ощупь. Она всегда казалась только что постиранной, пахла свежей зеленью и была скроена на манер ротонды со старомодными широкими рукавами. И все же, появись Доротея перед безмолвствующими зрителями в роли Имогены[1] или дочери Катона[2], ее наряд не вызвал бы недоумения; в ее движениях, осанке были грация и величавость, а широкополая шляпка – удел ее современниц, – обрамлявшая скромно причесанные волосы и правдивые глаза, вполне могла бы заменить тот золотистый головной убор, что именуют нимбом. Для двух зрителей, ожидавших ее в гостиной, миссис Кейсобон представляла больше интереса, чем любая героиня драмы. Розамонда выделяла ее из простых смертных, причисляя к высшим существам, чья наружность и манеры заслуживают самого пристального внимания; кроме того, Розамонда была довольна, что и миссис Кейсобон представилась возможность обратить на нее внимание. Что толку быть изысканной, если этого не могут оценить знатоки? А поскольку в доме сэра Годвина Розамонда удостоилась высшей похвалы, она не сомневалась в своем успехе у людей знатного происхождения. Доротея со свойственной ей бесхитростной доброжелательностью протянула хозяйке дома руку и с восхищением оглядела хорошенькую молодую миссис Лидгейт, лишь краем глаза заметив стоящего поодаль джентльмена в сюртуке. Джентльмен был слишком поглощен одной из двух присутствующих женщин, чтобы обратить внимание на контраст между ними – контраст, который поразил бы беспристрастного наблюдателя. Обе были высокого роста, у той и у другой – прелестные глаза, но вообразите себе головку Розамонды в дивной короне кос, сплетенных из младенчески белокурых волос, ее голубое платье, элегантный и модный покрой которого взволновал бы любого портного, большой вышитый воротник, стоимость коего нельзя было не оценить, в меру украшенные кольцами пальчики и рассчитанную непринужденность манер – трудоемкую замену простоты.

– Благодарю за позволение прервать ваши занятия, – тут же заговорила Доротея. – Мне бы очень хотелось до отъезда домой повидать мистера Лидгейта, и я надеялась, что, может быть, вы скажете, где его найти, или даже позволите подождать его, если он вскоре должен вернуться.

– Он в новой больнице, – сказала Розамонда. – Не знаю, скоро ли он вернется. Но я могу за ним послать.

– Разрешите мне сходить за доктором? – предложил, выступая вперед, Уилл Ладислав. Он взял шляпу еще до того, как вошла гостья. Доротея вспыхнула от неожиданности, но протянула ему руку, улыбаясь с явной радостью и говоря:

– А я вас не узнала: не ожидала вас здесь встретить.

– Вы разрешите мне сходить в больницу и сказать мистеру Лидгейту, что вы хотите его видеть? – спросил Уилл.

– Я пошлю за ним карету, – возразила Доротея. – Так гораздо проще. Не будете ли вы добры отдать распоряжение кучеру?

Уилл направился к двери, как вдруг Доротея, в чьем воображении мгновенно пронеслось множество воспоминаний, торопливо повернулась к нему и сказала:

– Нет, нет, благодарю. Мне хочется как можно скорей возвратиться домой. Я сама поеду в больницу и поговорю с мистером Лидгейтом. Пожалуйста, простите меня, миссис Лидгейт. Вы были очень добры.

Ее вдруг поглотила какая-то новая мысль, и, выходя из комнаты, она едва ли замечала, что происходит вокруг, едва ли заметила, как Уилл распахнул перед ней дверь и предложил ей руку, чтобы проводить к карете. Она оперлась на его руку, но не сказала ни слова. Уилл был порядком раздосадован и подавлен, но и сам не мог придумать, что сказать. Он молча посадил ее в карету, они попрощались, и Доротея уехала.

Пять минут пути до больницы ушли на совершенно новые для нее размышления. Решение уехать и охватившая ее в тот миг задумчивость были порождены внезапным ощущением, что, сознательно поддерживая дальнейшее знакомство с Уиллом и скрывая это от мужа, она допускает своего рода обман, да и самая поездка к Лидгейту затеяна украдкой. Все это она понимала вполне отчетливо, но еще что-то неприятное смутно тревожило ее. Сейчас, когда она была одна в карете, Доротея как бы вновь услышала мужской голос и аккомпанировавшее ему фортепьяно, на которые не обратила внимания сразу. Значит, Уилл Ладислав навещает миссис Лидгейт в отсутствие ее мужа, с некоторым удивлением подумала она. Правда, ей тут же вспомнилось, что он и ее навещал, стало быть, в таких визитах нет ничего дурного. Но ведь Уилл родственник мистера Кейсобона, Доротея обязана его принимать. И все же, судя по некоторым признакам, мистер Кейсобон был, пожалуй, недоволен этими визитами в его отсутствие. «Я, должно быть, многое неверно понимала», – с грустью подумала Доротея. Слезы хлынули градом, и ей пришлось поспешно их утереть. Огорченная, растерянная, она почувствовала, что дотоле ясный для нее облик Уилла каким-то образом исказился. Тем временем карета остановилась у ворот больницы. Вскоре Доротея уже расхаживала рядом с Лидгейтом по зеленому больничному двору, и ею снова овладело тревожное волнение, заставившее ее искать этой встречи.

Что до Уилла Ладислава, он тоже был подавлен, но вполне представлял себе – почему. Ему редко приходилось встречаться с Доротеей, а нынешняя встреча к тому же оказалась неудачной. Мало того что Доротея, вопреки обычаю, не была занята только им, она встретила его при обстоятельствах, показывающих, что и он не был всецело занят ею. Обстоятельства этой встречи оттеснили его в чуждый Доротее круг обывателей Мидлмарча. Но виновен ли он в этом? Поселившись в городе, он постарался перезнакомиться с кем только возможно: его положение требовало, чтобы он знал всех и вся. Лидгейт, право же, самый достойный из его здешних знакомцев, а миссис Лидгейт музицирует, да и вообще в ее доме приятно бывать. Так возникла ситуация, при которой наша Диана столь неожиданно наткнулась на своего воздыхателя. Убийственная ситуация. Только ради Доротеи живет он в Мидлмарче – Уилл это прекрасно понимал. В то же время его положение в городе грозило воздвигнуть между ними преграду, более губительную для сохранения взаимного интереса, чем расстояние от Рима до Англии. Сословными предрассудками нетрудно пренебречь, если речь идет о чем-то наподобие высокомерного письма мистера Кейсобона, но предрассудки, как пахучие тела, существуют в двух субстанциях – устойчивой и летучей, они устойчивы, как пирамиды, и неуловимо летучи, как двадцатый отзвук эха или воспоминание об аромате гиацинтов в ночной тьме. А Уилл по складу характера был чувствителен к неуловимому: менее тонкий человек не осознал бы, что в отношение Доротеи к нему впервые вкралась принужденность, и в их молчании, пока он вел ее к карете, сквозил холодок. Возможно, побуждаемый ревностью и злобой, Кейсобон убедил жену, что Уилл уже не принадлежит к их кругу. Черт бы его побрал!

Уилл вернулся в гостиную, взял шляпу и, с раздраженным видом подойдя к хозяйке, уже пересевшей за пяльцы, сказал:

– Заниматься музыкой или стихами можно только до тех пор, пока не помешают. Если разрешите, я зайду на днях, и мы еще поупражняемся над «Lungi dal саго bene»[3].

– Счастлива быть вашей ученицей, – сказала Розамонда. – Но признайтесь: на сей раз помеха оказалась прелестной. Я завидую вашему знакомству с миссис Кейсобон. Что, она очень умна? Судя по виду – да.

– Я, право, об этом не думал, – угрюмо ответил Уилл.

– Точно так же мне ответил Тертий, когда я у него спросила, красива ли она. Интересно, о чем думаете вы, господа, в ее присутствии?

– О ней самой, – сказал Уилл, которому вдруг захотелось кольнуть очаровательную миссис Лидгейт. – Когда видишь совершенную женщину, не задумываешься о ее отдельных свойствах… просто чувствуешь ее присутствие.

– Когда Тертий поедет в Лоуик, я буду сгорать от ревности, – лукаво улыбаясь, произнесла Розамонда. – Он ко мне охладеет.

– По-моему, до сих пор с Лидгейтом ничего такого не произошло. Миссис Кейсобон настолько не похожа на других женщин, что их нельзя с ней сравнивать.

– Вы, я вижу, ее преданный поклонник. Наверное, вы часто видитесь?

– Нет, – ворчливо ответил Уилл. – Поклонение скорее относится к области теории, чем практики. Правда, сейчас я злоупотребляю практикой… как ни печально, мне придется удалиться.

– Загляните к нам как-нибудь вечером, буду рада вас видеть. Мистер Лидгейт с удовольствием послушает музыку, да и мне приятнее будет музицировать при нем.

Когда муж возвратился домой, Розамонда, подойдя к нему и взяв обеими руками за лацканы сюртука, сказала:

– Мы разучивали арию с мистером Ладиславом, когда приехала миссис Кейсобон. По-моему, он огорчился. Как ты считаешь, может быть, ему не понравилось, что она его у нас застала? Но ведь ты ничуть не ниже его по положению, напротив… хоть он и родня Кейсобонам.

– Да нет, не в этом дело; если он и огорчился, то по другому поводу. Ладислав – нечто вроде цыгана: в нем нет чванства.

– Он превосходный музыкант; но порою не очень любезен. Он тебе нравится?

– Да. По-моему, он славный малый, несколько легковесен, разбрасывается, но симпатичный.

– Знаешь, кажется, он без ума от миссис Кейсобон.

– Бедняга! – воскликнул Лидгейт, улыбнувшись и ущипнув Розамонду за ушки.

Розамонда чувствовала, что начала познавать мир, а главное, сделала открытие – в годы девичества нечто подобное показалось бы ей немыслимым, разве что в трагедиях стародавних времен, – заключавшееся в том, что женщина даже после замужества может завоевывать и порабощать мужчин. В ту пору юные британские девицы, не исключая воспитанниц миссис Лемон, мало знали французских авторов, писавших после Расина[4], а общественная печать еще не озаряла скандальную хронику столь ярким светом, как сейчас. И все же достаточно даже малейших намеков, в особенности намека на осуществимость множества побед, чтобы женское тщеславие, благо досуг неограничен, разбушевалось во всю мощь. Какое наслаждение пленять, восседая на брачном престоле рядом с кронпринцем-мужем (в действительности – тоже подданным), ловить искательные взгляды пленных, утративших покой… и недурно, чтобы заодно и аппетит! Но сейчас Розамонду больше всего занимал роман с ее кронпринцем, и она жаждала увериться лишь в его покорности. Когда он сказал «Бедняга!», она с игривым любопытством спросила:

– Почему?

– Да ведь когда какая-нибудь из вас, наяд, сведет с ума мужчину, на что он способен? Забросит работу и тут же станет коллекционировать долговые счета.

– Ну, уж ты никак не забросил работу. То ты в больнице, то навещаешь пациентов-бедняков, то поглощен очередной ссорой с врачами, а дома тебя не оторвешь от микроскопа и всяких склянок. Они тебе милей меня, признайся.

– Неужели ты настолько нечестолюбива, что будешь довольна, если я навсегда останусь лекарем в Мидлмарче? – сказал Лидгейт, опустив руки на плечи жене и устремив на нее нежный и серьезный взгляд. – Я познакомлю тебя с моим любимым четверостишьем, написанным одним старинным поэтом:

 

Зачем нам суетные почести милы?

Чтоб быть забытыми? Сколь выше цель – создать

Достойное того, чтобы о нем писать,

Писать достойное прочтенья и хвалы.

 

Вот этого я и хочу, Рози: создать достойное того, чтобы о нем писать, и самому написать о созданном мною. А для этого надо работать, душенька.

– Ну конечно, мне хочется, чтобы ты делал разные открытия. Я буду счастлива, если ты достигнешь высокого положения и мы выберемся из Мидлмарча. Ты не можешь пожаловаться, что я мешаю тебе работать. Но ведь нельзя же жить отшельником. Тертий, ты мною недоволен?

– Нет, милая, нет. Я даже слишком доволен.

– А о чем с тобой говорила миссис Кейсобон?

– Расспрашивала о здоровье мужа, больше ничего. Кажется, мы можем ожидать щедрого пожертвования для нашей больницы. Помоему, мы будем получать от миссис Кейсобон двести фунтов в год.

Расин Жан (1639–1699) – знаменитый французский драматург, чьи пьесы широко использовались как хрестоматийное чтение в школах.

«Вдали от милого» (ит.).

Дочь Катона – Порция, жена Брута, персонаж трагедии Шекспира «Юлий Цезарь».

Имогена – героиня пьесы Шекспира «Цимбелин».

Глава XLIV

 

Нет, я не буду жаться к берегам,

А в море по звездам направлю путь.

 



Когда, прогуливаясь среди лавровых кустов во дворе больницы, Доротея услышала от Лидгейта, что у мистера Кейсобона не обнаружено новых болезненных симптомов, если не считать стремления как можно подробней узнать все о своей болезни, она тут же принялась припоминать, не вызвано ли это нездоровое стремление каким-нибудь ее поступком или фразой? Лидгейт, опасаясь упустить возможность сделать все для достижения своей заветной цели, вдруг сказал:

– Я не знаю, известно ли вам и вашему супругу о нуждах новой больницы? Пожалуй, я покажусь вам эгоистом, затрагивая при подобных обстоятельствах этот предмет, но меня можно извинить. Дело в том, что здешние врачи ведут борьбу против нашей больницы. Мне кажется, подобные проблемы должны вас интересовать. Помнится, когда я имел удовольствие познакомиться с вами в Типтон-Грейндже еще до вашего замужества, вы меня расспрашивали, влияет ли на здоровье бедняков то, что им приходится ютиться в столь жалких жилищах.

– Да, конечно, – загоревшись, сказала Доротея. – Буду очень вам признательна, если вы скажете, чем я могу хоть немного помочь. Я как-то отошла от всех этих забот после замужества. – Она замялась и добавила: – То есть у нас в деревне дома не так уж плохи, а о соседних я не справлялась, будучи поглощена другими делами. Но здесь, в Мидлмарче… вероятно, очень много можно сделать.

– Здесь можно сделать все, – оживленно воскликнул Лидгейт. – И основным полем деятельности стала наша больница, существующая исключительно благодаря стараниям мистера Булстрода, и в немалой степени – его деньгам. Но одному человеку такое предприятие не под силу. Он, разумеется, рассчитывал на помощь. А вместо помощи под нас ведутся гнусные подкопы, затеянные недоброжелателями.

– Но какие могут быть для этого причины? – с простодушным изумлением спросила Доротея.

– Главным образом и прежде всего – неприязнь к мистеру Булстроду. Половина города готова, не щадя трудов, ставить ему палки в колеса. В этом нелепом мире большинство полагает, что из дела может выйти толк лишь в том случае, если оно затеяно людьми их круга. До приезда сюда я ничего не знал о Булстроде. Я отношусь к нему совершенно беспристрастно и вижу, что у него есть интересные идеи и планы, которые я смогу обратить на пользу общества. Будь у нас побольше образованных людей, считающих, что их вмешательство может способствовать развитию теории и практики медицины, их деятельность не замедлила бы принести плоды. Я в этом убежден. Думаю, что, отказавшись сотрудничать с мистером Булстродом, я пренебрег бы возможностью сделать мою профессию более полезной людям.

– Я совершенно с вами согласна, – сказала Доротея, на которую произвела огромное впечатление вкратце описанная Лидгейтом ситуация. – Но что эти люди имеют против мистера Булстрода? Мой дядюшка с приязнью относится к нему.

– Многим не нравится его религиозность, – уклонился от прямого ответа Лидгейт.

– Ну, тогда он тем более заслуживает поддержки, – сказала Доротея, которой Мидлмарч вдруг представился полем битвы добра и зла.

– Говоря откровенно, у них есть и другие резоны: Булстрод – человек деспотичный и довольно необщительный, кроме того, его род занятий сопряжен с некоторыми сложностями, о которых я не имею понятия. Но какое все это имеет отношение к его желанию построить здесь очень нужную людям больницу, подобной которой нет в графстве? Главная придирка наших противников состоит в том, что руководство медицинской частью доверено мне. Я, конечно, рад. Это дает мне возможность поработать не за страх, а за совесть, и я уверен, что мистер Булстрод не раскаивается в своем выборе. Но покамест все свелось к тому, что мои здешние коллеги ополчились на больницу и не только сами отказываются сотрудничать со мной, но стремятся очернить нас в глазах жертвователей.

– Как это мелочно! – негодующе воскликнула Доротея.

– Я полагаю, что за убеждения нужно бороться, иначе, вероятно, ничего не сделаешь. Здешние обыватели вопиюще невежественны. Я ведь хочу только воспользоваться для своих исследований кое-какими возможностями, не выпадающими на долю каждого; но у меня, с их точки зрения, есть непростительные пороки: я слишком молод, я не здешний, да к тому же знаю больше, чем местные уроженцы. И все-таки, поскольку я убежден, что могу изобрести новый, более эффективный метод лечения… могу путем исследований и наблюдений послужить на пользу медицине, я был бы низким стяжателем, отказавшись использовать эти возможности из соображений личной выгоды. И так как жалованья мне никто платить не собирается, то и в корыстолюбии меня нельзя упрекнуть.

– Я так рада, что вы рассказали мне все это, мистер Лидгейт, – с жаром произнесла Доротея. – Полагаю, мне удастся вам немного помочь. У меня есть кое-какие средства, и я просто не знаю, как их употребить… мысль об этом меня часто беспокоит. Для столь благородной цели я, несомненно, смогу выделять по двести фунтов в год. Ах, какое это счастье – быть уверенным, что твои знания принесут огромную пользу! Завидую вам, что каждый новый день вы встречаете с этим чувством уверенности. Иные столько трудятся из-за сущих пустяков!

Последние слова она произнесла упавшим голосом. Но тут же добавила уже веселей:

– Очень прошу вас, приезжайте в Лоуик и подробнее ознакомьте нас с делом. Я расскажу об этом мистеру Кейсобону. А сейчас мне нужно спешить домой.

В тот же вечер она рассказала мужу о больнице, добавив, что хотела бы жертвовать по двести фунтов в год, – ее ежегодный доход (в процентах с капитала, закрепленного за Доротеей при вступлении в брак) равнялся семистам фунтам. Мистер Кейсобон не возражал, а лишь заметил вскользь, что, пожалуй, эта сумма непомерно велика, коль скоро существуют и другие благие деяния, но когда Доротея в своем невежестве заупрямилась, не стал противиться. Сам он равнодушно относился к деньгам и не был скуп. Если порою он и принимал к сердцу денежные вопросы, то не из скаредности, а по какой-нибудь иной причине.

Доротея сказала ему, что виделась с Лидгейтом, и передала вкратце суть их разговора о больнице. Мистер Кейсобон не задал Доротее ни единого вопроса, но не сомневался, что ездила она узнать, о чем он беседовал с доктором. «Она знает все, что знаю я», – твердил неугомонный внутренний голос; но, узнавая друг о друге все больше и продолжая молчать, они все сильнее отдалялись друг от друга. Кейсобон не верил в любовь жены, а какое одиночество бездоннее, чем одиночество неверия?

Глава XLV

Людям свойственно превозносить времена предков и обличать дурные нравы наших дней. В чем они, однако же, не могут преуспеть, не призывая на помощь сатиру дней минувших; они клеймят пороки своих времен, изображая пороки времен, восхваляемых ими, что является неопровержимым свидетельством общности пороков и тех и других времен. Таким образом, Гораций, Ювенал и Персей не были провидцами, хотя и кажется, что их творения изобличают наши времена.

Сэр Томас Браун, «Pseudodoxia Epidemica»


Упомянутую Лидгейтом в разговоре с Доротеей обструкцию новой больнице, как и все подобные явления, можно было толковать с самых различных сторон. Доктор считал ее причиной зависть, смешанную с дремучими предрассудками. Мистер Булстрод полагал, что, помимо зависти, большую роль играет стремление обывателей во что бы то ни стало помешать ему лично, вызванное неприязнью к тому деятельному направлению религии, которого он придерживался, стараясь быть его усердным мирским представителем… неприязнью, возникшей на почве не только религиозных разногласий, но и постоянных столкновений чисто житейских интересов. В таком виде обструкция представлялась основателям больницы. Но источники, питающие обструкцию, неисчислимы – испытывая неприязнь, люди не ограничивают себя пределами достоверных знаний, в их распоряжении безбрежные просторы невежественности. То недоброе, что говорилось в Мидлмарче по поводу новой больницы и ее основателей, по большей части было отзвуком какой-то ранее услышанной хулы, ибо волею небес людям свойственно заимствовать чужие взгляды. Впрочем, существовали оттенки, включавшие в себя всю гамму общественных мнений – от изысканной умеренности доктора Минчина до язвительных утверждений миссис Доллоп, владелицы «Пивной кружки» в Мясницком тупике.

Миссис Доллоп, распаляемая собственными заверениями, все больше убеждалась, что доктор Лидгейт вознамерился морить, а то и просто отравлять своих больничных пациентов, дабы резать их потом без позволения и согласия, ведь «никому не секрет, что он хотел разрезать на куски миссис Гоби, весьма почтенную особу с Парли-стрит, у которой до замужества был свой капитал, находившийся в распоряжении опекуна… нет уж, путный доктор должен понимать, чем больной хворает, еще пока тот жив, и не копаться в его потрохах, когда больной помер». Если цель доктора не в этом, миссис Доллоп хотелось бы знать, в чем его цель; впрочем, среди слушателей миссис Доллоп господствовало убеждение, что ее точка зрения спасительный оплот, и, будь он опрокинут, тут же начнется сплошное потрошение тел, знаем, слышали, как Берк и Гар[5] прославились такими штуками, а у нас в Мидлмарче эти страсти ни к чему!

Пусть не подумает читатель, что точка зрения «Пивной кружки» в Мясницком тупике не играла роли для медиков, – в этом почтенном трактире, известном больше под названием «заведение миссис Доллоп», собирался могущественный «Благотворительный клуб», несколько месяцев назад поставивший на голосование вопрос, не следует ли заменить старинного клубного лекаря доктора Гэмбита этим Лидгейтом, так удивительно умеющим исцелять людей и ставить на ноги тех, от кого отступились все другие врачи. Сторонников кандидатуры Лидгейта оказалось на два меньше, чем ее противников, по каким-то неведомым причинам полагавших, что способность воскрешать людей, почти приговоренных к смерти, достоинство сомнительное и, возможно, противно воле провидения. Впрочем, в течение года в общественном мнении произошла перемена и выражением ее явилось единодушие клиентов миссис Доллоп.

Года полтора назад, когда еще ничего не было известно о врачебном искусстве Лидгейта, о нем судили, руководствуясь особым чутьем, органы которого расположены то ли под ложечкой, то ли в шишковидной железе и ценность коего при скудости достоверных сведений нисколько не умалял тот факт, что чутье это служило источником весьма разнообразных оценок. Страдавшие от хронических заболеваний, а также те, кто, подобно старику Фезерстоуну, дышали на ладан, были склонны немедленно обратиться к Лидгейту; немало находилось и таких, кто не любил оплачивать счета врачей, и этим людям улыбалась мысль пользоваться в кредит услугами нового доктора и, не задумываясь, посылать за ним всякий раз, когда раскапризничаются детишки, что неизменно вызывало раздражение старых семейных врачей. Представителям всех этих категорий чутье подсказывало, что доктор Лидгейт хороший врач. Некоторые полагали, что он превзошел своих коллег «по части печени», во всяком случае, вреда не будет, если взять у него несколько пузырьков «снадобья», – не поможет, можно снова вернуться к «очистительным пилюлям», которые, правда, не спасают от желтушности, зато не опасны для жизни. Но, разумеется, все эти люди не играли главной роли. Лучшие семьи Мидлмарча не собирались без всяких причин менять врача, а бывшие пациенты мистера Пикока не считали себя обязанными прибегать лишь потому, что он преемник их прежнего лекаря, к услугам незнакомого человека, которому, как утверждали они, «наверняка далеко до Пикока».

Впрочем, прошло немного времени, и личность доктора Лидгейта стала достаточно известна в городе, чтобы возбудить ожидания, гораздо более определенные, чем прежде, и обострить вражду лагерей; к волнующего свойства сведениям о докторе принадлежали и такие, смысл которых совершенно скрыт, их можно уподобить статистическому отчету, приводимому без сравнительных данных, но с восклицательным знаком в конце. Какой ужас объял бы некоторые круги Мидлмарча, если бы там узнали, например, сколько кубических футов кислорода в год поглощает взрослый человек. «Кислород! Да что это, собственно, такое? Неудивительно, что в Данциге уже холера! И после этого утверждают, что карантин ни к чему!»

Так, очень быстро распространились слухи, будто доктор Лидгейт не составляет сам лекарств. Он возмутил и дипломированных врачей, покусившись на их привилегии, и аптекарей; а ведь еще совсем недавно жители Мидлмарча могли рассчитывать, что закон оградит их от людей, которые, не являясь докторами медицины лондонской выделки, осмелились бы требовать с них деньги за что-нибудь, кроме лекарств. Однако Лидгейт по неопытности не предугадал, что принятая им политика окажется особенно оскорбительной для профанов; и в беседе с мистером Момси, зажиточным бакалейщиком с Топ-Маркет, который, хоть и не был пациентом Лидгейта, как-то принялся вежливо расспрашивать его о странном новшестве, доктор не проявил осмотрительности и весьма кратко и небрежно изложил свои резоны, сообщив, что практикующие врачи унижают себя и наносят постоянный ущерб обществу, если единственным источником оплаты их трудов является составление длинных счетов за порошки, пилюли и микстуры.

– Став на этот путь, добросовестный врач превращается чуть ли не в шарлатана, – довольно легкомысленно заявил Лидгейт. – Дабы снискать себе хлеб насущный, они перекармливают лекарствами королевских вассалов; а это уже государственное преступление, мистер Момси… покушение на нашу конституцию.

Мистер Момси был не только лазутчиком (беседуя с Лидгейтом, он чуть ли не выполнял платное поручение), но и астматиком, а также отцом все возрастающей семьи; иными словами, как с медицинской, так и с собственной точки зрения, он являлся важной персоной; и впрямь, незаурядный бакалейщик: с огненной пирамидальной шевелюрой, всегда готовый в розницу отпустить почтительность особого, задушевного свойства – шутлив, но уважителен, и тактично не обнаруживает в полной мере остроту ума. Дружелюбная шутливость, с которой расспрашивал его мистер Момси, настроила Лидгейта на такой же шутливый лад. Но не следует обманываться чрезмерной понятливостью собеседников; она лишь умножает источники недоразумений, увеличивая цифру расхождений в итогах.

Лидгейт, закончив свою речь, улыбнулся, вставил ногу в стремя, а мистер Момси смеялся гораздо веселей, чем если бы и в самом деле знал, кто такие королевские вассалы, и отпустил свое «всего вам доброго, сэр, всего вам доброго» с видом человека, которому все ясно. В действительности же он был полностью сбит с толку. В течение многих лет он оплачивал счета по твердо установленному прейскуранту, никогда не сомневаясь, что получит нечто измеримое за каждый выложенный им восемнадцатипенсовик и полукрону. Он это делал с чувством удовлетворения, причисляя к обязанностям мужа и отца и расценивая особенно длинные счета как достойную упоминания привилегию. Помимо той огромной пользы, которую медикаменты приносили «ему лично и его семейству», их употребление позволяло ему судить, гордясь собственной проницательностью, об эффективности разных лекарств и составить мнение о профессиональных достоинствах мистера Гэмбита, лекаря, стоявшего ступенькой ниже, чем Ренч или Толлер, и ценимого главным образом в качестве акушера; мистер Момси так же сдержанно отзывался о нем, но неизменно добавлял, понизив голос, что в искусстве прописывания лекарств Гэмбит не знает себе равных.

На фоне столь глубокомысленных суждений разглагольствования нового врача казались поверхностными и прозвучали особенно легковесно, будучи пересказаны супруге мистера Момси в расположенной над лавкой гостиной; как многодетная мать, она всегда была окружена вниманием, обычно пользуясь услугами доктора Гэмбита, а порой подвержена приступам, требовавшим вмешательства доктора Минчина.

– Что же он считает, этот мистер Лидгейт, от лекарств нет толку? – спросила миссис Момси, имевшая обыкновение слегка растягивать слова. – Пусть-ка тогда растолкует мне, как бы я продержалась во время ярмарки, если бы еще за месяц не начинала принимать укрепляющее средство. Вы не представляете, сколько мне надо всего наготовить для приезжающих, моя милая. – Тут миссис Момси повернулась к сидящей рядом с ней приятельнице. – Большой пирог с телятиной, шпигованное филе, говяжья вырезка, ветчина, язык и так далее, и так далее! Больше всего мне помогает не коричневая, а розовая микстура. Удивляюсь, мистер Момси, как у вас-то, при ваших знаниях, достало терпения все это выслушать. Я-то уж сразу бы ему выложила, что учить меня не стоит.

– Нет, нет, нет, – ответил мистер Момси. – Свое мнение я держу при себе. Выслушай все и поступай по-своему – вот мой девиз. Он ведь не догадывается, что я за человек. Уж меня-то ему не обвести вокруг пальца. Я привык, что многие вроде бы растолковывают мне что-то, а сами думают: «Дурень ты, Момси». А я только улыбаюсь: знаю насквозь, где у кого слабое местечко. Ежели бы лекарства причинили какой-то вред мне лично или моему семейству, я бы давно это выяснил.

На следующий день мистеру Гэмбиту сообщили, что Лидгейт отрицает полезность лекарств.

– Вот как! – сказал он, с легким удивлением приподняв брови. Это был тучный, коренастый человек с массивным перстнем на безымянном пальце. – Каким же образом он собирается лечить больных?

– Вот и я сказала то же, слово в слово, – отозвалась миссис Момси, склонная для вящей выразительности своих речей ставить особое ударение на личные местоимения. – Может быть, он думает, ему станут платить только за то, что он придет, посидит и отправится восвояси?

Мистер Гэмбит во время своих визитов засиживался у миссис Момси подолгу, весьма подробно сообщая ей о состоянии собственного здоровья и прочих делах; но он отлично знал, что в реплике его пациентки не содержится инсинуаций, ибо не взимал платы за досужие рассказы о своей особе. Поэтому он шутливо сказал:

– Что ж, Лидгейт, знаете ли, недурной собою малый.

– Не из тех, к кому бы обратилась я, – сказала миссис Момси. – Другие могут поступать как им угодно.

Так мистер Гэмбит удалился, уже не опасаясь конкурента, но заподозрив в нем одного из тех лицемеров, которые афишируют свою честность за счет других, в связи с чем их следовало бы вывести на чистую воду. Однако у мистера Гэмбита был немалый круг пациентов, крепко попахивающих лавкой, – обстоятельство, которое помогало ему свести до минимума наличные расходы. Поэтому он считал, что выводить Лидгейта каким-то неведомым образом на чистую воду следует кому-то другому, а не ему. Мистер Гэмбит и впрямь не отличался образованностью, впору отстоять хоть собственный авторитет, впрочем, он был неплохим акушером, хотя именовал пищеварительную систему «нутром».

Для прочих медиков задача оказалась более посильной. Мистер Толлер имел в городе очень большую практику и принадлежал к старинной мидлмарчской семье: Толлеры попадались в судейском сословии и во всех иных, возвышавшихся над уровнем сословия розничных торговцев. В отличие от нашего раздражительного приятеля Ренча, он в тех случаях, когда, казалось, имел все основания вспылить, проявлял редкостное миролюбие, как и положено благовоспитанному, слегка ироничному человеку, гостеприимному хозяину, любителю охоты и верховой езды, очень дружелюбно относящемуся к мистеру Хоули и враждебно – к мистеру Булстроду. Может показаться странным, что при подобном благодушии мистер Толлер предпочитал самые решительные меры врачевания, отворял кровь, ставил нарывные пластыри, морил пациентов голодом, нисколько не тревожась о том, что не служит им личным примером; но как раз это несоответствие особенно укрепляло веру в его талант среди больных, утверждавших, что мистер Толлер хоть нетороплив, а по части лечения всех обошел; никто, говорили они, не относится так серьезно к своей профессии: он немного тяжеловат на подъем, но если уж поднимется, то недаром. Он пользовался большим уважением в своем кругу, и его неодобрительные замечания звучали вдвойне веско оттого, что он произносил их беспечно, ироническим тоном.

Разумеется, ему уже надоело улыбаться и восклицать «О!» каждый раз, как ему сообщали, что преемник мистера Пикока не намеревается прописывать лекарств; и когда однажды после званого обеда мистер Хекбат упомянул об этом за рюмкой вина, мистер Толлер сказал со смехом:

– Что ж, значит, Диббитс сбудет с рук весь свой залежавшийся запас лекарств. Мне нравится малыш Диббитс, я рад его удаче.

– Толлер, я вас понял, – сказал мистер Хекбат, – и полностью с вами согласен. Не премину и сам при случае высказать это мнение. Врач должен отвечать за качество лекарств, которые потребляют его пациенты. Такова основа общепринятой системы лечения; и ничего нет вредоноснее новшеств, затеянных из чванливости, а не для пользы дела.

– Чванливости? – насмешливо переспросил мистер Толлер. – Я не вижу, в чем она заключается. Довольно трудно чваниться тем, во что никто не верит. Да и новшеств тут нет никаких, вся разница в том, собирает ли доктор мзду за выписанные лекарства с аптекарей или с пациентов и набегает ли ему доплата за так называемый врачебный присмотр.

– В этом можете не сомневаться. Старое жульничество на новый лад, – сказал мистер Хоули, передавая мистеру Ренчу графинчик.

На званых обедах мистеру Ренчу зачастую изменяла обычно свойственная ему воздержанность в употреблении напитков, и он становился еще раздражительнее.

– Жульничество, – проворчал он. – Этакими словами легко швыряться. Меня другое возмущает: как не стыдно врачам выносить сор из избы и кричать во всеуслышание, что врач, сам составляющий лекарства, не джентльмен. Я отметаю это обвинение. Самый неджентльменский поступок, заявляю я, – это протаскивать сомнительные новшества и порочить освященную веками процедуру. Таково мое мнение, и я готов отстаивать его против всякого, кто со мной поспорит. – Голос мистера Ренча зазвучал весьма пронзительно.

– Не смогу вам оказать такой услуги, – сказал мистер Хоули, засовывая руки в карманы панталон.

– Дорогой мой, – умиротворяюще обратился к мистеру Ренчу мистер Толлер, – больнее, чем нам, этот малый наступил на мозоль Минчину и Спрэгу. Пусть они и отстаивают свою честь.

– А медицинское законодательство не ограждает нас от действий таких выскочек? – спросил мистер Хекбат, решив, что и ему наконец следует проявить интерес. – Что об этом говорит закон, а, Хоули?

– Ничего нельзя поделать, – сказал мистер Хоули. – Спрэг уже просил меня навести справки. Как судья захочет, так и будет, против его решений не пойдешь.

– Фи, стоит ли сутяжничать, – сказал мистер Толлер. – Больным и так ясна нелепость новой методы. Она не может им понравиться, тем паче пациентам Пикока, взращенным на слабительных средствах. Передайте вино.

Предсказание мистера Толлера уже отчасти подтвердилось. Если мистера и миссис Момси, отнюдь не собиравшихся прибегать к помощи Лидгейта, озадачили слухи об отрицании им лекарств, то те, кто его приглашали, разумеется, не без тревоги следили, применяет ли он «все возможные средства». Даже добрейший мистер Паудрелл, склонный все истолковывать в лучшую сторону и особенно расположенный к Лидгейту за предполагаемое в нем ревностное стремление осуществить полезные для общества преобразования, не избежал сомнений, когда у его жены началось рожистое воспаление, и, не удержавшись, упомянул, что мистер Пикок при сходных симптомах провел курс лечения пилюлями, описывая которые мистер Паудрелл смог лишь сообщить, что они чудесным образом исцелили к Михайлову дню[6] его супругу, захворавшую в августе, на редкость жарком в том году. Под конец, терзаемый борьбой между опасением обидеть Лидгейта и стремлением не упустить ни единого из «средств», он посоветовал жене принять тайком «очистительные пилюли Виджина», весьма почитаемый в Мидлмарче медикамент, останавливающий любую болезнь в самом начале путем немедленного воздействия на кровь. Об этом универсальном средстве Лидгейту не упомянули, да и сам мистер Паудрелл не так уж рассчитывал на него, а лишь надеялся, что вдруг оно поможет.

Но тут на скользком пути новичка возникло то, что мы, смертные, легкомысленно называем удачей. Я думаю, нет доктора, который, приехав в новое место, не поразил бы кого-нибудь успешными исцелениями – их можно назвать аттестатами судьбы, и они заслуживают не меньше доверия, чем отпечатанные или написанные от руки. Из пациентов Лидгейта многие выздоравливали, в том числе даже тяжко больные; а потому было замечено, что у нового доктора, невзирая на все новшества, есть по меньшей мере одно достоинство: он возвращает к жизни людей, стоящих на краю могилы.

При этом говорилось много вздора, что особенно сердило Лидгейта, ибо создавало ему именно тот престиж, к которому стал бы стремиться неумелый и беспринципный врач, и давало основание неприязненно настроенным коллегам обвинять его в распространении лживых слухов среди невежд. Но даже при своей гордости и прямоте он вынужден был молчать, поскольку не сомневался, что пресечь порожденные невежеством слухи в такой же степени невозможно, как схватить рукой туман, а сопутствующие удаче слухи упорно росли.

Добрейшая миссис Ларчер попросила доктора Минчина, который явился к ней с визитом, заодно осмотреть ее приходящую служанку, чье здоровье внушало ей серьезные опасения, и выдать этой женщине бумагу для предъявления в больнице; врач осмотрел больную и написал записочку в больницу, где было сказано, что подательница сего Нэнси Нэш страдает от опухоли и ей рекомендуется амбулаторное лечение. По дороге в больницу Нэнси заглянула домой и дала корсетнику с женой, у которых снимала мансарду, прочесть бумажку, в результате чего во всех расположенных вблизи Кладбищенского переулка лавках начали судачить, что у бедняжки нашли твердую опухоль величиной – в начале дня с утиное яйцо, а под конец – «примером, с кулак». Большинство полагало, что опухоль надо вырезать, впрочем, кто-то слыхал о лекарственном масле, еще кто-то – о корешке, и оба эти средства, обильно принятые внутрь, могли смягчить и рассосать любое затвердение, масло – «помаленьку», а корешок – сразу.

Нэнси тем временем явилась в больницу, где как раз дежурил Лидгейт. Расспросив и осмотрев больную, Лидгейт вполголоса сказал хирургу: «Это не опухоль, просто спазм». Он велел поставить ей пластырь, дал микстуру и написал записку миссис Ларчер – добрейшей из всех ее хозяек, по утверждению Нэнси, – где сообщил, что больная нуждается в хорошем питании.

Спустя некоторое время Нэнси стало значительно хуже; опухоль под пластырем исчезла, зато переместилась в сторону, и боль стала еще злее. Жена корсетника отправилась за Лидгейтом. После этого Лидгейт в течение двух недель навещал Нэнси на дому, и в результате его лечения больная совершенно выздоровела и снова начала работать. Правда, в Кладбищенском переулке и на прочих улицах все и даже сама миссис Ларчер продолжали утверждать, что у Нэнси была опухоль, ибо, когда об успехе Лидгейта упомянули при мистере Минчине, тот, разумеется, не пожелал сказать: «У больной не было опухоли, я ошибся», – а ответил: «В самом деле! Гм. Я сразу понял: случай хирургический, но не опасен для жизни». Впрочем, он был задет, когда через два дня после прихода Нэнси в больницу справился о присланной им пациентке, и тамошний хирург, юнец, воспользовавшийся возможностью безнаказанно уязвить доктора Минчина, прямо выложил ему, как обстояло дело; своим знакомым Минчин объявил, что непорядочно так резко опровергать поставленный коллегой диагноз, а позже согласился с Ренчем, что Лидгейт возмутительно пренебрегает этикой. Для Лидгейта же этот случай не послужил поводом возгордиться или с презрением отнестись к Минчину, поскольку даже равным по квалификации врачам часто приходится исправлять ошибки друг друга. Но поразительное исцеление опухоли, которую не совсем отличали от рака и считали особенно страшной из-за ее свойства блуждать, стало достоянием молвы; Лидгейту почти полностью простили его отношение к лекарствам после того, как он доказал свое блистательное искусство, весьма быстро вылечив Нэнси Нэш, которую так долго изводила мучительно-болезненная опухоль, твердая, ускользающая и все же уничтоженная под конец.

Впрочем, что мог сделать Лидгейт? Невежливо говорить даме, которая восторгается твоим искусством, что она совершенно не права и ее восторги глупы. А начав подробно объяснять природу заболевания, он только лишний раз нарушит врачебный этикет. Скрепя сердце встретил он свой первый успех, нимало не заслуженный, как всякое порождение невежественной хвалы.

В случае с более солидным пациентом, мистером Бортропом Трамбулом, Лидгейт признавал, что проявил себя не совсем заурядным врачом, хотя и тут его достижения представлялись ему малозначительными. Красноречивый аукционист захворал воспалением легких и, как бывший пациент мистера Пикока, послал за Лидгейтом, которому явно собирался покровительствовать. Мистер Трамбул, мужчина дюжий, представлял собой подходящий объект для опробования выжидательного метода, состоящего в том, чтобы, не вмешиваясь по мере возможности, следить за течением изучаемой болезни и, отметив все ее этапы, в дальнейшем принять их к сведению. Слушая, как описывает свои ощущения пациент, Лидгейт предположил, что того, вероятно, обрадует доверие врача и возможность стать соучастником собственного исцеления. Аукционист почти не удивился, услыхав, что человека его конституции можно во время болезни предоставить самому себе (разумеется, держа под наблюдением) и таким образом в совершенстве изучить все стадии заболевания и что редкостная сила духа, возможно, позволит ему добровольно стать объектом важного эксперимента, благодаря чему нарушения его легочных функций послужат на благо общества.

Мистер Трамбул согласился без раздумий, убежденный, что его болезнь – незаурядное явление в медицине.

– Не опасайтесь, сэр, вы говорите с человеком, который кое-что смыслит в vis medicatrix[7], – сказал он со свойственным ему самонадеянным видом, производящим несколько жалостное впечатление из-за одышки. И он, не дрогнув, отказался от лекарств, черпая силу в сознании, что для науки важна его температура (иначе ему не ставили бы градусник), что он снабжает медицину материалом для изучения под микроскопом, а также в усвоении множества новых слов, звучавших достаточно импозантно для обозначения его секреций. Лидгейт проявил должную сообразительность и по временам беседовал с ним на профессиональные темы.

Можно не сомневаться, что, встав с одра, мистер Трамбул охотно рассказывал о болезни, во время которой обнаружил как силу духа, так и крепость телосложения; в своих рассказах он не преминул воздать должное врачу, распознавшему достоинства столь ценного пациента. Аукционист не был неблагодарным существом и при случае с удовольствием отмечал заслуги ближних. Он запомнил фразу «выжидательный метод» и наряду с другими учеными терминами подкреплял ею заверения, что Лидгейт «знает побольше всех остальных врачей… проник в тайны своей профессии гораздо основательнее, чем почти все его коллеги».

Это случилось еще до того, как болезнь Фреда Винси дала мистеру Ренчу вполне определенные основания для личной неприязни к Лидгейту. Вновь прибывший и так вызывал досаду как конкурент, но еще большую досаду у обремененных многочисленными обязанностями коллег, которым было не до введения новых теорий, возбуждали слухи о его методах лечения. Его практика расширилась в одном-двух кварталах, и, едва разнеслась молва об аристократическом происхождении Лидгейта, его принялись звать в гости почти все, так что прочим медикам пришлось встречаться с ним за обедом в лучших домах. Между тем, как замечено, встречи с несимпатичным тебе человеком не всегда способствуют возникновению взаимной приязни. Мидлмарчские врачи еще никогда не отличались таким единодушием, какое они проявили, выразив мнение, что Лидгейт высокомерный юнец, готовый, впрочем, ради карьеры пресмыкаться перед Булстродом. А то, что мистер Фербратер, чье имя было знаменем антибулстродовской партии, постоянно заступался за Лидгейта и завел с ним дружбу, приписывали странной манере Фербратера сражаться и на той, и на другой стороне.

Буря негодования, которую вызвало сообщение о своде правил, установленных мистером Булстродом для новой больницы, разразилась, таким образом, не на пустом месте, и ярость противников Булстрода особенно разжигало то, что они никак не могли ему воспрепятствовать поступать по собственному усмотрению, поскольку все, кроме лорда Медликоута, в свое время отказались помочь строительству новой больницы, ссылаясь на приверженность к старой. Мистер Булстрод оплачивал все расходы и давно уже не сожалел о приобретении права делать все по-своему, без помех со стороны предубежденных сподвижников, но ему приходилось тратить крупные суммы, и строительство затянулось. Сперва подрядчиком был Кэлеб Гарт, однако он обанкротился еще до того, как началась внутренняя отделка здания; когда при Кэлебе упоминали больницу, он обычно говорил, что как бы там ни толковали о Булстроде, но добротную работу плотников и каменщиков он способен оценить и здраво судит как о водосточных, так и о печных трубах. Больница стала для Булстрода предметом живейшего интереса, и он охотно выкладывал бы каждый год крупную сумму за право распоряжаться своим детищем как ему вздумается, без попечительского совета, если бы не еще одна заветная мечта, тоже требовавшая денег для своего осуществления: Булстроду хотелось приобрести землю в окрестностях Мидлмарча, и поэтому он нуждался в значительных пожертвованиях со стороны на содержание больницы. Тем временем он набросал примерный распорядок больницы. В ней должны были лечить все виды горячек; Лидгейту поручался надзор над медицинской частью, с тем чтобы он мог вполне свободно осуществлять все сравнительные исследования, в важности которых убедился, изучая медицину прежде, главным образом в Париже. Все прочие врачи числились просто консультантами, так что право окончательного решения оставалось за Лидгейтом. Управлять больницей будет совет пяти директоров, связанных с мистером Булстродом. Их право голоса зависит от размеров их вкладов, и если кто-нибудь из членов уйдет, остальные выбирают ему преемника сами, с тем чтобы не допускать к управлению свору мелких пожертвователей.

Все городские врачи, как один, сразу же отказались быть консультантами новой больницы.

– Ну и что, – сказал Лидгейт Булстроду. – Хирург у нас отменный, дельный и искусный; он же может составлять лекарства; дважды в неделю будет консультировать Уэбб из Крэбсли, сельский врач, не уступающий городским, а в случае сложной операции можно вызвать из Брассинга доктора Протероу. У меня прибавится работы, вот и все, но я уже и так отказался от должности в старой больнице. Несмотря на все помехи, мы добьемся своего, и те, кто нам сейчас мешает, сами станут к нам проситься. Положение непременно должно измениться; не за горами всевозможные реформы, и тогда молодежь устремится к нам на выучку.

Лидгейт был полон веры в будущее.

– Можете не сомневаться, мистер Лидгейт, я не отступлюсь, – заявил мистер Булстрод. – Решительно добиваясь осуществления высоких целей, вы всегда встретите поддержку с моей стороны. А я осмелюсь уповать, что в моей борьбе со злом в этом городе мне по-прежнему будет сопутствовать благословение небес. Несомненно, я сумею подыскать подходящих директоров себе в помощь. Мне уже дал согласие мистер Брук из Типтона и обещал ежегодно жертвовать некоторую сумму в пользу больницы; какую именно, он не назвал… вероятно, небольшую. Но он будет полезным членом совета.

Полезными членами совета, очевидно, следовало называть тех, которые ничего не выдумают сами и всегда будут голосовать заодно с мистером Булстродом.

Коллеги-медики теперь почти и не пытались скрывать свою неприязнь к Лидгейту. Ни доктор Спрэг, ни доктор Минчин, впрочем, не утверждали, что им несимпатичны познания Лидгейта и его стремление усовершенствовать лечебный процесс; им не нравилось его высокомерие, и тут нельзя было хоть отчасти с ними не согласиться. Лидгейта считали наглым, заносчивым и склонным к безрассудным новшествам, вся цель которых – пустить людям пыль в глаза, что прежде всего свойственно шарлатанам.

Словечко «шарлатан», единожды сорвавшись с чьих-то уст, пошло гулять по городу. В ту пору свет взволнованно обсуждал чудесные деяния мистера Сент-Джона Лонга[8], «дворянина и джентльмена», объявившего, что ему удалось извлечь из висков пациента жидкость, подобную ртути.

Мистер Толлер однажды с улыбкой сказал миссис Тафт, что «Лидгейт находка для Булстрода; шарлатану в религии должны прийтись по вкусу все другие виды шарлатанов».

– Ну еще бы, представляю себе, – отозвалась миссис Тафт, старательно повторяя в уме: «тридцать петель». – Их хоть пруд пруди. Вспомните мистера Чешайра, того самого, что пробовал распрямлять железками людей, которых всемогущий создал горбатыми.

– Нет, нет, – возразил мистер Толлер. – С Чешайром дело обстояло благополучно… у него все честно, без обмана, зато есть такой Сент-Джон Лонг – вот он из тех, кого называют шарлатанами: восхваляет какие-то неслыханные лечебные процедуры и, притворяясь, будто знает больше других, просто создает вокруг себя шумиху. Недавно ему якобы удалось извлечь ртуть из мозга одного больного.

– Подумать только! Допускать такое надругательство над человеческой натурой! – вскричала миссис Тафт.

После этого повсеместно распространилось мнение, что, если Лидгейту понадобится, он готов рискнуть натурами даже самых почтенных людей, а уж больничных пациентов и вовсе готов принести в жертву ради своих легкомысленных экспериментов. И разумеется, никто не сомневался, что он будет во что горазд «потрошить» покойников, как выразилась владелица «Пивной кружки». Когда пациентка Лидгейта миссис Гоби умерла (по всей очевидности, от болезни сердца с не очень четко выраженными симптомами), у него хватило безрассудства попросить родню покойной разрешить ему вскрытие тела, и весть об этом мгновенно облетела Парли-стрит, где проживала эта дама, пользуясь доходом, вполне достаточным, чтобы сделать вопиюще оскорбительной параллель между миссис Гоби и жертвами Берка и Тара.

В таком положении находились дела, когда в разговоре с Доротеей Лидгейт упомянул о больнице. Как мы видим, он мужественно переносил окружавшую его невежественность и враждебность, догадываясь, что к нему бы относились лучше, если бы не выпавший на его долю успех.

– Меня не заставят уехать отсюда, – заявил он во время откровенной беседы с мистером Фербратером в его кабинете. – В этом городе у меня есть надежда осуществить свои самые заветные планы; я практически уверен, что моих доходов хватит. Я собираюсь вести размеренный образ жизни; ничто меня теперь не отвлекает от дома и работы. И я все больше убеждаюсь, что сумею доказать единое происхождение всех тканей. Я упустил много времени – Распайль[9] и прочие идут по тому же пути.

– Мне трудно быть пророком в этой области, – сказал мистер Фербратер, задумчиво попыхивавший трубкой все время, пока говорил Лидгейт, – но мне кажется, вы сумеете преодолеть враждебность здешних жителей, если проявите благоразумие.

– Как мне проявлять его? – воскликнул Лидгейт. – Просто каждый раз я делаю то, что приходится. Я, как Везалий[10], бессилен в борьбе с глупцами и невеждами. Ведь не стану же я приноравливаться к дурацким домыслам, которые даже предугадать невозможно.

– Совершенно верно; я не это имел в виду. Я имел в виду всего две вещи. Во-первых, непременно постарайтесь как-то обособиться от Булстрода. Разумеется, вы можете по-прежнему продолжать вашу полезную деятельность, прибегая к его помощи, но не связывайте себя. Вам может показаться, что я предубежден, – не отрицаю, так оно и есть, – но предубеждение не всегда ошибка, оно возникает на основе впечатлений, так что его вполне можно назвать мнением.

– Булстрод для меня ничто, – небрежно сказал Лидгейт. – Нас связывает только больница. Сблизиться с ним очень тесно я не могу уже хотя бы потому, что не испытываю к нему особой приязни. Ну, а во-вторых? – спросил Лидгейт, который сидел в весьма непринужденной позе и, как видно, не очень нуждался в советах.

– А во-вторых – вот что. Будьте осторожны – experto credo – будьте осторожны в денежных делах. Вы как-то дали мне понять, что не одобряете моей привычки играть в карты на деньги. Вы правы, разумеется. Но постарайтесь и сами обойтись без долгов. Возможно, я преувеличиваю опасность, но все мы любим покрасоваться, выставляя себя в качестве дурного примера перед ближними.

Лидгейт выслушал намеки Фербратера очень благодушно, хотя вряд ли стал бы их терпеть от кого-нибудь другого. Ему невольно вспомнилось, что он недавно сделал несколько долгов, впрочем, избежать их, казалось, было невозможно, зато он собирался впредь жить очень скромно. Он задолжал за мебель, но теперь уже не нужно было обновлять обстановку; какое-то время не потребуется даже пополнять запас вина.

Лидгейт был полон бодрости – и не без оснований. Человек, стремящийся к достойной цели, не обращает внимания на мелкие дрязги, ибо помнит о великих деятелях, тоже прошедших тернистый путь, они всегда, как ангелы-хранители, незримо ему помогают. В тот же вечер, после беседы с мистером Фербратером, доктор, погрузившись в размышления, лежал дома на диване в своей излюбленной позе, вытянув длинные ноги, откинув голову и подсунув под затылок ладони, а Розамонда, сидя за фортепьяно, играла одну пьесу за другой, о которых ее супруг знал (как и положено сентиментальному слону) только, что под них хорошо думается, как под шум морского прибоя.

Нечто весьма привлекательное проглядывало сейчас в его облике. Казалось несомненным, что он осуществит все свои замыслы.

От его темных глаз, от губ, от лба веяло безмятежным спокойствием, свидетельствующим, что он погружен в тихое раздумье, что его ум не ищет, а созерцает, и созерцаемое отражалось в глазах.

Спустя немного времени Розамонда встала из-за фортепьяно и опустилась в кресло возле дивана, лицом к мужу.

– Достаточно с вас музыки, милорд? – спросила она с шутливым смирением, сложив руки перед грудью.

– Да, если ты устала, милая, – нежно ответил Лидгейт и обратил к ней взгляд, но не пошевелился. Присутствие Розамонды в эту минуту произвело не больше действия, чем вылитая в озеро ложечка воды, и женским инстинктом она сразу это угадала.

– Чем ты озабочен? – спросила она, наклоняясь к самому лицу мужа.

Он вынул руки из-под головы и нежно положил их ей на плечи.

– Думаю об одном замечательном человеке, жившем триста лет назад. Будучи примерно в моем возрасте, он открыл в анатомии новую эру.

– Не знаю, кто это, – сказала, покачав головой, Розамонда. – У миссис Лемон мы играли в отгадывание великих людей, но только не анатомов.

– Я скажу тебе кто. Его имя Везалий. Чтобы как следует изучить анатомию, ему пришлось похищать с кладбищ и с виселиц трупы.

– Ой! – сказала Розамонда с брезгливой гримаской. – Очень рада, что ты не Везалий. По-моему, он мог бы избрать менее кошмарный способ.

– Не мог, – ответил Лидгейт, увлекшись и не обращая большого внимания на жену. – Чтобы составить полный скелет, он выбрал единственный имевшийся в его распоряжении путь: выкрадывал глубокой ночью кости казненных на виселице преступников, зарывал их в землю и по частям переносил домой.

– Надеюсь, он не принадлежит к твоим любимым героям, – полуигриво, полувстревоженно сказала Розамонда. – А то ты еще повадишься по ночам на кладбище святого Петра. Помнишь, ты рассказывал, как все на тебя рассердились из-за миссис Гоби. У тебя и так уже достаточно врагов.

– У Везалия их тоже было много, Рози. Стоит ли удивляться, что мне завидуют ваши старозаветные лекари, если величайшие врачи негодовали на Везалия, так как верили Галену[11], а Везалий доказал, что Гален заблуждался. Они называли его лжецом и мерзким отравителем. Но Везалий располагал данными о строении человека и разбил противников в пух и прах.

– А что с ним было потом? – спросила с некоторым интересом Розамонда.

– Ему пришлось бороться всю жизнь. Однажды его рассердили так сильно, что он сжег многие свои работы. Потом он попал в кораблекрушение на пути из Иерусалима в Падую, где ему предлагали должность профессора. Умер он в бедности.

Немного помедлив, Розамонда сказала:

– Знаешь, Тертий, я часто жалею, что ты занимаешься медициной.

– Полно, Рози, не надо так говорить, – сказал Лидгейт, привлекая ее к себе. – Это все равно как если бы ты сожалела, что не вышла за другого человека.

– Вовсе нет, ты такой умный, ты мог бы заниматься чем угодно. Все твои куоллингемские кузены считают, что, выбрав такую профессию, ты поставил себя ниже их.

– К черту куоллингемских кузенов! – презрительно ответил Лидгейт. – Говорить тебе такие вещи могут лишь наглецы вроде них.

– И все-таки, – сказала Розамонда, – мне твоя профессия не кажется приятной, милый мой. – Мы уже знаем, что Розамонда мягко, но упорно всегда стояла на своем.

– Это величайшая из всех профессий, Розамонда, – серьезно сказал Лидгейт. – И говорить, что, любя меня, ты не любишь во мне врача, все равно что утверждать, будто тебе нравится есть персики, но не нравится их вкус. Не говори так больше, дорогая, ты меня огорчаешь.

– Отлично, доктор Хмурый Лик, – сказала Рози, выставляя напоказ все свои ямочки. – Впредь я буду во всеуслышание объявлять, что обожаю скелеты, похитителей трупов, всякую гадость в аптечных пузырьках, буду подбивать тебя со всеми перессориться, а умрем мы в нищете.

– Нет, нет, нет, все вовсе не так скверно, – сказал Лидгейт и, смирившись, прекратил спор и приласкал жену.

Везалий Андрей (1514–1564) – знаменитый анатом, первым применивший метод вскрытия трупов для преподавания анатомии.

Гален Клавдий (130–200) – древнеримский врач и естествоиспытатель, крупнейший теоретик античной медицины, считавшийся непререкаемым авторитетом вплоть до эпохи Возрождения.

Михайлов день – 29 сентября.

Берк и Гар – преступники, убившие по меньшей мере пятнадцать человек, с тем чтобы продать их трупы для анатомических вскрытий. Берк был повешен в 1829 г.

Сент-Джон Лонг – самозваный целитель и шарлатан, которого в ноябре 1830 г. привлекли к суду по обвинению в непреднамеренном убийстве.

Врачующей силе (лат.).

Распайль Франсуа Венсан (1794–1878) – французский естествоиспытатель и радикальный политический деятель.

Глава XLVI

Pues no podemos haber aquello que queremos, queramos aquello que podremos.

Если ты не имеешь того, что тебе нравится, пусть тебе нравится то, что ты имеешь.

Испанская пословица


В то время как Лидгейт, счастливый супруг и глава новой больницы, вел борьбу за медицинскую реформу против Мидлмарча, Мидлмарч все явственнее ощущал общенациональную борьбу за реформу другого рода.

Когда палата общин начала обсуждать предложение лорда Джона Рассела[12], в Мидлмарче снова ожил интерес к политике и наметилась новая ориентация партий, что сулило в случае еще одних выборов совсем иную расстановку сил. Некоторые уверяли, что новые выборы неизбежны, поскольку при нынешнем парламенте билль о реформе не пройдет. Именно на это обстоятельство сослался Уилл Ладислав, поздравляя мистера Брука с тем, что тот воздержался от выступлений во время последней предвыборной кампании.

– Сейчас все будет произрастать и созревать, как в год кометы, – сказал Уилл. – Вопрос о реформе поставлен, и общественные страсти раскалятся до температуры комет. Вполне вероятно, вскоре состоятся выборы, и к тому времени Мидлмарчу не мешало бы обзавестись кое-какими новыми идеями. Сейчас нужно как можно больше внимания отдавать «Пионеру» и политическим митингам.

– Совершенно верно, Ладислав; общественное мнение надо воспитывать, – сказал мистер Брук, – но знаете ли, мне нежелательно связывать себя с реформой, не хочется заходить слишком далеко. Я, знаете ли, предпочту пойти путем Уилберфорса и Ромильи, я не прочь заняться вопросами, связанными с освобождением негров, уголовными законами… чем-то в этом роде. Но Грея я, разумеется, поддержу.

– Если вы причисляете себя к сторонникам реформы, вы не можете быть независимым от обстоятельств, – сказал Уилл. – Если каждый станет отстаивать только свои интересы, ни с кем не считаясь, все у нас пойдет прахом.

– Да, да, согласен с вами… я разделяю вашу точку зрения. Я бы сформулировал это таким образом: Грея я, знаете ли, поддержу. Но я не желаю изменять суть конституции и думаю, Грей тоже не желает.

– Но этого желает страна, – сказал Уилл. – Иначе какой смысл в политических союзах и в иных формах движения сознательных граждан. Они требуют, чтобы в палате общин заседали не одни лишь депутаты от землевладельцев, а представители различных слоев общества. Ратовать за реформу без этого все равно что выпрашивать горстку снега, когда на тебя движется снежная лавина.

– Прекрасно вы сказали, Ладислав, очень точно. Пожалуйста, запишите это. Надо начать подбирать документы о настроении в стране, не только о всеобщем обнищании и разрушении машин.

– Что касается документов, – сказал Уилл, – то и двухдюймовая карточка может рассказать о многом. Несколько столбцов цифр продемонстрируют бедственное положение страны, а еще несколько покажут, с какой скоростью возрастает политическая активность масс.

– Хорошо, только сделайте поподробней эту диаграмму, Ладислав. И напечатайте в «Пионере». Приведите, знаете ли, цифры, которые продемонстрируют нищету; потом другие цифры, которые продемонстрируют… и так далее. Вы превосходно умеете все изложить. Вот, например, Бёрк[13]… когда я вспоминаю Бёрка, я всегда жалею, что среди нас нет какого-нибудь владельца «гнилого местечка», который выдвинул бы вашу кандидатуру. Вас, знаете ли, никогда не изберут в парламент. А нам нужны там таланты, при наших реформах нам всегда будут нужны таланты. Эта вот горстка снега и лавина, право же, несколько в духе Бёрка. Мне такое очень нужно… не идеи, знаете ли, а умение образно их изложить.

– Гнилые местечки, – сказал Ладислав, – были бы очень уместны, если бы от каждого выдвигался местный Бёрк.

Лестное сравнение, даже исходящее от мистера Брука, доставило Уиллу удовольствие – не такое уж легкое испытание для человеческой натуры сознавать, что ты владеешь словом лучше, чем другие, а этого никто не замечает; так, истосковавшись по заслуженной похвале, обретаешь утешение даже в случайных рукоплесканиях, если они раздадутся вовремя. Уилл чувствовал, что пишет слишком утонченно для того, чтобы его оценили в Мидлмарче, тем не менее он все серьезнее втягивался в работу, за которую когда-то взялся, беспечно подумав: «Почему бы не попробовать?» И политическую обстановку изучал с таким же пылом, с каким прежде осваивал стихотворные ритмы и искусство Средних веков. Несомненно, если бы он не стремился находиться поблизости от Доротеи и, возможно также, если бы он знал, чем еще себя занять, Уилл не раздумывал бы сейчас о нуждах английского народа и не критиковал действия английского правительства; вероятно, он скитался бы по Италии, набросал бы план нескольких пьес, обратился бы к прозе и счел ее слишком сухой, обратился бы к поэзии и счел ее ненатуральной, принялся бы копировать фрагменты старых картин, оставил бы это занятие как бесполезное и в конце концов пришел бы к выводу, что главная цель – самосовершенствование, а в политике он горячо сочувствовал бы свободе и прогрессу вообще. Нередко чувство долга дремлет в нас, пока на смену дилетантству не приходит настоящее дело и мы чувствуем, что выполнять его кое-как не годится.

Так и Ладислав принялся наконец за свой урок, оказавшийся непохожим на то возвышенное и неопределенное нечто, прежде рисовавшееся ему в мечтах как единственно достойное продолжительных усилий. Он легко воспламенялся, сталкиваясь с тем, что непосредственно связано с активным действием и жизнью, а свойственный ему мятежный дух способствовал пробуждению гражданственности. Невзирая на мистера Кейсобона и изгнание из Лоуика, он был почти счастлив; он жадно впитывал в себя множество новых сведений и применял их на практике, а редактируемый им «Пионер» приобрел известность даже в Брассинге (да не смутит вас узость сферы – статьи были не хуже многих, прогремевших по всему свету).

Мистер Брук иногда его раздражал, но на Уилла умиротворяюще действовало и вносило разнообразие в его жизнь то обстоятельство, что, побывав в Типтон-Грейндже, он возвращался на свою квартиру в Мидлмарч.

«Вполне можно себе вообразить, – думал он, – что мистер Брук министр, а я его помощник. Что тут особенного: маленькие волны сливаются в большие и вздымаются точно так же. Моя нынешняя жизнь мне нравится гораздо больше, чем та, которую мне прочил мистер Кейсобон и при которой я бездействовал бы, скованный устаревшими традициями. А на престиж и большое жалованье мне наплевать».

Как правильно заметил Лидгейт, в Ладиславе было что-то от цыгана, ему даже нравилось ощущать себя вне общественной среды – такое положение представлялось ему романтичным, приятно было сознавать, что его появление неизменно вызывает некоторый переполох. Но удовольствие это померкло, когда, случайно встретившись в доме Лидгейтов с Доротеей, он ощутил разделявшую их преграду и рассердился на Кейсобона, еще раньше предрекавшего ему утрату общественного положения. «Я не причисляю себя к обществу», – возражал обычно в таких случаях Уилл, и порывистый, как дыхание, румянец то вспыхивал, то погасал на его лице. Но тем, кому нравится вести себя вызывающе, не всегда нравятся последствия их поведения.

Горожане, обсуждая нового редактора «Пионера», были склонны согласиться с мнением мистера Кейсобона. Аристократические родственные связи Уилла не способствовали его доброй репутации, как то случилось с Лидгейтом, – если где-нибудь говорили, что молодой Ладислав то ли племянник, то ли кузен мистера Кейсобона, тотчас же добавляли, что «мистер Кейсобон не желает иметь с ним ничего общего».

– Брук подобрал его, – сказал мистер Хоули, – потому что ни один здравомыслящий человек этого не сделал бы. Можете мне поверить, у Кейсобона были очень веские основания порвать с этим юнцом, которому он дал образование на свои деньги. Совершенно в духе Брука… Он как раз из тех, кто, желая продать лошадь, расхваливает кошку.

И по-видимому, некоторые поэтические странности Уилла дали основания мистеру Кэку, редактору «Рупора», утверждать, что Ладислав, если вывести его на чистую воду, окажется не только польским шпионом, но и безумцем, чем можно объяснить противоестественную торопливость и бойкость его речи, присущую ему постоянно, ибо он никогда не упускает случая поговорить, обнаруживая при этом ораторские дарования, недопустимые для респектабельного англичанина. Кэк слушал с отвращением, как это хлипкое создание в ореоле пышной белокурой шевелюры безудержно поносит учреждения, «существовавшие еще в ту пору, когда оно лежало в люльке». В передовой статье «Рупора» Кэк назвал речь Ладислава на митинге по поводу реформы «выходкой энергумена[14]… жалкою попыткой скрыть под фейерверком трескучих фраз дерзостность безответственных утверждений и скудость познаний, крайне убогих и скороспелых».

– Потрясающее произведение ваша вчерашняя статья, Кэк, – не без иронии сказал доктор Спрэг. – Кстати, что такое энергумен?

– А… это термин времен французской революции, – ответил Кэк.

Эта угрожающая черта Ладислава странным образом сочеталась с другими замеченными за ним привычками. Он – отчасти как художник, а отчасти от души – любил детей; чем меньше были эти бойко ковыляющие крошки, чем забавнее одеты, тем сильнее нравилось ему их развлекать и радовать. Мы помним, что в Риме он любил бродить в кварталах бедняков, и сохранил эту склонность в Мидлмарче.

На улицах его окружала толпа забавных ребятишек, мальчуганы с непокрытыми головами, в рваных штанишках, над коими болтались выбившиеся дырявые рубашонки, девочки, которые, чтобы взглянуть на Уилла, отбрасывали с глаз космы волос, и их защитники братья, достигшие почтенного семилетнего возраста. Эту ораву он водил за орехами в Холселлский лес, а с наступлением холодов, когда выдавался ясный денек, собирал вместе с ними хворост и разводил костер в ложбине на склоне холма, где потчевал своих юных приятелей имбирными пряниками и показывал импровизированные сцены из жизни Панча и Джуди[15] в исполнении самодельных кукол. Такова была одна из его странностей. Вторая заключалась в том, что, заходя в гости к друзьям, он имел обыкновение во время разговора растянуться во весь рост на ковре, и случайные посетители, застав его в столь необычной позе, укреплялись во мнении, что, как и подобает нечистокровному англичанину, он опасный и распущенный субъект.

Тем не менее статьи и речи Уилла послужили ему рекомендацией для тех семей, которые в силу недавно произошедшего размежевания партий примкнули к сторонникам реформы. Его пригласили к Булстродам; но в их доме он не мог лежать на ковре, а его манера отзываться о католических странах так, словно с антихристом заключено перемирие, навела хозяйку дома на мысль, что интеллектуальные люди тяготеют к пороку.

Зато в доме мистера Фербратера, по иронии судьбы оказавшегося в одном лагере с Булстродом, Уилл стал любимцем всех дам, и в особенности маленькой мисс Ноубл. Повстречав ее с неизменной корзиночкой на улице, эксцентричный Уилл брал ее под руку на глазах у всего города и провожал к каким-нибудь ее протеже, которым мисс Ноубл несла в подарок сласти, утаенные из ее собственной порции за столом.

Но ни в одном доме он не бывал так часто и не лежал так много на ковре, как у Лидгейтов. При всей своей несхожести мужчины отлично ладили между собой. Лидгейт был резок, но не раздражителен и не обращал внимания на причуды здоровых людей, а Ладислав не обнаруживал своей чрезмерной обидчивости с теми, кто ее не замечал. Зато с Розамондой он позволял себе и дуться, и капризничать, и случалось даже, говорил ей колкости, что задевало ее, хотя она и не показывала виду. Однако она все больше привыкала к нему, ее развлекали занятия музыкой, болтовня о всякой всячине, умение Уилла с легкостью переключиться на новую тему, несвойственное ее мужу, чья мрачная сосредоточенность часто сердила ее, как бы ласков и снисходителен он ни был, и укрепляла ее неприязнь к профессии врача.

Лидгейт, иронически относившийся к суеверным упованиям на реформу, при всеобщем полном пренебрежении к бедственному положению медицины, донимал иногда Уилла каверзными вопросами. Как-то в марте вечером Розамонда сидела за чайным столиком в вишневом платье, отделанном у выреза лебяжьим пухом; Лидгейт, поздно возвратившийся после визитов, расположился в кресле у камина, перекинув через подлокотник ногу, и, слегка насупившись, просматривал страницы «Пионера», причем Розамонда, заметив его озабоченность, старалась не глядеть в сторону мужа и мысленно благодарила всевышнего, что он не наградил ее угрюмым нравом. Уилл Ладислав, растянувшись на ковре, рассеянно разглядывал поддерживающий портьеры карниз и чуть слышно мурлыкал «Когда впервые я узрел твои черты», а спаниель растянулся на оставшемся кусочке ковра и, положив морду между вытянутыми лапами, поглядывал на узурпатора с безмолвным, но глубоким неодобрением.

Розамонда принесла Лидгейту чашку чаю, он отшвырнул газету и сказал Уиллу, который поднялся и подошел к столу:

– Вы напрасно так превозносите Брука в статье по поводу реформы, Ладислав. «Рупор» после этого станет чернить его еще ретивее.

– Неважно. Те, кто читают «Пионер», не читают «Рупор», – сказал Уилл, отхлебывая чай и расхаживая по комнате. – Вы думаете, кто-нибудь читает газеты с целью обратиться в истинную веру? Будь это так, мы заварили бы такую кашу, что никто не знал бы, на чьей он стороне.

– Фербратер не верит, что Брук может быть избран. Все, кто его сейчас поддерживает, в решающую минуту выдвинут другого кандидата.

– Попытка не пытка. Ведь хорошо, когда в парламенте есть местный представитель.

– Почему? – спросил Лидгейт, имевший привычку резким тоном задавать этот неприятный вопрос.

– Они удачнее представляют местную тупость, – со смехом ответил Уилл и тряхнул кудрями. – А дома стараются не ударить в грязь лицом. Брук малый неплохой, но если бы он так не рвался в парламент, он не стал бы себя утруждать заботами об арендаторах в своем поместье.

– Брук не годится в общественные деятели, – твердо и решительно заявил Лидгейт. – Всякий, кто в него поверит, разочаруется; вот вам пример – наша больница. Правда, там Булстрод взял все на себя и полностью руководит Бруком.

– Нам еще следует условиться, что понимать под общественным деятелем, – заметил Уилл. – В данном случае Брук подходящая фигура: когда люди пришли к твердому решению, как, скажем, сейчас, им неважно, каков их избранник, – им нужен голос.

– Все вы, авторы политических статей, таковы – превозносите какое-нибудь средство в качестве панацеи от всех недугов и превозносите людей, которые олицетворяют именно этот нуждающийся в исцелении недуг.

– А почему бы нет? Сами того не ведая, эти люди помогут нам стереть их с лица земли, – сказал Уилл, умевший приводить экспромтом доводы, если собеседник застигал его врасплох.

– Недостаточный повод для того, чтобы внушать мистическую веру в целебность какого-то средства, заставляя проглатывать его целиком, и направлять в парламент марионеток, способных лишь голосовать. Вы сторонник оздоровления общества, но существует ли что-нибудь вредоноснее идеи, будто общество можно оздоровить при помощи политических махинаций?

– Все это прекрасно, дорогой мой. Но исцеление ведь нужно с чего-то начинать, и согласитесь, что из тысячи причин, способствующих унижению народа, нельзя устранить ни единой, пока не проведена эта пресловутая реформа. Послушайте, что сказал на днях Стенли[16]: «Вот уж сколько времени парламент судачит по поводу каких-то пустяковых взяток, выясняет, действительно ли тот или иной получил гинею, тогда как каждый знает, что все места в палатах проданы оптом». Ждать, когда в политиканах пробудится мудрость и сознание – как бы не так! Когда целый класс общества осознает, что по отношению к нему допущена несправедливость, то в такое сознание можно поверить, а самая действенная мудрость – это мудрость выношенных притязаний. Кто обижен – вот что интересует меня. Я поддерживаю того, кто защищает обиженных, я не поддерживаю добродетельного защитника зла.

– Эти общие рассуждения по частному поводу – отвлеченное решение вопросов, Ладислав. Когда я говорю, что даю больным нужные им лекарства, из этого совсем не следует, что я дам опиум именно этому больному подагрой.

– Да, но наш вопрос не отвлеченный, – нужно ли бездействовать, пока мы не найдем безупречного соратника. Вы станете руководствоваться такими соображениями? Если один человек намерен помочь вам произвести реформу в медицине, а другой намерен помешать, станете вы допытываться, у кого из них лучшие побуждения или даже кто из них умней?

– Э-э, конечно, – сказал Лидгейт, припертый к стенке доводом, к которому часто прибегал сам, – если мы будем привередливы, выбирая соратников, то не сдвинемся с места. Даже если самое дурное, что думают у нас в городе по поводу Булстрода, справедливо, не менее справедливо и то, что он хочет и может произвести необходимые преобразования в делах, для меня самых близких и важных… но это единственная почва, на которой я с ним сотрудничаю, – довольно надменно добавил Лидгейт, памятуя высказывания мистера Фербратера. – Меня с ним больше ничто не связывает; его личные достоинства я не намерен превозносить: у нас чисто деловые отношения.

– А я, по-вашему, превозношу Брука из личных соображений? – вспыхнув, сказал Уилл Ладислав и резко повернулся к Лидгейту. Уилл впервые на него обиделся – главным образом, возможно, потому, что ему нежелательно было бы обсуждать подробно причины своего сближения с мистером Бруком.

– Да вовсе нет, – сказал Лидгейт. – Я просто объяснял свои собственные поступки. Я имел в виду, что, преследуя определенную цель, можно сотрудничать с людьми, чьи побуждения и принципы сомнительны, если ты полностью уверен в своей личной независимости и не преследуешь корыстных целей… работаешь не ради места или денег.

– Так почему бы не распространить вашу терпимость на других? – сказал Уилл, все еще уязвленный. – Моя личная независимость так же важна для меня, как ваша – для вас. У вас не больше оснований полагать, что меня связывают с Бруком личные интересы, чем у меня полагать, что личные интересы связывают вас с Булстродом. Наши побуждения, я полагаю, честны… тут мы верим друг другу на слово. Но что до денег и положения в свете, – заключил Уилл, гордо вскидывая голову, – по-моему, достаточно очевидно, что я не руководствуюсь соображениями такого рода.

– Вы совершенно неверно поняли меня, Ладислав, – удивленно сказал Лидгейт. Думая только о том, как оправдать себя, он не заподозрил, что некоторые из его высказываний Ладислав может отнести на собственный счет. – Простите, если я невольно вас обидел. Я бы уж скорее вам приписал романтическое пренебрежение к светским интересам. Что до политических вопросов, то их я рассматривал в интеллектуальном аспекте.

– До чего же вы противные сегодня оба! – проговорила, встав со стула, Розамонда. – Просто не понимаю, чего ради вам вздумалось толковать еще и о деньгах. Политика и медицина достаточно гадки, чтобы послужить предметом спора. Можете спорить со всем светом и друг с другом по поводу любой из этих тем.

Сказав это с беспристрастно-кротким видом, Розамонда позвонила в колокольчик и направилась к рабочему столику.

– Бедняжка Рози, – сказал Лидгейт, протягивая к жене руку, когда она проходила мимо. – Ангелочкам скучно слушать споры. Займись музыкой. Спойте что-нибудь с Ладиславом.

Когда Ладислав ушел, Розамонда сказала мужу:

– Тертий, почему ты сегодня не в духе?

– Я? Это не я, а Ладислав сегодня был не в духе. Словно трут, вот-вот готовый вспыхнуть.

– Нет, еще до вашего спора. Тебя что-то расстроило раньше – ты пришел домой такой сердитый. Из-за этого ты начал спорить с мистером Ладиславом. Я очень огорчаюсь, Тертий, когда у тебя такой вид.

– Правда? Значит, я скотина, – виновато сказал Лидгейт и нежно обнял жену.

– А что тебя расстроило?

– Да разные неприятности… дела.

Его расстроило письмо с требованием оплатить счет за мебель. Но Розамонда ждала ребенка, и Лидгейт хотел оградить ее от волнений.

…предложение лорда Джона Рассела… – Рассел Джон (1792–1878) – английский политический деятель; в марте 1831 г. внес в парламент билль об избирательной реформе.

Бёрк Эдмунд (1729–1797) – английский политический деятель и публицист.

Энергумен (лат.) – одержимый бесами.

Джуди – персонаж английского кукольного театра, жена Панча, с которой он постоянно ссорится.

Стенли Эдвард, граф Дерби (1799–1869) – английский политический деятель; с 1830 по 1833 г. секретарь по ирландским делам, впоследствии премьер-министр.

Глава XLVII

 

Любовь не может тщетной быть:

Награда высшая – любить.

И не искусством создана,

Сама расцвесть должна она.

Так лишь в урочный час и срок

Взрастает полевой цветок

И раскрывает венчик свой,

Рожденный небом и землей.

 



Небольшая размолвка Уилла Ладислава с Лидгейтом произошла в субботу вечером. Разгоряченный спором Ладислав просидел по возвращении домой полночи, заново перебирая в мыслях все доводы, уже не раз обдуманные им в связи с решением поселиться в Мидлмарче и запрячься в одну повозку с мистером Бруком. Колебания, смущавшие Уилла до того, как он предпринял этот шаг, сделали его чувствительным к любому намеку на неразумность его поступка – отсюда вспышка гнева в споре с Лидгейтом… вспышка, будоражившая его и сейчас. Он поступил глупо?.. причем именно в ту пору, когда с особой ясностью ощутил, что он отнюдь не глуп. И с какой целью он это сделал?

Да не было у него никакой определенной цели. Ему, впрочем, рисовались некие смутные перспективы; человек, способный увлекаться и размышлять, непременно размышляет о своих увлечениях; в его воображении возникают образы, которые либо тешат надеждой, либо обжигают ужасом душу, полную страстей. Но хотя это случается с каждым из нас, у некоторых оно принимает весьма необычные формы; Уилл по складу своего ума не принадлежал к любителям торных дорог – он предпочитал окольные, где обретал небольшие, но милые его сердцу радости, довольно нелепые, по мнению господ, галопирующих по большой дороге. Так и чувство к Доротее делало его счастливым на необычный лад. Как ни странно, заурядные, вульгарные мечты, которые в нем заподозрил мистер Кейсобон: что Доротея может овдоветь, и интерес, внушенный ей Уиллом, примет иные формы и она выйдет за него замуж, – не волновали, не искушали Уилла, он не пытался представить себе, что и как происходило бы, случись воображаемое «если бы», – практический образчик рая для каждого из нас. И не только потому, что ему претили мечты, которые могли счесть низкими, и угнетала возможность быть обвиненным в неблагодарности, – смутное ощущение множества других преград между ним и Доротеей, кроме существования ее мужа, помогало ему избежать размышлений о том, что могло бы вдруг стрястись с мистером Кейсобоном. А кроме этой, существовали и другие причины. Уиллу, как мы знаем, была невыносима мысль о трещинке, которая нарушила бы цельность кристалла, безмятежная свобода в обращении с ним Доротеи одновременно и терзала и восхищала его; было нечто столь изысканное в его нынешнем отношении к Доротее, что Уилл не мог мечтать о переменах, которые неизбежно как-то изменили бы и ее в его глазах. Ведь коробит же нас уличная версия возвышенной мелодии, нам неприятно узнать, что какая-то редкая вещь – скажем, статуэтка или гравюра, – которой даже нельзя полюбоваться, не затратив усилий, что, кстати, придает ей особую прелесть, вовсе не такая уж диковинка и вы можете ее просто купить. Удовольствие зависит от многогранности и силы эмоций; для Уилла, не высоко ц

...