Танцы с чужим котом. Странный Водолей
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Танцы с чужим котом. Странный Водолей

Наталья Юлина

Танцы с чужим котом

Странный Водолей






16+

Оглавление

Первая часть.
Овцы съели цветы

и талый снег в молчании полей —

моя судьба мой странный Водолей

Если другие части — просто повести, то эта, написанная всего за две недели, когда других частей еще не намечалось, мне самой очень нравилась. Я, как могла, отредактировала ее, распечатала и, прыгая от радости, понесла старинному приятелю, издавшему мою первую книгу стихов. Он поглядел на нетолстый файлик и сказал: «Положи здесь сверху бумаг». Больше он до нее не дотронулся: не было времени.

Оглядываюсь и удивляюсь

Двенадцатого апреля я приехала работать в обсерваторию МГУ на Тянь-Шане.

Впервые в Алма-Ате. Я иду с рюкзаком за спиной по солнечному спящему городу, по широкой бесконечной улице прямо от вокзала в сторону едва видимых вершин. Я иду так, как будто это не город, а вся земля медленно поворачивается под ногами. Нет никаких людей — и быть не может, нет никаких машин — и быть не может. Есть я и Земля, над нами Солнце, и где-то впереди — Горы. Потом, потом я увижу всё это сверху, с высоты трех тысяч метров, земля окажется действительно круглой, как говорили физики, но концы её загибаются не вниз, а вверх, то есть, очевидно, люди живут не снаружи шара, а в его внутренности. Отсюда постоянное припоминание о настоящей жизни, отображением которой по формуле 1/z наша действительность и является. Ну что ж, внутренность так внутренность. Надо только время от времени делать на это поправку, иначе ошибка восприятия становится просто чудовищной.

Всё, что я увижу в экспедиции, в чем буду принимать участие, окажется точно таким скукоживанием того, что сделали люди, здесь жившие лет за пятнадцать до меня; то же было на моей первой работе — никто ничего не делал, хотя когда-то, в тридцатые, сороковые, пятидесятые, шестидесятые, всё делалось с огромным энтузиазмом.

Вот это и было настоящим счастьем, потому что, не имея никаких обязанностей, можно было заниматься собой. Общество освобождало людей от своего присутствия, и люди поступали каждый по-своему: одни спивались, другие шли в диссиденты и боролись за то, чтобы общество вмешалось в их жизнь, заставив их или умирать с голоду, или работать до изнеможения. Люди всегда борются за то, чтоб им хуже жилось.

Итак, Алма-Ата. Сначала база, то есть перевалочный пункт в городе. Я приехала сюда в день, когда раз в неделю, обычно по понедельникам, машина с базы увозила всех там работающих наверх. Рядом со мной двое рабочих: у одного в авоське газеты столбиками и некоторый бесформенный пакет, у второго сумка непрозрачная. Их разговор, образный, ёмкий, почти без мата, полностью мне недоступен: все слова знакомы, но связь между любыми двумя неуловима. Я слушаю, как песню на незнакомом языке, открыв рот, но для приличия отвернувшись. Интересно, овладею ли я этим языком когда-нибудь? Наконец, грузимся и в путь.

Сначала едем по улицам. Город, не похожий на те, что видела прежде. Он просторен. Нет муравейников, слепленных из домов, нет муравейников, слепленных из машин — этот город не для муравьёв.

И, наконец, мы из него выехали; медленно поднимаемся по тополиной аллее прямо к горам. Цветет урюк. После черного снега Москвы — инопланетное чудо. Аллея прямо, не дрогнув, летит к линии гор, от этого возникает чувство надежной бесконечности, будто мы не в горы едем, а возносимся к вершине свободы.

Вот и началось. Слева река, мы в ущелье. Скалы вокруг, впереди ёлки. Но не ёлки, а ели: чинными девушками собираются вдали в кружок, в стаю, в цепь. Газик прыгает от моста к мосту: река то слева, то справа, ревёт вот уже баритоном, тише, тише, и снег-свет. Белого всё больше, и вот весне конец, снег и туман. В разрывах густого тумана, в надрывном гуденье мотора в белые снежные ноздри уткнётся машина, но нет. В последний момент извернётся — останемся целы, и выше, и выше вперед.

Прибыли, но видимость ноль. Почти вплотную подъехав в туманной мороке к избушке, заметим и камень огромный, избушка приткнулась к нему, и ель, этот камень подствольный держа, не роняя, сама между тем теряется где-то вверху. На избушке надпись: ТРАКТИРЪ. Рядом навес для машин. Под навесом что-то копает малыш.

Прежде, чем рассказать о жизни на высоте 3000 метров в горах Тянь-Шаня, хочется объясниться с читателем. Как пришло в голову через два года после начала работы преподавателем математики в МИФИ бросить работу и уехать в Казахстан.

Давние события становятся легендой, притчей, мифом. А случай собственной жизни недостижимо прекрасным, даже если это далеко не так..

Чайки чайники чаинки

Айсберг ГП

Вот я уже вроде взрослая. Дядька Витька, тот самый, кто сажал меня во младенчестве на абажур, как-то, когда мне уже шло к тридцати, спросил меня: — Что замуж не выходишь? Дураки всё?

— Ага, — говорю, — не дураки, так дурни, если не дурни, то придурки. Корень один.

Но природа мстительна, как никто другой.

Мне 24, и я влюбляюсь.

Мы учились на курсах английского языка. Кончались занятия поздно, и он провожал меня до дома. Проходя мимо тенистых деревьев сквера, мы останавливались. Объятья распаляли, но мозг сопротивлялся. Какое определение подходит, не думала, но ясно было, не то. Моя Гордость смотрела ему в глаза и спрашивала, ты кто? Предубеждение отвечало, нет, нет и нет. Вместе они образовывали айсберг ГП, грозивший вот-вот обрушиться в воду.

Сегодня я смотрю на нас двоих трезвыми глазами.

Вот мы гуляем в Сокольниках. Нашли укромный уголок и остановились, чтобы целоваться. Сейчас в моей памяти о том дне он — виртуальный персонаж, да и я — подсадная утка любовной охоты.

Теперь вижу, что было полное и абсолютное неприятие друг друга: голое влечение безо всякого желания узнать что-нибудь о другом. Это и есть «первая любовь»? Тем невнятнее причина моих переживаний. Ты хочешь о чувствах? Пожалуйста. Мы, влюбленные, — два пузыря надутые гордостью и желанием.

Дошло до того, что по телефону сказала ему: «я люблю тебя». Кстати, первый и последний раз в жизни. Мне кажется, что эти слова, по крайней мере в нашем случае, похожи на заклинание самого говорящего.

Он ответил: «а я нет».

Гордость и Предубеждение, взявшись за руки, поплелись в темный чулан, чтобы там вспоминать своё героическое прошлое, и пришла мне в голову мысль о суициде. Тут Гордость и Предубеждение, уже сильно потрепанные, вылезли из чулана и в два козлиных голоса пропели: ДУУУРА.

Оставалось броситься в омут разврата, то есть выдумать «любовь». Это значило, подчиниться человеку, к которому не испытывала ничего, кроме уважения и любопытства, и я получила шок такой силы, что Гордость и Предубеждение, заламывая руки и невнятно что-то бормоча, ушли из моей квартиры искать лучшей доли.

Это событие повлияло на мое поведение в первой юности и не только. Секс был настолько неудачен, что следующие четыре года я не могла себе представить, что издевательство над собой, в простоте называемое наслаждением, я могу повторить.


Что спасало? — Однообразие жизни, узкие стены, что держат людей. Каждый день после работы ехала в Ленинку, сидела там до закрытия. Читала Достоевского в дореволюционном издании с ятями. Достоевский всегда действовал одинаково и не на какие другие книги не похоже. Первые пятьдесят страниц читала как обычную литературу, и вдруг во мне, несильно сначала, разгорался огонь, и до конца чтения жег душу. Что за огонь: сочувствия, совести, просто боли, не знаю. Скорее всего вместе.

Я думаю, Федор Михайлович в понимании внутреннего человека превзошел всех писателей до и после себя. Именно поэтому он не подлежит экранизации. В 99 из 100 случаев кино это реальность, то, что внутри человека ему не доступно.

Но вот библиотека закрывается, и я еду к подруге Наташе, и домой возвращаюсь в два ночи. Я закрылась в раковине, как моллюск.

Прошло долгих четыре года. В те времена, если в метро мерещилось лицо того человека, я, как заяц, неслась подальше от этого места. И сердце от страха билось, как у того зайца…


Длинные одинокие тропы в чахлых зарослях моего разума вели в темный лес подсознания. Первый поэтический плен — «Демон» Лермонтова.

Лермонтов, как это у него выходит, не знаю, пишет про себя, но всем читателям, булавкой пришпиленным к своим личным несчастьям, именно это в самый раз, не оторваться. Ни содержанию, ни магии стиха я не подчинялась, но выбраться из плена не могла и не хотела. «Мцыри» — выход к яркой зелени предгорий, это про меня.

Единственная калитка в жизнь — альпинизм. Горы — это и есть настоящее ничуть не меньше, чем что-нибудь другое.

Выход из раковины

Занялась альпинизмом. Человечество, как казалось, не стоит того, чтоб к нему приближаться, но другого-то ничего нет, ни математики, ни книг, всё исчезло в черной дыре. Моя тропа вела в душный, чужой, незнакомый мир людей.

Конечно, первая моя работа у энергетиков позволяла брать отпуск за свой счет, и я ездила в альплагерь по два раза в год. Чтобы сдать нормы, бегать надо было каждый день, особенно, таким как я, не предназначенным природой для альпинизма. Так и получилось, что всю жизнь я относилась к бегу, как к любимому развлечению. Думаю, среди моих предков встречались, или древнерусские гонцы, или спартанские вестники, те самые, кто, прибежав и вручив донесение, падали замертво. Замертво я не падала, пробежав по стадиону Плющихи четыре круга, но подходила к дереву, древнему, но крепкому, с невообразимым количеством веток, как будто нарочно выросших для быстрого и легкого подъема на него, и также быстро спускалась, не засиживаясь наверху.

Теперь этот стадион огорожен человеко-непроницаемой изгородью, в ней всего один вход, а у него никогда не спящий молодой охранник в своей около военной форме. Да и бегать там неинтересно — всё зализано, дерева никто не помнит, зато живут своей пластмассовой жизнью три ряда желтых и синих трибун, отдаленно напоминающих слипшиеся леденцы. Всё по стандарту, мы с деревом в него не вписываемся.

Итак, сдаем нормы. Для этого устраивали слеты какого-нибудь общества. Например, «Буревестника» или «Труда» — это в Царицыне или еще ближе к Москве, но однажды второго мая я участвовала в городском слете альпинистов. Вечером нас привезли на другой берег Истринского водохранилища, каждая группа разбила свою палатку, но скоро маленькие костры слились в один, где под гитару неприметный с виду парень всю ночь продолжал сольный концерт. Вся толпа пела в меру возможностей и с восторгом. Разошлись, когда рассвело, но я, переполненная впечатлениями, не могла идти спать. Отошла от лагеря и увидела, как над выпуклым лугом только что вылезших растений показался край красного солнца, и каждый лист зажег бусину росы.

Легла в свою палатку, а через три часа начался кросс. Уже к вечеру сварили на нашу группу в пять человек ведро борща, сели вокруг и медленно поглощали бордовое варево. В голове звучал игривый мотив: апрель, апрель на улице, а на улице февраль, еще февраль на улице, а на улице апрель. Но голова болела так, что больно было шевелиться.

Альпинизм, конечно, придуман для сближения с человечеством, но мехматская гордыня изживалась с трудом. И вот, несколько раз съездив в лагерь, я, наконец, сделала третий разряд.


Лечь спать в полной амуниции, даже с карабином на груди и в триконях, чтобы в два встать и идти на вершину, иначе таяние льда, и велика опасность схода лавины. Если бы мы, все двадцать человек, разделись, то не смогли бы в полной темноте собрать палатки, одеться и выйти на восхождение так, чтобы больше сюда не возвращаться.

Кому как, а для меня кульминация — не момент на вершине, а сам подъем в связке, ощущение правды того, что ты делаешь на высоте четырех тысяч метров. Каждый шаг, каждый выступ скалы, каждый лед не похожи на другие уступы, другие зацепы, другие ледники — ничто в горах неповторимо. И спуск вниз с чувством, что настоящее осталось позади, что оно было, и значит, никогда не может исчезнуть.

Вертер надолго

Но вот, наконец, мне почти тридцать, и я нашла близкого родного человека. Открылась ему полностью — так что же не так? Я переполнена восторгом, я готова ради него выпрыгнуть с любого этажа. Да кто же к этому не готов? — Все готовы. А вот попробуй не отходить от него, если обиделась, попробуй проглотить дурное предчувствие и, как ни в чем не бывало, снова войти в «море любви».

Не тут-то было, потрепанные ГП заставляют вести себя не так, как раньше, но снова принять неверную тактику. Я отползаю в темный уголок, начинаю медленно загнивать — физически сначала, потом вырождаться морально. Это ли не депрессия? Возможно, но скорее, страдания молодого Вертера, он, как проснулся во мне, так и не спал 10 лет. Вот именно период Вертера — время, описанное во второй повести «Овцы съели цветы».

Ну-ка, попробуй объясниться сама с собой.

Мы учились в одной группе с первого курса. Влюбленность — это не про меня до двадцати с лишним лет. Но он мне нравился.

В первый же день, когда наша 104-я собралась в аудитории, мы устроили маленький театр знакомств. Каждый должен был встать лицом к ребятам и рассказать о себе всё, что захочется. Запомнились скорее не слова, а выражение лиц и одежда — чаще школьная форма, у него серый школьный форменный кителек, у моей Наташи коричневое, в складку платьице из формы.

И, главное конечно, стиль рассказа. У одного петушиный, у Наташи очень серьезный, у В. (назовем его Ваней, правильно, тем самым: «сидит Ваня на диване») стеснительный и ломкий.

Через два месяца, седьмого ноября мы устроили костюмированный бал у Томы Заикиной. Я попросила маму найти что-то бабушкино. Была в белой кофте и широкой понёве. За столом рядом со мной в плавках сидел наш бессменный предводитель Боря Гужев. Куски мочалки элегантно украшали единственную часть его одежды. На балу он решил предстать дикарем.

В. пил только кефир, запасенный специально для него. Но даже выпендрежем это назвать никому не приходило в голову, все любили всех.

Вино пили, но умеренно и умеренно отплясывали. Это начало знакомства.

Постепенно из месяца в месяц, из года в год пляски, вроде буги-вуги и рока, для разнообразия чарльстон или фантазии под джазовую любую рифмовку с хриплым солистом, становились всё отчаянней: девочки подлетали к потолку или на каблуках, почти лежа на спине, катились у ребят между ног. Сказать по правде, такая музыка: тара ра ра рара/ тата татата/ и сейчас заставляет приплясывать. Доходило до выходов на карниз дома, всё обошлось, хотя в другой группе, в такой же компании кто-то сорвался и погиб. Вино, конечно ящиками, приносил Боря, он признавал только Киндзмараули и Хванчкару.

Вот первое мизерное приключение с В., влетевшее в душу, чтобы там остаться.

Выходила через проходную зоны «Б», жуя булку. Навстречу шел он, и я предложила ему куснуть, он ответил: «Неужели у меня такой голодный вид?». Оба рассмеялись и разошлись. Проанализировав свою излишнюю теплоту, я решила, «кругом чужие студенты, а он свой».

Продолжим о завязи. Второе «происшествие».

Мы учимся на последнем курсе. Четверо из группы и пять человек из других групп собрались у него в квартире на Смоленском бульваре, сели в поезд и поехали на Карпаты.

Так и запомнилась его маленькая квартирка, а там: мама, папа, сестры и толпа наших с лыжами. Всё это вместе — противоположность тому, как жила я, формально с бабушкой, а на самом деле — одна.

Но пока еще ничего не произошло.

После нескольких дней скитаний в Воловце, (это станция, окруженная снежными громадами), мы взобрались на вершину горы, и здесь группа солдат срочников разрешила нам у них остановиться. Это была точка военной связи, заснеженная станция. Выделили нам просторную железную коробку с небольшим числом приборов.

Днем мы вставали на лыжи. Катались — это сильное преувеличение. У двоих из нас были горные лыжи, они и еще трое смелых в вихре снега улетали вниз, а мы не уезжали никуда. Мы чуть-чуть проскребались горизонтально, падали и до конца светового дня выкапывали палки, лыжи и другие детали, свои и друг друга. Снег тут больше похож на воду, в нем можно было исчезнуть не только лыже или палке, но, пожалуй, и человеку. После возвращения в наш металлический ящик с жарко натопленной печкой, начинался ремонт сломанных лыж. Особенно ценились пустые банки из-под сгущенки, наши мастера выпрямляли боковую поверхность, и получалась латка на лыжу.

Девочки готовили ужин, и, наконец, наступало свободное время. Все желающие после двенадцати укладывались спать, но подобралась компания ребят-преферансистов. Далеко за полночь продолжались вопли счастья или запредельного горя, сотрясавшие всё вокруг.

И вот однажды я, видимо чересчур неласково, выговорила мальчикам, «не даете, мол, спать». В ту же секунду в двух сантиметрах от моего уха пролетел тяжелый горнолыжный ботинок. Это был его первый в жизни мне подарок, чуть не снесший голову.

События на грани

Я могу тысячу раз говорить, что это любовь с первого взгляда (ну, ладно, пусть будет с десятого), но после окончания МГУ мы уже не ходили в походы, общие встречи радовали редко. И однажды, придя к нему в гости, где меня приветствовали четырехлетний сын и жена, с которой мы сидели на втором курсе за одной партой, я и он вдруг придумали любовное приключение.

Почему-то жена не была нашей полностью: на первом курсе её еще не было, но дело не в этом. Она, дочь профессора математики с именем, ощущала нас всех, как мелкокалиберную шваль. Но дело не в этом. Дело во мне.

После первой нашей встречи он сразу всё объявил жене. На девять первомайских дней мы вдвоем уехали с палаткой в Крым.

Тем временем события у него в семье шли должным образом.

И вот, после первой встречи уже в Москве, когда я увидела, что он скрывает от жены, что мы видимся, начала искать выход.

Я была в ясном сознании, когда предложила ему вдвоем уйти из жизни, раз мы не можем быть вместе. Он твердо сказал: «нет», и я погрузилась в серое понимание: «он не любит», потом в лиловую воду безысходности.


В трехдневной дырке в расписании экзаменов уехала в Кемь.

Приехала 21 июня, а навигация только с 22.

Люди ходят в мрачных, почти зимних пальто. На деревьях только намек на почки. Гостиница на берегу реки и чайки, оглушительно кричащие мне, что всё будет хуже, еще хуже, и еще хуже. Двенадцать ночи. Выхожу на берег реки Кемь. Здесь не мост, а плавающая по воде дорога на другой берег. Иду по ней. Такого я никогда не видела, тропа плывет налево в сторону моря, метров через десять такая же направо, прохожу направо. Иду, иду, и вдруг вода. Ни тропы, ни дороги. Только назад.

Вхожу в гостиницу. Чайки-гадалки продолжают работу.

На следующий день плыву на судне. Море темное, взлохмаченное и ветер. Я, как приклеенная, стою наверху, и ветер пытается меня сдуть в море. Один раз причалили к скалистому острову-маяку. И опять тот же ветер, и такое же море.

Наконец, Соловки. В монастыре меня поселили в комнату с тремя девушками. Примерно час дня, и румяная крепкая девушка предлагает ночное путешествие на лодке по каналам. Я, ни минуты не колеблясь, соглашаюсь.

Часов в одиннадцать вечера мы на лодке отплываем по каналу. Люда, моя спутница, выросла на Ладоге и управляется с лодкой почти без меня. Я только изредка отталкиваюсь веслом от подступившей земли.

Вечерние сумерки, и два берега смыкают над нами кроны невысоких деревьев. Выплываем в большое озеро, высаживаемся у подножья высокого холма. Растительность буйная, уже не мертвая, а с намеком на зелень, мы продираемся сквозь кусты на холм.

Наверху увидели море и над ним, как оцепеневшее, висит красное солнце. Спускаемся, и тут нас атакуют огромные стрекозы. Охранники? Видно, подниматься-то нельзя было. Нет, они не пикируют на нас, но с вертолетным шумом в гробовой тишине вьются над головой круг за кругом. После этой атаки обратный путь запомнился как мистическое приключение.

Полоска воды под лодкой всё уже и уже, а кроны гуще и гуще. — Черная сеть отраженных ветвей, вот-вот поднимется, и нам не выплыть. Заблудились? Плывем по другому каналу? Только спокойствие моей спутницы не дает мне выйти из себя.

И вдруг перед нами могучий Соловецкий монастырь под лучами нового дня зажигается оранжевым светом.

Путешествие окончено. В полдень уплываю на материк.

Вот что осталось от этого приключения:

Воде оставь свое отраженье, облаку пройденный путь.

Белая, белая ночь отчужденья — попробуй, её забудь.

Ночь, не начавшись, тащится тучей, брюхом считая бугры.

Я же Твоя, хватит, не мучай рябью рыбьей коры.

Белая, горькая ночь отчужденья, души ушедших — жуки,

Лапы их, длинные ветви ивы — слепки моей руки.

Призраков серых клонирует пуща, — лес неживых стволов

Лодку обступит, чернея, но гуща тины влечет улов.

………………………………………………………………

Ты ли поставил отметку в душу пляской моих сил,

Снова и снова обжитую сушу вязкий заносит ил.


Потом уехала на все лето — оторваться от Москвы, где оставался он, эти часы не забудешь: боль яркой вспышкой пыталась меня вернуть. Чтобы сладить с ней, села писать ему письмо на вокзале. Отправила до востребования на условленную почту.

Осенью одна встреча, потом письмо, где он от меня отказывается. Пришло смятение. Не отчаяние, нет. Кругом всё продолжалось, как раньше — я продолжаться не хотела. Решила выпрыгнуть из окна, с пятого этажа.

Под балконом росла трава, обошла дом, выбрала место.

Купила бутылку вина. Сидела, ждала ночи, отпивала из бутылки. Открыла шкаф, захотела найти желтую кофту. Перебираю вещи то ниже, то выше, а плечом каждый раз слегка задеваю дверцу шкафа. Она издает какие-то звуки.

И тут до меня доходит: дверца скрипит и блеет, как большое стадо овец — тенор перебивается басом, следом вступает сочный баритон. Отошла от шкафа оглушенная: слух сам для себя продолжает концерт баранов.

Села снова ждать в желтой кофте. Напряжение как будто ослабло. Отхлебнула еще.

Наконец всё стихло, заснула улица.

Решила, пора. И в это время в доме раздался звук набата, по лестнице с криком побежали люди. Поняла, что где-то что-то прорвало, где-то кого-то затопило, долбят в батарею. Трагическое намерение сбилось с пути.

Моё самоубийство не состоялось. Думаю, помогла бутылка: пьяное отчаяние бездеятельно. Но главное, овцы отвлекли.


На следующее утро в метро я чувствовала, что меня, прежней, нет, я теперь другая, сама себе странная. Но, после перехода в автобус, возникла насмешка над собой, поняла, что имею право делать всё, что захочется. Например, не ехать на работу, щелкнуть кого-нибудь по носу, лучше не кого-нибудь, а начальника. А могу и поехать на работу, кругом будут знакомые люди, я буду им вроде как улыбаться. Но прежней меня нет.

Вот так овцы спасли меня, и через пару месяцев я ушла от своих студентов и уехала работать в астрономическую обсерваторию на Тянь-Шане, к незнакомым людям и спасительным баранам. Чтобы кончить анализ случившегося: я открылась, я полюбила, он стал мне самым близким человеком, но тело моё не желало в этом участвовать, оно мне не подчинялось. Тело продолжало воспринимать физическую близость, как наказанье. Ну, что ж, бывает.

Объяснилась? Отнюдь. Перенести событие на бумагу еще сложнее, чем на слова в голове. Но анализировать дальше западло. Я — княжна, брошенная в воду. Я — Кунигунда из Ганы. Я джинтай — последний житель Джамалунгмы..

Через тридцать лет

Он пришел ко мне в гости. Пили чай, он сидел боком, часто поворачиваясь ко мне и улыбаясь. Объяснил, что беды мои вовсе не беды. Вот у него была беда: он влюбился в девочку на три года старше, и однажды на катке, когда он подъехал к ней, она взяла его в охапку и с силой посадила на лед. «Вот беда, так беда», завершил свой рассказ и сделал смешную трагическую гримасу.

В это время я попросила его передать мне сахар. Он вскочил, сделал прыжок и, схватив сахар, поднес его двумя руками.

Ужин окончен. Он вышел на кухню помыть посуду, оставив свое ласковое лицо у меня в глазах. Я отправляюсь на балкон. Передо мной в темном закатном свете на фоне густой зелени больших деревьев высокая, выше третьего этажа, кирпичная стена необыкновенной красоты.

Мне захотелось, чтобы он был рядом, касался меня, и я сказала бы ему то, что он так часто говорил мне: «Смотри, как красиво».

Проснулась и услышала тяжелый металлический скрежет, идущего вверх лифта за стеной. Он вздыхал от старости, сетуя на нелюбовь монтажников, отдавших новый лифт своему начальнику, и наспех собравших его из старых ржавых железок. Без любви даже умереть невозможно.

Продолжение того, как овцы съели цветы

Вот этот день. Апрель. Тянь-Шань. Как я выскользнула из этой вонючей, скользкой, двусмысленной Москвы…

Что, это всё правда? То, что тогда было — уникально, потому что никогда больше не будет. Оно притягивает, оно интригует. Кажется, немного сосредоточься, и ты там. Но попадаешь всегда в другое место. Что изменилось? — Всё.

И солнца чернеют осколки

В эти апрельские дни жизнь проходила в тумане. Снег и вода, невесомость, невидимость, свет. Свет, как молочный коктейль, одинаков с любой стороны. Это солнце, не в силах пробиться, заставляет светиться туман. А если пробилось, только взглянула, на яркое жмурясь, как вдруг потемнело — метель. После метели бесцветно-прозрачные крокусы из мокрого снега еле видны. Кажется — мертвые, но пары часов не прошло, увидишь их снова лиловых, живых.

Первые дни не забудешь. Если солнца не будет, туман по-другому туманит. То приникнет к открытым глазам, и к лицу, и к одежде — так что нет ничего, лишь запах цветочный остался; то, как ветхая ткань, туман разорвется, и в память вплывет черный призрак стены в воде неподвижной. Или банька на камень влепилась, и бочка желтая, баньки подружка, следом на колесах недвижных проедет.

Я живу в крайнем доме. Если наверх по трассе пойдешь, когда чуть прояснится, увидишь внизу террасу, несколько мелких коробок-домишек на ней, и весь этот крошечный остров, как будто мираж, оптический фокус средь серых реальных камней. Живы ли те, кто живут здесь?

Но я живу в крайнем доме. Тут высота, и привычное — вдруг незнакомо. Конечно, не город. Может быть, дух деревенский? Отнюдь. Там листья, деревья. Там пахнет навозом, дровами, дымами, и травы за травы, встревая, растравят растущую мощь опьяненья.

Здесь нет опьяненья, здесь трезвость. Тоже трава, но другая. Жизнь заставляет её поскупиться на лист и на запах. Запахнешь, частицу себя подарив, а зачем? Пчел и другого народца не будет, а будет мороз по ночам. Силы копить и копить. Не погибнуть, на это, что было, отдали.

В разное время разные глупости радовать могут. То облако, то синий цветок. И лишь тишина — полней не бывает. Она оглушительней ветра, страшнее зверей, и слух с непривычки своё продолжает гундосить, чтоб только убить тишину.

И воздух, и гор гробовое молчанье — привыкнешь, тревожит запах, которого нет. Здесь не пахнет почти ничего никогда. А то, что запахнет, едва появившись хоть в кухне, уйдёт, как след человека в пургу. Про это ты можешь забыть, не заметить, но странность, как счастье, имеет привычку застрять в плоти твоей, в дальнейшую жизнь прорастая.

Космос? Почти. А мы? Мы — земляне, и скажем себе, что жить хорошо. Что нам здесь приятно и внятно любое касанье, и солнца, и ветра, и неба веселой воды.

Ведь в городе что? Там природа в осколках, и острой зазубриной может тебе повредить.

Дерево. Да, дерево. Два дерева, да, ещё лучше. Но им, двум, десяти, двадцати не под силу обнять, приголубить дитя своё. Они могут только напомнить, что есть, или были, осень, лето, зима — не в обрывках, а целым гигантским созданием, целой ступенью общего счастья.

Без этого мы, горожане, тоже разбиты на рыхлые щепки, занозы, куски.

Девушки наши

— Нет. Ты представь, не проснулась еще: кто-то ходит. Шуршит, не стесняясь, бумагой, старается в сумку попасть.

— Да ты что?

— Я испугалась. Кричу «кыш», никакого ответа. Так же, блин, шуршит и шуршит.

— Я б запустила хоть чем.

— В кого? Я ж не вижу. Может, ворона.

— Где здесь вороны, ты что?

— Испугалась. Чуть поднялась на локтях.

— И что?

— Белки. Деловые. Обследуют всё. Пакет разорвали.

— Значит, в палатке дыра.

— Ты слушай. Конечно, дыра, да мне-то что толку? Как рыжих бестий прогнать?

— Рыжая бестия, так тебя твой Сашка зовет. Ученый.

— Гад он, ученый.

— Ты что?

— Ничего. Обещал, разойдусь, разведусь. А я опять залетела.

— А он?

— Гад. Ты лучше про белок послушай.

— А что?

— Да то. Убила я белку-заразу. Железку здоровую мой положил в головах — наверно, стащил. Схватила ее и по ним.

— И что?

— Заверещали, побежали, как бабы из бани, если хлещет один кипяток, а этот, бельчонок лежит. И кровь.

— Что теперь делать?

— Выбросила, что делать.

— Нет, тебе-то что делать?

— Да что я, маленькая? В первый раз?

— Ой, Людка, дела.

— Да, ты языком смотри не трепи. Если кто здесь узнает, я на тебя все повешу, поняла?

— Да брось, что же мы, не подружки? Ты хоть и крутая, а глупая, Людка. Сказать секрет?

— Ну.

— Замуж иду. Заявленье подали.

— Ух, ты. Почему ж я такая? Вот че… ерт.

— Приглашаю, через три недели.

— Ты подумай. Вот девка счастливая. Наверно, в Москву уедешь теперь.

— Ну?

— Уедешь, я здесь буду одна.

— Что делать с тобой. Дура ты, Людка. В марте гуляли, тебе девятнадцатый стукнул?

— Сказанула. Девятнадцать исполнилось.

— Всё равно. Не надо рожать, жизнь искалечишь себе и ребенку, но и залетать-то зачем? Что ж ты такая у нас…

— Не тебе чета. Ты у нас деловая.


На этих же днях поднимаюсь от озера к нам. Слышу, Миша, Зоин жених, просигналил. Остановил. Подвезу, говорит. Села. Хохотнул и мимо дороги вверх почти вертикально. Машина ползет, как беременная, переваливаясь с боку на бок. Камни стучат по дну, кузов вот-вот сорвется. Машина-старушка едва жениха переносит, не сдюжит, развалится, кажется, прямо сейчас. А Мише смешно. И что же? Хохочем вдвоем. Длинный срезав язык и подпрыгнув два раза, наконец, на дорогу попали, ура. Подъезжаем. Зоя-невеста не бросится Мише на шею, как завидит его. Издали ручкою пухлой махнет, вот жених и растает. Может, счастливою будет.

Но. Но всё, что ты знаешь, для местности данной не нужно, в ближних поселках девушки наши живут и законы свои соблюдают.


Ах, ах, что бы такое рассказать, чтобы скрыть правду. Да, незадолго до экспедиции мое сердце остановилось, подумало и пошло в другую сторону. В прежние времена сказали бы, что оно разбилось.

Из разбитого сердца выходят все шлаки, названье которым любовь. Да, освобожденье пришло. Но слово свобода в свободе значений погрязло. То может быть этим, а после не этим, а тем. Моя же свобода уже утонула в душе. Душа тяжелеет, а дух всё свободней и тише.

Да кто малахольного больше в свободе живет? — Только жмурик. Малахольный локтями-когтями не будет сражаться за пайку. Дела нет малахольному, кто там и в чем виноват.

Насельникам местным свобода моя оказалась не всем по зубам. Раздражались.

Но вернемся ко мне. Что же было? Было, не было. Было со мной.

С ним, сейчас уж не знаю. А со мной — крушение, разрушение, ворошение. Именно в такой последовательности. Ворошение — моя жизнь в экспедиции.

Ну, во-первых, какой Он? Он — почти как Христос. Любящий всех, прощающий всех. А Христос может жить среди нас? В том-то и дело. Это и было причиной моего несчастья, да и счастья тоже. Я боялась за него. Мне казалось, что его жизнь в опасности, что его разум не выдержит не то, что разлуки со мной, а вообще без меня. Он и я — один человек. Без меня он только полчеловека, и его пол разума не в силах справиться с этой постоянной агрессией среды.

Вдруг я с ужасом видела, что его распинают. Уже вбиты два гвоздя в руки. Он дергается от боли, бледнеет, пот бежит по щекам, струится по груди.

Но вот он вскидывает голову и поет тонким срывающимся голосом:

Ничего, ничего, ничего,

Пусть считают меня за бревно,

В мой последний час вспоминай о нас

Давным-давно.

Вот и вспомнила. Больше не могу.

Но. Но всё, что ты знаешь, для местности данной не нужно, в ближних поселках девушки наши живут и законы свои соблюдают.

Немецкий мальчик Петенька

Малыш, которого я первым заметила, когда приехала в экспедицию, сын поварихи Розы, единственный ребенок среди взрослых.

Познакомимся быстро. Пятилетнему Пете не хватает общенья, ко всякому новому человеку, особенно к девушкам, он прилипал намертво: сколько можно копать в снегу, или в июне в песке, а как надоедает целыми днями кататься на машинке с Настькой. Кошка безропотно сидит, затиснутая между рулем и его животом, пока он круг за кругом объезжает свои владения по дорожкам: вдоль наших домов, потом в сторону мастерской, и дальше до туалета, и еще дальше до скал, где запертая калитка отделяет обсерваторию от камней, величиной с две мастерские.


Со мной малыш не церемонился, считая своей сверстницей. Когда ему сказали, что Наташа и его мама одногодки, он спросил меня:

— Да, одногодки, но ты же младше?

...