понял, что люди, какими бы близкими ни были их отношения, в сущности, всегда чужие друг другу: если человеку плохо, боль остается только его болью, никто другой не может взять на себя хотя бы малую ее толику; если человек страдает, другие этих страданий не чувствуют, даже если их соединяет с ним настоящая любовь. И это порождает в жизни одиночество.
Выходит, вся жизнь его обернулась этакой насмешкой: из-за нелепой гордыни, из-за желания выиграть спор он потерял все.
Маленький мирок его детства погрузится в темноту.
Разберут его постель, спрячут в шкаф одежду, а потом закроют ставни на засов. Долгие месяцы в комнату никто не заглянет, вездесущая пыль покроет вещи – лишь в солнечные дни туда будут проникать узкие полоски света.
Подобное объяснение кажется Джованни глупым, почти даже оскорбительным, слишком уж оно похоже на насмешку. Еще полчаса езды, и будет мост, где обе дороги сливаются. Так к чему эти неуместные
Дело в том, что Филиморе слишком долго ее ждал, а когда дело идет к старости, нет больше той веры, какая бывает в двадцать. Да
раздался его полный отчаяния голос:
– Ты же убил меня, Чернявый!
С этими словами он медленно повалился ничком. Тронк с непроницаемым лицом стоял все так же неподвижно, а в лабиринтах крепости поднялась предвоенная суета.
Даже если бы впереди у него была молодость, измеряемая, как у богов, не одной сотней лет, время и тогда бы не показалось неторопливым. Но в его распоряжении была всего лишь обычная человеческая жизнь со своим скупым даром – короткой молодостью – годы ее по пальцам можно перечесть, и пронесутся они
таким, каким ты видишь его сейчас: тонкий нос, усталый взгляд, неприятная улыбка… быть может, когда-нибудь ты поймешь, почему он не захотел последовать твоему примеру, поймешь, какие мысли таились за этим бледным челом
проклятый сноб Ангустина еще и улыбается! Почему он, совершенно больной, не бежит укладывать вещи, не готовится к отъезду, а сидит, уставясь невидящим взором в полутьму? О чем он думает? Какая тайная гордыня удерживает его в крепости? Значит, и он… Присмотрись к нему, Лагорио