И вот я, привыкшая сама быть за рулем, ничтоже сумняшеся говорю водителю: «Сейчас, за знаком „только прямо“, надо сразу же повернуть направо!» Зализняк аж поперхнулся от удовольствия, хлопнув ладонями по коленям, как он обычно делал. И потом неоднократно мне это поминал — и всякий раз хохотал, хохотал!
И вот есть люди, которые, что бы они ни читали, как бы это ни называлось, — это не имеет никакого значения; этих людей надо ходить и слушать.
Анна Поливанова: Моя любимая ученица слабенькая — но все-таки честная зато хотя бы — стала ходить к Зализняку на санскрит. На санскрит не много ходило: человек десять. А тут вдруг со второго семестра стала ходить какая-то девочка. И Успенский к ней пристал: «Кто вы, что вы, а зачем вы ходите?» А девочка такая радужная совершенно, она говорит: «Радоваться!» И это и Зализняк, и Успенский оценили
А второй совет был, по-моему, к концу аспирантуры. Я уже даже опубликовал какую-то статью — правда, не на тему диссертации — и пожаловался тоже, что совершенно не могу поставить никакую задачу. Вот если задача есть, я вроде бы ее могу выполнить, а сам никак не могу сформулировать задачу. На что Андрей Анатольевич как-то легко усмехнулся и сказал, что это совершенно нормально, что и у него то же самое было и это хорошо, если к 30 годам придет умение ставить свои задачи. А пока — ну, как получается, так и получается, не надо по этому поводу волноваться. Я перестал волноваться, и, действительно, лет через десять все наладилось. А может, даже чуть раньше, когда я научился вылавливать в своих статьях какое-то продолжение и развитие
Что касается советов, которые он мне дал, то я их запомнил на всю жизнь. Один касался изучения иностранных языков. Я был таким максималистом во всем и смотрел все незнакомые слова — я учил тогда английский язык, читал книжку и смотрел все незнакомые слова — и расстраивался, что я их не могу запомнить. И как-то пожаловался на это. На что Андрей Анатольевич посоветовал мне, во-первых, читать литературу полегче — какие-нибудь детективы (и это правильно, как я понял потом), а во-вторых, смотреть не все слова, а только те, которые попадаются второй или третий раз и которые начинают раздражать. И действительно, когда слово тебя раздражает, ты его запоминаешь, еще не зная значения, а потом уже запоминаешь и вместе со значением. Это был чрезвычайно важный совет, который меня сильно продвинул в изучении английского языка
еще я думаю, что презумпция правильности письменного текста, из которой он исходил, это продолжение чисто человеческого свойства — хорошего отношения к людям. Ругать коллег удовольствия ему точно не доставляло. Вот и к писцам он относился тоже хорошо, думал о них хорошо: что не надо допускать ошибку там, где можно предположить, что мы сами чего-то не знаем, а писец не ошибся
Я для себя вывел такой принцип, я его называю «треугольник Зализняка». Этот треугольник имеет три вершины: графика, грамматика и смысл. Если текст прочитан правильно, то во всех этих трех вершинах должен быть зеленый свет — такой светофор. То есть текст должен быть написан в соответствии с некоторой графической системой, принятой в свое время, не содержать ошибок против грамматики и обладать ясным и исторически правдоподобным смыслом. Если где-то, в одной из этих вершин есть какое-то напряжение — это сигнал, что решение еще не найдено. И главное — не поддаваться удовлетворению от собственной версии, не закрывать глаза на ее недостатки, когда кажется, вот с этой сложностью мы справились, а через это переступим: мало ли, ведь может быть какая-то шероховатость в тексте…
Андрей на самом деле был скромный человек, — говорит Анна Поливанова. — Чтобы понять, что я имею в виду, я позволю себе сказать, что Андрей считал, что мой главный недостаток — это нескромность. И говорил: «„Кирпич“, и ты прямо въезжаешь под „кирпич“, а я так никогда не могу». Я говорю: «Как, ну здесь же удобно поставить машину! А вы бы где поставили?» Он говорит: «Где угодно, но не под „кирпичом“». Так вот, Андрей не хотел показывать свою радикальность в науке. Ему было важно не оскорбить никого. Не пойти наперекор. История с Кодексом в конце концов про это же.
Вот почему он не под «кирпич» — это мама его так воспитала. Татьяна Константиновна — удивительный совершенно человек, прекрасный, не знаю, еще какой, — лучезарный. Но это не недостаток, это, наверное, великое достоинство человека: она чрезвычайно скромная и смиренная. И Андрей, по-видимому, мамой своей так воспитан, что под «кирпич» не надо. А в науке, кроме того, что он так воспитан и выпендриваться ему не по шерстке, я думаю, что он еще берег свои силы.
Задираться не хочется, понимаете? Он говорил: «Не люблю публичных всех этих штук», — идти против толпы.
рассказывает Марина Бобрик. — В публикациях он подробно описывал процедуру, как он делает, старался это проиллюстрировать. Но с определенного момента он понял, что это не работает, не пробивает. И после рецензии скептической, уже после его доклада на съезде славистов в Любляне — там он делал доклад о Кодексе [112], и вскоре после этого в итальянском журнале Russica Romana появилась крайне скептическая статья Красимира Станчева, болгарского исследователя, — после этой статьи Зализняк написал ответ на эту критику, а потом не стал этот ответ публиковать. Мне он тогда сказал: «Я написал этот ответ для себя, чтобы проверить, есть ли мне что ответить». Он убедился в том, что ему есть что ответить. Ответ действительно очень сильный, но публиковать он его не стал. Потому что сопротивление слишком массивное было: кроме Марфы, Светланы Михайловны, Изабель и меня, Елены Викторовны и Анюты, он больше не встречал поддержки ни с чьей стороны. Ну, и Светы Савчук — вот этих людей, которые непосредственно участвовали. Ни Рыбина, ни Янин, ни Алеша Гиппиус — никто!
Что ему точно было чуждо (это мы все знаем)
людей.
— Довольно большое число лет не было заведено, чтобы я наносила им визиты в Москве, а мы именно общались с ним в Новгороде, — рассказывает Марина Бобрик. — Разговаривали о людях и о деле, потому что у него, мне кажется, было две важнейших вещи в жизни: язык и люди, ну, то есть язык и человек, соответственно, языковедение и человековедение. По-моему, это его термин. Мне кажется, он и придумал «человековедение». Ну, с языком всем понятно. Он никогда себя не называл ни славистом, ни историком языка, ни индоевропеистом — никем вот таким: он всегда говорил, что он лингвист. И в этом был действительно ухвачен центральный смысл того, что он делает, потому что в каждой этой отдельной области ему было интересно, как существует язык вообще. А про людей ему, конечно, было все очень интересно. Наверное, даже большая часть его разговоров о людях — ну, такое перемывание костей бесконечное. Бесконечное перемывание костей в очень хорошем смысле: осмысление, почему люди вообще делают то и это, какие они — и при этом с позиции, конечно, абсолютной порядочности и благородства. Так что меня никогда не коробило от этих разговоров, у меня не было ощущения, что мы занимаемся сплетничеством каким-то. Елена Викторовна уже потом, когда начались посещения их дома, иногда пробовала подтрунивать над этим его человековедением, но потом и сама плюхнулась в него благополучно. И это было очень интересно. Его оценки людей — это были какие-то общие знакомые или, наоборот, какие-то общезначимые личности здешней жизни общественной — с полной благожелательностью, потому что человек абсолютно благожелательный. Оценки бывали разные, да. Но не было ощущения недоброжелательности. Какое-то было понимание жизни в ее разных красках и проявлениях, тенях более глубоких и менее глубоких.
— Самое вкусное в наших разговорах — вспоминает Изабель Валлотон, — это было человековедение. «Давайте что-нибудь о человековедении». Это не мое слово, это его термин.
Людей обсуждать любил очень! Это мы всегда, это был регулярный спорт. Мы редко сидели с ним в кафе, а когда сидели, надо было сидеть рядом и смотреть, кто там проходит, и это обсуждать. Ну, всех обсуждали. Могла присутствовать некая доля насмешечки, но это всегда было с большой любовью. Нет, это было ему совершенно не чуждо