автордың кітабын онлайн тегін оқу Тартарен на Альпах
Альфонс Доде
Тартарен на Альпах
«Тартарен на Альпах» — увлекательный роман известного французского писателя и драматурга Альфонса Доде (фр. Alphonse Daudet, 1840–1897).
Это второе произведение из цикла романов о Тартарене из Тараскона. На этот раз приключения нашего неуклюжего героя будут происходить в Альпийских горах…
Другими известными произведениями Альфонса Доде являются «Малыш», «Нума Руместан», «Жёны артистов», «Последний кумир», «Сафо», «Избранные стихотворения».
Еще при жизни Альфонс Доде пользовался популярностью среди читателей. Его замечательные произведения переведены на разные языки и стали основой для нескольких фильмов.
I
10 августа 1880 года, в час пресловутого солнечного заката, прославленного Путеводителями Жоанна и Бедекера, густой желтый туман заволакивал вершину Риги (Regina montium) и громадный отель, совсем не подходящий к суровому горному пейзажу, знаменитый Риги-Кульм, куда съезжаются на один день и на одну ночь толпы туристов восхищаться закатом солнца и его восходом. В ожидании второго звонка к обеду, мимолетные гости громадного европейского караван-сарая зевали от скуки и безделья по своим комнатам или дремали на диванах читальной залы, пригретые теплом калориферов. А там, снаружи, вместо обещанных красот природы, злилась вьюга, разнося облака снежных хлопьев, да однообразно поскрипывая тускло горящими фонарями. Нечего, сказать, стоило забираться на такую высь, тащиться за тридевять земель!.. О, Бедекер!..
Вдруг в тумане появилось нечто: сквозь завывание ветра послышался стук и лязг железа; в вихре метели обрисовывались какие-то странные движения, вынужденные необычайным снаряжением. Удрученные бездельем туристы и английские мисс в мужских шапочках, глазевшие в окна, приняли было показавшуюся фигуру сначала за отбившуюся от стада корову, потом — за продавца жестяных изделий, обвешанного своим товаром. Шагах в десяти от подъезда так нежданно явившаяся фигура приняла новые, более определенные очертания: вот виден лук-самострел на плече, шлем с опущенным забралом, — из тумана выдвигался настоящий средневековый стрелок, встреча с которым на этих высотах была еще менее правдоподобна, чем встреча с беспастушной коровой или с разносчиком.
На крыльце стрелок с луком оказался просто толстым, плечистым и коренастым человеком. Он остановился, шумно отдуваясь, стряхнул снег с желтых суконных наколенников, с такой же желтой фуражки и с вязанного «passe-montagne», из-за которого видны были только клочки темной бороды с проседью да огромные синие очки пузырями. Горная кирка, альпеншток (киркой вырубают ступеньки во льду глетчеров; альпеншток — палка с острым железным наконечником и с крючком, вроде багра), мешок за спиной, связка бечевок через плечо и несколько железных крючьев у пояса, стягивающего английскую блузу, дополняли снаряжение это-то образцового альпиниста. На диких высотах Мон-Блана или Финстераархорна такое снаряжение никого бы не удивило, а тут, у Риги-Кульм, в двух шагах от железной дороги!..
Альпинист, правда, шел со стороны, противоположной станции, и его обувь ясно свидетельствовала о долгом переходе по снегу и грязи. Он приостановился и удивленным взглядом осмотрел отель и окружавшие его постройки. Наш путешественник, очевидно, не ожидал встретить на высоте двух тысяч метров над уровнем моря таких громадных сооружений, с стеклянными галереями, с колоннадами, с семью этажами горящих огнями окон и с широким подъездом, освещенным двумя рядами фонарей, придававшими этим горным вершинам вид парижской Оперной площади в осенние сумерки.
Но как бы ни был удивлен наш альпинист, обыватели отеля были удивлены еще более его появлением, и когда он вошел в огромную прихожую, толпы любопытных высыпали из всех зал: мужчины с биллиардными киями и с газетами в руках, дамы с работою или книгою, а там выше и выше, со всех площадок лестницы, свешивались сотни голов.
Пришедший заговорил громко, на всю прихожую, густым «южным» басом, напоминавшим звук литавр:
— Ну, погодка!.. Будь она проклята!
Чуть не задыхаясь, он снял фуражку и очки. Яркий свет газа, тепло калориферов, великолепие обстановки, швейцары в галунах и в адмиральских фуражках с золотыми буквами Regina montium, белые галстуки метрдотелей, целый батальон швейцаров в национальных костюмах, — все это ошеломило его на секунду, но только на одну секунду, не больше. Он почувствовал, что на него смотрят, и тотчас же приободрился, как актер перед полным театром.
— Чем могу служить? — с неподражаемым достоинством спросил управляющий, шикарнейший из управляющих, в полосатой жакетке и с шелковистыми баками, ни дать, ни взять дамский портной.
Альпинист ни капельки не смутился, спросил комнату, «маленькую, удобную комнатку», и вообще держал себя с величественным управляющим совсем запросто, как со старым школьным товарищем. Он даже чуть-чуть не рассердился, когда к нему подошла бернская служанка, в золотом нагруднике и вздутых тюлевых рукавах, и спросила, не угодно ли ему отправиться наверх на подъемной машине. Предложение совершить преступление не могло бы привести его в большее негодование.
— На подъемной машине!.. Да чтоб я… я!.. — но он сейчас же смягчился и дружеским тоном сказал швейцарке:
— Pedibusse eut jambisse, моя хорошенькая кошечка… — и гордо пошел за служанкой по лестнице.
По всему отелю, на всех языках цивилизованного мира, пронесся один и тот же вопрос: «Это еще что же такое?…» Но вот раздался второй звонок к обеду, и все забыли об удивительном господине.
Любопытная вещь — столовая в отеле Риги-Кульм.
Середина громадного стола подковой на шестьсот приборов занята живыми растениями, с которыми чередуются компотные блюда, одни — с рисом, другие — с черносливом; в их то светлом, то темном сиропе отражаются тысячи огней и золоченые вычуры лепного потолка. Как и за всеми швейцарскими табльдотами, рис и чернослив делят обедающих на два враждебных лагеря. По взглядам, полным ненависти или благожелания, с которыми каждый посматривает на эти десертные блюда, можно уже заранее определить, кто принадлежит к какому лагерю. «Рисовые» отличаются худобой и бледностью, «черносливцы» — полнокровным румянцем толстых щек.
На этот раз численный перевес был на стороне последних; к тому же, они насчитывали в своих рядах несколько важных лиц, европейских знаменитостей, как, например: великого историка Астье-Рею «de l'Académie franèaise», барона фон-Штольца, старого австро-венгерского дипломата, лорда Чипендаля (?), члена жокей-клуба, с его племянницей (гм… гм!..), знаменитого профессора Боннского университета, доктора Шванталера, перувиянского генерала с семью дочками… Тогда как «рисовые» могли им противопоставить только бельгийского сенатора с семейством, супругу профессора Шванталера и возвращающегося из России итальянского тенора, щеголяющего рукавными запонками величиною в чайное блюдце.
Враждебное отношение этих двух сторон и было, по всей вероятности, причиной натянутой сдержанности, царившей за столом. Чем же иным могло бы быть объяснено молчание этих шестисот человек, надутых, хмурых, подозрительных и посматривающих друг на друга с величественным презрением? Поверхностный наблюдатель мог бы приписать все это нелепой англо-саксонской спеси, задающей теперь повсюду тон путешественникам. Но он ошибся бы, конечно. Немыслимо, чтобы люди, не утратившие образа человеческого, стали вдруг, без причины и повода, ненавидеть друг друга, задирать друг перед другом носы, делать друг другу презрительные рожи из-за того только, что не был совершен обряд взаимного представления. Тут, наверное, кроется другая причина, и, по моему мнению, во всем виноваты рис и чернослив. Только ими и может быть объяснено мрачное молчание, удручающее обедающих в отеле Риги-Кульм. Без этой причины розни и при таком количестве сотрапезников самых разнородных национальностей, табльдот был бы оживлен и шумен, напоминал бы собою нечто вроде пиршества времен столпотворения вавилонского.
Альпинист не без некоторого волнения вошел в эту трапезу невольных молчальников, громко откашлялся, — на что никто не обратил внимания, — и сел: на последнее свободное место. На этот раз он имел вид самого заурядного туриста: плешивый, с круглым животиком, с густою остроконечною бородой, с величественным носом и добродушными глазами, осененными грозными бровями, — он отличался от других только непринужденностью манер.
Рисовый или черносливный? — этого пока никто не знал.
Едва успел он сесть, как тотчас же беспокойно завертелся на стуле, потом испуганно вскочил и со словами: «Фу-ах!.. Сквозняк!» — кинулся к свободному стулу, наклоненному к столу. Его остановила швейцарка кантона Ури, в белом нагруднике и обвешанная серебряными цепочками:
— Позвольте, занят.
Сидящая рядом молодая девушка, лица которой он не видал, сказала, не поднимая головы:
— Это место свободно. Мой брат болен и не придет сегодня.
— Болен?… — переспросил альпинист участливо, — болен? Не опасно, надеюсь?
В его говоре резко выдавалось южное произношение, и это, по-видимому, не понравилось белокурой девушке, так как она ничего не ответила и только окинула соседа ледяным взглядом темно-синих глаз. Не особенно расположенным к любезности казался и сосед справа, итальянский тенор, здоровенный малый с низким лбом, маслеными глазами и усами шилом, которые он сердито закручивал с того момента, как альпинист сел между ним и девушкой. Но наш добряк не любил есть молча, считал это вредным для здоровья.
— Эге! Славные запонки! — громко, но как бы сам с собою, проговорил он, разглядывая рукава итальянца. — Музыкальные ноты, врезанные в яшму… чудесно, превосходно!
Его громкий, металлический голос одиноко раздавался по зале, не находя отклика.
— Вы, наверное, певец? Да?
— Non capisco… — пробурчал себе под нос итальянец.
Альпинист притих на минуту, решившись есть молча; но куски становились ему поберег горла. Наконец, когда сидящий против него австро-венгерский дипломат потянулся дрожащею от старости рукой за горчичницей, он предупредительно подвинул ее с словами:
— К вашим услугам, господин барон…
Он слышал, что так титуловали дипломата.
К несчастью, бедняга фон-Штольц сохранил только хитрую и тонкую физиономию, выработанную дипломатической китайщиной, но давным-давно растерял способности говорить и думать и теперь путешествовал по горам в надежде их как-нибудь разыскать. Он широко открыл выцветшие глаза, всмотрелся в незнакомое лицо и опять закрыл их. Десяток заслуженных дипломатов такой интеллектуальной силы упорными совместными стараниями едва ли бы в состоянии были выработать формулу обычной благодарности.
При этой новой неудаче лицо альпиниста приняло отчаянно-свирепое выражение; а по стремительности движения, с каким он схватил бутылку, можно было подумать, что вот-вот он сейчас пустит ею в опустелую голову барона и прикончит на месте заслуженного австро-венгерского дипломата. Ничуть не бывало! Он просто предложил пить своей соседке, которая даже не слышала его слов, занятая разговором в полголоса с двумя молодыми людьми, сидящими рядом с нею. Она наклонялась к ним и оживленно говорила что-то на незнакомом языке. Видны были только блестящие завитки белокурых волос. вздрагивавшие вокруг маленького, прозрачного розового ушка. Кто она: полька, русская, шведка? — во всяком случае северянка. И южанину сама собою пришла на память хорошенькая провансальская песенка; недолго думая, он спокойно начал напевать:
На этот раз все оглянулись, все подумали: не с ума ли он сошел? Он покраснел, молча углубился в свою тарелку и опять оживился лишь для того, чтоб оттолкнуть один из поданных ему соусников раздора.
— Опять чернослив! В жизни никогда не ем!
Это было уже слишком. Вокруг стола задвигались стулья. Академик, лорд Чипендаль (?), боннский профессор и некоторые другие знаменитости черносливного лагеря встали с мест и удалились из залы, выражая тем свое протестующее негодование. За ними почти тотчас же последовали рисовые, так как и ими излюбленный соусник был отвергнут, подобно первому.
Ни риса, ни чернослива!.. Что же это такое?
Все вышли вон, и было что-то торжественно-ледяное в этом молчаливом шествии недовольных лиц с надменно поднятыми носами и презрительно сжатыми губами. Альпинист остался один-одинёшенек в ярко освещенной зале, всеми отвергнутый, подавленный общим презрением.
Друзья мои, не презирайте никого и предоставьте это недостойное дело выскочкам, уродам и глупцам. Презрение — маска, которою прикрывается ничтожество, иногда умственное убожество; презрение есть признак недостатка доброты, ума и понимания людей. Добродушный альпинист знал это. Ему уже давно перевалило за сорок лет, он был глубоко умудрен жизненным опытом и, кроме того, хорошо знал себе цену, понимал важность лежащей на нем миссии и настолько сознавал, к чему обязывает его громкое, носимое им, имя, что не обратил никакого внимания на мнение о себе всех этих господ. К тому же, ему стоило только сказать свое имя, крикнуть: «Это я», — и все эти презрительные лица низко склонились бы перед ним; но его забавляло инкогнито.
Одно стесняло его, это — невозможность поговорить, пошуметь, разойтись, что называется, во всю, пожимать руки, похлопывать по плечу, называть людей уменьшительными именами. Вот что угнетало и давило его в отеле Риги-Кульм, а главное — опять-таки это невыносимое молчание.
«Ведь, этак просто типун наживешь, вернейший типун!»- рассуждал бедняга сам с собою, бродя по отелю и не зная, куда приклонить голову.
Он зашел было в кофейную, огромную и пустынную, как городской собор в будни, подозвал слугу, назвал его «другом сердечным», приказал подать «хорошего мокко… да смотри, без сахара». И хотя слуга не полюбопытствовал узнать, «почему без сахара», — альпинист, все-таки, прибавил: «По старой привычке, которую и сделал в Алжире, еще во время моих охот там». И он уже открыл рот, чтобы рассказать про свои знаменитые охоты, но слуга убежал и стоял перед растянувшимся на диване лордом Чипендалем, требовавшим ленивым голосом: Tchimppègne! Tchimppègne! (Tchimppègne — на английский лад исковерканное Champagne — шампанское.) Пробка глупо хлопнула, и опять ничего не стало слышно, кроме завывания ветра в трубе монументального камина, да лихорадочного шуршанья снега по оконным стеклам.
Тоскливо-мрачен был также читальный зал; у всех газеты в руках, сотни голов склонились вокруг зеленых столов, освещенных газовыми рожками с рефракторами. От времени до времени слышится зевок, раздается кашель, шуршание переворачиваемых листов и над всем этим, в молчаливом величии, прислонившись спинами к камину, стоят две уныние наводящие фигуры, от которых так и веет затхлою плесенью официальной истории, — профессор Шванталер и академик Астье-Рею, капризом судьбы поставленные лицом к лицу на вершине Риги после тридцати лет обоюдной ругани в объяснительных записках и заметках, где они величали друг друга то «безмозглым ослом», то «vir ineptissimus».
Можете себе представить, как они встретили добродушного альпиниста, когда он подсел к ним позаняться умными разговорами. С высоты этих двух кариатид его сразу обдало таким убийственным холодом, что он в ту же минуту встал, начал шагать по зале и, наконец, отворил библиотечный шкаф. Там валялось несколько английских романов вперемежку с толстыми Библиями и разрозненными томами записок швейцарского альпийского клуба. Наш путешественник взял было одну книгу с тем, чтобы почитать в постели на сон грядущий, но вынужден был водворить ее на место, так как правила читальни не дозволяют разносить книги по номерам.
Продолжая бесцельно бродить, он добрался до последнего убежища — до салона. И там царило то же всеподавляющее уныние, — такое уныние, какое возможно только в Сен-Бернардском монастыре, где монахи выставляют тела несчастных, погибших в снегах, в той именно позе, в какой их застигла смерть от мороза. Такой точно вид представлял салон Риги-Кульма. Все дамы уныло сидели группами на диванах, идущих по стенам, или одиноко замерли, где попало в креслах. Неподвижные мисс точно застыли с альбомами и работами в руках. А в глубине перед фортепиано, с видом покойника, которого забыли похоронить, сидел старый дипломат, положив мертвые руки на клавиши. Несчастный Штольц задремал, обессиленный стараниями припомнить польку, когда-то им сочиненную. За ним заснули и все дамы, склонив головки в завитках или в уродливых английских чепцах пирогами.
Приход альпиниста не разбудил их, и сам он беспомощно опустился на диван, подавленный вселеденящим отчаянием. Вдруг по отелю разнеслись веселые и громкие звуки музыки. Странствующие «musicos», — арфа, флейта и скрипка, — постоянно бродящие по отелям Швейцарии, забрались в Риги-Кульм и расположились в прихожей. При первых аккордах, наш герой ожил, вскочил на ноги.
— Zou! bravo!.. Музыка! Давай ее сюда! — и он кидается в прихожую, растворяет настежь двери, тащит музыкантов, поит их шампанским и сам пьянеет не от вина, которого он не пьет, а от звуков бродячего оркестра, возвративших его к жизни.
Он подсвистывает флейте, взвизгивает скрипкой, прищелкивает над головою пальцами, кидает кругом торжествующие взгляды, приплясывает и приводит в недоумение туристов, сбежавшихся на шум со всего отеля. Подогретые вином, музыканты, с воодушевлением настоящих цыган, заиграли один из увлекательных вальсов Штрауса. Альпинист оглянулся и увидал у двери жену профессора Шванталера, уроженку Вены, толстушку с бойкими глазами, сохранившую всю живость молодости, несмотря на седину, словно пудрой засыпавшую ее голову. Он подлетел к профессорше, обхватил ее талию и, с криком:
— Э! Живо, берите дам! Вперед, вперед! — понесся по зале.
Сразу все встрепенулось, ожило и закружилось в общем вихре, все затанцевало, везде — в прихожей, в гостиной, в читальне, вокруг зеленых столов. И сделал это он один, всех расшевелил, разогрел, воспламенил; а сам, однако же, не танцует больше, запыхавшись на двух-трех турах вальса. Зато он наблюдает, распоряжается своим балом, командует музыкантам, устраивает пары, просовывает руку боннского профессора вокруг талии старой англичанки, на серьезного Астье-Рею напускает самую задорную из дочерей перувиянского генерала. Сопротивление немыслимо. Необычайный альпинист обладает какою-то обаятельною силой, которая так и поднимает, так и мчит в вихрь танцев. «Жги, жги!..» Презрения, ненависти — как не бывало. Нет ни «рисовых», ни «черносливных», — все вальсируют. Настоящая эпидемия танцев охватила весь громадный отель; даже на площадках лестницы, до шестого этажа включительно, вертелись швейцарки-служанки, точно деревянные куклы на пружинах.
Пусть непогода злится снаружи, пусть воет ветер, взметая облака снега на пустынных высотах, до этого никому нет дела, — здесь тепло, хорошо, веселья хватит до утра.
— Ну, а мне, пожалуй, и на покой пора, — порешил добродушный альпинист, человек рассудительный, истый сын своей отчизны, где люди быстро увлекаются и еще быстрее успокаиваются. Посмеиваясь про себя, он прокрался мимо профессорши Шванталер, после тура вальса неотступно пристававшей к нему со своими: «Walsiren… dansiren…» — и тихонько удалился с импровизированного бала.
Он взял свой ключ, подсвечник и на минуту приостановился на площадке первого этажа полюбоваться плодами своих деяний, посмотреть на умиравшую от тоски толпу, которую он заставил прыгать и веселиться. Тут к нему подошла запыхавшаяся от танцев швейцарка и, подавая перо, сказала:
— Позвольте просить вас, mossié, вписать ваше имя в книгу.
С секунду он колебался: сохранить или не сохранить инкогнито? Впрочем, не все ли равно? Предполагая даже, что весть о его пребывании на Риги и разнесется по отелю, все-таки, никто не узнает, зачем он собственно приехал в Швейцарию. А зато уж и будет же завтра потеха, когда все эти «инглишмены» узнают… Служанка не вытерпит, разболтает. Вот удивятся-то, вот пойдет говор по всему отелю: «Неужели? Он… он сам!..»
Эти соображения пронеслись в его голове с быстротою звуков гремевшего внизу оркестра. Он взял перо и со спокойною небрежностью написал под именами Астье-Рею, Шванталера и других знаменитостей имя, долженствующее затмить все прежде вписанные; он написал свое имя и стал подниматься выше, не обернувшись даже посмотреть на эффект, который его имя должно произвести. В этом он не сомневался.
Швейцарка заглянула в книгу и прочла:
Тартарен из Тараскона,
а внизу:
П. А. K.
Прочла и, как ни в чем не бывало, глазом не мигнула. Она не понимала, что означают буквы П. А. К., отроду не слыхивала ни о каком «Дардарене».
Дикий, темный народ!
1
«Прелестная графиня, звезда Севера, снегом посеребренная, Амуром завитая в кудри золотые»… (Фредерик Мистраль).
II
Когда под ясным, синим провансальским небом, в поезде, идущем из Парижа в Марсель, торжественно раздается название станции «Тараскон», любопытные головы высовываются из всех окон вагонов, и пассажиры переговариваются между собой: «А, так вот Тараскон… Посмотрим, что за Тараскон такой». В том, что представляется их глазам, нет, однако же, ничего необыкновенного: мирный, чистенький городок, башни, крыши домов, мост через Рону. Но не это привлекает взоры путешественников; их интересует тарасконское солнце и производимые им миражи, поражающие удивительными неожиданностями, своею фантастичностью, потешным неправдоподобием; их интересует этот крошечный, чуточный, своеобразный народ, представляющий собою яркое выражение всех инстинктов юга Франции, — народ живой, подвижный, болтливый, все преувеличивающий, забавный и до крайности впечатлительный… Вот что стараются уловить жадные взгляды пассажиров поезда, мчащегося с севера к Средиземному морю; вот что составляет громкую славу мирного городка.
В достопамятных рассказах, определеннее указывать на которые автору не дозволяет скромность, историограф Тараскона пытался изобразить счастливые дни маленького городка с его клубом, с романсами, составляющими личную собственность каждого обывателя, с его любопытными охотами по фуражкам за неимением дичи. Потом наступили тяжелые дни войны и горьких испытаний, в которых и Тараскон принял свою долю участия, готовясь к геройской обороне… Много лет прошло с тех пор, но Тараскон не забыл пережитых несчастий; он отказался от прежних легкомысленных забав и все заботы направил к тому, чтобы развить физическую силу, мускулы своих доблестных сынов, в чаянии будущих «реваншей». В нем устроились стрелковые и гимнастические общества, каждое со своим особым костюмом, с соответствующим снаряжением, со своею музыкой и со своим знаменем; открылись фехтовальные собрания, боксерские бои на палках, борцовые. Состязания в беге и в единоборстве заменили собою для людей высшего общества охоты по фуражкам и платонические охотничьи беседы в лавке оружейника Костекальда. Наконец, клуб, сам старый клуб, отказался от пикета и безига и превратился в альпийский клуб, по образцу лондонского «Alpine Club'а», слава которого гремит даже в Индии. Различие между лондонским клубом и тарасконским заключалось лишь в том, что члены этого последнего, не желая расставаться с дорогой родиной из-за славы лазить по иноземным горам, довольствовались тем, что было у них под руками, или, вернее, под ногами, тут же, сейчас за заставой.
Альпы в Тарасконе? Ну, не Альпы, конечно, а все-таки горы, не особенно высокие, правда, покрытые душистым тмином и лавандой, не очень крутые и опасные, возвышающиеся метров на 150–200 над уровнем моря, рисующиеся бирюзовыми волнами на горизонте Прованса, но окрещенные пылкою фантазией местных жителей баснословными и характеристичными именами: le Mont-Terrible, le Bout-du-Monde, le Pic-des Geants и т. под.
Истинное наслаждение посмотреть, как в воскресенье утром тарасконцы в гетрах, с альпийскими палками в руках, с мешками и палат
