Катюшка
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Катюшка

Сергей Терентьевич Семенов

Катюшка

В трактире по случаю утреннего времени и будней было пусто. В задних залах еще шумел кое–кто, но в первой комнате от входа, где помещался буфет, был занят только один стол. За ним сидело двое постоянных посетителей трактира: управляющий одним домом в соседнем переулке, Фома Фомич, грузный осанистый мужик с красным лицом, густой седоватой бородой и с бельмом на левом глазу, и плотничий подрядчик Котов, худощавый, носатый, белобрысый мужик лет под сорок. Они только что принялись за чай и пили его молча, большими глотками, с наслаждением. Выпив первую чашку и выплюнув в нее оставшийся во рту кусочек сахару, управляющий отер левою рукою усы и, обратившись к праздно стоявшему за стойкой буфетчику, проговорил:

– Садись с нами чай пить.

Буфетчик, красивый малый лет 35, немного полный, коренастый, в белой ситцевой рубахе, при часах и в фартуке, лениво вышел из–за буфета, подошел к их столу и, присаживаясь на стул, с улыбкой на лице заключил несложную речь Фомы Фомича:

– Чай пить не дрова рубить, дело возможное.

И, обратившись к опершемуся спиною о дверной косяк половому, добавил:

– Дай–ка чашечку.

Котов налил ему чашку крепким дымящимся напитком. Фома Фомич спросил:

 

– Что это тебя эти дни не видать было?

– В деревню ездил, вчера только вернулся, – ответил, протягивая руку за чашкой, буфетчик.

– По каким делам?

– По семейным, небольшое происшествие случилось: жена родила.

– А–а! вон какое дело! – весело воскликнул Фома Фомич. – Так стало быть с тебя вспрыски.

– Знамо, угостить должен как никак, – поддержал управляющего Котов.

– Не за что, – грустно вздохнув, проговорил буфетчик.

– Что ж так, аль не благополучно?..

– Благополучно, да родила–то не то, чего хотелось – девочку.

– А девочка нешь не человек?

– Конечно, какой же это человек… И пословица говорится: кобыла не лошадь, а баба не человек.

– Мало ль какие пословицы говорятся, на всех их и смотреть? – проговорил управляющий. – А по–настоящему, кого Бог ни дал, все слава Богу.

От сынка–то скорей по шее попадет, – сказал Котов, – а девочка выросла, сбыл ее с рук, тем делу и крышка.

– Я не потому, что мне удобнее, – проговорил буфетчик, – мне самому–то – все равно, а вот новорожденному–то… Была бы она мальчик, совсем другой толк, а женский пол… очень уж ему плохо насчет жизни. Мальчик – какой удался, такой и есть; что сам себе приготовил, тем и пользуйся. А ихняя сестра, какая ни выйди, а все от людей зависима. Иная и хорошая, а попадет на мерзавца мужа – и пропадет ни за что.

– Ну, хорошая–то не пропадет, она постоит за себя, да мало того, еще других просветит, – внушительно сказал управляющий.

Буфетчик сделал досадливую мину и проговорил:

 

– Трудно. Мужик какой ни на есть, а все сам себе господин, а она раба. Всяк ее обидеть может и по закону и без закону.

– А она не давайся.

– Как она не дастся, когда он муж?

– Ну, что ж, что муж? Ежели она чиста перед ним, что ж он сделает?

– Вона куда… Нет, уж будь она хоть ангел небесный, а муж всегда найдет, к чему прицепиться. Придерется к тому, отчего у ней назади пятки, и будет за это взыскивать, а она не моги защищаться.

– Почему не моги?

– Так куда же она пойдет? Куда ни пойдет, а все к нему должна воротиться, а это всякую охоту отобьет. Да вы небось сами знаете такие случаи. Муж–пьяница или свекор измываются над несчастной. Со стороны жаль, а она только жмется да плачет. Больше ей и делать нечего. Терпит, пока не окаменеет, а окаменеет, – ну, тогда она сама начнет других грызть. Сама себя никогда оказать не может – пожить, как душа требует… Душа требует этого, а ей говорят: не моги. Какого ж тут рожна хотеть?..

– Ну, для души–то загородки никто не поставит.

– Как так не поставит? Скажут: не моги, – ничего и не поделаешь… Да она уж и не идет на то. А все глядит из–за другого… Привыкла так. С самых малых лет водят ее на поводках, и малую и старую, – вот и приучили…

– Вот как ты об ихней сестре думаешь, – с легкой насмешливостью и удивлением проговорил Котов.

– Много видел я ее, вот и думаю так.

– Да и мы, я думаю, видели–то не меньше твоего, да не страдаем.

– Видели, да може не то. Со мной раз такой случай произошел, что я его, кажись, во всю жизнь не забуду.

– Что ж это за случай? Расскажи, – снова утирая усы и уставляясь на буфетчика твердым взглядом, сказал Фома Фомич.

– Отчего не рассказать? Можно.

Буфетчик быстро допил налитую ему чашку, поправился на месте и начал:

– Было это уж довольно порядочно, я совсем молоденьким был, на сторону–то только в первый раз пошел. Пошел я сначала по трактирной части. Такая уж мода в нашей стороне. Все по трактирам да по гостиницам. Кто – в Москву, кто – в Питер, кто – дальше подается: в Харьков, Киев, Одест. По ярманкам ездят. Навязали меня мои родители одним землякам. И завезли они меня под Киев. Определили на ярманку, А сами – кто дальше поехал, кто на пароходе служить нанялся. Оставили меня во всем городе одного. Отслужил я ярманку, – в сад в буфет поступил. После сада – в гостиницу. Город–то на реке стоит, ну, пока река идет, и в нем кое–какие делишки делаются. А как река стала, все замирает. Гостиницы в нем только летом и торгуют. А зимой себя не оправдывают. Красненькая расходу, красненькая приходу, а то и меньше. Город чужой, народ – то же: то еврей, то хохол, то поляк. Настоящих русских совсем мало. Чуждо все это мне. Народ смешной, порядки во всем не наши, – не приспособлюсь я никак. И к трактирской–то жизни не приспособлюсь. В трактире, сами знаете, жить тоже нужно со сметкой, а то будешь ломать только за одно жалованье, а жалованье какое – не даром ихнего брата шестеркой–то зовут, весь век ему цена шесть целковых: двугривенный в день – куда хошь его и день. Бывалые служащие никто на жалованье не надеется, а все больше на доходы. А доходы как приходят? Хозяина али нашего брата обманул, или бутылку вина стащил, или пьяного гостя обсчитал, а на это мало того, что привычку, а нужно особую совесть иметь. А у меня и привычки не было, и совесть не дозволяла. И вышло так, что другие за ярманку–то по полсотни заработали, а я сапоги истоптал, брюченки истрепал, а получил всего семь целковых. Починил сапоги, исправился в одежде, поступил в сад, а в саду и того меньше заработок. Подходит осень, а у меня – ни полушубка, ни пальтишка, ни денег. Ежели домой ехать, то нужно что–нибудь завезть, а мне не на что. До железной дороги ехать 200 верст, – замерзнешь как таракан. Стал я добиваться хоть куда–нибудь бы поступить, от зимней стужи укрыться. И вышло мне место в гостиницу. Гостиница была немудрая, но все–таки служащих держала, хлебом кормила. Как поступил я, она торговала еще хорошо. Простонародье толкалось: то хлеб привезут продавать, то скотину приведут. А тут некрутов принимать стали: хоть грязный гость, а денежный. Берет вино, закуску, – хозяину все доход. Ну, а как некрутов сдали, выгнали, стала тишь да гладь, ходим мы по залам, делать совсем нечего. Слышим мы, хозяин хочет с первого числа убавку нашего брата сделать. Затревожились мы! Кого разочтет? Кого оставит? Хорошего, думаем, не прогонит, а из тех, кто похуже. Из самых худых был я да еще один малый, со мной в зале служил, Илюшкой звали. Был он тамошний, безродный и бездомовый какой–то, по гостиницам жил с малолетства. Из себя был небольшой, рыхлый, ходил с присядкой, глядел больше вниз, а плут был порядочный. Нет в лесу столько поверток, сколько у него было уверток: гостя проведет, хозяина обставит и все сухим из воды выйдет. Хозяин к нему строг был и держал потому, что гости к нему привыкли. А я был новичок еще, у меня не было ни сноровки, ни бойкости. Кого, думаем, оставит? Кого разочтет? Мне уходить никак нельзя. В другие гостиницы не примут, а больше мне и деваться некуда. Илюшке тоже не хотелось. Сойдемся, бывало, в зале. Ну, как, говорим, быть? Я говорю: "Не знаю". И он говорит: не знаю. "На наш, говорит, город и рассчитывать нечего, надо будет куда–нибудь подаваться". – "Куда же, говорю, подаваться?" – "А в Харьков, говорит. Там всегда место найдешь". – "Легко, говорю, сказать, а как до него добраться? Пешком, говорю, и трудно, и жутко, и дороги не найдешь". – "А ежели вдвоем?" – "С кем же, говорю, вдвоем–то?" – "Пойдем со мной". – " А ты пойдешь?" – "Пойду, говорит. Если разочтут, здесь тоже околачиваться будет не сладко, всю зиму прощелкаешь, а там по крайней мере все что–нибудь да заработаешь". Думаю: "Что ж? это дело, пожалуй, подходящее". Ну, а ему сразу пока ничего не сказал. На другой день он опять ко мне. "Ну, как? – говорит: пойдем в Харьков?" – "Отчего ж, говорю, не пойти?" "Пойдем, говорит, правда, будет хорошо. Там, говорит, коли не в гостиницу, так еще куда пристроимся. Какой, говорит, там город! Жизнь, говорит, там хорошая". Расписал все, размазал как нельзя лучше. А у самого и глазки горят, и на щеках румянец. Стали мы сговариваться, когда выходить. Илюшка все это обдумал как нельзя лучше: тогда–то, мол, мы выйдем, тогда–то придем. Хозяину решились не говорить об этом до последнего часу. И захватило нас это так, что нам и дело на ум нейдет; мне стала не мила там всякая работа.

Дня за три того, как мы хотели рассчитаться от хозяина, вечером народу в гостинице никого не было, да ждать никого было нельзя. Темь такая стояла, шел дождь. Илюшка мне и говорит:

– Пойдем, говорит, на последках погуляем.

– Куда?

– В чужую гостиницу.

– Хорошо ль?

– Первый сорт, робеть нам теперь нечего, все равно нам здесь с ним не детей крестить.

– Я бы пошел, говорю, да у меня денег нет.

– У меня, говорит, есть рубль, а там опосля времени авось сочтемся.

Сейчас салфетки к чорту, оделись, надели картузы и марш с заднего крыльца. Приходим в одну гостиницу. Илюшка полбутылки. Подали. Я водки до тех пор не пил. Он начинает меня уламывать выпить. Я выпил. Выпил и он. Заиграло у нас в голове! Сидим как настоящие гости: куражимся. Служащие глядят на нас, посмеиваются, мы огрызаемся с ними. Илюшка еще стакан. Выпил я и сделался сразу пьяный. Хоть песни петь, хоть плясать, хоть кверху ногами ходить! Стала во мне храбрость, как у генерала на войне. Илюшка глядел, глядел на меня и говорит:

– Ты Катюшку прачку знаешь?

Катюшка была мещанка тамошняя, круглая сирота. Осталась у ней после отца хатка, она в ней и жила, белье стирала. Девка она была не очень чтобы казистая. Бывало, как придет к нам за бельем, ребята над ней смеются, заигрывают, а она и рта не откроет.

– Я, говорю, знаю Катюшку.

– Пойдем, говорит, к ней.

– А она примет? говорю.

– Со мной примет, я ей приятель. А тебе чтоб не было скучно, и еще раскрасавицу какую–нибудь найдем.

Вино во мне расходилось. Не долго думавши, я говорю:

– Идем.

Взяли мы с собой полбутылки, белых хлебов, колбасы и пошли. Жила Катюшка в пригородной слободке; разыскали мы ее хатку, постучались. Она еще не ложилась. Сейчас выскочила она и спрашивает: кто там? Илюшка сказался, она впустила. Дома она в одном платье да простоволосая–то поприглядней казалась. Хатка у ней маленькая, беленькая, тепло в ней таково, на столе лежит чье–то белье, чинила она его должно быть. Сейчас она рубашки эти со стола долой да в корзинку. Илюшка на стол полбутылки, хлеб с закуской. Хошь, говорит, кутить? Катюшка улыбается. "Отчего, говорит, не погулять, не все работать, работа навсегда при нас, а приятную компанию не всегда найдешь*. Уселись мы вокруг стола, опять выпили. Катюшка сразу раскраснелась, глаза разгорелись. Откуда ее приглядность взялась? Стала она такой хорошей, какой ее никогда не видал. Илюшка отозвал ее в сторону и что–то пошептал ей. Потом он схватил картуз. "Ну, говорит, посидите тут, я на минутку выйду". Заперла за ним Катюшка, ворочается это ко мне.

– Куда, спрашиваю, он вышел?

– Не знаю.

– А скоро притти обещался?..

– Може и совсем не придет…

– Как не придет, а я куда ж денусь?

– Ночуешь у меня…

От этих слов меня индо покоробило всего. Пришло мне в голову, что Илюшка нарочно оставил меня у Катюшки, а я с шальной–то головой хоть и радоваться этому. Помолчал я немного, пока не улеглось все во мне, и говорю:

– Ночевать–то, говорю, ништо, коли Илюшка не осердится.

– На что ж, говорит, ему сердиться?

– Мало ль, говорю, на што…

А сам подвинулся к ней и облапить ее норовлю; она от меня в сторону.

– Что ж ты?.. говорю.

– А ты что?

– Я, говорю, хотел обнять тебя.

– А я этого не желаю.

– Отчего?

– Оттого, что не полагается.

– Как, говорю, не полагается. Вино пила, закуску ела – понимай свое дело.

Она поглядела на меня и говорит:

– Какое дело?

– Ну, вот, говорю, нешь не знаешь?

Вздохнула она и говорит:

– Знаю, говорит, и вижу я, что не следовало бы тебя ночевать оставлять.

– Почему?

– Потому…

– Ну, так, говорю, я уйду.

– И уходи.

– А ты не лицемеришь?

– Чего мне лицемерить?

– Да ты, говорю, с Илюшкой–то путаешься?

– Ну, что ж такое? Я, говорит, его люблю; с ним я путаюсь, а с другим не хочу, пусть он в сто раз лучше. Неужто, говорит, потому, что я бедная, со всяким валандаться должна? И без меня, говорит, немало из нашей сестры потаскушек, а я такой быть не хочу.

У меня сперва от хмеля–то в голове–то шут знает што стояло, а потом, чувствую я, начинает во мне улегаться. Слушаю я ее речи, вникаю в них, вижу – от сердца она говорит, и таким я сам себе дураком кажусь! Хорош, думаю, я гусь, нечего сказать! Правда бы, меня за дверь выпихнуть надо. А Катюшка все говорит: "Я, говорит, и работой проживу. Одна голова не бедна, а коли бедна, так одна. Была бы, говорит, работа, а то я прокормлюсь; угол у меня свой, никто мне не мешает, никто надо мной не стоит"…

– Все это, говорю, очень хорошо, да Илюшка–то тебе не пара, он тебя погубить может.

– Ну, что, говорит, будет, я ведь тоже, говорит, зевать не стану; обижать и ему без толку себя не дам.

Что ни слово, то золото. Говорили, говорили мы долго, и хмель мой прошел, и дурь из головы вышла. Наговорились досыта, пришло время на покой ложиться.

– Ну, говорит Катюшка, я тебе на сундуке постелю.

– Все равно, говорю, хоть на полу.

Лег я и чем больше думаю о Катюшке, тем она лучше кажется. Только больно не подходяще, а то хоть и жениться бы на ней. Такая жена ведь золото… Заснул я… Утром просыпаюсь, светло уж: вспомнилось все вчерашнее. Спрашиваю: "Приходил Илюшка?" – "Нет" – "Что он за чудак, думаю, когда же он придет?" Стал я опять с ней разговаривать. Спрашиваю, за что она Илюшку любит. Она говорит, что росли вместе, а потом он, как по гостиницам пошел, работу ей сыскал. Говорим мы с ней так, а Илюшки все нет. Вижу я, что надо уходить, а уходить не хочется. Стало скверно мне и досадно. "Куда, думаю, я теперь пойду?" Надел картуз, вышел. Иду, а сам не знаю, куда. Зашел в ту гостиницу, где мы вчера с Илюшкой сидели, спрашиваю, не был ли он там. Говорят: не был. Пошел я к себе в гостиницу, хоть и знаю я, что робеть нечего, а подкашиваются ноги. Ну, все–таки кое–как взошел я. За буфетом хозяйский сын, в зале пьют чай только два булочника, а служащие все собрались около буфета, словно меня ждут. Гляжу, и глазам своим не верю. Стоит посреди них Илюшка в чистой рубашке, умытый, причесанный, и лукаво посмеивается на меня. Только вошел я, все ребята как загогочут. "А, говорят, молодой идет: как спал, ночевал? Хорош ли ночлег оказался? Илюшкино место, говорят, занять захотел? И Илюшка смеется не меньше других. Огрызнулся я, а сам не знаю, что говорить и что мне теперь делать. Вдруг входит за буфет сам хозяин, угрюмый, как голодный медведь. Взглянул на меня из–под бровей, прошел прямо за буфет, открывает конторку. Ну–ка, говорит на меня, поди сюда. Я подошел. Он вынимает мой паспорт да жалованье и кидает мне. На, говорит, получай да убирайся, чтобы и духу твоего не было, мне, говорит, таких негодяев не нужно. Меня это как обухом. Потом прошло немного. Чего, думаю, он ругается? Набрался я храбрости и говорю:

– Какой же, говорю, я негодяй? Что я вам плохо сделал? Служил, говорю, как нельзя лучше.

– Ты, говорит, мальчишка, поэтому я с тобой и разговаривать не хочу.

Отвернулся и ушел к себе в комнаты. Ну, думаю, ладно, мне все равно. Подошел я к столу, сел, подзываю Илюшку.

– А ты, говорю, заявил расчет?

– Нет.

– Как нет?

– Да так: нет и нет.

– А как же мы сговорились вместе в Харьков итти?

– Я, говорит, раздумал; иди один, меня хозяин и здесь продержит.

– Так ты меня подвел, говорю, мерзавец!

Вскочил я с места, да ему плюху. Он, было, сдачи – я ему другую. Наскочили на нас ребята, розняли, стали меня выпроваживать из гостиницы. Ушел я, очутился на улице. Куда, думаю, итти? И решил к Катюшке отправиться. Пришел. Она инда удивилась.

– Что это, – говорит, – ты такой?

– А то, – говорю, – такая проэтакая, зачем, – говорю, – ты меня подвела?

– Как подвела?

– А так подвела. Отчего ты не сказала, что Илюшка опять в гостиницу пошел?

Она божится, что ничего не знала.

– Врешь, – говорю, – ты нарочно ему в руку сыграла: он меня одурачить хотел, а ты ему помогла.

– Как так?

– А так.

И рассказал ей все дело. "При чем, – говорю, – я теперь остался?" Выступила моя девка из лица, глаза как огоньки горят. Заговорила и опять по–вчерашнему – от всего сердца.

– Верно, – говорит, – он все это нарочно проделал, идол! Он на это способен. Ах он, мерзавец! Ах он, подлец! Его самого нужно подвесть.

– Как, – говорю, – его подведешь?

– Я, – говорит, – знаю как. Постой: он у меня будет знать, как товарищей в яму сажать. Ты, – говорит, – ему как приятелю доверился, а он тебя как Иуда подвел.

Бросилась она к сундуку, погремела там чем–то, вынула что–то из него, потом накинула на себя кофточку, платок. "Посиди, – говорит, – тут, а я минуткой ворочусь".

Ушла она, остался я один, и такая меня тоска взяла. Что мне теперь делать? Куда деваться. Пропаду я, думаю, как червяк. Думал, думал, ничего не придумал. Вдруг возвращается Катюшка.

– Ну, – говорит, – отплатила я ему за себя.

– Как так?

– А так. Были у меня ложечки чайные, ножик с вилкой да две салфетки Илюшкины. Принес он мне их на сбереженье, а верно украл у хозяина. Принесла я их в гостиницу, гляжу – сам хозяин за стойкой. Выложила я это перед ним и говорю: передайте это Илюшке и скажите ему, чтобы он вперед ко мне не ходил и таких вещей не носил, я ему больше не знакома. Ну, хозяин видит вещи свои, сдвинул брови, подозвал Илюшку да в волоса ему. Трепал, трепал, съездил по щеке, не оставил без внимания и загривок, потом выкинул расчет и из гостиницы выгнал. Иди скорей к нему, расскажи, как было дело, он тебя опять возьмет.

Послушался я, пошел. "Илья Филиппович, – говорю хозяину, – простите мне вчерашнее, смутил меня на это Илюшка, возьмите опять к себе".

Поглядел на меня хозяин, ругнул хорошенько, сказал, чтобы вперед этого не было, и опять взял.

Первое время я ходил и ног под собой не чуял. Думал, теперь зиму проживу, а летом поступлю на ярманку, а с ярманки уж прямо домой. А там – ударюсь куда поближе – в Москву или Питер. Спасибо, думаю, Катюшке. Вот, отчего она меня избавила. Просто страсть! Надо как–нибудь ее поблагодарить. А как поблагодарить? Хоть бы сходить как к ней, урваться. Проситься на первых порах было нельзя, тайком итти тоже боязно. Вдруг посылает раз меня хозяин на почту, я обрадовался: вот, думаю, славно! Полетел я к ней. Прихожу, стучу, выходит она. Так что бы вы думали? У ней во–о какие синяки под глазами! И вся она как разбитая. "Катя милая! говорю: что это у тебя?"

А она и говорить со мной не стала. Я ее просить, а она руками махает. "Уходи, – говорит, – ради Бога и вперед не ходи. Не знай ты меня. Я тебе не знакома. Я ей то и это, а она и слушать меня не хочет".

Только и твердит одно: уходи да уходи. А оказалось что же? Илюшка–то после расчета на ее шею сел. Прямо к ней пошел, избил ее, как муж жену не бьет, да и сел к ней на шею и жил целые ползимы, пока другого места не получил.

– Вот так постояла за себя! – воскликнул Котов и злобно засмеялся.

– Что же она за дура? – строго сказал Фома Фомич. – Зачем она его принимала?

– Вот подите! Если бы сама не могла отбояриться, мне бы как–нибудь дала знать: я бы его так выставил, что он бы, где ее хата стоит, позабыл. А у ней и на то храбрости не хватило, не то, чтобы что!

– Ну, да ведь не все же из их сестры таки, – сказал Котов, несколько успокоившись от своего смеха.

– А какие ж?.. Все на один лад. Кто над ней с палкой стал, тот и капрал, – убежденно проговорил буфетчик. – Наш брат хоть и страдает, так он больше из–за самого себя, а их люди заставляют страдать…

– Ну, и они у людей в долгу не остаются, а платят за это не мытьем, так катаньем, – тряхнув головой, проговорил Фома Фомич.

– Ах ты, Господи! Еще бы нам ничем за это не платить, тогда у нас, може, от ихней сестры и духу–то не осталось…

– Верно, – сказал Котов, – а без бабьего духа плохо жить. Тогда никакой радости на свете не будет. А то трудишься, работаешь, горя сколько перенесешь, а как обдаст тебя маленько этим душком, то и полегчает.

Котов снова засмеялся, но другим смехом, и глаза его сделались как щелки, и голос задребезжал. Смех его поддержал и Фома Фомич. Буфетчик поглядел сначала на одного, потом на другого, сдвинул брови, взял в руки налитую ему новую чашку и медленно, отхлебывая из нее, задумчиво опустил голову.