Бессонов догадался, что чувство солидарности, коллективизма, общности, толпы, стадности преследует человека вплоть до самого его предела. Человек не может быть один, он должен знать о попутчиках либо о предшественниках или на худой конец предполагать о последователях даже в таком важном единоличном деле, как самовольное отбытие на тот свет.
же, отданный судьбе, прозрачнел в ревущем огне, оседал и вдруг рухнул сам в себя, разом уминая разбушевавшуюся стихию, и сначала дохнуло жаром с удвоенной силой, а потом пламя сразу сбилось, сникло, стихло в вялые языки. Дом перетек в атмосферу огнем и черным шлейфом — ушла вверх, рассеялась его столетняя душа.
Здесь теснившие взор Бессонова стены, самые обычные городские стены, которые отгораживали его от мира на протяжении двадцати восьми лет, начали разваливаться на стороны, и все те царства, пирамиды, крепости, храмы, все армии, полчища, все человеческие образы истории, вся та гигантская империя прошлого, помеченная датами и событиями, испещренная магическими письменами, пахнущая навозом и кровью сражений, копотью крепостей, плесенью склепов, стала блекнуть и растворяться до лоскутков, до оборвышей фраз, имен и полузабытых картинок и вскоре уже сплошь была изъедена, как бывает изъеден мрамор, опущенный в горько-соленое море. И пришел неизбежный день, в который он совершенно ясно понял и признался себе в том, что смерть соседа-алкоголика, в самоубийственной тоске опившегося уксусной эссенции, имеет для него самого, Бессонова, неизмеримо более глубокий смысл, чем благородное, поучительное позерство Сократа
умудрялась сочетаться в нем с совершенной дикостью. Он с течением времени все больше обретал свойство выхватывать суть людей — не всех, кто-то и ускользал от него. Но порой он мог видеть даже детей, и от этого его коробило, он содрогался: перед ним был чистый ребенок, а он видел наперед его взросление и тот темный груз, каким обрастет его душа.
Некая сила приспосабливала, подгоняла его под внешний мир. И он жил почти с физическим ощущением перемен, будто в один день приходит один человек в него, потом — другой, один теснится, другой вторгается на его место, что-то наслаивается на его сердцевину, заслоняя, дополняя, а может быть, и коверкая ее. А уж оно, вторгшееся, и его центральное, истинное, нетронутое, могли давать какие угодно сочетания: отрешенные, задумчивые, покладисто-сентиментальные или безумно-отвратительные, бешеные, несправедливые, злобные.
механик на время забыл о собственной смерти, словно вот только теперь и состоялось главное событие его жизни, ради которого она, эта жизнь, и затевалась — вот теперь-то и состоялось всеобщее признание его центром вселенной, о чем сам он давным-давно знал, да таил это знание в тоске тихого раздражения. И вот они все сбежались к нему, и все прибежали по доброй воле, не подгоняемые, не понукаемые, и каждый теперь оцепенело смотрел на него почти как на бога, как на истину в последней инстанции.
Один час в пыточной, даже если отмести все остальное, один час, когда педераст Петруша Романов жег родного сына железом, — этот час перечеркнул для Бессонова все: нужность самой страны, преисполненной ненависти и жадности, огромность ее, то́лпы ее. И это было оправданием Бессонову, которое он выдернул из собственных терзаний.
Было еще и другое, что и утешало, но и вязало по рукам. Острова затягивали — нет, не романтикой, романтика — слащавое словцо для семейных байдарочников, да и какая романтика для человека, который проклятым рабом вкалывает на добровольной каторге, — они затягивали своей значимостью. Такое понимание пришло не сразу: острова будто раздвигали географию, здесь чувствовалось совершенно не доступное ни горожанину, ни байдарочнику, ни археологу, чувствовалась не земля даже, а Земля, одновременно огромность и малость ее, и совсем уж микроскопическая малость человеческая. Но не та малость, свойственная обезличенному отщепенцу и подлецу, а одухотворенная малость, осознанная через причастность к этому миру, который родил тебя и позволил дышать-наслаждаться-любить-ненавидеть-страдать.
Невиданные доселе Бессоновыми деньги потекли в семейный бюджет: за два месяца на икре они сделали пять тысяч рублей — столько нормальный материковский житель зарабатывал за два года.