автордың кітабын онлайн тегін оқу Методы практической психологии. Раскрой себя
Екатерина Михайлова
Методы практической психологии. Раскрой себя.
Памяти Ирины Тепикиной,
бессменного редактора и «крестной» всех моих книг.
Вместо предисловия
Ни век, ни десятилетие не заканчиваются с боем часов. Во всяком случае, для людей и сообществ. Десятилетия, богатые событиями, имеют в культурной памяти особенно причудливые очертания: слишком много пристрастных свидетельств, слишком для многих заслуживает упоминания совсем разное, и даже кажущиеся объективными хронологические таблицы весьма избирательны. Всякая «история вопроса» отражает некую точку зрения или их сочетание, и сегодня излишне доказывать, что любое повествование есть трактовка: это уже само собой разумеется.
Даже историки и культурологи имеют дело с артефактами разной степени «уловимости» – что же говорить о практической психологии или психотерапии…
Последние вообще оперируют в чрезвычайно субъективном пространстве, оставляя в качестве материальных следов разве что публикации или протоколы сессий, но что можно в них разглядеть вне контекстов, хотя бы даже и самых ближних? К примеру, в поле «помогающих профессий» шестидесятые годы минувшего века иногда словно не заканчиваются вовсе – и мы на полном серьезе говорим о «группах личностного роста», которые сами стали уже давно то ли брендом, то ли поношенной цитатой из никому толком уже не знакомого первоисточника. А то вдруг разговор ведется так, словно никаких шестидесятых с их иллюзиями и прорывами и вовсе не было: психотерапевт и клиент встречаются вне времени (скорее все же не совсем «вне» – после Второй мировой войны, но и только). Словно оба они не принесли на подошвах пыль дорог, по которым каждому из них довелось пройти до момента начала терапевтической сессии. И как будто слова и образы, коими полно их взаимодействие, тоже были и будут всегда, а главное – означают всегда одно и то же…
Профессионалы и их клиенты конечно же живые люди и хотя бы по этой простой причине имеют даты рождения, а история их совместной работы тесно переплетена с реалиями времени и места, на языке которых они общаются. Они движутся по «реке времени», продолжая свои диалоги, и лишь иногда задумываются об изменениях пейзажа, об ускорившемся или замедлившемся течении, о следующих параллельным курсом – появляются и исчезают из виду новые явления и действующие лица… Всякий человек в психотерапевтической или тренинговой ситуации выражает нечто, неразрывно связанное с временем жизни, временем встречи с профессионалом, памятью о прошлом и видами на будущее. В принципе то же можно сказать и о профессионале.
В конце девяностых в нашем Институте[1] проходили вечерами круглые столы, в том числе и что-то вроде мультидисциплинарных разборов случаев из практики. Вспоминается одна ситуация, имеющая прямое отношение к теме: в ней встретились – или даже столкнулись – голоса и суждения, принадлежащие не столько разным подходам и профессиональным категориальным аппаратам, сколько разным временам. И это было так ярко, что заслуживает упоминания именно здесь, поскольку позволяет вовремя объясниться с читателем по поводу содержания и названия этой книги.
Итак, мы разбирали случай из психотерапевтической практики. Присутствовали психологи, психотерапевты, несколько врачей-психиатров, пара невропатологов, даже гомеопаты и народные целители проявили интерес к нашей попытке вместе подумать о механизмах и процессах, диагнозах и адекватных им интервенциях. «Многоязычие» уважалось и приветствовалось, разные видения составляли смысл популярной тогда идеи «диалога школ и подходов».
Это был случай молодой девушки, собиравшейся через месяц выйти замуж за австралийца и уехать из страны. На фоне предсвадебных хлопот и тревог у нее развилась склонность к навязчивым действиям, самым огорчительным из которых было жевание и даже поедание концов своих длинных волос. Терапия была короткой и весьма эффективной, при этом многое в этом кейсе все же оставалось не вполне понятным, в связи с чем он и был выбран для обсуждения. И вот разные специалисты говорили о том, как они видят этот случай, какие вопросы задали бы клиентке, что казалось бы им адекватной терапевтической тактикой. Каждое новое суждение вызывало острое любопытство – ведь даже некоторых вопросов, важных для представителей другого подхода, коллеги просто понять были не в состоянии: а при чем тут это? Было над чем подумать и что прояснить – в том числе и в отношении собственной «терапевтической конфессии».
И тут прозвучал вопрос, который все присутствующие как раз очень хорошо поняли, да и голос, которым он был задан, был знаком. Дама-психолог в больших очках и перманенте очень громко и возмущенно сказала: «А скажите, с какой это стати здоровая молодая девица в данный момент не учится, не работает, а сидит на шее у родителей? Явное нарушение социальной адаптации!» Вздрогнули и замолкли молодые и не очень врачи и социальные работники, а также гомеопаты и народные целители. По возрасту никто из присутствующих не мог быть даже стилягой или тунеядцем и уж тем более – врагом народа. Голос тем не менее узнали все. Перевели дух и начали обмениваться взглядами, улыбочками – мол, что с этой окаменелостью разговаривать, мы-то понимаем, мы-то не из нафталина…
Очень не хотелось нам всерьез думать о том, что где-то в Москве этот язык вовсе даже не мертвый, а вполне живой, на нем думают и говорят. Очень не хотелось также вникать в природу мгновенно возникшей глухой и неловкой паузы, не без труда заглаженной ведущим. И особенно не хотелось признавать, что ни один из нас зачастую не может быть уверен в том, к каким геологическим пластам отсылают слушателя наши собственные «культурные интроекты». Легко увидеть карикатурно заостренное, когда его носителем является чужая, не вполне приятная тетенька, а мы-то с вами все понимаем. Нелегко помнить, что это иллюзия. Как говорил Эйнштейн, «рыба в последнюю очередь обнаружит воду».
Разные культуры (и времена) считают «проблемой» и «решением» – разное. Чувства, душевные состояния, отношения воспринимаются как знакомые или неожиданные, образцово-показательные или неприемлемые, уникальные или универсальные, демонстрируемые или скрываемые – наконец, требующие вмешательства и изменения или нет – по множеству причин. И как минимум некоторые из этих причин явно связаны с духом времени, «умонастроением», атмосферой.
К примеру, в 90-е достаточно общепринятым было утверждение, что люди «стали агрессивнее». Утверждалось это не только в публицистике, но и в интервью психологов и психиатров. В самом ли деле автобус перестроечных времен агрессивнее трамвая Зощенко? Вряд ли, но «наследственность» кажется важнее самого сравнения: последнее доступно либо очень пожилому, внимательному и ничего не забывающему взгляду, либо аналитику, взявшемуся сопоставлять художественные, бытовые и прочие тексты. И возникает вопрос, как соотносится уровень вербальной агрессии с другими ее проявлениями. (А также с возможностью выражать гнев в социализированной форме: на митингах, в прямом эфире, в публикациях.) Небезынтересен также объект агрессии, участие в процессе механизмов психологической защиты, сегодняшняя и вчерашняя «нормы», касающиеся форм выражения…
Стали ли «люди» агрессивнее? Не знаю. Сложно сказать. Но почти каждый кейс, в котором присутствует тема агрессии, добавляет оттенки и детали, делающие саму постановку вопроса непоправимо наивной.
Поэтому – увы – мне не удастся предложить читателю простые выводы. Зато темы и суждения моих уважаемых клиентов склубились именно и точно в воздухе «рубежа веков».
Как и мои, что неудивительно. Мы жили и делали нашу совместную работу «здесь и теперь», не ведая, что еще нас ожидает. Название «Вчера наступило внезапно» как-то раз бросилось в глаза с афиши хорошего маленького театра. И дело не в постмодерне, а в том, что это правда. Лучше не скажешь. Только время – настоящее: это происходит все время и всегда внезапно.
Иногда важно сделать паузу и подумать о том, чем это было для нас. Когда работаешь, не до того: важны контакт, диалог, результат. Написанное по горячим следам, как все работы этой книги, уводит чуть дальше. А сложенное вместе неожиданно оказывается своеобразным архивом, по отношению к которому вся эта книга – только первая попытка взглянуть на протоколы «помогающих практик» как на материал, документ, свидетельство[2].
Важен ли сам профессионал и его метод? До какой-то степени. Как психодраматист[3], я много лет задаю клиентам, работающим над самыми разными проблемами, традиционный для психодрамы вопрос: «Где мы? Что здесь важно для тебя?» Это – неизбежный вход в построение сцены, «контейнирующей» в дальнейшем действие. И здесь следует напомнить несколько важных вещей, касающихся психодрамы.
Первое: тема работы известна, но будущее ее содержание таинственно: оказавшись «на службе» или «на кухне», человек и сам не знает, что именно окажется важным через полчаса, о чем все это. Это проверяется действием, движется и трансформируется им же.
Второе: автором получающейся картины (текстов, действия, мизансцен) является клиент, а терапевт (тренер) – лишь «повитуха» процесса, в котором в одних случаях важнее поддержка, в других – рефлексия, в третьих – что-то еще. Вместе с клиентом и группой мы составляем «временный творческий коллектив» и разделяем ответственность за достижение результата, но «авторские права» и судьба этого результата всегда остаются в руках клиента.
Третье: терапевт (тренер) и группа конечно же влияют на все происходящее, ибо любой человек говорит (действует) – даже и для себя, – учитывая, где и с кем находится.
В нашем случае это не только вполне осознается, но и используется: когда в психодраматической группе участники после чьей-то личной работы говорят о чувствах и собственном опыте, породившем именно такие чувства, это делает наше взаимное влияние до какой-то степени рабочим инструментом. То же и с социометрическим выбором протагониста: его или ее воля к личной работе соединяется с тем, что нечто важно не только для этого человека.
Таким образом, все индивидуальные работы на сугубо личные темы были выбраны теми группами, в которых делались. Протагонист, «ищущий свою правду», – одновременно и уникальный человек со своей единственной жизнью и неповторимой личностью[4], и «голос из хора». Психодраматический метод проявляет и подчеркивает это соотношение, но само оно – отнюдь не специфика метода. Возможно, метод дает этому явлению форму и название, но не более того.
В какой-то мере любая психотерапевтическая или тренинговая группа – как имеющая заранее известную тематику, так и свободная от нее, – всеми своими действиями (спонтанными и довольно непредсказуемыми в каждый данный момент) отвечает все на те же вопросы.
Где мы? Что здесь важно для нас?
В отношении участников групп в опубликованных текстах везде соблюдается принцип анонимности, а из протоколов сессий исключены некоторые сведения, делающие людей, семьи или организации узнаваемыми.
Основные понятия и термины психодрамы, упомянутые в этой книге, можно уточнить в Приложении 2.
Психотерапевтические и тренинговые группы, благодаря которым написана эта книга, перечислены в Приложении 1.
Речь идет об Институте групповой и семейной психологии и психотерапии.
Глава 1. Близкое ретро,
или О чем шелестит трава забвения[5]
Когда погребают эпоху,
Надгробный псалом не звучит,
Крапиве, чертополоху
Украсить ее предстоит.
И только могильщики лихо
Работают. Дело не ждет!
И тихо, так, господи, тихо,
Что слышно, как время идет.
А. Ахматова
Офелия:
Вот розмарин – это для памятливости: возьмите, дружок, и помните. А это анютины глазки: это чтоб думать.
(Гамлет. Перевод Б. Пастернака)
Последние 15–17 лет мы жили быстро. Появилось, прошумело и как в воду кануло столько явлений, персонажей, слов… Наши надежды и опасения, иллюзии и привычки этих лет, где они теперь? Ушли, но дверь осталась приоткрытой, и из нее словно тянет сквозняком.
Из автомобильного приемника доносится: «Осень, в небе жгут корабли…» – усталый слух, разумеется, не включается: на то и шлягер, чтобы не слушать. И тут стерильные голоски «подпевалок» задушевно как мяукнут: «Ретро… Ретро… Ретро… Эф Эм». Как ретро?! Уже?! Погодите-погодите, это когда же было шлягером? Не помню, ну и ладно, но точно недавно. Совсем? Или все-таки не совсем? А что тогда было еще?
Вот так или примерно так всякий вздор напоминает о странном свойстве нашей памяти – не помнить о событиях, лицах и чувствах последних 15 лет. Оказывается, очень быстро забылось очень многое, и забылось-то как-то особенно, словно бы и неспроста.
В скудную зиму 1990–1991 года дружественный британец под Новый год пожаловал с визитом и фирменным кульком всякой съедобной всячины, которой тогда в Москве купить британцу было возможно, а нам – нет. Совместно приготовив и уполовинив дары, расслабленно болтали – разумеется, о тревожных временах. Кто-то из московских друзей сказал с такой знакомой смесью стоицизма и легкомыслия: «Подождите, вот пройдет лет 10–15, и будем занудно, часами рассказывать, как мы «переживали экономический кризис». А дети-то будут в самом противном возрасте, будут корчить морды и говорить: «Да ладно, пап, хватит, ты сто раз уже рассказывал – надоело». Что характерно – не рассказываем, и дети, достигшие положенного возраста, кривят мордочки совсем по другим поводам. А еще один коллега недавно посетовал, что уже который раз совершает «ошибочное действие по Фрейду»: там, где следует написать 1995, пишет 1985. Как если бы этих 10 лет и не было. Не так важно, что или кого забыли, как сама природа этого забвения. Зачем оно?
Что поделывают наши непрожитые чувства, недодуманные мысли «в той стороне, откуда нет возврата»? Узнать это с помощью психодрамы технически не так уж сложно, у нее не только «все живые», но и «все живое». А вот потребность оглянуться и готовность к встрече бывают разной степени зрелости, особенно если «вчера наступило внезапно».
В последнее время мне случалось несколько раз работать с этой темой – довольно много людей разного возраста и опыта почему-то вдруг задались вопросом о природе того тумана, который покрыл их память, хотя обычно он связывается с будущим. Будущему полагается быть туманным, прошлое же, тем более недавнее, обычно освещено резким светом наступившего понимания: теперь ясно. Одна из метафор спутанной, затуманенной памяти о недавнем прошлом возникла у протагониста, пытавшегося объяснить свой интерес к этому явлению: «Как будто за спиной вырос лес… Нет, не лес, а заросли бурьяна. Как бывает, где люди жили, а потом перестали жить: крапива, чертополох, лебеда, – оглядываешься, и ничего не видно…»
«Я вскарабкался по обрыву. Никогда, ни в каком буреломе не можете вы наблюдать той мерзости запустения, как в разоренном культурном пространстве! О, насколько одичание дичее дикости!.. И ветер победно шуршит в помойке, бывшей когда-то храмом и кладбищем. Раскачиваются венки, перекатываются банки, перекати-полем скачет газета. Произрастают кирпичи и мерзкие кучки. Вспархивают вороны, кружась над былым, не над настоящим. И слой сквозит сквозь слой, как строй сквозь строй».
Это написал Андрей Битов[6] – у него же есть название «Близкое ретро, или Комментарии к общеизвестному». «Общеизвестное» перестает быть таковым настолько быстро, что важно угадать момент, когда об этом уже пора говорить. То есть когда уже не скучно – и еще не поздно.
Мастерская на 3-й Московской психодраматической конференции на эту тему была еще одним совместным исследованием этих «зарослей», и последующие примеры взяты не только из ее материалов. Разумеется, разговор с Травой Забвения происходил всегда, и, что удивительно, она всегда оказывалась довольно сговорчивой и не создавала непреодолимых трудностей для тех, кто решился вспомнить. Даже самый глухой бурьян – это все же не каменная стена, лезть в него, может быть, некомфортно и даже страшновато, но вполне возможно. Однако часто Трава Забвения предупреждала, отговаривала или просто требовала дани «за проход». Договориться с ней всегда удавалось, мотивы интереса к полузабытому она была готова понять. Однажды из этой роли даже были сказаны такие слова: «Я расту не везде, а лишь там, где много вложено, где хорошо удобрена почва. Ты не найдешь того, что потерял: оно стало мной, – а пройти, конечно, можешь – может, хоть место узнаешь».
Протагонисты в своих виньетках узнавали конечно же не только место, будь то Арбат начала 90-х, кабинет начальника, первая поездка за границу, последняя работа в государственном секторе или интерьер оставленного жилья. Объясняя, зачем нужно вспомнить какой-то фрагмент личной истории, над которой вовсю шелестит Трава Забвения, они упоминали сильную потребность соединить, забрать, оценить, додумать, вернуть и, разумеется, проститься с тем, что не продолжится, останется только в памяти.
Оказалось, что восстановить и почувствовать атмосферу эпизода гораздо труднее, чем это бывает обычно, – не от близкого ли соседства с Травой Забвения, которая хоть и потеснилась и дала пройти, но по-прежнему покрывает все запущенные, заброшенные пространства на свете? На конференции в качестве символического ключа, который отпирает этот проход, я использовала живой кустик розмарина («возьмите, дружок, и помните…»). Розмарин в наших широтах сам по себе не растет и живет в домах как культурное растение. «Вход» в память и последующее осмысление не открывается сам собой, но может быть возделан.
Из самой невозможности передать атмосферу – не странно ли, ведь речь идет об опыте, который более или менее разделили все участники всех групп, – родился один из разогревов мастерской, который заслуживает отдельного упоминания, – уж очень сильные чувства обнаружились в непосредственной близости от всем известных и никого как бы уже не беспокоящих деталей нашего опыта. Предлагаемые обстоятельства этого разогрева достаточно незатейливы:
«Вспомните какую-нибудь важную для вас ситуацию, которая могла случиться только в эти годы, – ни до, ни после такого, скорее всего, с вами произойти не могло. На пустом стуле – кто-то, кого тогда с вами не было, «вас здесь не стояло». Возможно, это друг, которого просто не было в стране, или ребенок, который был слишком мал или еще не родился, – кто угодно, кто не мог разделить с вами этот опыт. Расскажите ему, что это было и чем это было для вас так важно. За время вашего рассказа можете раз-другой поменяться с ним ролями и задать вопрос или высказать суждение. Обращайте внимание на любые трудности этой попытки объясниться и возникающие чувства».
В «разогревное время» уложиться не удалось: попытка объясниться и признать свое «важное» сама оказалась чем-то очень важным. Разогрев потребовал шеринга в тройках, и казалось, что никакого времени не хватит: не появление ли того, кому вспомнить действительно нечего, открыло шлюзы?
А одна группа, работавшая с темой «Близкого ретро», создала почти в самом конце своего психодраматического исследования прелестный образ «Стола Находок», где можно было собрать в одном пространстве все то, что потерялось, забылось и вспомнилось в психодраматической реальности. Разумеется, это были личные находки, личные встречи с потерянным, но, возможно, не только:
– Я – твой кураж и ощущение рискованного, но бесконечно разнообразного будущего.
– А я – чувство удивления, даже не обязательно радостного, но все же удивления: так давно не было никаких новостей, а тут вдруг сразу столько всего, ну надо же! Ты готов был доживать вообще без меня, но мы все-таки ненадолго встретились.
– Я – жадность восприятия: обязательно нужно прочитать, посмотреть, причем именно сейчас, а то не успеешь.
– Я – твои волнение и страх перед лицом формального авторитета: он такой важный, а ты так уязвима и так от него зависишь.
– А я – чувство «второй молодости», нового шанса все переиграть, сделать новые ставки и уж на этот раз конечно же выиграть.
– Острое чувство важности момента, рокового мгновения, когда кажется, что сейчас решается все.
– Я – твоя надежда на то, что самое трудное позади, вот теперь – то самое время планировать, строить, развернуться.
И эти голоса «Стола Находок» – один из ответов на вопрос о том, что взрастило Траву Забвения. Любой дачник знает, как катастрофически быстро зарастает могучим бурьяном возделанная земля, на которой руки не дошли посеять и взрастить что-то другое, не свойственное местности.
На конференции «Стола Находок» не было – сказав свое в индивидуальных виньетках, Трава Забвения словно и впрямь расступилась, обнажив связь того, что удалось вспомнить, и того, что заставляло забыть. Мы заканчивали свою работу прямым ответом на вопрос «зачем». Отвечало само Забвение, и на этот раз оно уже не было личным – как и «близкое ретро». Возможно, в другой день и час оно сказало бы больше, но и в первый день конференции, когда самая глубокая личная работа была впереди, а дух общности участников еще только возникал, его прямые ответы на вопрос: «Зачем ты пришло, и заслоняешь, и путаешь память об этих годах?» – помогли не только помянуть, но и призадуматься:
– Чтобы вам не было так стыдно за все те глупости, которые вы умудрились понаделать сгоряча.
– Чтобы вы случайно не вспомнили, как много иллюзий, соблазнов и надежд вспыхнули и погасли.
– Чтобы вам не распутать разумное с безумным.
– Вам никогда не объяснить ни себе, ни друзьям, что это было, а я помогаю вам снять этот вопрос. Я закрываю тему.
– Чтобы вы не поняли, как много потеряли.
– Чтобы не было так жалко того живого, доверчивого и ранимого, которого больше нет.
– Я осторожное Забвение: посмотрим, что будет дальше, и тогда уже можете отредактировать свою память так, как это будет безопаснее.
– Я здесь для того, чтобы вы не тратили душевных сил на сожаление о том, что хорошо начиналось. Кто знает, каких усилий от вас потребует будущее.
…Как знать, если бы герои «Гамлета» услышали, что именно предлагает в дар безумная подруга принца: «Вот розмарин – это для памятливости: возьмите, дружок, и помните. А это анютины глазки: это чтоб думать»… Если бы знать, если бы знать…
Битов А. Человек в пейзаже. М.: Футурум БМ, 2003. – С. 12.
Впервые опубликовано в журнале «Психодрама и современная психотерапия», № 2–3, 2005.
Глава 2. Старые терапии в новых обстоятельствах[7]
Стариков добивают спортивно,
Стариков обзывают противно.
И, на эту действительность глядя,
старики улыбаются дивно.
Есть в улыбке их нечто такое,
что на чашах Господних витает
и бежит раскаленной строкою
по стене… но никто не читает.
Юнна Мориц
Некоторые психотехнические традиции имеют тысячелетнюю историю, другие – несоизмеримо моложе. Говоря о «старых терапиях», я буду иметь в виду всего лишь XX век и те групповые психотерапевтические подходы, которые в этом веке возникли первыми: психодраму и группанализ, связываемые с именами Морено и Фулкса. На коротком отрезке времени, когда психотерапия оформилась во всем мире в профессию и породила свои «жанры» и субкультуры, эти два групповых подхода повидали разное. Во дни их молодости они казались не совсем благонадежными, даже скандальными – психодрама в особенности; были и времена популярности, даже попыток доминирования, «территориальных претензий», и постепенное обрастание рутиной, собственное неизбежное превращение в «культурные консервы», и жесткая конкуренция со стороны более молодых подходов…
Наконец, сегодня группанализ и психодрама заняли в семействе психотерапевтических подходов место как бы старших родственников. Возможно, не самых старших, но уже почтенных – хранителей традиции, цеховых требований и преданий. Это своего рода «полка классики» в групповой терапии. Разной, но классики. При полном и принципиальном несходстве средств психотерапевтического воздействия само представление о человеке в двух подходах сопоставимо: между ними есть несогласие и некоторые старые счеты, но нет непонимания. (Как сказала д-р Луиза Брунори, группаналитик из Болоньи: «Группанализ – это скорее чтение романа, а психодрама – фильм, но герои и сюжет одни и те же».)
В течение нескольких последних лет мне довелось участвовать в процессе укоренения обоих этих подходов на российской почве – «на той, которая под нами». Для нас, эклектиков поневоле, обращение к устойчивым традициям стало источником нового опыта, о котором уже можно начинать говорить. В свою очередь, и «старые терапии» в необычных для них условиях нашего профессионального сообщества проявляют какие-то свои качества, не столь заметные на другом фоне.
Первое, что бросается в глаза, когда мы входим в рабочий контакт с живыми представителями этих подходов, – их крайняя внимательность к культуре, в которой они применяют свой метод. И это больше чем достаточно тривиальный тезис об «учете культурного контекста» или дань международному хорошему тону. Конструкции образов и метафор, анекдоты и банальности, языковые нормы и табу, семейные истории, этнические стереотипы, ритуалы, суеверия и, самое главное, то, как культурная реальность преломляется в конкретном клиническом запросе клиента, – все это постоянно находится в фокусе активного осознавания. Группанализ и психодрама имеют и язык, и аппарат для работы с интроецированными элементами культуры и обладают высокой чувствительностью к их динамике. Они готовы к «новым обстоятельствам».
Чтобы двинуться вглубь от этого тезиса и не оставить его голословным, придется рассказать анекдот, который еще лет десять назад казался и тонким, и смешным. Анекдот не имеет права на предисловие, но здесь оно понадобится. Был период, когда бутылка водки стоила четыре рубля двенадцать копеек, и для всех «потреблявших» эта цена была не просто числом, а много большим. Итак, анекдот.
Пьяный стоит в длинной очереди в кассу. Время тянется, душа горит, и вот подходит очередь. «Четыре двенадцать!» Кассирша, злобно: «Отдел какой?» Пьяный, с убийственной иронией: «Кин-ди-терский!!!»
Раньше в этом месте смеялись. Сегодня мы не понимаем этого анекдота примерно так, как не понимают друг друга его персонажи. Это лишь одно из возможных напоминаний о том, сколь многое в нашей жизни перестало быть «само собой разумеющимся» и перестает им быть каждую минуту – со всеми системами значений, символикой, комическими и трагическими функциями и вообще с великим множеством связей, смыслов и границ. Не только русская алкогольная субкультура лишилась своих фольклора и жаргона, смешались «двунадесять языков». И здесь мы вплотную подходим к концепции культурной травмы, как она понимается в группанализе.
Наверное, мысль о том, что группа первичной принадлежности – семья с домочадцами, близкими друзьями и даже домашними животными – является матрицей культурной идентичности ребенка, в этой аудитории звучит как достаточно традиционная, и останавливаться на ней не стоит.
В первичной группе принадлежности очень-очень многое основано на «само собой разумеющемся» – для этой группы, конечно. В сущности, на нем основано все – за исключением, возможно, тех редких случаев, когда семья, например, вслух обсуждает свои отличия от других семей, да еще при ребенке. Для которого этот незначительный эпизод все равно не изменит картины мира. И затем, по ходу длинной и драматичной истории социализации любого из нас, будет происходить осознавание многих явлений, символов, понятий как не-само-собой-разумеющихся. Все последующие группы принадлежности – а чем человек взрослее, тем их может быть больше одновременно, – и обладают потенциалом развития, и чреваты угрозой культурной травматизации. Каждый участник вносит в них свои «само собой разумеющиеся» вещи, и именно различия организуют обмен.
Когда переходы достаточно плавны, можно говорить о нормальной драме социализации, о тех неизбежных травмах, без которых мы никогда не узнали бы, что наши «само собой разумеющиеся» культурные интроекты могут сравниваться, отвергаться или быть непонятными. Совершенно ошибочно думать, что это драма только начала жизни, хотя такая мысль и утешительна для человека средних лет, прошедшего, как ему кажется, период «становления».
Мы понимаем, что и при самом плавном и благоприятном течении жизни не однажды может возникать кризис культурной идентичности, испытывающей удары со стороны изменившихся обстоятельств – внешних или внутренних. Но обычно изменения эти перерабатываются, успевают включиться механизмы совладания с угрозой грубого нарушения идентичности. Когда же изменения, делающие нажитую матрицу принадлежности к группе неработающей, происходят резко и без своего рода допуска на адаптацию, можно говорить о культурной травме. Ее может породить не только эмиграция или переезд в город из села, но в каких-то случаях даже просто смена района в пределах одного города – как бы одного. Все дело в том, насколько глубоко человек идентифицировался с какими-то чертами своего прежнего уклада, что означает для него происшедшая перемена. Резкое изменение социального статуса (в том числе и его повышение) тоже может стать источником культурной травматизации, как, впрочем, и смена профессии или религиозной ориентации.
Даже более того: человек может вообще не двигаться с места ни в прямом, ни в переносном смысле и не принимать никаких решений – но двинулись границы, и он стал «иностранцем», «мигрантом», «меньшинством» или еще кем-то, – и вновь мы видим, как становится неработающей матрица принадлежности к группе. Какая-нибудь символическая деталь при этом может субъективно ранить сильнее, чем фактическая, событийная, драма. Вот, скажем, вернули «исторические названия», и женщина, родившаяся в Москве, в полной безысходности причитает в метро: она слыхом не слыхивала ни про какой «Охотный Ряд», ей даром не надо Моховой с Воздвиженкой, ее мать приехала в Москву в 46-м году, откуда ей? Ее план местности распался, она дезориентирована, ей обидно и страшно, хотя ничего событийно ужасного и не произошло. Она всего лишь на минуту перестала быть местной, москвичкой – перестала принадлежать к группе, которую, само собой разумеется, воспринимала как свою. (Захоти мы лучше понять, что же случилось с ней на станции «Театральная», бывшей «Площади Свердлова», нам было бы важно узнать – среди прочего, – чем был для ее матери переезд в Москву сорок семь лет назад.)
Пример этот, конечно, весьма невинный – особенно на фоне недавних действительно ужасных событий[8]. Но такого масштаба «культурных микротравм» в сегодняшней жизни не счесть, и не из них ли во многом складывается та атмосфера, которую все присутствующие хорошо себе представляют и о которой иногда поразительно говорят наши клиенты, – возможно, сами того не зная. Пятого октября у меня была назначена встреча с клиенткой, которая благоразумно позвонила перед выходом. Когда я ей в двух словах описала ситуацию в центре, где я живу, она сказала: «Кажется, сегодня мы с вами живем в разных городах». И это прекрасная метафора, описывающая новые и неожиданные границы вообще, процесс фрагментации, разгораживания и дележа.
Но у культурной травмы есть еще один аспект, крайне важный для нас профессионально. Она как бы разрушает «контейнер» бессознательных установок, языковых конструкций, ритуалов и символов в их смыслообразующей функции; она перерезает сложившиеся оппозиции «я – не я» и «мы – они», и тем самым без защитного «контейнера» остается первичная травма – если она была. И вот она-то чаще всего и продуцирует симптом, с которым уже обращаются к психотерапевту.
Возможно – и даже наверняка – это только красивое совпадение, но именно на минувшей неделе у меня выдались четыре консультации по поводу разных нарушений пищевого поведения, как если бы обнажились именно самые ранние травмы и фиксации. И когда мы в быту слышим, что люди «сыты по горло обещаниями» или их «тошнит от политики», это тоже дальний, еле слышный отголосок процесса «оголения» первичной травматизации, которая, естественно, склонна сообщать о себе на языке физических ощущений.
Но ведь и когда мы говорим, что нашей ситуации недостает стабильности (имея в виду вполне «взрослые» аспекты социального, экономического и т. п. планов), это позволяет нам отнестись – если мы того захотим, если нам это дает какое-то новое понимание себя в ситуации нестабильности, – к раннему опыту и к тому, каковы были наши чувства, действия и механизмы совладания с проявлениями нестабильности в окружении, отношениях и даже в физическом мире.
Группаналитическая терапия как раз дает возможность подробного проживания и обмена – чувствами, свободными ассоциациями и тем, что Фулкс называл «бессознательными интерпретациями». А по ходу дела актуализируются, осознаются давние смысловые связи, возникают новые… И что-то из этого важно для одного человека в группе, для двух… что-то – для пяти или всей группы… Снова послание кому-то одному, и вот из таких «петелек» мало-помалу плетется новый «контейнер» или реконструируются обломки старого, но мягче, с большим запасом эластичности. Возникает новое, пусть временное «мы», и терапевтическая группа служит зеркалом и переводчиком других групп принадлежности, прошлых и настоящих, ею обживаются новые метафоры, возникает свой внутренний язык, свои смысловые поля, и через них – способность понимать, как «устроено» понимание в других группах, в той, первой и единственной, – и в себе самом.
Психодрама идет внешне абсолютно иным путем: вместо тщательного «вывязывания петелек» – быстрое построение сцен, воплощение в действии того, что и в голове-то не оформилось. И если протагонист говорит, что «жизнь так изменилась, что он больше ничего не понимает», мы можем конкретизировать, воплотить это непонимание и беспокоящие явления изменившейся жизни с помощью группы – как бы развернуть вовне, в действие, – и через обмен ролями дать протагонисту возможность исследовать свое непонимание, одновременно не позволяя ему забывать о собственных «авторских правах» в созданной им модели Непонятного Мира.
Наделяя протагониста правом строить в пространстве действия любые миры и действовать в них, психодрама дает ему шанс справиться со своей травмой на символическом уровне и в условиях минимального риска – то есть тоже создает некий новый «контейнер». Впрочем, в случае «ничего не понимающего протагониста» можно было бы пойти другим путем: не выстраивать его картину мира, а просто спросить, что ему напоминает это чувство… на что это похоже, когда «больше ничего не понимаешь», – и вновь двинуться в область «само собой разумеющегося», которое нуждается в прояснении, возможно, – отреагировании, и уж точно – в осознавании.
Впрочем, все это скорее фантазии о том, как «старые терапии» могли бы работать с культурной травмой в наших условиях: все мы понимаем, что практика их квалифицированного применения пока довольно мала и во многом происходит внутри самого профессионального сообщества, в рамках мастерских и учебных программ под началом западных тренеров[9]. И это хороший повод для разговора о том, как возможности «старых терапий» соотносятся с нуждами довольно своеобразной субкультуры людей, занимающихся гуманитарной психотерапией и практической психологией. Границы – и внешние, и внутренние – этого сообщества еще пульсируют, иерархия не сложилась.
Большинство из нас в профессиональном плане начинали как самоучки – в той или иной степени – и «инородные тела» в чуждом профессиональном окружении. Фигуры «профессиональных родителей» для большинства чаще всего были смутны и частичны, чтение – вдохновенно, но обрывочно. Период, когда мы получили возможность по-настоящему, «живьем» взаимодействовать с мировой психотерапевтической традицией, исчисляется несколькими годами[10]. Фантазии и проекции по поводу того или иного метода, книги, автора или лично известного тренера, как правило, не вполне проработаны и не связываются в полной мере с реальным личным опытом – а именно в этом опыте (студенческом, академическом, наконец, клиентском) скрываются корни порой крайне эмоционального отношения к неожиданно нашедшимся западным «профессиональным родственникам».
Если вновь уподобить сообщество семье, то это странная семья, состоящая из довольно решительных и компетентных сиблингов (чем такое кончается в антитерапевтической модели, описано в «Повелителе мух» Голдинга). Известно, что субкультуры и группы, вынужденные или пожелавшие «открыть счет» с себя самих, часто таким образом пытаются совладать с болью потери родительских фигур или их отсутствия. Наша ситуация осложняется еще и тем, что приходится решать проблему воспитания следующего профессионального поколения – при очевидном дефиците опыта собственного «профессионального детства». (Как представляется, этим отчасти объясняются многие странности нашего взаимодействия с приезжими тренерами, когда идеализация и энтузиазм тут же сменяются разочарованием, пассивно-агрессивным: «A-а, это мы уже видели…»)
И вот в этой, мягко говоря, непростой ситуации, когда мы и ученики, и сложившиеся мастера, и «сиротки», и миссионеры, и эклектики, и создатели вполне состоятельных и ниоткуда не надерганных техник или идей… а друг другу конкуренты, симбионты, часто старинные знакомые или однокашники, а также клиенты-терапевты-супервизоры и Бог знает кто еще… В ситуации, когда в курилке запросто может даваться обратная связь на тему «как ты меня в транс вводил», но при этом неприлично рассказать старому приятелю о какой-нибудь передряге без вступления: «Извини, я тебе не как терапевту…» В общем, именно в такой ситуации особой привлекательностью обладают те психотерапевтические системы, которые ее как минимум способны «ухватить». И как раз «старые терапии» способны терпеливо и без спешки – работа в этих подходах длительная – помочь разобраться с некоторыми достаточно острыми проблемами такого сообщества.
Например, с проблемой профессиональных поколений, их границ, а также границ подгрупп и сообщества в целом; с проблемой рабочего арго как системы, противопоставленной нашему же языку общения с «внешним миром»; с проблемой ролей внутри профессиональной роли (ясно, что на конференции и на группе роли разные – мы даже называем себя по-разному, и у этого есть свои последствия). Об очевидных вещах, вроде проблем сиблингового переноса, динамики больших групп или профессиональной идентичности, можно было бы и не упоминать, а вместо этого сказать предельно просто; «старые терапии» важны для нас тем, что они старые. В них нажит опыт взаимоотношений между поколениями, сложились процедуры и ритуалы, они умеют и «принять роды», и проститься с тем, что отжило свое, – будь то идея или термин. А уж политических и прочих потрясений на их веку было пережито бессчетное множество. Напомню, что группанализ впервые стал широко применяться в госпиталях Второй мировой войны, мощная психодраматическая школа существует в Латинской Америке, а, скажем, в Израиле группаналитики работают с третьим поколением жертв Холокоста, а психодраматисты – с военными неврозами.
И здесь хотелось бы сказать немного о той культурной катастрофе, о которой немало говорилось, и о катастрофическом сознании вообще.
Когда радио и телевидение наполняют эфир всякого рода ужасами, моя бабушка восьмидесяти восьми лет говорит: «Ну что этот молодой человек мне рассказывает: голод, разруха, Гражданская война… Как будто он их видел! Он бы лучше у меня спросил!»
Говоря семейно, хорошо иметь бабушку, чтобы было кому вернуть оборванный контекст. Вне зависимости от того, катастрофа на дворе или еще не совсем, даже сама интонация наивного, чаще всего бытового рассказа много пережившего человека привносит что-то очень существенное в механизм совладания со склубившимся в нашем воздухе «само-собой-разумеющимся» чувством распада и беды.
Говоря же профессионально, в ряду, где с одной стороны расположились самые-рассамые новые, модные и, естественно, «короткие» терапии, а с другой – глубоко традиционные подходы с тысячелетней историей, «старые терапии» занимают место как раз такой «бабушки» – или даже «бабушки и дедушки», – которые, по счастью, живы и здоровы. С ними можно повидаться, до них можно дотронуться. Они достаточно стары, чтобы помнить и сравнивать, достаточно энергичны, чтобы работать, и могут дать психологической культуре нашего необычного сообщества устойчивость, границы и контекст. А психодраматистами или группаналитиками всем становиться при этом вовсе не обязательно и, пожалуй, просто не нужно.
Доклад на конференции «Психотерапия и культура» 25 октября 1993 года. Опубликовано в «Московском психотерапевтическом журнале», 1994. № 1.
Сегодня мы живем и работаем в несколько иной ситуации, профессиональное сообщество успело о многом поразмыслить и написать (см., например, книгу «Играть по-русски» – М.: Независимая фирма «Класс», 2003).
Речь идет об октябрьских событиях 1993 г. (так называемом втором путче): стрельба на улицах, горящий Белый дом, баррикады на Тверской… Сегодняшние читатели, особенно москвичи, вспоминают эти странные и тяжелые дни с разным отношением; общей тональностью воспоминаний остается ощущение «нереальности» происходившего.
На тот момент это так и было – сегодня история прямых контактов с мировой традицией уже не так коротка. Правда, такого разнообразия и яркости «гостей» тоже теперь не наблюдается. А иллюзий, касающихся достойного присоединения к мировому процессу, поубавилось. Последнее, впрочем, касается не одной психотерапии.
Глава 3. Лики старости: там, где нас еще нет[11]
Старость – самое неожиданное, что ожидает нас в жизни.
Лев Бронштейн (более известный как Троцкий)
Нельзя доверять женщине, которая не скрывает свой возраст. Такая женщина не постесняется сказать все что угодно.
Оскар Уайльд
Психодрама – старый, очень старый метод. Ее влияние и щедро рассыпанные находки – и методические, и идейные – мелькают там и сям: не в одной лишь психотерапии, но и в практике социальной работы, активных методах обучения. И не случайно в свое время игротехники школы Г. П. Щедровицкого знали работы Морено, а психотерапевты еще с недоумением читали жуткий самодельный перевод одной статьи Зерки, из которого не то что взять, а и понять нельзя было ничего.
Кстати, о Зерке Морено, а заодно и о других звездах ее поколения. Вот прекрасная профессиональная старость, вот живость ума и чувств, о каких можно только робко мечтать – или в которые уже пора инвестировать сегодня, пока нам жить и жить до наших «за восемьдесят», – то есть пока так кажется… Девяностолетняя – почти – Зерка, по словам одной американской коллеги, «еще не учит, но клиентские группы уже ведет», – это после перелома шейки бедра, случившегося в Риге, и неудачной операции в Швеции, и тяжелой долгой реабилитации! А как с костылями – при одной-то руке? И «еще не учит, но…». (Сведения мои относятся к Оксфордской конференции 2004 года, то есть устарели, – но это не меняет смысла зарисовки.)
А громогласная и величественная Анн Анселин Шутценбергер, возглашающая на той же конференции: «Я стала бестселлером в восемьдесят. Вы все можете еще подождать». «Анна Семеновна» за те 10 лет, что мы не виделись, стала сухонькой, маленькой, – но медленно поднимаются веки, светлый пронзительный взгляд выхватывает какое-то лицо в группе, старческая рука в тяжелых перстнях распрямляется в царственном жесте: «Ты хочешь поработать?» Хотят все, но кому-то сейчас повезло больше.
А легкая в движениях и улыбчивая Грета Лейтц? Злые языки говорят, что на своих сессиях она чуть ли не дремлет половину времени, – ох, не верится, судя по московской встрече. А если и дремлет, то неспроста: Карл Витакер, как свидетельствуют источники, тоже дремал. Но удивительно, что Грета мгновенно и в подробностях узнает всех, с кем была знакома пять-десять лет назад, и передает приветы, и легко ступает – и вообще будто стала легче и шаловливее по сравнению с самой собой времен президентства в IAGP[12].
Старухи великолепны. Многим из нас выпали честь и счастье видеть, слышать, участвовать в мастерских. У нашего цеха, если смотреть на него вне языков и границ, еще живы «старшие» – так сказать, профессиональные предки, «бабушки». И это – одно из многочисленных психодраматических везений, даров метода, ибо кто усомнится, что именно психодрама призвала, а потом одарила такой старостью этих великолепных женщин? Но это же – повод задуматься о нашем будущем, личном и профессиональном.
А тема до того непопулярна, так яростно отрицается – добро бы только молодыми, им простительно. В литературе с тяжелой руки гр. Толстого как припечатано – «жалкая, гадкая и величественная», так, словно и выбора иного нет, только «по Холстомеру». Как будто все ясно: не думать, не помнить, не замечать. А уж когда деваться некуда, – смириться и ждать ножа живодера. (В человеческом постсоветском варианте – равнодушно-брезгливого прикосновения пальцев родного здравоохранения: возись тут с вами…) Но, конечно, не в одном Толстом дело… И даже не только в отечественной практике пренебрежения жизнью вообще – всякой: детской, женской, мужской, а уж стариковской-то!
А еще, возможно, в том, что само слово «старый» в первой половине прошлого века приобрело некую двусмысленность; с оттенком неблагонадежности («при старом режиме» – «потому что у нас каждый молод сейчас в нашей юной прекрасной стране»); обреченности («Стар – убивать / на пепельницы-черепа») и такой, как бы это выразиться, отмены, – но отмены явно не до конца («по старому стилю», «старый Новый год»). Праздновали, и будем. «Старый Новый год» – напоминание о тщетной попытке отменить все, что было «до». Почти век существует праздник, не значащийся ни в каких списках и календарях. Жившие «по старому стилю» давно умерли, а нам-то какая радость в этом «старом Новом»? Стало быть, есть какая-то?
Возможно, это далекое отступление от темы мастерской «Лики старости: там, где нас еще нет»; но тема столь обширна и столь прочно «непроговариваема», что без хотя бы пунктирных набросков культурного контекста не обойтись. Молчание, как водится, иногда нарушается: есть чудесная русскоязычная проза, но она – о другом поколении, о голодавших и отоваривавших карточки, о чудом доживших до 80-х. Так что – тайна.
Старых клиентов у нас пока почти нет, но будут, будут: поколение «распробовавших» психотерапию пройдет всем нам сужденным путем. Вот и задумала я в нашем разновозрастном сообществе воспользоваться случаем и затеять маленькое психодраматическое исследование этой terra incognita. Никто из присутствующих, строго говоря, «там» еще не бывал, – но многие из нас полны самых разнообразных воспоминаний о важных для нас людях, родных по крови или нет. Они живут в нас бесчисленными образами – от все более дряхлеющих ветеранов в канун Дня Победы – до преклонных лет Карла Юнга, постукивающего молоточком каменотеса-любителя; от пожизненно знакомой, еще теплой руки умирающей бабушки, держась за которую, ты когда-то училась ходить – до проказ старухи Шапокляк, непристойностей деда Щукаря, «Трех вальсов» Клавдии Шульженко. Не зная, мы знаем. Но что?
В ходе мастерской для меня представлялось крайне важным не смешивать банальность, загадку и тайну «ликов старости». Первое навязчиво стучится в память поговорками, бородатыми сюжетами, анекдотами, но может быть раскрыто иначе, будучи исполнено, то есть в действии. (Эти своего рода «культурные консервы» – как бедная полочка с обмазанными технической смазкой банками тушенки на случай военной угрозы. Страхолюдные эти банки чудо как хороши были в походе, в лесу – в действии.) Всякого рода «старость не радость» и «кабы молодость да знала…», сто раз слышанные от живых людей, не отвечают на вопрос о внутреннем содержании того, что традиционно именуется таким образом. Здесь начинается область загадки, о которой не принято говорить: мудрость и безумие, сексуальность и отсутствие страстей, свобода и ограниченность, покой и суетность старости – все, о чем можно только догадываться, угадывать – и никогда не знать наверняка. Но есть и та область, где вопросам и ответам должно умолкнуть, здесь глубокая старость все равно хранит свою тайну, близкую к пределу земного бытия.
И было важно сохранить некое почтительное молчание незнания, не лезть со своим «психодраматическим исследованием» в тот опыт, который не признает «as if»: молодая и прелестная Зерка Морено могла быть потрясающим «вспомогательным Я» в роли чьей-то бабушки, – но не она сокрушалась на рижской больничной койке о том, что из-за перелома не долетела до Москвы: «Как неудобно! Люди собрались, ждут мастерской… Который час? Вот сейчас я должна была начинать». Обколотая анальгетиками, уплывающая в забытье, наша «первая леди» беспокоилась об участниках несостоявшейся мастерской, «и здесь кончается искусство, и дышат почва и судьба». Постигнуть можно только взаправду, «если бы знать, если бы знать…». Но знать это нам пока не положено.
Целями мастерской было, стало быть, расколдовать банальность, найти хотя бы первые ответы. А для начала задать вопросы, загадать загадки и наконец коснуться тайны, не переступая той границы, которую можно перейти только в опыте.
В аннотации мастерской предлагалось принести с собой маленькое зеркальце – «вы уже догадались зачем». Важно было сразу честно предупредить собравшихся, что речь пойдет не об идее старости, а о явлениях ощутимых, материальных. Разумеется, одно из трех заглядываний в зеркало предполагало встречу с образами (визуальными фантазиями) возрастных изменений; и мне, как ведущей мастерской, было важно придать контакту с темой характер личный, конкретный и по возможности конфиденциальный. (Учитывая непопулярность темы, следовало ожидать сопротивления, даже на уровне обычной житейской нормы: к примеру, фраза «как ты постарел» просто немыслима.)
В том-то и состоит парадокс темы, что ни для кого не являющаяся секретом, общеизвестная как факт, она тем не менее обретается где-то на дальней периферии сознания – подобно тому, как интернаты для престарелых расположены так, чтобы никому не чувствовать ни вины, ни страха, ни сострадания. В ходе мастерской важно было ухватить оба полюса парадокса: что-то должно было остаться сугубо личным, куда заглядывают ненадолго, а увиденное лучше держать при себе, – а что-то непременно должно было прозвучать и разыграться громко, ярко, как это всегда бывает при работе с табуированными темами.
Именно поэтому разогрев был построен на контрасте молчаливого сосредоточенного заглядывания в зеркальце с тихим шерингом в парах – и публичного, почти площадного проговаривания расхожих, типичных суждений о старости. Хотелось чередовать «тихое» и «громкое», непременно оставив что-то так и невысказанным. Именно поэтому после работы с зеркалом и шеринга зеркала убирались, складывались (щелчки закрывающихся замочков – как звук захлопывающейся двери: другим туда нельзя). И поэтому же большой общий разогрев был построен в буквальном смысле «от периферии к центру»; когда участникам, стоящим в предельно широком круге, предложено было вспомнить и озвучить общеизвестное.
Поразительно, что с самой первой реплики этого разогрева все сказанное было произнесено от первого лица из ролей стариков, как они представляются миру (входить в роли не предлагалось, инструкция звучала нейтрально: «Что мы слышим, что мы знаем об этом?»). Гротескные, карнавальные реплики начали соединяться в своего рода хор, диалог, при этом многие высказывания были очевидно подлинными, услышанными то ли в троллейбусе, то ли на собственной кухне. Энергия всего этого процесса оказалась столь мощной, что невольно возникал образ старости как состояния, которому очень давно и страстно хочется высказаться, и вот наконец можно – ну уж тут я все им скажу! Было это смешно и страшно, знакомо и ново, и при всей лубочности реплик говорило еще и о том, что старики-то очень разные. Но это было только начало.
Шаг вперед – следующий круг. Стоим плотнее, ближе к центру, – секреты старости, о чем не принято говорить. Здесь все серьезнее, здесь появляются чувства – страшно, печально, удивительно, легко. Возникают темы крупные, порой экзистенциального уровня: «Вот и не о чем говорить с молодыми – ну разве что изредка, о любви и свободе».
Третий круг – Тайна. Не говорить вообще, побыть там, постоять там может тот, кто этого хочет. Мы понимаем, что все время будем работать на границе первого и второго кругов – с принятым в культуре и выходящим за эти рамки (или раскрывающим эти скобки). Именно поэтому мы делаем большую спектрограмму – на одном полюсе те, кто более настроен на комическую сторону старости, на другом – те, кто на трагическую, и в середине – те, кому важно что-то еще. Подгруппы для последующей социодрамы распадаются фактически на драматические жанры.
Пересказывать сюжет или описывать персонажи – дело неблагодарное. Скажу одно: очень быстро действие ушло от искусственного противопоставления трагического и комического; они словно стали проникать друг в друга, переплетаться, и все отчетливее звучала тема неожиданного, иного. В шеринге много говорилось об испытанных чувствах, явившихся полной неожиданностью: «Там» оказалось совсем не то, что предполагалось.
Если в двух словах обобщить результаты нашего психодраматического исследования, то получается вот что:
• Тема обладает могучей энергетикой, только начни – не остановишь. Утрированное, лубочное быстро усложняется, комическое оборачивается трагическим, понятное – непонятным; появляются оттенки, противоречия, сложные чувства, возникает ощущение неизведанного, таинственного, от которого дух захватывает. Становится ясно, что все привычные «свидетельские показания» – все слышанное в реальности от хорошо знакомых старых людей, – это далеко не вся правда.
• О внутреннем ощущении своего возраста их, собственно, никто никогда не спрашивал, и даже очень умные и яркие дедушки и бабушки об этом рассказывают крайне мало. О событиях и обстоятельствах, житейском опыте – да, но о том, как меняется в позднем возрасте восприятие реальности, о своем видении мира, внутренней жизни – нет. Как будто бы существует общая договоренность о том, что старый человек может быть интересен только как свидетель событий, которые застал, а внутренний его опыт не имеет ценности как таковой. А на мастерской обозначился острый интерес именно к внутреннему опыту, каким бы непостижимым для молодого человека он ни был. Интерес этот осторожен, опаслив или окрашен раздражением или нежностью – в зависимости от того, каковы старики в семье, чувствуется явное желание выйти за границы бытовой «картинки» и хотя бы на шаг приблизиться к смыслу старости.
• Наше достаточно молодое сообщество с удивлением увидело другие возможности, смыслы, ресурсы – например, особого рода свободу в отношении социальных норм и границ, право на самостоятельность суждений, исчезновение многих страхов и ограничений более раннего возраста (страх быть смешным, рассердить, не понять). Более того, обнаружилось восхитительное умение весело и креативно обыгрывать тему своих немощей, и еще более того – в получившейся картинке нашим старикам и старухам «присвоено» изрядное чувство юмора, самоирония.
Как-то незаметно из пространства страхов мы перешли к желаниям: вот бы когда-нибудь оказаться таким! А что же для этого можно начать делать уже сейчас?
Тут всех на старость повело строчить донос:
не той красы у ней власы, коленки, нос,
а также зубы, – и пора ей в гроб со сцены.
Да что вы знаете о прелестях ее,
о тайных силах, презирающих нытье,
и вашу книгу жалоб?.. Драгоценны
ее мгновенья, а тем более – года!.. [13]
И вот что приходит в голову по завершении и мастерской, и конференции. Фантазии большой и пестрой группы про то, каково там, где нас еще нет, – разумеется, не только фантазии о собственной старости, со всеми страхами и надеждами, неотделимыми от этой темы. Это еще и фантазии о неизбежном будущем, в котором рано или поздно старшим (со всеми поблажками, но и обязательствами этой роли) становишься ты сам. И такое старшинство связано не обязательно с возрастом: это когда не найти супервизора, когда не с кем посоветоваться, когда авторитеты-то есть, но профессиональной родней их никак не назовешь. Сообщество все молодеет, и именно с ним имеет смысл говорить и играть «о вечном» или хотя бы о долговечном. Психодраматические «прародители», которых многие из нас еще застали, с неизбежностью нас покинут, и нам когда-нибудь предстоит жить и работать в мире, где не осталось настоящих старших. Так же случится и в обычной жизни. Вспоминается Улицкая: «…Я очень тоскую по старшим. У меня совсем не осталось старших…»[14] Не то чтобы к этому нужно было как-то специально готовиться – да и возможно ли? Но задумываться иногда нужно.
Что будет дальше – прижизненное обронзовение, потребность вещать или все-таки жизнь, – зависит от нас. Хорошо, что психодраматические «старшие» показали дорогу, а пройти ее каждому предстоит самостоятельно. Поживем – увидим.
IAGP – Международная ассоциация групповой психотерапии, самая представительная и почтенная «цеховая» ассоциация.
Впервые опубликовано в журнале «Психодрама и современная психотерапия», № 2–3, 2006.
Улицкая Л. Люди нашего царя. – М.: ЭКСМО, 2005. – С. 381.
Мориц Ю. Таким образом. Стихотворения. – СПб: ООО «Диамант», ООО «Золотой век», 2000. – С. 192.
Глава 4. «Наши мертвые нас не оставят в беде…»
(психодраматическая работа с семейной историей)[15]
Сотрется пыль, но не сотрется память,
Которой обладает эта пыль.
Способны распахнуться и воспрянуть,
Из пыли грянуть – образ жизни, стиль,
Природы освещенье, помещенье,
Где время всех времен не истекло,
Живое продолжается общенье,
И лица льет зеркальное стекло.
Там речь слышна, беззвучная как воздух,
Там узнают друг друга по слогам,
Там живы те, кто распылен на звездах…
Юнна Мориц
В канун православной Пасхи можно наблюдать уже привычную картинку городской жизни: над проезжей частью водружается перетяжка с более или менее понятным значительной части прохожих текстом: «Христос Воскресе».
Спешащие по своим делам москвичи реагируют на праздничное оформление по-разному: кто-то привычным ворчанием в адрес коммунальных служб («Лучше бы мусор вовремя вывозили»); кто-то как на напоминание о неожиданно скором празднике («Надо же, уже Пасха, как время летит»); кто-то с некоторой неловкостью, как на бестактность («Все-таки на улице бы не надо, этим словам место в храме»).
При всех различиях в отношении к такому использованию сакрального текста хоть какой-нибудь комментарий по поводу розово-красного полотнища мог бы произнести почти любой взрослый, проходящий мимо по своим делам. А водружают эту, как сказали бы в советское время, наглядную агитацию работники муниципальных служб. В нашем районе это сплошь выходцы из Бишкека, невысокие, молчаливые и, конечно же, появившиеся в центре Москвы со своими метлами и лопатами не от хорошей жизни. И получается тем самым, что всех нас, верующих разных конфессий и атеистов, поздравляют с Воскресением Христа именно они, для кого праз
