автордың кітабын онлайн тегін оқу Бела + Макс. Новогодний роман
Игорь Кочкин
Бела + Макс
Новогодний роман
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Игорь Кочкин, 2025
Эта книга является художественным осмыслением событий 1986 г. в Алма-Ате, когда впервые в СССР русских публично назвали оккупантами, и пролилась первая кровь.
История не знает сослагательного наклонения. Рискнём оспорить эту неоспоримую парадигму. Предположим, что была бы сделана работа над ошибками по итогам Алма-Аты-1986. Глядишь, и не случился бы крах СССР, и Донбасс-2014, и 24 февраля 2022.
И — кто знает? — может быть, сегодня по Китаю рассекали русские джипы и кроссоверы, а не наоборот.
ISBN 978-5-0053-8771-4
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
До свиданья, друг мой, до свиданья…
Не грусти и не печаль бровей, —
В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей.
С. Есенин, 1925.
.
Ко всем прочим неприятностям погода с наступлением темноты менялась на глазах.
Снег, как по команде, неожиданно повалил какими-то неправдоподобно-большими хлопьями. Именно повалил, а не пошёл.
Потом — как нельзя кстати — прозвучал осторожный вопрос жены:
— Хочешь, я сяду за руль?..
Нет чтобы спросить просто (возможно, с некоторой долей иронии):
— Вот паранойя — из головы вылетело: какой сегодня день?.. Какой, чёрт меня побери, день сегодня?.. К новогоднему столу, надеюсь, мы успеем?
А я бы ответил:
— Сегодня тридцатое декабря 1997 года, дорогая. Времени у нас в запасе — до праздничного пиршества — воз и маленькая тележка: целых двадцать восемь часов, и даже с хвостиком. Мы не только до Бобруйска — до Москвы домчаться успеем… легко!
Дальний свет фар нашей «Лады-Самары» практически натыкался на сплошную белую завесу впереди — видимость нулевая. А в салоне автомобиля — парадокс! — стало уютнее. Уютнее и теплее.
Прежняя какофония звуков, извергаемых динамиками радиоприёмника, больше не раздражала, а, наоборот, убаюкивала. Беспечный полушёпот ведущего таинственно вещал о разных пикантных обстоятельствах, которые подстерегают обывателя накануне праздников.
До Нового года — сутки с небольшим!
Счастливчики из радиослушателей, прорвавшиеся по телефону в прямой эфир, перепуганными от восторга голосами взахлёб рассказывали свои смешные истории. Звучали бесконечные приветы и пожелания Леночкам и Славикам, Ирочкам и Гарикам, и всем-всем-всем! Милой бестолковщине предпраздничной суеты оставалось только позавидовать. Позавидовать и заразиться ею (если получится).
Любопытно: если на одну чашу весов бросить нашу хроническую усталость, вечные проблемы и вечные, не имеющие ответов вопросы, а на другую — новогоднее ожидание чуда, когда кремлёвские куранты пробьют полночь, что (интересно) перевесит?
На мгновение представилось, как одиноко в ночи движется — нет, скорее несётся — по совершенно пустой трассе наш автомобиль, оставляя позади километр за километром, несмотря на пургу и несмотря ни на что.
Со стороны это так, наверное, и выглядело.
Между иллюзией и реальностью — пропасть.
Дорожное полотно представляло собой слой жижи из мокрого снега и воды. Под этим слоем то и дело обнаруживались участки гололёда. И тогда автомобиль начинало носить из стороны в сторону. Чтобы удержать его на дороге, приходилось снова и снова утапливать педаль газа, увеличивая скорость, и тем самым выравнивать движение (пока это удавалось). И вместо того, чтобы расслабившись полулежать сейчас в кресле — а это в тот момент мне требовалось больше всего, — приходилось, сжав одной рукой руль, другой — рычаг коробки передач, ждать очередного участка гололёда.
Жена, несмотря на внешнее спокойствие, тоже вся в напряжении.
И вместо того, чтобы без умолку говорить — болтать о чём угодно, только бы не молчать! — сидела неподвижно. Только однажды, когда я, в который раз, на ощупь нашёл на панели валидол и откусил часть таблетки, спросила сдержанно-ровно (по крайней мере старалась, чтобы прозвучало это нейтрально, без эмоций):
— Хочешь, я сяду за руль?..
С какого перепуга — не знаю, но — словно голосом Достоевского — прозвучала цитата из его «Бесов»: «…сцена вдруг переменяется, и наступает какой-то „Праздник жизни“, на котором поют даже насекомые, является черепаха с какими-то латинскими сакраментальными словами, и даже, если припомню, пропел о чём-то один минерал, то есть предмет уже вовсе неодушевлённый…» И с каким это смыслом? С какой подоплёкой?
Будем считать, что без всяких смыслов и без всяких подоплёк.
Стрелки датчиков на приборной доске покачивались влево-вправо, влево-вправо…
Ярко-зелёные цифры на электронных часах отсчитывали секунды: 19:44:57, 19:44:58, 19:44:59 и вот, наконец, ровно 19:45:00.
Нет чтобы спросить просто:
— Макс! Ты, вообще-то, как? В состоянии проехать эти несчастные сто сорок четыре километра до Бобруйска? Или нет? Если нет — скажи.
Что помешало жене сказать так? Или примерно так?
Я, возможно, ответил бы:
— Погодка сегодня — что надо! Самое время тебе немного порулить.
Показать мастер-класс вождения автомобилем до первого столба.
Ну посмеялись бы, побалагурили. Отвели душу. А вместо всего этого жена — робко, чуть слышно:
— ХОЧЕШЬ, Я СЯДУ ЗА РУЛЬ?
Что я мог ответить?
Пятнадцати минут не прошло, как мы выехали из Минска. И вот сейчас мне предлагалось посадить Белу на своё место — великолепная идея: давай, дорогая, крути баранку смело! Жми на полную катушку!
Время на часах — 19:45.
Я заметил, как заворожённо смотрит она то вперёд, через лобовое стекло, на дорогу, то на меня.
Что творилось у неё в голове, какие крутились мыслишки — тоже можно было догадаться. Машина — всё равно что корова на льду. Однако мы ещё как-то, с горем пополам, едем. Только… долго ли выдюжим при движении в таком режиме? Может быть, через секунду-другую нас ждёт (не дождётся) кювет? Или железобетонные столбики ограждения, окрашенные люминесцентными светящимися красками? Или ещё что-то?
Что? Что ещё? Да всё что угодно.
Он (то есть я) ещё как-то держится. Заметно по лицу: бледен, глаза провалились в глазницы, Ему не очень хорошо, но Он крепится. Пытается также не подать вида, что особой уверенности в благополучном исходе их (Его и Её) — на ночь глядя! — стасорокачетырёхкилометрового путешествия немного: не сейчас, так через какое-то время что-то да произойдёт.
А может, пронесёт?..
Первоначально эта поездка в Бобруйск, к нашим деткам, которых мы два месяца назад оставили под присмотром бабы и деда, планировалась на двадцать седьмое декабря, на субботу.
По телефону мы чуть ли не ежедневно клятвенно обещали Миланке и Мирославе, что обязательно выкроим время, на поездку туда и обратно. Что непременно приедем и, возможно, заберём их с собой. И в течение двух последних месяцев поездка по разным причинам откладывалась. Было отвратительное ощущение, что мы, непутёвые родители, обманывали наших девчонок-очаровашек, которые при очередном телефонном общении, конечно, верили: да, завтра папа с мамой приедут! А как иначе — они всенепременно примчатся на всех парах.
Получалось так, что мы — в течение двух последних месяцев — с каждым разом всё искуснее и всё изощрённее лгали, наводя тень на плетень: да, сегодня не получилось, а вот завтра… А что было завтра? Завтра мы продолжали жить другими, более важными проблемами, которые следовало, не откладывая в долгий ящик, решать.
Время на часах прежнее — 19:45! И это не поломка в электронике. Часы показывали верно.
Сколько же информации могут вместить в себя сотые, тысячные, миллионные доли одной-единственной секунды? Дерзай, Макс, блесни эрудицией!
Жена по-прежнему спокойна. Спокойна внешне. А внутренне — в её организме, содержащем свыше трёхсот миллиардов клеточек (впрочем, как и в моём), нет ни одной клетки, которая не находилась бы в запредельном режиме работы. Ни одной.
— Если дорога так ужасна, — сказала Бела, делая акцент на слове «дорога», — не поздно ещё вернуться обратно.
Другими словами — для нас не существует других опасностей, кроме тех, что подразумеваются под словом «дорога». Как будто не существует.
Я в ответ не произнёс ни слова. Мой собственный язык перестал повиноваться мне. Я хотел что-то сказать, но ничего не выходило. Нелепое ощущение: хотеть и не мочь.
Да, повернуть назад не поздно: на рекорд мы не идём, подвига нашего, если таковой совершится, никто не оценит. Зрителей (наблюдателей) нет. Ни поблизости, ни на расстоянии. Мы есть только для самих себя. Больше ни для кого.
Атмосфера в салоне нашего авто напряжена настолько, что кажется, сейчас начнут искрить электрические разрядики в воздухе: там, здесь, тут… везде. И становится грустно от очевидного: так продолжаться долго не может. НЕ МО-ЖЕТ!
Запахом корвалола и сигаретного дыма — адская смесь! — пропиталось в салоне буквально всё: кресла, половое покрытие, наш багаж и, конечно, мы сами.
Кажется, что за нашей машиной (вместо выхлопных газов) просто не может не тянуться этот корвалольно-сигаретный шлейф.
Надо было думать о чём-нибудь приятном.
О приятном не думалось. В голову лезла всякая чушь. На ум приходили медицинские словечки типа «тахикардии», «аритмии», «декомпенсации».
На «декомпенсации» меня зациклило. Где я слышал это словечко? Где я мог его слышать? Вспомнил. О декомпенсации Бела рассказывала в связи со смертью Саши, мужа её сестры. Это было с полгода назад. Нет, это было год назад. Декомпенсация — это когда резко ухудшается кровообращение, сердечко работает всё хуже и хуже, человек задыхается, ему нечем дышать.
Отличное занятие я нашёл себе: примерять недомогания, как одежду! Как, например, костюм, пальто, шляпу.
Умер Саша скоропостижно.
Человеком он был преуспевающим, жил комфортнее комфортного, без видимых проблем, и вдруг — приступ. На работе, в кабинете. Скорая, капельницы, переполох. Родственники подняли на ноги всю Алма-Ату, вызвонили и доставили всех профессоров, каких только смогли доставить. Профессора перепробовали все мыслимые и немыслимые лекарства — всё тщетно, кризис не отступал.
Сутки не могли сбить давление.
И не выдержало сердце.
Саше было сорок три года.
Сестра Белы осталась с тремя детьми. Младшего только-только поздравили с днём рождения. Два годика ему стукнуло. По этому поводу закатили пир на весь мiр[1]. Со смехом вспоминали, когда она ходила беременная, как родственники недоумевали и отговаривали: в твои-то годы — не поздно? Она отвечала: «А кто определил это самое „поздно“?»
Рассказывали, что Саша умирал в страшных мучениях. Бóльшую часть последних суток он провёл в сознании, отключаясь лишь ненадолго. И, видимо, хорошо сознавал, что происходит и каков возможен итог. Говорить он не говорил, только внимательно слушал. Его глаза устремлялись на каждого, кто подходил к постели…
Саша запомнился человеком жизнерадостным, розовощёким. Он запомнился человеком (и это главное), не страдающим от недостатка здоровья.
Поставить меня и его рядом — я в сравнении с ним покойник.
— Человек — саморегулирующаяся и самонастраивающаяся система, — сказал я. — Разве не так?
— Так-так! — радостно согласился бородатый терапевт.
К этому очередному исцелителю, минской знаменитости, привела меня Бела. Привела, чтобы меня лечили. А я бросился разговоры разговаривать.
— Так-так! — ещё раз подтвердил он. — Человек — это нечто уникальное.
Примером уникальности человека стала Сашина скоропостижная смерть: почему это случилось?
Я продолжал:
— Саша был здоров как бык. Потом был приступ. Потом сутки организм сопротивлялся лекарствам, которые в обычной практике просто не могли не стабилизировать состояние, каким бы отчаянно плохим оно ни было.
Доктор путано объяснил это тем, что механизмы саморазрушения применительно к живым организмам невозможны. Другими словами, дал понять: тема эта простая и непростая. Двумя фразами не обойтись. И разводить философию сейчас не ко времени. В коридоре томятся десяток пациентов, ожидающих своей очереди. Дело врача — лечить, дело больного — лечиться, а не дискутировать вокруг да около.
Я полюбопытствовал:
— А как быть с собаками, которые жертвуют собой ради жизни хозяина? Не происходит ли что-то подобное и с человеком, когда кора головного мозга (в ситуации критической) даёт команду на активизацию программы самоуничтожения?
Бородатый терапевт дал понять, что здесь не надо торопиться с ответом. А ещё лучше — не зацикливаться на подобных вопросах и вообще выкинуть подобные мысли из головы, как мусор…
«Дворники» заскользили по лобовому стеклу — влево-вправо, вправо-влево! — так стремительно часто, что я вообще перестал замечать их: будто их нет вовсе, а есть только чистое, без снега, лобовое стекло и сплошной белый занавес впереди.
Может быть, это начало приступа? Или уже сам приступ?
Выпить немедля что-нибудь? Что? Корвалол? Анаприлин? Адельфан? Или ещё что-нибудь? Или попробовать не пускаться во все тяжкие по пустякам? Неприятности-то — тьфу, яйца выеденного не стоят!
Может, попытаться отвлечься, расслабиться и думать о чём угодно, только не прислушиваться к изменениям, которые происходят у тебя где-то внутри…
Мысли, лихорадочные и тревожные, продолжали метаться, точно в тёмной комнате, заставленной невидимыми предметами-препятствиями: Что? Повторяется суббота, двадцать седьмое декабря?
Судя по признакам, да, повторяется.
Двадцать седьмое декабря стало — и для Белы, и для меня — днём знаковым.
Из самых удалённых тайничков памяти вдруг извлеклась хемингуэевская «Смерть после полудня», и перед глазами проплыло пронзительное: «Целью боя был заключительный удар шпагой, смертельная схватка человека с быком, „момент истины“, как его называют испанцы. И весь ход боя служил лишь подготовкой к этому моменту…»
Двадцать седьмое декабря стало для нас днём «момента истины», когда обозначилось, «кто есть кто» в этой метафорической корриде.
Декабрь, день двадцать седьмой
Я проснулся, когда было ещё темным-темно.
За окном — как в новогодней сказке — завывал ветер. Пришлось на ощупь искать кнопку включения ночника, которая вечно терялась над изголовьем. Когда комнату наполнил мягкий свет, первое, что попалось на глаза, — это будильник. И на будильнике — 6:07 (месяц и день моего рождения, между прочим; если бы на циферблате была секундная стрелка, она могла бы ещё показать и час моего появления на свет — 12:00).
Я проснулся с ощущением бодрости. Словно и не было в моей жизни двух последних кошмарных месяцев. Взглянул в сторону жены: из-под одеяла виднелся хвостик её каштановых волос.
Затем я выключил ночник и тут же уснул. Уснул, как младенец.
Такое впечатление, что в голове моей случилось нечто вроде короткого замыкания. И мозги мгновенно перенастроились, перепрограммировались: доминирующая чёрная окраска прежнего мiровосприятия моментально исчезла, и новое видение мiра, пронзившее всё моё существо, приятно удивило яркостью и многоцветьем спектральных тонов и полутонов: произошло почти что чудо из чудес.
А должно было произойти другое, ставшее уже привычным: я открываю глаза и никак не могу понять, где нахожусь, — что это за подозрительные апартаменты, в которых я оказался?
И только когда вижу жену, спящую рядышком, когда узнаю замысловатые завалы из книг на не моём письменном столе, я начинаю приходить в себя: мы в Минске, а эти «царские покои» нам сдали за пятьдесят долларов в месяц.
Двадцать седьмого декабря, в субботу, подобных страшилок не случилось.
Второй раз, и уже окончательно, я проснулся, когда солнышко светило вовсю.
Индусы считают иллюзией, что жизнь заканчивается в 40 лет: человек в таком возрасте — это подросток, который только открывает дверь в мiр. Значит, никогда не поздно начать жить: так, словно это твой первый день в оставшейся жизни.
Бела в утреннем, восточном, полупрозрачном халатике почти до пят и, как всегда, без ничего под ним ходила, как привидение, туда-сюда. Было видно, что она досыпает на ходу: то она не могла найти серёжки, которые сняла перед сном, то куда-то запропастилась её косметичка.
Из белой пузатой чашки, стоящей на подоконнике рядом со стопкой свежих газет, по комнате распространялся запах кофе. И чашка предназначалась мне. Кому же ещё?
Мне по-прежнему было легко, светло, хорошо…
Нам не было никакого смысла на выходные — на двадцать восьмое и двадцать девятое декабря, на целых два дня — оставаться в Минске, чтобы в понедельник, тридцатого декабря, появиться в редакции и коротать там время перекурами и досужими разговорами.
Поэтому субботу мы и определили оптимальным днём отъезда в Бобруйск и оптимальным днём начала новогодних каникул.
Свой блок материалов, касающихся политики, я сдал весь, без остатка, и они давно были готовы к вёрстке. Никаких других дел — ни срочных, ни обычных — у нас в Минске не оставалось.
Мы были свободны. Значит, ещё один год из жизни — вон. Значит, позади все мыслимые и немыслимые сюрпризы, уготованные нам этим годом.
Хотелось думать: все события, которые могли произойти, уже произошли.
Всё, что могло совершиться, уже совершилось.
Я устроился у окна и пил кофе.
«Лада-Самара» стояла там же, где я вчера её припарковал: колёса не сняли, дворники на месте, всё в полном порядке. А как искрились на солнце промёрзшие стёкла нашего «шикарного лимузина» — красота!
Бела просидела перед зеркалом дольше обычного — никак не могла решить, каким нарядом сегодня себя нарядить.
Своим гардеробом мы не занимались давно, точнее — с Алма-Аты. При нулевых доходах какие могут быть обновы? Не до жиру — быть бы живу. Ещё немного и нас — в качестве ретро-образцов! — можно будет выставлять в витрине весёленького такого магазинчика с весёленькой вывеской из неоновых букв: «Живой антиквариат», где добрая треть букв то потухнет, то погаснет, и потому издалека она видится не иначе, как «Жив… анти…».
Картинка эта не просто нарисовалась перед глазами и осталась картинкой. Она точно ожила: была комичной иллюзией смешливого живописца, а стала реальностью. И можно было тотчас распахнуть дверь и войти в эту пропитанную насквозь запахами пыли и нафталина лавку древностей.
И всё-таки (как бы там ни было) приближение Нового года ощущалось.
И ощущалось приближение чуда: вот часы пробьют полночь и что-то волшебное должно произойти (произойдёт или не произойдёт — ещё вопрос, но в подсознании засело крепко: должно).
А если эту самую установочку на чудо взять и удалить? Из памяти. Из сознания. Из подсознания. (Поместив на всякий пожарный в формалин: вдруг нам без неё… ну просто никак?) Что будет тогда? Ночь, наполненная тайными надеждами, превратится в самую обычную?
Нет, пожалуй, оставим всё как есть. Пусть будет как всегда. Чтобы никак не пострадало знакомое с детства ожидание праздника.
Let It Be[2].
Рядом с пузатой чашкой на подоконнике лежала стопка местных газет.
Кому, как не Беле, было знать о моей забавной страсти ко всякого рода дурацким и не дурацким историям, которые я, развлекая себя и жену, обнаруживал в любом печатном издании, будь то «Пионерская правда» или солидный еженедельник.
Вот жена и позаботилась сделать мне приятное, положив стопочку свежей прессы: читай, Макс, веселись, только не хандри.
В любой газетёнке обязательно сыщется — а я-то здесь сыщик со стажем — незатейливая (затейливая) история, которую тут же можно будет разложить по косточкам, смоделировав десяток причин и следствий происшедшего, отличных от считающегося правильным, непреложным и общепринятым.
Бела всегда удивлялась: из каких таких тайников я извлекаю эти версии?
Я всегда говорил и говорю, что никаких тайников нет. Всё перед нами. Бери и пользуйся. Пользуйся на здоровье. Технологический детерминизм: как аукнется — так и откликнется.
Будь я художником, я бы живописал вот что: Он (как в то утро я) стоит у окна, изображённый со спины; Его лица не видно; не очень ясен и Его возраст; на подоконнике — белая чашка с дымящимся кофе и рядом с чашкой — стопка газет; за окном солнечно, морозно и ослепительно-бело от снега; в комнате тепло и уютно, краски мягкие, пастельные.
Или немного иначе: Он стоит не один, сзади Его обнимает за плечи Она, в таком же, предположим, как у Белы, просвечивающемся насквозь халатике, под которым ничего не надето. Её лица тоже не видно.
Остальное, чашка на подоконнике, зима за окном и прочее — всё то же самое.
Когда Бела задала дежурный вопрос («и что же там народу сегодня сообщили умного»), я успел перелистать бóльшую часть лежащего на подоконнике.
Что там могли сообщить? Я не искал то, что называется «умным». Я искал истории.
— Зачитать? — спросил я.
— Ну рискни, — отозвалась она, продолжая сонно передвигаться по комнате.
— Думаешь, сто́ит? — озорно, тон в тон жене, сказал я.
— Сто́ит-сто́ит!
— Думаешь? — настойчиво, чтобы ещё раз уточнить всю серьёзность намерений жены, спросил я.
— Думаю-думаю, — ответила она, никак не реагируя на мой плоский юмор.
— Как тебе такой заголовок: «ТАКАЯ ЖИЗНЬ, ЧТО И ВСПОМНИТЬ НЕЧЕГО»?
— Интригующе.
— Под таким заголовком рассказывается о том, что в областную клинику работниками правопорядка доставлен пациент, потерявший память при загадочных обстоятельствах.
— Я бы и сама не отказалась кое-что из прошлого забыть навсегда, — сказала Бела.
— Серьёзно?
— Век свободы не видать! И что там дальше?
Я продолжал:
— Мужчина не помнит ни своего имени, ни возраста, ни того, откуда и каким образом он попал в Минск.
— Интересное дельце!
Я продолжал:
— Спустя сутки после появления в клинике мужчина выбрал себе имя — Я.
— Странный выбор. Я — последняя буква в алфавите. Почему не НЕ-Я?
— Совсем не странное. Я — это то, что всегда было, что есть и всегда будет.
— Всегда? — спросила Бела. — Хотелось бы, чтобы это было так. Но что-то не укладывается данная «бесспорная» парадигма в сознании.
— Но ведь в его сознании она «уложилась». По мнению врачей, этот странный больной неплохо разгадывает кроссворды, вслепую и беспроигрышно играет в шахматы, но о своей личности ничего не может вспомнить.
— Может, это сумасшедшая выдумка сумасшедших журналюг? Может, это ложь: я имею ввиду все эти философствования про жизнь и смерть.
— Смерть — это ложь. Никто никогда не рождался и не умирал. Все были всегда.
— Теперь всё «ясно и понятно»: смерть — это ложь! Официальная наука давно это «доказала». — Бела вышла из комнаты.
Когда она вернулась с косметичкой в руке, я продолжал:
— По мнению врачей, память мужчина мог потерять под воздействием сильного химического препарата.
— Лихо, — сказала жена. — Перебрал с химией? Или пе́репил? Есть такое птичье заболевание.
— Или недопи́л, — предложил свою версию я.
— Что там ещё обнаружилось интересненького?
— А вот «Вечерний Минск» — это можно рассматривать как вариант предыстории больного под именем Я! — сообщает о нехарактерном происшествии на трассе, вблизи посёлка Привольный: около восьми часов вечера там был обнаружен автомобиль «ВАЗ» с работающим двигателем, но без водителя и пассажиров. Попытки обнаружить владельца транспортного средства ни к чему не привели.
— Ты намекаешь, что тот самый пациент клиники вполне мог быть владельцем того самого «Жигулёнка»? — спросила жена.
Я ни на что не намекал.
Бела наконец-то была одета. Пора отправляться за покупками.
Прилично поколесив по Минску, мы вроде бы успокоились: и Миланка, и Мирослава, и баба с дедом будут приятно удивлены нашими подарками.
Объём праздничной провизии был определён размерами стандартной коробки из-под бананов, которую мы раздобыли на Комаровке. И в ней уместилось всё: от гуся до фруктов и конфет.
Последние мелочи докупали в ближайшем универсаме, куда отправились пешком, оставив снаряженную автомашину дома: прогуляемся и в путь.
По дороге назад со мной приключилось уже хорошо знакомое: одышка, сердцебиение, ватные ноги. Хоть в гроб ложись, для порядка.
Ровно неделю я прожил без таблеток.
Мало того — с самого утра двадцать седьмого декабря, с 6:07, и до злосчастного универсама я не переставал удивляться самому себе: мне вдруг захотелось оголтело бегать по магазинам, торговаться на рынке, говорить смешные глупости жене!
Я даже подумал: может, все непонятные мои хвори остались в прошлом? Может, пронесло? Ан нет — не пронесло.
Совсем непросто мне дались последние сотни метров до дома. Поначалу я пытался не подавать вида: ещё секундочку… и всё пройдёт. Не прошло.
Жена поняла всё сама:
— Что? Опять?
Дома измерили артериальное давление. Тонометр выдал показания, близкие к критическим. Впору набирать 03.
— Звонить? — спросила Бела. В голосе — нотки тревоги.
— Нет, — сказал я. — Конечно, подождём. Пока начнётся приступ.
Собирались-собирались и вот на тебе — прямиком на диванные подушки.
Жене было не до моих словесных шпилек, не к месту:
— Так звонить или не звонить? — Теперь в её голосе звучало раздражение. Было видно: жена устала. Она устала от неизвестности причин моих недомоганий. Её страшила беспомощность врачей, к которым мы обращались. Её страшило отсутствие диагноза.
Беспокоила ли неизвестность меня, как беспокоила Белу? Не знаю. Метастазы безразличия вновь парализовали все мои мысли.
— Что ты сейчас хочешь? — спросила она.
— Я не хочу ничего. Это такая страшилка, которую не надо бояться. Удивительная апологема: кто не хочет жить — тот продолжает жить, а кто хочет жить (жить вечно) — тот умирает от микроскопического пореза на пальце.
— Ты не хочешь жить вечно?
Что мне надо было ответить, чтобы не нагонять страсти на пустом месте? Пуститься в красивые разглагольствования? Я ответил так, как есть:
— Оставим за скобками понятие «вечности». Я ничего не хочу. От слова «совсем», и от слова «жить».
Прошёл час, прошёл второй. Моё состояние стабилизировалось: давление — 110 на 70. И пульс — 60 ударов. В космос можно отправлять, как Гагарина. Какие будут соображения: в путь?
— Нет, — решила Бела, — надо отлежаться. Отлежаться и прийти в себя.
Я был не против того, чтобы прийти в себя. Я был не против любого предложения, которое могло тогда прозвучать. В том числе, если понадобилось бы тотчас сесть за руль и ехать куда угодно, и за сколько угодно километров.
— Ты с ума сошёл! — сказала она. — Делай то, что тебе говорят.
Диван, плед, телевизор, чтение, вкусная еда, жена, готовая в любой момент откликнуться на мой зов, — что ещё надо, чтобы остаток жизни провести в счастье, «приходя в себя»? Сон? Пожалуй. Значит, надо уснуть. Уснуть во что бы то ни стало, провалиться в небытие, безмятежное и сладкое.
— И спать вечно, — добавил я.
— Ты точно спятил, — с досадой произнесла Бела.
Нечаянно, но всё-таки меня прорвало. Чего я добивался? Чтобы у нас двоих одновременно крыша поехала?
Двадцать седьмого декабря произошло то, что произошло. Не больше и не меньше.
Поездка была отложена. Машина, снаряженная и готовая преодолеть стосорокакилометровую дистанцию, а это — смешно подумать! — полтора часа хорошей езды, всего-то, стояла припаркованная на прежнем месте, у калитки дома, вся в снегу.
Я — в положении классическом: руки — на груди, глаза — в потолок, не хватает свечечки. Жена — рядом, в кресле: в мыслях она здесь и не здесь. Большей частью всё-таки не здесь, а в Бобруйске, с детьми.
На журнальном столике — аптечные склянки, серебряные упаковочки таблеток, лежащие в беспорядке, стакан с водой, тонометр.
Предположим, не уехали мы двадцать седьмого. Предположим, что задержимся. Задержимся на сколько? На сутки? На больше? Не ровён час — и Новый год встретим на этом диване, среди этих подушек.
Между приёмом разных там пилюль и таблеток я-то себе занятие найду. А Бела? Чем ей заниматься? Сидеть рядом? Смотреть на меня?
Два месяца назад, когда мы собирали самое необходимое (самое-самое!), что могло понадобиться в Минске, обнаружилось: не так-то и много нам надо для жития-бытия.
Одежда уместилась на нескольких плечиках, которые мы уложили на заднее сиденье автомобиля. Разные мелочи вроде фенов, духов, дезодорантов, зубных щёток тоже заняли не много места. Вот, собственно, и весь нехитрый наш скарб.
Нет, не весь! В багажник, кроме всего прочего, я забросил две картонные коробки, доверху набитые не старыми, прочитанными давным-давно книгами и журналами, которые я — чем чёрт не шутит? — захочу перелистать. В них покоились — в анабиозе! — мои рукописи, скопившиеся за последние лет пятнадцать, до которых всё никак не доходили руки, чтобы это добро перебрать и привести в порядок.
Это были не мои телесценарии и газетно-журнальные публикации. Это было то, что писалось… — как бы это точнее сказать-то? — между делом: в провинциальной гостиничке, если откладывался рейс самолёта; в самолёте, если лететь приходилось часа три и больше; дома, если случались свободные «минутки»; реже — в редакции, когда очередной номер журнала был подписан в печать или когда очередная моя киношка была смонтирована и готова к эфиру.
Всё это творилось быстро: в качестве отдыха от основной моей работы, за которую я получал гонорары. После заключительной точки в очередном «шедевре» он, этот «шедевр», тихо перекочёвывал с письменного стола в одну из двух загадочных коробок, где и покоился с миром. А следом рождался — будто бы сам собой — ещё один «шедевр», а за ним — ещё и ещё… Так постепенно и заполнились эти две коробки.
Я то забывал о них напрочь, то вспоминал, планируя навести там порядок.
Перед поездкой в Минск коробки с рукописями попались мне на глаза.
Бела возмутилась:
— Что за блажь? Будет у тебя время в Минске заниматься этой макулатурой?
Я согласился: действительно — когда? Однако, вопреки здравому смыслу, написанное в прошлом всё-таки оказалось в багажнике: а вдруг?
Вот это «вдруг» и настало. Пока я буду приходить в чувства (в себя), чем не занятие — перебрать старые завалы? Кроме того, может, это будет ещё и лекарством. Эдакой панацеей в моём не имеющем аналогов случае.
Несколько раз, уже находясь в Минске, ночами, когда Бела видела не первый сон, я не преминул-таки покопаться в коробках с «макулатурой».
И каждый раз оттуда словно бы вырывалась энергетика какого-то иного мира. Я листал рукописи и удивлялся: неужели это моих рук дело? Охотнее бы поверилось, если бы всё это написал другой человек.
И ещё, из разряда непарадоксальных парадоксов: я читал это «своё-несвоё», и мiр сегодняшний вдруг переставал восприниматься угрюмо-серым. В нём, насквозь мрачном настоящем, неожиданно начинали проглядывать живые лица, а не мертвецы, выдававшие себя за людей.
Тогда, в те ночи, разбор рукописей превращался в таинство. И это таинство не имело объяснений. Обыкновенные листочки бумаги, испещрённые вкривь и вкось моими собственными каракулями, начинали подпитывать меня. Я ощущал, как непонятная аура исходит от них, окутывая всё вокруг. И хвори мои вдруг отступали. Я начинал радоваться простым вещам — завыванию ветра за окном, морозному воздуху, врывающемуся в приоткрытую форточку.
Единственное, чего не хватало тогда, — это детей, Мирославы и Миланки, которые могли бы посапывать во сне в соседней комнате в своих постельках.
Есть мiр, и есть мы в этом мiре. И случись нам слечь, занемочь, захворать — тут же мiр в наших глазах становится безнадёжен: мы больны — значит, и мiр[3] болен.
Мы в ожидании неминуемого и скорого конца — значит, и у мiра нет шансов выжить.
И степень безнадёжности этого мiра в полной (ничем не опровергаемой?) зависимости от степени нашей собственной безнадёжности.
Два месяца назад с арендой жилья в Минске, где у нас не было ни единой знакомой души, нам в каком-то смысле повезло.
Жена среди частных объявлений нашла в газете самое неприметное, некрикливое, нерекламное: «сдаём комнаты». Какие это комнаты, каких размеров, где находятся, какова плата за проживание — никакой информации. И предложила съездить и посмотреть их.
Мы нашли тихий переулочек, длиною не больше километра, среди частного сектора в Северном районе, почти на окраине города. Названия улочек — ещё позабавились над этим! — были сплошь только Зимние, Байкальские, Енисейские, Ангарские, Иркутские. И нам всё понравилось: месторасположение чистенького, ухоженного дома с большими светлыми окнами, подъезд к нему, сами сдающиеся апартаменты, хозяева, поместившие в газете незатейливое объявление.
И почему это объявление не попалось Беле накануне, в тот злосчастный день, когда мы надумали воспользоваться услугами квартирного бюро? Вопрос на засыпку, к которому мы ещё вернёмся. Вернёмся обязательно.
В итоге вся процедура «сдачи-съёма», включающая осмотр и согласование условий проживания, заняла ровно пять минут.
Две комнаты, отделённые от остальной части дома общим коридором, вполне нас устраивали. Одну из них мы определили под кабинет, по причине находящегося там письменного стола, вторая комната, где размещалась какая-никакая мягкая мебель, днём могла выполнять функцию гостиной, а ночью превращаться в спальню. На окнах — обязательный тюль, недорогие шторы на деревянных карнизах, на стенах — ковры, несомненный атрибут достатка советских времён. В общем-то, не то чтобы роскошно и очень изысканно, но добропорядочно.
Я вспомнил Гарри Галлера из «Степного волка» Германа Гессе, который, попав в схожую с нашей ситуацию, «запрокинул, принюхиваясь, свою острую, коротковолосую голову, повел нервным носом, потягивая воздух вокруг себя, и тонко подметил: «О, здесь хорошо пахнет…»
— Как раз самый необходимый минимум того, что нам и требовалось, — сказал я.
— Что и требовалось? — спросила мрачно жена.
(Всё у нас не как у людей, — повторяла в последнее время Бела. — Когда нам двадцать пять лет — весь мiр был у наших ног, а в сорок, когда большинство обретают все житейские блага — мы лишены всего. И кругом болото: одну ногу освободим, вторая — увязла; вторую освободим — первая снова ушла в топь…)
Потом она добавила:
— Вся наша жизнь стала нацелена на «минимум».
— Стала? — спросил я.
Бела хотела тут же что-то сказать, чтобы молниеносно отреагировать на моё безразличное «стала?», но, будто опомнившись, прикусила язычок.
Да, мы совсем некстати коснулись темы, на которую давно и негласно сами же и наложили табу: всяческие разглагольствования по поводу нашего не лучшего настоящего невозможны ни по поводу, ни без повода, и никаких оправдательных мотивов этому быть не может.
Алексей Сергеевич, хозяин дома, где мы поселились, оказался настоящим человеком-невидимкой.
После работы он, не замеченный никем, проскальзывал по коридорам к себе в комнату и прямиком на диван: газету — в одну руку, в другую — телевизионный пульт. Так получалось, что неделями мы не виделись, неделями нам не представлялось возможности просто поздороваться. Говорят, что такие люди и при пожаре будут лежать до последнего, пока пятки не припечёт: ах, неужели горим?
Зато Нину Николаевну, хозяйку, слышно было каждую минуту благодаря скрипящим половицам: вот она хлопочет на кухне, а вот переместилась в столовую. Она в высшей степени аккуратистка: нигде у неё ни соринки, ни пылинки. Всегда она что-то моет, трёт, чистит. Поначалу мы умилялись: это надо же! Потом стало казаться, что внимания к порядку было даже чересчур, через край.
Первым, кто попал в тайную немилость Нины Николаевны, стал наш кот — существо очень и очень вольное в нашем семействе, с чем никак не могла смириться хозяйка, несмотря на наши уморительные пояснения по этому поводу, почему и отчего он такой, а не другой.
— Нет-нет! Что вы? Я не против. — Отвечала она с улыбкой. — Если вам так надо — пусть себе живёт, пусть.
Однако не прошло и недели, как стало ясно: не по душе ей пришёлся наш тигрообразный зверёныш с самой первой минуты пребывания в доме: и шерсть от него, и по столам шастает.
Но кот наш был существом и короткошерстным, и чистоплотным, и шариться по столам — не шарился. А когда после прогулки он, с живой ещё мышкой в зубах, залезал к нам в комнату через форточку, оставив следы лап на стене дома и на оконном стекле, Нина Николаевна была уже тут как тут, с тряпкой. (Беле ни разу не удалось её опередить.) И быстрей-быстрей оттирать грязь, потому что нарушен порядок. Нет чтобы «скотине безмозглой» в дверь ходить, а он только в окно и норовит сигануть! Надо сказать, что наш кот никогда не брезговал дверьми, если они были открыты.
А вслух об этом Нина Николаевна — ни гу-гу. Ни слова, ни полслова.
Жена, по возможности, выгуливала кота, как собачонку, чтобы он — от греха! — не накопал ненароком ямочек на огородных грядках («вдруг потом там расти ничего не будет?»),и чтобы ходил в саду только по асфальтированным дорожкам: ни шагу влево и ни шагу вправо. Кому по душе будет такая жизнь?
Поэтому настал день, когда наш кот, по имени Макс, удрал и прогулял неведомо где пару суток. Потом вернулся как ни в чём не бывало, потёрся у наших ног, будто извиняясь за все причинённые неприятности, но через день-другой опять пропал.
Нина Николаевна с готовностью всё объяснила:
— Прикормил, видно, кто-то. Точно прикормил!
Не мог нашего кота никто прикормить. Он признавал только нас, свою стаю, и вряд ли позволил бы приблизиться к себе чужим, а тем более взять что-то из их рук. В этом смысле он был существом особенным: и вроде бы кот, и вроде бы не кот вовсе.
— Да, это не кот! Это Кото-Чел! — сказала как-то Мирослава серьёзно. — Потому что он — Кото-Человек.
Мы с женой не стали оспаривать не по-детски дерзкое дочкино определение.
Макс наполнял наш дом особенной энергетикой. Он, казалось бы, ежедневно, ежечасно, ежесекундно чистил наше жизненное пространство «от всякой скверны и грязи тонких миров», как частенько и в шутку, и не в шутку, говаривал я, не давая возможности разным подозрительным сущностям приникать к нам и питаться нами.
— Макс — настоящий Кото-Чел! — повторяла Мирослава. — Поэтому у нас всегда хорошо. Хорошо и нам, и всем, кто у нас бывает. Правда, папа?
Вероятно, так оно и было.
— Как говорят: всё, что ни делается — к лучшему, — продолжала успокаивать нас Нина Николаевна — Правильно? Ну пропал ваш Макс — вот проблема-то! Да и вы сами хороши, юмористы тоже мне: кота назвать человеческим именем! Куда это годится? Для издёвки?
Жену это утешало мало. После исчезновения Макса она обошла все близлежащие дома, заглянула во все дворы. Нет, кот пропал бесследно.
Днями позже, когда я протирал стёкла нашего автомобиля перед поездкой, случайно услышал, как азартно местные мальчишки рассказывали о расправе пьяных мужиков над каким-то котом. Совершенно неправильным, по их представлениям. Сущим дикарём, осторожно и бесшумно передвигающимся, как на охоте, на полусогнутых лапах. Не откликающимся ни на какие «кис-кис». И готовым пустить в ход когти и зубы при малейшем намёке на опасность.
И вот этого-то кота люди загнали в западню и колошматили там чем ни попадя, а он всё не умирал и не умирал. Некоторые детали рассказа вызвали у мальчишек особенно восторженный смех.
Это был Макс. Я охотно поставил бы под сомнение: над КОТО-ЧЕЛом ли устроили расправу? Поводов для сомнений не было.
С женой услышанным я делиться не стал.
Появление Макса, точнее — Макса-2, в нашем семействе стало событием. Событием, которое не должно было произойти.
У нас уже жил белый бультерьер Аякс, поэтому мы не планировали заводить никаких котов, поскольку это могло означать только одно: превратить дом в место постоянных схваток между животными. И это в лучшем случае: кто знает, каков характер у булей, тот поймёт, о чём идёт речь. Другими словами, все обстоятельства были против появления среди нас Макса-2.
Дело было в Алма-Ате, на даче, летним утром, когда ночную прохладу, спустившуюся с гор, ещё не тронули слабые солнечные лучи. Мы завтракали. Дверь из столовой выходила в сад и была открыта настежь, когда Мирослава с Миланой, не сговариваясь, в один голос закричали:
— Ой! Мама! Папа! Смотрите, какой гость к нам пожаловал!
На пороге стоял тигровой окраски котёнок, как перед смертельной схваткой, с головой, склонившейся почти к полу и вытянутой вперёд. Я улыбнулся и подумал: сейчас он, подобно пружине, выстрелит всем телом, и нам… несдобровать! Дети бросились к нему. Котёнок пулей выскочил на волю и скрылся.
Через час он пожаловал опять. На этот раз в его облике проглядывало любопытство. Мирослава бросила ему кусочек колбасы, и он вновь сбежал, не притронувшись к еде. Мы поняли: да, это натуральный дикарь, родившийся здесь же, в садах, и живущий сам по себе, охотясь на мышек и птичек. Ему не нужны были наши подачки с барского стола. Дети соглашались с этим, но их желание приобрести ещё одну симпатичную «мягкую игрушку» оказалось сильнее наших с женой аргументов.
— Хотим-хотим-хотим! — кричали они, топая ногами.
Бела схитрила:
— Пусть папа посмотрит его. Если это нелюдимое создание окажется не мальчиком, то и думать об этом забудьте. Что потом будем делать с котятами, которых мама-кошка нам принесёт? Топить?
Дети согласились — да, разумно. И принялись за меня:
— Папа, давай посмотрим. Мама сказала.
Легко сказать «посмотрим», а пойди поймай! Никакие хитрости, придуманные нами, не срабатывали. Не срабатывали до тех пор, пока я не оставил на дорожке, ведущей к дому, кусок парного мяса не из холодильника, а прямо с рынка. Наш дикарь схватил его и был таков. На другой день он получил очередную порцию свежатины. Потом я выложил маленькие кусочки мяса таким образом, чтобы котёнок, съедая их, приблизился к дому и очутился на пороге. В этот момент дети крикнули:
— Папа! Хватай!
И я котёнка — зря я это сделал! — схватил. За секунды он оцарапал и искусал меня до крови. Удержать этот маленький меховой комочек, представляющий собой сгусток энергии, я не смог. И наш дикарь как ни в чём не бывало снова удрал. Бела обработала мои раны перекисью водорода и зелёнкой. Это выглядело в высшей степени «красиво»: мои руки оказались зелёными по локоть. Миланка с Мирославой стояли рядом и чесали затылки: вот это зверюга!
Я решил перехитрить котёнка во что бы то ни стало.
Нет, его поведение не ожесточило нас. Напротив — дикарь вызывал загадочную симпатию к себе. Симпатию у меня, у жены, у детей. Изо дня в день я выкладывал кусочки свежатины на дорожке, ведущей из сада к дому. Изо дня в день наш дикарь мастерски воровал мясо и смывался вон.
— Не мучайтесь! — смеялась Бела. — Скорее вы изведёте тонну мяса, чем он опять даст себя… взять в руки.
— Поймаем на второй тонне! — отвечали ликующе дети.
И мы поймали его, «на второй тонне». На этот раз самый большой кусок мяса я положил не на пороге, а за порогом столовой. Наш дикарь молниеносно впился зубами в аппетитный кусок, а я, выскочив из-за двери, схватил его. На этот раз я был в кожаной куртке, застёгнутой на все пуговицы, и кожаных перчатках.
— Смотри быстрей! — кричали дети.
Наш дикарь оказался мальчиком.
— Ну вот! — торжествовали Мирослава и Милана. — Значит, он может жить с нами!
— Если захочет… — смеялась Бела.
Котёнок тем временем кусал, грыз перчатки и рукава моей куртки. Я еле-еле удерживал его. И этот отчаянный меховой гладиатор, который потом получил моё — стечение обстоятельств? — имя, был размером с две Миланины ладошки.
Мы закрыли все двери, и котёнок, вырвавшись из моих рук, скрылся где-то в доме.
Несколько дней мы его не видели. Зато его чашка с едой всегда была пустой: вроде только-только Мирослава наполнила её, а она уже была чистой. Постепенно наш дикарь отъелся и стал к нам привыкать. Мы не держали его взаперти, он уходил гулять-охотиться, когда хотел, но обязательно возвращался назад, чтобы в полной безопасности отоспаться и набраться сил для новых похождений по окрестностям.
Таким образом, Макс-2 не превратился в нашем доме в «мягкую игрушку».
Он стал — по всем писанным и не писанным дипломатическим протоколам! — членом семьи. Не любил, когда его ласкали, если у него самого не возникало к тому желания. Не задирался на Аякса. Буль, в свою очередь, не задирался на кота. Они парадоксально-уважительно не замечали друг друга. Детей Макс-2 терпел, но чуть что было не по нему мог и ударить лапой, не выпуская, однако, никогда когтей. Теплее относился к Беле, она кормила его. Регулярно приносил добычу, мышей, крыс, которых сам в итоге с хрустом и съедал. Любил трапезничать вместе с нами, стоя задними лапами на стуле и опёршись грудью на краешек стола, положив перед собой — не иначе как именно на протокольном приёме — шерстяные передние лапки. Он не гнушался ничем, что ели мы.
Дети ставили перед ним тарелку. Из неё он и питался. Если тарелка оказывалась пустой, он напоминал о себе, легонько, но настойчиво, ударяя лапой, без когтей, по руке того, кто был к нему ближе.
Вне дома, как уже было сказано, он любил подраться и часто приходил с ранами на голове, на шее и по всему телу. Беле доверял лечить себя.
Однажды Максу-2 ударили в переносицу, и нос у него распух так, как это бывает с боксёрами-людьми. Мы сострадали своему питомцу. И одновременно не могли сдержать улыбок.
А сколько наш дикарь вместе с нами сменил мест жительства — не сосчитать!
Сначала мы беспокоились — потеряется. Не терялся. Наш кот привыкал не к дому как таковому, где жил. Он привык к нам и, соответственно, принимал своим то жизненное пространство, где поселялись и где обитали мы.
И ещё он имел одну особенную слабость, с того времени, когда был котёнком — забираться мне на плечи и воротником лежать там часами. Отсюда и его имя.
Сначала остроязыкатые наши детки посмеялись над ним и надо мной, а имя-то прицепилось: «Макс!» Потом котёнок и отзываться стал только на это имя и никогда — на «кис-кис».
В наши апартаменты Нина Николаевна исправно заглядывала каждый вечер: что нового? как дела?
Заглянула и двадцать седьмого декабря. Я — бледный как смерть, распростёртый на диване. Жена — в кресле. И даже не в кресле, а на краешке кресла, будто присела на секундочку. И вид у неё не лучше моего.
— Не раскисать! — бойко проговорила наша хозяйка. — Сейчас наготовим разной вкуснятины и закатим новогоднюю гулянку. Всё будет хорошо!
Хорошенькая идейка! — подумал я. — Мы в Минске, дети в Бобруйске: весёленькой будет встреча 1998 года. Нам только что не хватает новогодней ёлочки! Тогда пушистые её веточки можно будет украсить таблетками в серебряных упаковочках и тонометром — главным атрибутом предстоящих праздников.
Тонометр, с которым мы теперь не расставались ни днём, ни ночью (за исключением, пожалуй, последней недели), был куплен женой ещё во времена советские, «застойные», как сказали бы либералы и эффективные менеджеры новой России. Когда точно? Никто и не вспомнит.
Он был куплен без всякой на то надобности — давление мерить некому и незачем, медицинской практикой ни я, ни жена не занимались. Однако, по глубочайшему убеждению Белы, в любой приличной домашней аптечке тонометр должен быть. Быть, и всё.
— Как, например, йод и аспирин? — спросил я.
— Как йод и аспирин, — ответила жена снисходительно, оглядев меня с головы до пят — знакомый приём: будто видела впервые.
И вот ровно два месяца назад — после первой моей скорой — мы вспомнили, что в нашей «приличной домашней аптечке» этот нехитрый аппарат имеет место быть. Пришло-таки его времечко послужить по своему прямому назначению, а не числиться вечно в качестве экспоната. Бела довольно быстро овладела искусством обращения с тонометром. После первого же измерения давления Нине Николаевне та театрально всплеснула руками:
— Так ты ж у нас настоящий лекарь!
Вообще, открытий в области врачевания мы за сравнительно небольшой срок пребывания в Минске сделали множество. Узнали, например, каким образом связана сердечнососудистая система с ЦНС (центральная нервная система), с ВНС (вегетативная нервная система), с лёгкими, печенью, почками, а также со сном, питанием, курением, алкоголем. Понятие «фитотерапия» перестало быть для нас пустым звуком. Раньше мы мяту ни за что не отличили бы от любого другого сорняка, пустырник — от обыкновенной колючки, теперь достаточно было одного взгляда, чтобы сказать: это мелисса, а это — чистотел. А ещё были хатха-йога, бег трусцой по Амосову, закаливание по Иванову.
Какими открытиями ещё мы могли похвастать?
Ещё одним и, пожалуй, самым главным: тем, что смешного, как ни крути, в нашем вынужденном медликбезе было мало. Уж где-где, а в постижении симптоматик тех или иных заболеваний мы бы — и в большей части Бела! — с удовольствием повременили бы лет эдак на «двадцать-тридцать-пятьдесят».
— Уж не столетия ли ты собралась пожить? — поинтересовался я у жены.
— Вовсе нет, не столетия, — ответила обыденно так она. — Ровно сто сорок четыре лета. Жизненный круг. Больше не надо. Зачем больше?
Я не возражал: больше незачем.
Бела, кроме обязанностей быть женой, стала ещё и моим личным поводырём.
Круглосуточно мы находились вместе: ночью, утром, днём, вечером.
Ночью — понятно почему. Утром — если мне приходила безумная мысль пробежаться километр-другой, жена опять была рядом. Днём — если возникала необходимость съездить на автомобиле куда-либо, мы снова вместе. Ну а вечером — это святое дело! — выгулять меня, как чуть раньше она выгуливала Кото-Чела: ни шага влево, ни шага вправо.
Нашему дуэту не хватало разве что поводка и ошейника.
С другой стороны, поводырьская опека Белы была, вероятно, оправданна: а вдруг что-нибудь со мной стрясётся? Тогда — что? И никого — рядом?
Причины моих недомоганий по-прежнему оставались тайной за семью печатями. Тайной покрытой мраком.
Для жены это было равносильно, как получить удар в спину, исподтишка.
Когда речь зашла о диагнозе, участковый терапевт так и сказала:
— Я не знаю, что происходит. Анализы не показали никаких отклонений.
Завотделением поликлиники, куда Бела притащила меня на консультацию, была ещё лаконичнее:
— В случае приступов сбивать давление — вот и всё! — И сунула молниеносно написанный рецепт на клофелин.
Что это такое — клофелин? С чем его едят? Сие тогда мы не знали. Знали бы — повеселились. Потому что клофелин в моём случае был таким же радикальным средством, как топор при головной боли.
После вручения мне рецепта завотделением с крайним недоумением взглянула поверх очков в мою сторону: этот престранный субъект ещё в кабинете? Вот наваждение-то.
Если честно — мне давно не терпелось встать и уйти. Но я сидел и наблюдал.
Лицо хозяйки кабинета было чуточку осоловело-сытым и в меру бесстрастным. Легко было догадаться, что мысли почтенной докторши блуждали далеко-далеко от места, где она сейчас находилась, а непрерывные телефонные звонки никак не давали сосредоточить внимание на моей амбулаторной карте. Только она начинала вчитываться в содержание анализов — звонил телефон, и она опять с вызовом смотрела в мою сторону.
— Слушайте! — произнесла она тоном, каким делают внезапные открытия. — Вы на больничном уже месяц! А выглядите, как спортсмен перед Олимпийскими играми. У большинства в вашем возрасте пиджак на брюхе не застёгивается.
Я понял причину столь тонкого замечания: пуговицы на её белоснежном, хрустящем от крахмала халате готовы были в любой момент пойти на выстрел в самых непредсказуемых направлениях.
— Так-так-так, — раздумчиво проговорила она. Теперь её внимание задержалось на графе «место работы», и лицо исказилось в брезгливой гримасе: по-видимому, особой любовью пишущая братия у неё не пользовалась.
В больничном листе, который мне, в общем-то, был ни к чему, как возможность освобождения от работы, в графе «диагноз» было написано: Общее заболевание. Вот так: незатейливо, и концы в воду.
Результаты анализов показали, что я совершенно здоров.
По мнению врачей, я был полон жизненных сил, наверное, как статистическое большинство живущего ныне населения планеты.
— Вы больных, я думаю, никогда не видели, — иронично заметила завотделением. Она теперь смотрела на меня с нескрываемым любопытством: точь-в-точь как на блаженного. — Больной появляется на пороге этого кабинета, и я сразу вижу: это больной. Вы способны для себя уяснить, о чём я говорю? А вы вот нарисовались передо мной, и я не увидела здесь никакого больного.
Выходит, подумалось мне, статистическому большинству здравствующего ныне населения планеты можно смело поставить диагноз: общее заболевание.
Уснуть! Во что бы то ни стало надо уснуть. Вот, например, как мирно задремала сейчас Бела. Возможно, на неё больше, чем на меня, подействовала решительная убеждённость Нины Николаевны, что всё образуется.
Жену настолько издёргали все последние ЧП, связанные со мной, что в её организме автоматически сработал механизм самосохранения: достаточно стрессов и достаточно нагрузок — теперь нужен отдых.
Во мне этот самый «механизм самосохранения» не срабатывал никак. Я был бы рад уснуть, но — увы и ах.
Несколько раз в дверном проёме вновь появлялась Нина Николаевна: может, нам что-нибудь надо? Нет, мы не нуждались ни в чём.
Я чувствовал себя совершенно здоровым — вот напасть, запало же это докторское словечко в памяти!
Совершенно здоровыми были мои недомогания, и последовавшая за ними отсрочка нашей поездки в Бобруйск.
В. И. Даль трактует болезнь так: «…боль, хворь, немочь, недуг, нездоровье; по объяснению врачей: нарушение равновесия в жизненных отправлениях».
Я бы представил болезнь в виде реки с двумя берегами, когда ты со своим «совершенным здоровьем» — по одну сторону реки, а все остальные люди (в том числе и самые близкие тебе) — по другую. И реку эту не дано переплыть никому.
Первая моя скорая была для меня, для жены, для всех как гром среди ясного неба. Как следствие без причины.
Сколько себя помню, все обращения к врачам я мог бы сосчитать на пальцах одной руки. Что касается скорых, которые ассоциировались не иначе как связанные с чем-то неотвратимым, смертельно опасным, когда без помощи — помощи моментальной — не обойтись, когда счёт идёт на минуты, на секунды, об этом и речи быть не могло.
На деле оказалось, что скорая — это нечто более прозаичное и обыденное, чем представлялось.
«Примчалась» она, эта самая первая моя скорая помощь, минут через 40–50 после вызова. И вошли, не особенно спеша, три вялых человекообразных здоровяка в белых халатах и принялись, долго не рассуждая, делать мне кардиограмму. Я попросил немедленного, скорого укола. Флегматичная команда скорой указала мне на постель: истерик устраивать не надо, лежать тихо.
Я понял: то, что происходит со мной, никого особенно не волнует. Тебе могут протокольно соболезновать. Тебя могут успокаивать. Но проникнуться тем, что без протокола испытываешь ты, когда начинаешь сознавать: ёще немного, и тебе каюк, и самое время отправляться в морг, чтобы патологоанатомы и тамошние косметологи сделали тебя покрасивше перед кремацией или преданием земле, на пару метров вниз, чтобы ферментация там шла как надо и чтобы кладбищенские червяки не скучали без креативного по внешнему виду корма-вкцсняшке — это из области фантастики. Такое можно увидеть разве что в кино. В жизни всё иначе.
Начало приступа было мгновенным: вот у человека было всё в порядке, а стало… Не знаю, зафиксировал ли я в памяти эти первые секунды приступа или они обросли домыслами позже, но сейчас они вспоминаются только так: что-то, помимо моей воли, омерзительное начинает шевелиться (у меня) внутри, и следом — весь организм начинает идти вразнос: не хватает кислорода, мышечная скованность охватывает всё тело, а пульс всё увеличивается и увеличивается. Что же это такое творится?
Я тогда так и спросил:
— Что же это такое со мной творится?
— Лежите тихо, — приказали мне тоном ультиматума во второй раз.
А лента кардиограммы всё выползала из-под самописца и выползала, и этому не видно было конца.
— Лежать тихо? — спросил я.
— Лежите тихо.
Через временной отрезок, равный вечности, мне сделали — наконец-то — укол. Укол какого-то папаверина с каким-то дибазолом. И пояснили, что «укол уколом, а обследоваться в стационаре не помешало бы». Потом трое в белых халатах так же вяло, как и пришли, направились к двери.
— И что? — остановила их жена. — Дело в шляпе?
Один из троих — тот, кто, по-видимому, был врачом, — ответил:
— Давление мы сбили.
— Надеюсь, что навсегда? — попытался шутить я.
Он не удостоил меня ответом: много чести, чтобы трепаться со всяким встречным-поперечным, тем более с очередным вызывальщиком скорой: ни конца, ни края этим звонкам нет.
Потом я уснул. А проснувшись, стал припоминать: да, приезжали «Айболиты»; да, делали кардиограмму; да, укололи чем-то. Я уснул больным — это точно, а проснулся, как всегда.
Первая скорая напугала всех. Всех, кроме меня.
Бела тогда возмутилась:
— Какая может быть работа? Какой может быть Минск?
Иначе думал я: да, был приступ. Ну и что? Я уже знал, что само понятие «скорая» — это совсем не так страшно, как раньше рисовало воображение.
Всё, что произошло, — вздор, пустяки. Значит, и беспокоиться нечего.
Вторая скорая несколько удивила меня. Но не настолько, чтобы согласиться с женой. Ничего страшного. Живём дальше.
А дальше была и третья скорая, и четвёртая. И вот докатились: у всех нормальных людей — праздник, а у нас — «отдых»: в чужом доме, на чужом диване, на чужих подушках.
