Дух современности. Конец философии. 1948–1984
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Дух современности. Конец философии. 1948–1984


Посвящается Пие,
вечно настоящей

I ПРОСВЕЩЕНИЯ (1948–1950)

Франкфурт-на-Майне — «Германия» · Агенда · Ангел · Диалектика Просвещения · Трюммермэнер · Лучи надежды · Отсутствие · Поврежденная жизнь · Миссия · Трансцендентальное · Под булыжниками мостовой · Час духа · Беркли — сексуальная революция · Осужденная · Оракул · Фикции · Захваченная · Тела имеют значение · Немецкий реквием · Common core · Прыжок · Париж — забота о себе · История сексуальности · Надзирать и наказывать · Модель S · Экзамен на зрелость · Нанят · Квадрига · Острозубый · Вена — следуйте науке? · Волшебная гора · Поговорить наедине · По ту сторону добра и зла · Старые кружки · Искусственное дыхание · Необъяснимое · Похожи · Эффекты загрязнения · Философские исследования · Утро, дети · Базисы · Утро после · Без фундамента · Для интерпретации · Миф о данном

 

II УЗКАЯ ИММАНЕНТНОСТЬ (1957/1958)

Швеция — история безумия · Стокгольмская весна · Думать и управлять · За работу · Что такое человек? · Грезы духовидца · Капканы · Радикальное воображение · Истоки в архиве · Adelante · Это безумие · Черт, черт, черт · Исключение через включение · Великое заточение · Настоящий кошмар · Пестрый котел · Позитивно отклоняется · Последние люди · Повторное вхождение · Англия — следующий уровень · Экзистенциальные проблемы · Свинцовые времена · Маяки · По горячим следам · Жуткость привычного · В кавычках · Дресс-код · Бочонок с мартышками · Сноходец · Разветвляющиеся пути · Не упоминайте о парадоксе · Драматично · Страна мечты · Гарвард — подсознательно · Рентгеновское зрение · Ловушка для кролика · Метафизические предпосылки · Нюрнберг в Гарварде · Трумэн в Оксфорде · Несчастное сознание · Прощания · Приведение · Новая приватная религия · Ненормальный? · Демократия как больница · Регрессивно · Переосмысление настоящего · Эрос и цивилизация · Несчастье · Ratées · Без возврата · Франкфурт — метакритический · Переориентация · Фундаментальная оппозиция · Разоблачение · Mission impossible · Работа в запретной зоне · Заключенный · Уничтожение Другого · Готовность к страху · Логическое управление · Дух утопии? · Без телескопа · Чего не делать? · Случай Х. · Не допустим фашизма вновь! · Эндшпиль

 

III ТЕОРИЯ И ПРАКТИКА — ОТЧУЖДЕНИЯ (МАЙ 1968)

Ханой — «Кэмп» · This is not America · Other minds · Road less travelled · Гений и безумие · Путешествие во тьму · Балансирование · Критика чистого авангарда · Столкновение цивилизаций? · Ощущение и эксперимент · Touché · Я — это кэмп · Когда человек? · В кавычках · Very next level · Кэмп — это другое · Area 51 · Anti-hero · Без меня · Франкфурт — никогда больше! · Служба плюшевых мишек · Спонти-лагерь · Трагедия понятий · Пробужденная утопия · Критика позитивного разума · Team camp? · Ретравматизация · Позорный столб · Гранд-отель «Бездна» · Коммуникативное действие · Принцип надежды · Париж и Тунис — революции · Si tacuisses · Лук и стрелы · Посторонний · Карта и территория · Кто говорит? · Фиктивное примечание · Трехгранник вопросов · Среди нас · Науки о преступниках · Ошибка в системе · Арабская весна · Лектор по фабуле · Революция в способе мышления · A priori в тени · Прекрасные времена · Призрак структурализма · Прееелесть · Faites votre jeu? · Rien ne va plus · Ответ на вопрос · Фуко спросил, Фуко ответил · На этом всё? · Примат практики · Завтра в бой · Пять месяцев в мае · Беркли — всё дозволено · California dreaming · Венский обходной путь · Построен на песке · Последняя гипотеза · Think pink · Оставайтесь прогрессивными · Revolutionary road · Неуклонно · Did it my way · Anarchy in the UK · Письмо от 17 декабря 1967 · Скандал разума · Половина листа бумаги · Post scriptum · Учение дона Пола · И никакой истории

 

IV РАДИКАЛЬНЫЕ — РЕШЕНИЯ (1969)

Задачи · Дети революции · Stop making sense · Красный, голод · Hic Vincennes · Новые учения · Best never rest · Мастер перехода? · Против политики идентичности · Контраиндукция · Staying alive · Правила игры · Потеря суверенитета · La isla bonita · Перманентная революция · Переигран · Феноменология насилия · Take the crown · Vi ses! · Отправление · Название и работы · Без него · Последний выход

 

V ВЫХОДЫ — УЧИТЬСЯ УМИРАТЬ (1984)

Совершеннолетние? · Сдался? · Задача? · Пространства теории · Et tu? · Нет! · Время картины мира · Триумф воли · Миры тела · Масштаб? · Некрологи · Ярость и машина · Потерянные иллюзии · Changer la vie? · Дискурсы модерна · Этос модерна · Гренцгенгер · Проверить на деле · Конечен · Stars and swipes · Учить? · Начало всего? · Проблемы? · Просвещение, настоящее · Farewell

В ЗАКЛЮЧЕНИЕ

 

Благодарность

 

Примечания

Указатель работ

Избранная библиография


Просвещение — это выход человека из состояния несовершеннолетия.

Иммануил Кант «Ответ на вопрос: Что такое Просвещение?», 1784


Надо быть абсолютно во всём современным.

Артюр Рембо «Одно лето в аду», 1873


Литература — это управляемое сновидение.

Хорхе Луис Борхес, «Алеф», 1945


Первая подача / premier service / first service. Вечером 10 июня 1984 года счет в пятом решающем сете мужского финала Открытого чемпионата Франции в Париже между Иваном Лендлом (Чехия) и Джоном Макинроем (США) равнялся 6:5 и 40:30. Матч-поинт Лендла.


Автор этих строк до сих пор отчетливо помнит этот момент. Он желал победы Макинрою.

I Просвещения (1948–1950)


Т. А. Франкфурт-на-Майне — «Германия». И на что он смел надеяться? С пугающей уверенностью, что он — «лишь результат случайного стечения обстоятельств, не способный контролировать даже самого себя» [1], Теодор В. Адорно сел на борт «Шефа», следовавшего из Лос-Анджелеса в Нью-Йорк 11 октября 1949 года. Помимо супруги («Бесконечная связь с Гретель до самой смерти»), попрощаться на платформу вышла небольшая делегация из колонии художников и писателей, которую за годы изгнания окрестили «Немецкой Калифорнией». И, разумеется, вместе с ними — любимый мыслитель и наставник Адорно Макс Хоркхаймер, на протяжении почти двух десятилетий занимающий пост директора Института социальных исследований, финансируемого за счет фондовых средств.

У выхода Хоркхаймер передает своему другу сборник эссе Жан-Поля Сартра. До пересадки на поезд в Чикаго размышления этой новой звезды на французском интеллектуальном небосклоне выглядели убедительными лишь отчасти. «В глаза бросается противоречие между точными, нередко поразительными прозрениями <…> и убогими пустыми категориями, такими как „выбрать себя“ и проч., из которых якобы конструируются первые» [2].

Адорно хорошо понимает амбиции Сартра как писателя и философа — они такие же, как его собственные. По правде говоря, они одинаковы у всего выжившего поколения: как мыслить освобождение после Освобождения? Как отыскать путь к ответственной жизни? Как вообще говорить о самоопределении после опыта этой войны? Запись в дневнике: «Это станет основным направлением дальнейшей работы».

Но прежде всего по дороге назад во Франкфурт он должен на время попрощаться и с Нью-Йорком. В особенности со своей овдовевшей матерью, беглый взгляд на которую заставляет Адорно содрогнуться: «Как будто уничтоженное возрастом, ее лицо, вместо того чтобы быть ясным, словно разорвано на куски». Ему даже кажется, что «она похожа скорее не на себя, а на старуху, которую сама в шутку изображала двадцать лет назад». Тот факт, что американская сиделка гладит ее, как животное, и называет «хорошей девочкой», не способствует его успокоению: «Подозреваю, что она недостаточно ее кормит» [3]. Бытовых лишений единственный ребенок в семье Адорно не знал даже в самые тяжелые годы войны. Он не собирался впускать их в свою жизнь и в дальнейшем.


Агенда. Помимо дружеских встреч, в частности с теоретиком кино и писателем Зигфридом Кракауэром, который вел литературный отдел газеты Frankfurter Zeitung в 1920-е годы («Он стал еще умнее, уже не так бессмысленно тщеславен и гораздо более успешен»), дни его проходят за переговорами с институтскими коллегами, оставшимися в Нью-Йорке. Речь идет о согласовании административных вопросов, а также о совместных проектах с университетами, министерствами и Пентагоном, которые институт, находящийся в тяжелом финансовом положении из-за неудачных спекуляций на фондовом рынке, вынужден постоянно проводить. Практически всё лето Адорно провел редактируя «Исследование авторитарной личности» («Studies in the Authoritarian Personality») [4]. Он стремился определить потенциальную предрасположенность современного американского общества к фашизму. Существовала ли и здесь реальная возможность возникновения правой диктатуры?

Хитрость опроса состояла в том, что взгляды респондентов определялись на основании утверждений, не носящих прямого политического характера. Например: «Как бы ни шутили люди, но еще может оказаться, что астрология способна многое объяснить» или «Америка настолько удалилась от подлинно американского образа жизни, что он, вероятно, может быть восстановлен только путем принуждения» *. В зависимости от того, насколько решительно испытуемые поддерживали либо отвергали эти тезисы, степень праворадикальности их взглядов определялась по так называемой F-шкале (F — фашизм).


* Цит. по: Адорно Т. Исследование авторитарной личности / пер. Л. Латышева. М.: Серебряные нити, 2001. С. 48. — Здесь и далее примеч. пер.

При всей своей утонченности, эту работу Адорно воспринимал как чисто наемный труд, далекий от его основных интересов как философа и социального теоретика. Он при любой возможности напоминал об этом своим коллегам по институту. Вместо нормального распределения и построения шкал суть целого, по его глубокому убеждению, наиболее отчетливо проявляется в повседневности, обычно упускаемой из виду. Когда дело доходит до формулировок, он предпочитает использовать лаконичные мысленные образы вместо громоздких академических штампов; общественное настроение он раскрывает через нередуцируемый индивидуальный опыт, а не множественный выбор.

Исследовательский этос, несмотря на всю busyness * последних дней, отражается и в его собственном поведении. В частности, 16 октября во время его встречи с Кэрол (знакомой с первых дней работы в Нью-Йорке, согласно дневнику):

За обедом в «Румпельмайере» мы задержались, чтобы я разъяснил ей программу; наслаждение от предвкушения. Прекрасный вариант на 5-й Авеню, доступный по предварительной резервации. Вечер крайней невоздержанности, яркий и светлый. Настоящая мазохистка: дважды она испытала оргазм только после беспощадного избиения… Ее искусство воздержания, поцелуи в пустоту, «tantalizing» **. Мастерство заниматься любовью сзади, обхватывая целиком.


* Загруженность (англ.).
** Дразнящие до мучения (англ.).

Аналитика Адорно после утренней репризы:

Исключительная честность и готовность идти на жертвы. Академическая среда вытащила ее из совершенно опустошенного состояния. После нескольких попыток самоубийства она научилась отстраняться от себя и мыслить объективно благодаря политике… (она счастлива в браке) [5].

Почти экзистенциальный идеал.

Ангел. Более десяти лет отделяют Адорно от его последнего пребывания в Европе. «Без малейших признаков морской болезни», но в «небывалом состоянии» между «учащенным сердцебиением и сердечной болью» он провел пятидневный круиз до Шербура на корабле «Королева Елизавета». Только в Париже репатриантское напряжение спадает: «Плакал на площади Согласия. Срыв на вокзале: никакого Беньямина там нет» [6].

Кто, как не Вальтер Беньямин, научил его в ранние франкфуртские годы воспринимать собственное настоящее как картину утраченных надежд? Каждое даже незначительное новшество современной городской жизни интерпретировать как признак надвигающегося варварства? До последнего Адорно из Нью-Йорка поддерживал своего интеллектуального наставника, неоднократно уговаривая Беньямина, находившегося в Париже в изоляции и под угрозой депортации, бежать за границу. Но когда после долгих проволочек в конце лета 1940 года он наконец отправился из Марселя в Пиренеи, чтобы пересечь испанскую границу в Портбоу, ему по бюрократическим пустякам запретили выезд из страны. Психически и физически истощенный, Беньямин в ту же ночь решает покончить с собой и принимает смертельную дозу морфия.

На следующее утро оставшаяся часть группы беженцев получит разрешение на выезд. Спустя несколько месяцев по точно такому же маршруту, из оккупированной Франции через Испанию и Лиссабон в Америку, сможет сбежать и Ханна Арендт. Из близких друзей она была последней, кто видел Беньямина живым.

Перед отъездом в Марсель он вручил ей пачку рукописей в качестве своего рода интеллектуального наследия, которое Арендт должна была передать Адорно. Арендт и «Визенгрунд» (она подчеркнуто называла Адорно по его второй, отцовской фамилии) уже с конца 1920-х годов испытывали друг к другу глубокую неприязнь. Об этом свидетельствует и письмо, которое Арендт отправила из Нью-Йорка в Иерусалим в 1943 году другу детства Беньямина, еврейскому философу Гершому Шолему:

Вести переговоры с Визенгрундом более чем бессмысленно. Не знаю, что они уже сделали или еще намереваются сделать с наследием. Я говорила с Хоркхаймером, летом он был здесь, однако безрезультатно. Заверяет, что коробка якобы лежит в сейфе (это, конечно, ложь) и он к ней даже не подходил. К этому следует добавить, что институт находится на грани закрытия. Деньги у них еще есть, однако всё больше и больше они приходят к мнению, что на эти деньги можно обеспечить себе спокойную старость. Журнал больше не выпускается, его репутация тут не самая лучшая, если кто-то вообще знает о его существовании. Визенгрунд и Хоркхаймер живут в Калифорнии на широкую ногу. Институт здесь носит чисто административный характер. И что в нем администрируется, помимо денег, не знает никто [7].

Не самое доброжелательное, однако фактически точное описание обстоятельств того времени. С годами настойчивое упорство (другие говорили о самоуправстве) дуэта Хоркхаймер — Адорно в определении «исследований» с западного побережья привело к тому, что даже завсегдатаи старых франкфуртских и фрайбургских кругов всё сильнее дистанцировались от Института социальных исследований. Прежде всего, это касается психоаналитика Эриха Фромма и философа Герберта Маркузе. Оба они впоследствии пошли в США собственным путем.


Диалектика Просвещения. Арендт также верно предсказала судьбу рукописей Беньямина. Они стали отправной точкой для собственного книжного проекта Адорно и Хоркхаймера, первый вариант которого был завершен в 1943 году. В разгар Второй мировой войны этот проект должен был в течении нескольких десятилетий предложить ни больше ни меньше как «теорию современного общества». Изначально проект назывался «Философские фрагменты» и был опубликован институтом в 1944 году. Три года спустя по предложению Адорно он вышел в голландском издательстве Querido под названием «Диалектика Просвещения».

Желанная гуманизация человечества привела к лагерям смерти на Востоке, распространение информации через новые средства массовой информации — к манипулированию массами. Вместо того чтобы обеспечить пролетариату реальное облегчение трудовых и бытовых условий жизни, технологический прогресс породил новые формы конвейерного порабощения. Вместо достижения мира в рамках всеобщего процветания было разработано оружие, позволяющее людям истреблять друг друга в планетарном масштабе. Вместо обеспечения сохранности природных ресурсов и животного мира продолжается и даже усиливается их эксплуатация. Вместо исполнения замыслов Канта о вечном мире начались самые кровопролитные войны в истории. И всё это в центре Европы, а значит, в центре самого Просвещения. На каких основаниях и закономерностях основывается эта темная динамика? Из предисловия:

Мы, по сути дела, замахнулись ни больше ни меньше как на то, чтобы дать ответ на вопрос: почему человечество, вместо того чтобы прийти к истинно человеческому состоянию, погружается в пучину нового типа варварства. <…> Апория, с которой мы столкнулись в ходе нашей работы, оказалась <…> первым предметом, который надлежало нам исследовать, — это саморазрушение Просвещения. Мы нисколько не сомневаемся в том — и в этом состоит наш petitio principii — что свобода в обществе неотделима от просвещающего мышления. И тем не менее мы полагаем, что нам удалось столь же отчетливо осознать: понятие именно этого мышления, ничуть не в меньшей степени чем, конкретные исторические формы, институты общества, с которыми оно неразрывно сплетено, уже содержит в себе зародыш того регресса, который сегодня наблюдается повсюду. Если Просвещение не вбирает осмысление этого возвратного момента в себя, оно выносит самому себе приговор [8].


Трюммермэнер *. Прежде чем снова говорить о движении к светлому будущему, Просвещение должно было прояснить содержание своих собственных импульсов и на собственных руинах провести своего рода философский отсев.


* Трюммерфрау (Trümmerfrau) — женщины, участвовавшие в восстановлении разрушенных городов после Второй мировой войны.

За отправную точку авторским дуэтом были взяты рукописи Беньямина. В особенности его последний текст «О понятии истории» 1940 года, в котором Беньямин представляет образ «ангела истории»:

Глаза его широко раскрыты, рот округлен, а крылья расправлены. Так должен выглядеть ангел истории. Его лик обращен к прошлому. Там, где для нас — цепочка предстоящих событий, там он видит сплошную катастрофу, непрестанно громоздящую руины над руинами и сваливающую всё это к его ногам. Он бы и остался, чтобы поднять мертвых и слепить обломки. Но шквальный ветер, несущийся из рая, наполняет его крылья с такой силой, что он уже не может их сложить. Ветер неудержимо несет его в будущее, к которому он обращен спиной, в то время как гора обломков перед ним поднимается к небу. То, что мы называем прогрессом, и есть этот шквал [9].

Для Беньямина то, что теперь открылось в форме разрушительной мировой войны, стало лишь предварительной кульминацией так называемого поступательного прогресса, под знаком которого начиная с XIX века западная цивилизация подвергалась всё большей технизации, товаризации, эксплуатации и, следовательно, овеществлению всякого бытия и существования. Именно такое понимание прогресса как упадка, напролом от райского блаженства до крушения небес, было присуще Адорно и Хоркхаймеру. Во всяком случае, с этого момента нужно было двигаться вперед спиной к будущему. Ведь среди этих обломков, как полагали авторы, несмотря на все беды, покоилось нечто, что следовало спасти любой ценой и даже сохранить для возможного воссоздания: представление об обществе свободных индивидов, которое будет не просто носить это имя, но и заслуживать его.

Непоколебимость этой позиции не изменилась и в 1949 году. В конце концов, только ребенок мог поверить, что так называемое окончание войны и Всеобщая декларация прав человека, торжественно принятая Организацией Объединенных Наций в 1948 году, взяли верх над темными силами настоящего. Тот факт, что одержавший победу сталинский Советский Союз с его «практикой военных диктатур, замаскированных под народные демократии, есть не что иное, как новая форма репрессий» [10], по-прежнему отдельно подчеркивался Адорно и Хоркхаймером, и не только в целях самозащиты. Как раз в 1949 году слушания в Конгрессе США под руководством Джозефа Маккарти положили начало системной охоте на коммунистов. Это произошло из-за убийственно несвободной сущности той самой вещи, о которой идет речь.

Так же мало иллюзий они питают по поводу разговоров о «стране свободы» после более чем десятилетнего пребывания на американской земле. Нигде системная примитивизация потребителя, поддерживаемая средствами массовой информации, не была столь очевидна, как в районе Пасифик-Палисейдс прямо около Голливуда. Нигде развитие монополистических картелей и сращивание трестов с государством не достигало такого уровня, как при «Новом курсе» Рузвельта.

То, что представлялось в виде реальной системной альтернативы под знаком формирования новых послевоенных блоков, с точки зрения критических социальных теоретиков, оказалось лишь двумя разновидностями принципиально идентичной логики господства: обе делали ставку на эксплуататорскую унификацию экономики под риторическими лозунгами и уплощение культуры с помощью развлекательных средств массовой информации.

Если достаточно тщательно просеять обломки современности, то за московскими процессами скрывались те же антипросветительские импульсы, что и за голливудскими шоу.


Лучи надежды. Чтобы описать вовсе не просвещенческую целевую форму этой новой, всё более глобальной динамики, Адорно и Хоркхаймер придумали понятие «тотальная интеграция» *, но также почти синонимично использовали выражения «контекст введения в заблуждение» **, «единое общество» или «тюрьма под открытым небом».


* Хоркхаймер М., Адорно Т. В. Диалектика Просвещения / пер. М. Кузнецова. М.-СПб.: Медиум, Ювента, 1997. С. 6.
** Там же. С. 59.

Тотализирующая сущность описанного процесса указывает на то, что ни одно место на земле не сможет избежать этого водоворота. Даже если то тут, то там возникают островки надежды. Например, только что освобожденный Париж, «Город света», исток революции, метрополия XIX века и затем настоящая столица сердца каждого свободолюбивого культурного человека. Вопреки всем теоретическим прозрениям Адорно, охваченный эйфорией, пишет своему единомышленнику Хоркхаймеру 28 октября 1949 года из отеля Lutetia в Лос-Анджелес:

Дорогой Макс,

Возвращение в Европу захватило меня с такой силой, что у меня не хватает слов описать это. Красота Парижа просвечивает сквозь клочья нищеты как никогда прежде. Тщетные попытки приспособиться к иному, возможно, только больше подчеркивают это. Тут еще остается то, что может быть исторически осуждено и достаточно четко несет на себе следы этого будущего осуждения, но еще здесь присутствует само неодновременное, что тоже является частью исторической картины и дает слабую надежду на то, что что-то человеческое вопреки всему еще сохранилось. Я не упускаю из виду все негативные моменты, недостатки, скрытые за манящим фасадом, отсталость, нелепые трудности повседневной жизни, в которой не работают лифты, а в номере нет телефонного справочника. Но, вопреки всему, жизнь всё еще продолжается. Конечно, я не хочу предвосхищать наше решение, но не могу отрицать свою предвзятость [11].

Адорно возвратился в старую Европу. И вместе с ним вернулась столь человечная перспектива нового начала: экзистенциального, институционального, философского. Конечно, действительно решающий опыт был еще впереди. Адорно еще не ступал на послевоенную немецкую землю. Хотя в 1949 году значение слова «Германия» было более чем сомнительно.

Адорно был частью целой волны интеллектуалов, впервые вернувшихся из изгнания на землю гитлеризма в 1949 году. Среди них были Ханна Арендт, Эрнст Блох, Людвиг Маркузе и ярчайшее воплощение былой культурной нации — Томас Манн («Где я, там и Германия»). Чтобы получить премию Гёте от города Франкфурта, лауреат Нобелевской премии 1929 года по литературе отправился в июле 1949 года из Лос-Анджелеса (его вилла находилась в непосредственной близости от бунгало Хоркхаймера) в Федеративную Республику Германия, которой было всего два месяца от роду. Спустя всего шесть дней после церемонии награждения в церкви Святого Павла во Франкфурте Манн торжественно примет еще одну премию Гёте. На этот раз в Национальном театре в Веймаре, на территории будущего второго немецкого государства. Его официально создали 7 октября 1949 года под названием Германская Демократическая Республика.

Не только в Европе в 1949 году приобретают очертания структуры и линии конфликтов грядущих десятилетий. В Китае войска Мао Цзэдуна берут Пекин и в течение нескольких недель устанавливают контроль над всей страной. На Ближнем Востоке молодое государство Израиль успешно противостоит своим арабским соседям в так называемой Войне за независимость (по-арабски «Накба») и даже приобретает территории. В результате сотни тысяч палестинцев бежали или были изгнаны в Ливан и Сирию. Индия после долгой борьбы провозглашает свою независимость — шаг, который некогда принадлежавший ей Пакистан уже предпринял в виде создания Исламской Республики двумя годами ранее.

Отсутствие. Две Германии стали местом раскола нового разделения мира. С одной стороны, это делало их особенно уязвимыми в военном отношении, но, с другой стороны, при успешном раскладе они были в состоянии себя защитить. Восстановление крупных городов, по-прежнему лежащих в руинах, заметно набирает обороты. Многомиллионные потоки беженцев — после Акта о безоговорочной капитуляции германских вооруженных сил более десяти миллионов человек из бывших восточных территорий Померании и Силезии устремились на Запад — подходили к концу.

Адорно прибывает на центральный вокзал Франкфурта среди ночи 3 ноября 1949 года. Всего несколькими часами ранее депутаты первого немецкого бундестага выбрали рейнский Бонн в качестве новой столицы Федеративной Республики вместо Франкфурта. Ужасающее зрелище «частично разрушенного, частично сгоревшего Вестэнда» откроется ему во время поездки на такси в пансионат Zeppelin, где явное «чрезмерное усердие и раболепие людей» создает впечатление «скорее лакеев, чем нацистов».

Однако во время прогулки на следующее утро разбомбленный старый город превратился в настоящий «nightmare * <…> в котором всё находится не на своем месте»: «Только на Железном мосту я по-настоящему осознал всю фантастичность происходящего, мне показалось, что меня там нет» [12]. «Нереальный, чудовищный, неописуемый» — преобладающие в дневнике прилагательные свидетельствовали о призрачности происходящего. Переживания абсолютного крушения — храм конфирмации разрушен — сочетаются с кажущейся абсурдной непрерывностью: «Наступил конец света, но я, как и в детстве, различаю трамвайные маршруты 1 и 4 по тому, что у первого два зеленых огня, а у второго — один серый и один белый». И в ночной жизни социальный аналитик выявляет «мужским взглядом» на удивление устойчивые особенности: «Коктейль во Frankfurter Hof: Манхэттен настолько же дорог, насколько и плох. <…> Отвратительная, холодная показная атмосфера. Никаких красивых женщин» [13].


* Кошмар (англ.).

Поврежденная жизнь. Как и Берлин, Франкфурт был до войны не только крупным издательским городом, но и вторым центром немецко-еврейской культурной жизни. После долгого отсутствия Адорно удивлен тем, что его старое место работы обрело «имя». В частности, «Диалектика Просвещения» приобрела культовый статус в узких кругах книголюбов. Редактор Фридрих Подшус, который, казалось, пристально следил за всей зарубежной деятельностью Адорно, хотел принять его на работу в издательство Suhrkamp Verlag, которое тогда только формировалось. У вернувшегося Адорно не было недостатка в готовых рукописях. Прежде всего, он хочет как можно скорее выпустить в печать насыщенный афоризмами сборник под названием «Minima Moralia. Размышления из поврежденной жизни», который Адорно собирал за годы своего американского, а ранее английского изгнания. Эта работа — своеобразный путеводитель для угасающей индивидуальности в угасающем мире, основанный на повседневных наблюдениях и детских воспоминаниях.

Уже из посвящения работы Хоркхаймеру становится ясно, насколько понимание философствования у Адорно отличается от понимания его академических современников:

Печальная наука, из запасов которой я кое-что предлагаю своему другу, имеет предметом своего рассмотрения область, с незапамятных времен считавшуюся вотчиной философии, однако, с тех пор как философия обратилась в метод, переставшую вызывать интеллектуальный интерес, подвергшуюся сентенциозному произволу и в конце концов обреченную на забвение, — учение о правильной жизни. То, что когда-то философы называли жизнью, превратилось в сферу частного интереса, а затем и просто в сферу потребления, которую материальный процесс производства волочит за собой как привесок, лишенный автономии и собственной субстанции [14].

Еще одна сентенция из «Minima Moralia»: «В жизни ложной нет жизни правильной» [15]. По убеждению Адорно, просветительской терапии должно быть достаточно, чтобы привести к осознанию безнадежности с помощью подробных описаний и откровенно парадоксальных сентенций. И потому:

Не осталось уж ничего безобидного. <…> Даже цветущее дерево лжет в тот миг, когда его цветение воспринимают без тени ужаса… Случайный разговор в поезде с попутчиком, кое-каким словам которого, дабы не возникло перепалки, поддакиваешь, хотя знаешь, что они в конечном счете чреваты убийством, — уже в значительной мере предательство. <…> Как бы я ни остерегался, любое посещение кинотеатра делает меня глупее и хуже. Само стремление к общению есть участие в несправедливости, ведь благодаря ему охладелый мир представляется таким, в котором еще можно общаться с другими. <…> Для интеллектуала единственный способ хоть как-то проявить солидарность — блюсти никем не нарушаемое одиночество. Всякое сотрудничество, вся человечность общения и участия есть не что иное, как маска молчаливого согласия с бесчеловечностью. <…> Из этих пут не выбраться. Единственное, что может претендовать на ответственный поступок, — это отказаться от идеологического злоупотребления собственным существованием и во всём остальном в частной жизни вести себя так скромно, неприметно и непретенциозно, как давно уже велит нам… нет, не хорошее воспитание, а стыд за то, что в аду нам еще есть чем дышать[16].


Миссия. Зафиксированное напряжение ощущается экзистенциально. Для Адорно речь идет не только о его недосягаемом идеале скромного, непретенциозного поведения. С его возвращением во Франкфурт вопрос о, казалось бы, разумных формах сотрудничества на земле преступников обострился до предела. Некогда солидное семейное состояние — скончавшийся в 1946 году отец, коммерсант Оскар Александр Визенгрунд, до бегства в США в 1938 году занимался в основном виноторговлей во Франкфурте — за годы изгнания было почти истрачено. К 1949 году его мать, как был вынужден признать Адорно, была «обеспечена еще только на полтора года». И компенсация за прежнее имущество семьи, как Адорно сообщает матери в Нью-Йорк, маловероятна:

Вопрос компенсации затянулся и выглядит не очень хорошо. Мой отец сделал всё настолько плачевным, насколько это вообще было возможно, — а тут еще не повезло, что дом с видом был полностью уничтожен, а дом в Оберраде — разрушен в значительной степени [17].

Учитывая, что Адорно твердо решил обращаться в своих произведениях в первую очередь к подавляющему меньшинству читающей публики, он и в самых смелых мечтах не мог вообразить, как будет поддерживать свой всё еще привычный образ жизни свободного писателя с роялем и собственной музыкальной комнатой. Слишком старый, чтобы рассчитывать на второй шанс, в 1949 году он был вынужден выбирать между двумя альтернативами: уйти на добровольную досрочную пенсию в связи с ликвидацией института, как предлагала Арендт, чтобы полностью сосредоточиться на написании работ по «критической теории» под калифорнийскими пальмами; или же воплотить этот проект в качестве штатного немецкого профессора Франкфуртского университета — и в то же время в лучшем случае добиться восстановления института.

С этой миссией изучить и, если потребуется, продвинуть проект соратник Адорно Хоркхаймер был отправлен в американскую зону оккупации во Франкфурте-на-Майне. Пока наконец не пришло время, когда директор института, не имеющий на тот момент равных в деле поддержания североамериканских сетей связи, прибыл для уточнения последних деталей, готовых к подписанию на месте.

Трансатлантическая корреспонденция между Адорно и Хоркхаймером зимой 1949/50 года напоминает переписку двух секретных агентов, которые на заре должны обменяться высокопоставленными пленными с противником. Настроение Адорно, всё больше подверженного влиянию конспирологических подозрений, колеблется между мимолетным оптимизмом и проактивно-пассивной паранойей — это отношение к миру и окружающим людям бойкие местные критики вскоре превратили в карикатуру, свойственную всей его философии.


Трансцендентальное. Первые несколько недель пребывания во Франкфурте свидетельствуют лишь об одном: Адорно не хочет возвращаться в Калифорнию. Не в последнюю очередь из-за студентов. С самого начала они стекались на его лекции и семинары и, несмотря на обусловленный войной «разрыв между интеллектом и образованием», вели себя настолько «серьезно, прилежно и охотно», что с ними даже можно было «дифференцированно говорить о самых сложных вещах, не опасаясь саботажа здравого смысла» [18]. Опыт диалога, которого Адорно в Америке не хватало, пожалуй, более чего-либо другого.

В том месте, куда Томас Манн возвращается под знаком щедрого наследия Гёте, Адорно начинает свою преподавательскую деятельность с лекции по «Критике чистого разума» Иммануила Канта. С особым акцентом на разделе «Трансцендентальная диалектика» — самой сложной и центральной части этого ключевого произведения немецкого Просвещения. Согласно Канту, человеческий разум по сути своей склонен к заблуждению и поэтому нуждается в концептуальных разъяснительных маневрах, которые проводятся с целью выявления абсолютных границ того, что можно осмысленно утверждать. В особенности это касается принципиально важных метафизических вопросов человеческого существования, таких как вопрос о свободе воли, существовании Бога и бессмертии души.

По мнению Канта, во всех этих областях необходимо «ограничить знание, чтобы освободить место вере» [19]. Иными словами, полагаться на надежду, открывающуюся под знаком разума там, где прежде царила догматически утверждаемая видимость: Просвещение как непрерывная терапия от обусловленного языком высокомерия. Просвещение как продуктивное разрушение завышенных познавательных притязаний. Просвещение как критическая антиидеология. И наконец — здесь Адорно, как ему казалось, решительно отделяет себя от наследия Канта и в особенности Гегеля — Просвещение как мужество духа признать, что «реальность не во всём подобна ему, но подвержена внесознательной и фатальной динамике» [20].

В интерпретации классиков немецкого идеализма у Адорно всегда остается разрыв между высказыванием и бытием, между понятием и созерцанием, между волевым концептуальным постижением и непроизвольным схватыванием. Под знаком нацеленного на тотальность «введения в заблуждение» (Verblendungszusammenhangs) центральной задачей современного философствования становится обеспечение сознания реальности этого разрыва. Требуется вновь и вновь настаивать на неуловимой не-идентичности, отделяющей то, что есть и что может однажды произойти, от того, что утверждается здесь и сейчас с безоговорочной претензией на знание. Будь то со стороны науки, политики или даже самой философии.

Прямо в эпоху глобально диагностируемой «тотальной интеграции», под знаком «эксплуатации» и «рационализации» всего живого, настойчивое указание на то, что за пределами круга соответствующего определения действительности есть и всегда будет нечто «другое», в конечном счете означает для Адорно спасение человека и самой жизни. Демонстрация просвещенного выхода из культурно доминирующего несовершеннолетия.


Под булыжниками мостовой. Чем конкретно являлось или могло являться это «другое», «не-идентичное» за пределами нынешней концептуальной сети? Точно сказать было невозможно. В этом и заключалась вся благотворная и спасительная шутка. Однако возможно прийти к его существованию с помощью диалектики, двусмысленной, амбивалентной речи, а также открытого парадокса, который Адорно растит в своем творчестве. Кроме того, это возможно через искусство, которое, по мнению Адорно, в своих высших проявлениях несводимо к понятию. Для него, профессионального композитора и пианиста, эта особенность прежде всего касалась самого концептуального из всех искусств — музыки. Метафизика и музыка — для Адорно эта признанная исконно немецкая диада стала отправной точкой критического мышления.

Нигде не было так важно донести ядро истины критических учений, как в расколотой стране — источнике нового разделения мира, в «Германии». Ужасающий разлом, проходящий через ее середину, не только ощущался в политическом плане и повседневной жизни, но и был буквально виден на улицах Франкфурта: «Больше всего меня поражает развал мостовых. Между ними — из-за бомб — обнажилась голая земля» [21].

В будущем многое, если не всё, будет зависеть от того, не признаем ли мы эту коричневую землю-мать основой для восстановления или даже для построения нового образа Германии.

«Решающий момент», — подводит итог впечатлениям от предыдущих недель Теодор В. Адорно в письме Томасу Манну в Калифорнию 28 декабря 1949 года:

Мне кажется, что Германия вообще перестала быть политическим субъектом. Политика — это просто еще одна трагедия, и это знают все, кто не глуп. Они чувствуют себя вовлеченными в конфликт двух силовых полей и при этом буквально стремятся извлечь из него выгоду, но чтобы еще кто-то всерьез задумывался о том, чтобы Германия определяла историю, — это до сих пор встречалось мне столь же мало в мыслях, сколько и в тоне [22].

По крайней мере, этот немецкий демон казался побежденным навсегда. И для Томаса Манна вопрос был насущным — его жена Катя была еврейкой, как и их шестеро детей, — остаются ли немцы по-прежнему нацистами? Адорно осмеливается дать первый ответ: «Я не верю в это и надеюсь, что в решающий момент не позволю себя одурачить»[23].

Час духа. Для придания своей неуверенности большего правдоподобия он рассказывает Манну об одном студенте, «в остальном действительно достойном ученике», который утверждал: «„Мы, немцы, никогда всерьез не воспринимали антисемитизм“. Он говорил это искренне, и я вынужден был напомнить ему об Освенциме» [24]. Индивидуальная склонность к вытеснению была столь же неизбежна, как и динамика «невыразимого чувства вины, словно растворяющегося в иллюзорности». Всё же Адорно завершает свою первую телеграмму по-прежнему остающемуся в Калифорнии князю поэтов (Dichterfürst):

То страстное участие, которое я здесь нахожу, не поддается описанию… Оно распространяется и на внешние вещи, например, невозможно отменить семинарские занятия, и студенты просят меня продолжать вести их во время каникул. Дискуссии по крайне непростым вопросам на границах логики и метафизики ведутся, как если бы речь шла о политике — возможно, потому, что на самом деле ее больше не существует. Напрашивается сравнение со школой Талмуда; иногда мне кажется, что духи убитых евреев вселились в немецких интеллектуалов. Это особенно характерно, поскольку почти всегда речь идет о вопросах интерпретации, а не о самой теории [25].

При таких обстоятельствах надежда Адорно войти в критический контакт с духами настоящего, повернувшись спиной к будущему, не казалась безнадежной.


С. С. Беркли — сексуальная революция. Cпустя всего день после того, как Теодор В. Адорно сел за письменный стол во Франкфурте-на-Майне, чтобы передать Томасу Манну свое представление о духовном состоянии Германии, 29 декабря 1949 года, когда «еще стояла мягкая погода», Манн записал в своем дневнике следующее: «Послеобеденное интервью с тремя чикагскими студентами о „Волшебной горе“. Много почты, книг, рукописей» [26].

Одним из трех участников вышеупомянутого визита был Джин Марум. Его родители из Германии (стандартный маршрут: Париж — Лиссабон — Нью-Йорк) и в Лос-Анджелесе немного знакомы с Катей Манн. Двое других студентов, которых лауреат Нобелевской премии ожидал с чаем и печеньем, — бывшие одноклассники Джина по средней школе Северного Голливуда, Меррил Роден и Сьюзен Ли Розенблатт, позже известная как Сьюзен Сонтаг.

Уже за полчаса до назначенного времени вопрошающая троица сидит в синем шевроле Меррила, всего в ста метрах от въезда на виллу, и снова и снова обсуждает запланированный ход беседы. Вся эта история была невероятно неловкой, особенно для шестнадцатилетней Сьюзен, которая была на два года младше своих спутников из-за того, что рано перешла в следующий класс. Чего они в действительности ожидали от этой встречи? Определенно, не интервью для студенческой газеты. Скорее всего, эта была просто абсурдная идея трех скучающих однокурсников. Когда Меррил отпускает ручной тормоз, чтобы машина бесшумно подкатила к подъезду виллы на Сан-Ремо-драйв, 1550, Сьюзен приходит в ужас от мысли, что глупость их троицы может ненароком оскорбить великого поэта Старого Света.


Осужденная. С болезненными переживаниями, которые неизбежно возникают при столкновении с людьми, чей уровень намного ниже твоего собственного, она считала себя больше чем просто глубоким знатоком работ Манна. Оглядываясь назад, можно сказать, что в ее детстве не было ничего другого. С первых воспоминаний она поняла, что окружена глупостью, настолько глубокой и всеобъемлющей, что казалось, она вот-вот утонет в этом непрекращающемся безумии. К нему относились как «веселая болтовня» одноклассников и учителей, так и 

невыносимые банальности, которые я слышала дома. И эти еженедельные юмористические радиошоу, приправленные смехом из зала, слащавый хит-парад, истеричные репортажи о бейсбольных и боксерских матчах, которые <…> заполняли гостиную вечерами по будням и почти целый день по выходным [27].

Американская юность как «жизнь ложная» par excellence *. Семейные обстоятельства сделали свое дело. После ранней смерти ее отца Джека Розенблатта от туберкулеза — он торговал мехом, в основном в Китае — мать Сьюзен после войны неожиданно вышла замуж за бывшего пилота-бомбардировщика ВВС США. Насколько можно было понять, его главным качеством, помимо невозмутимой беспечности, была импотенция, полученная из-за ранения на войне. За исключением этого события, Сьюзен было бы трудно сказать, что именно было самым невыносимым в повседневной жизни: апатия матери, живость отчима или же необходимость играть в семью вчетвером вместе с младшей сестрой.


* По преимуществу (лат.).

С переездом семьи из пустынного городка Тусон в Лос-Анджелес в ее ощущении мало что изменилось: детство было формой особого нескончаемого тюремного срока, на который она осуждена. Не то чтобы она не чувствовала себя любимой своей матерью-алкоголичкой. Но именно эта любовь угрожала помешать ей совершить то, что казалось неизбежным.

После окончания средней школы летом 1948 года пятнадцати-летняя девушка отнюдь не уверена, как признается в своем дневнике, что сможет избежать калифорнийской тяги к тотальной интеграции — или что даже должна это сделать.

19 августа 1948

 

…Как бы я хотела сдаться! Как было бы легко убедить себя в том, что жизнь родителей приемлема! Если бы мне пришлось в течение года видеть только их и их друзей — капитуляция? Должен ли мой «интеллект» регулярно подпитываться из фонтана молодости чужого недовольства, чтобы не погибнуть? Как я могу себе помочь стать жестокой?[28]

В конце концов благодаря переезду в Лос-Анджелес Сьюзен выделили комнату, где она могла до поздней ночи предаваться единственному занятию, помимо прослушивания классической музыки, которое давало ей возможность вырваться из плена: «Читать и слушать музыку: триумф не быть собой» [29].

Литература как исцеление от плена самости. Фикшен как запас мужества для выхода из слишком привычной безвыходности. Романы как повод к необходимой биографической жестокости. Где-то в этом мире — как это, казалось, доказывали произведения Андре Жида и Фёдора Михайловича Достоевского, Джона Китса и Джейн Остин, лорда Байрона, Райнера Марии Рильке, Франца Кафки и, конечно же, Томаса Манна — возможна жизнь, течение и ход которой в корне отличаются от явного отчаяния повседневности так называемого отчего дома. Возможно даже, что и в ее собственной стране есть место, где много таких, как она. Не обязательно это должны быть будущие Стравинские или Манны ее возраста. По крайней мере, на голливудских холмах Джин и Меррил тоже были на последнем году обучения старшей школы.


Оракул. Катя Манн, «худая, с седыми волосами и серым лицом», открывает дверь и ведет троицу в просторную гостиную: там ее муж держит за ошейник большую черную собаку, чей лай доносится до входа. К удивлению Сьюзен, хозяин — бежевый костюм, коричневый галстук, белые туфли — в точности напоминает человека, которого она знала по авторским фотографиям. В кабинете, стены которого, естественно, плотно заставлены книжными полками, разговор («Он говорит медленно и четко») идет по намеченному плану. В тот же вечер Сьюзен записывает ответы Томаса Манна в свой дневник при помощи составленного по памяти протокола.

По Волшебной горе:

«педагогический эксперимент»

«аллегорический»

«это роман воспитания, как и все немецкие романы»

«Я попытался суммировать все проблемы, с которыми сталкивалась Европа перед Первой мировой войной»

«Речь идет о том, чтобы задавать вопросы, а не предлагать решения — это было бы самонадеянно» [30]

Сверху этого протокола шестнадцатилетняя девушка добавляет от себя: «Комментарии автора предают его работу своей банальностью»[31].


Фикции. Сьюзен не могла сдержать разочарования. До этого она, «ugly eater» *, какой она себя знала, была слишком сосредоточена на задаче не просыпать на платье и диван печенье, которое Катя Манн вскоре принесла ей на серебряном подносе.


* Уродливая пожирательница (англ.).

Для Сьюзен Томас Манн много лет назад символизировал всё, чем вообще стоило быть, что читать и, возможно, даже о чем писать. Для нее он был истинным представителем стиля жизни, которого она придерживалась: парадигматическим, совершенно неамериканским воплощением философствующего писателя, обладающего высочайшей моральной целостностью и твердостью. Не только символ находящейся в упадке целой культурной нации, но и ее форма существования.

И вот теперь он сидел здесь, как точная копия самого себя, и словно по нажатию кнопки формулировал предложения, которые для Сьюзен звучали скорее как рецензия на его книги, чем как голос самих произведений. Манн как будто стер для себя всякое различие между бытием и видимостью, человеком и художником, позицией и позой, личностью и ролью. Как будто больше не было никаких разрывов, пусть даже крошечных, между тем, кем он был для себя, и тем, кем он хотел быть для других. Тем самым он сам невольно стал телесным воплощением того ужасного посыла, который, казалось, проносился через всё его творчество. Дело в том, что снятие разрыва между бытием и видимостью само по себе могло было быть достигнуто только в форме видимости.

С годами и Сьюзен, высокая девушка из долины, овладела мастерством притворства. Осознавая фундаментальную инаковость потока своего сознания еще с детства, Сьюзен рано приняла решение в своей «жизни ложной» по возможности казаться максимально нормальной, даже стремиться к популярности. Неизменно лучшая в своем классе ученица средней школы Северного Голливуда следовала по пути поверхностного конформизма вплоть до старосты школы.

Впрочем, эта стратегия не могла длиться всю жизнь, это она поняла или, скорее, ощутила на себе в последние годы учебы в школе. Особенно в связи с тем, какая вулканическая энергия бурлила внутри нее и становилась всё мощнее.

25 декабря 1948

 

…Я почти на грани безумия. Порой, так мне кажется (насколько же умышленно я вывожу эти слова), в иные летящие мгновения (до чего же быстро они летят) я знаю так же достоверно, как то, что сегодня Рождество, что неверными шагами я иду по самому краю бездонной пропасти — Что, спрашивается, влечет меня к умственному расстройству? Как мне диагностировать саму себя? Мои самые непосредственные чувства сосредоточены вокруг мучительной потребности в физической любви и интеллектуальном спутничестве — я очень молода, и, пожалуй, мне суждено перерасти наиболее тревожные особенности моих сексуальных устремлений — откровенно говоря, мне наплевать [32].


Захваченная. Вместо того чтобы всю жизнь сдерживать это желание, как огромную собаку на привязи, Сьюзен хочет использовать колледж как возможность начать новую, наконец-то независимую жизнь.

«Всё мое естество кажется мне сжатой пружиной, оно исполнено ожидания», — записывает она в канун нового, 1948 года, и уже 19 февраля 1949 года, будучи только что зачисленной студенткой отделения философии и литературы Калифорнийского университета в Беркли: «Ну, вот и я» [33].

Она уже точно знает, чего хочет — «обрести самоуважение и личностную целостность» [34]. Миссия, в ходе которой она соединяет мечты своей юности с литературно-академической жизнью в большом городе:

…Я хочу писать — я хочу жить в интеллектуальной атмосфере — я хочу жить в культурном центре, где у меня будет возможность часто слушать музыку, — всё это и еще много больше, но… самое важное в том, что, похоже, ни одна профессия не соответствует в большей степени моим потребностям, чем преподавание в университете… [35]

Однако курсы и лекции на кафедре философии в Беркли не дают ей в деле желанного освобождения ничего, кроме разочарования. Вместо того чтобы испытывать экзистенциальное воодушевление, она становится свидетельницей безрадостной фетишизации мельчайших разногласий. Даже на таком предмете, как «Категория смысла в гуманитарных науках» («Meaning in the Arts» *), который читал философ Джордж Боас (в то время приглашенный профессор в Беркли), студентка первого курса выражает свое суждение о преобладавших в то время формах академического философствования:


* «Значение в искусстве» (англ.).

Доклад был приятно гладкий: профессор стремился раскрыть недостатки крупнейших критических школ со времен аристотелевской включительно, но сам не предлагал ничего существенного — лишь остроумное и вполне бесплодное осмысление часто повторяемой ошибки [36].

На момент этой записи, сделанной в конце мая 1949 года, ее первый семестр на холмах залива Сан-Франциско почти закончился. И жизнь Сьюзен снова изменилась. От мечты об академической жизни не осталось и следа:

26 мая 1949

 

Новыми глазами я обозреваю окружающую меня жизнь. Более всего меня пугает осознание того, насколько близко я подошла к соскальзыванию в академическую карьеру. Никаких усилий <…> нужно было бы по-прежнему получать хорошие оценки (вероятнее всего, я осталась бы в английской филологии — мне не хватает математических способностей для философии), остаться в колледже для получения магистерской степени, получить место ассистента профессора, написать пару статей о заумных, никому не интересных предметах, и вот, в возрасте шестидесяти лет, я штатный, уродливый и всеми уважаемый университетский профессор. <…> Господи Иисусе! Куда же это я чуть не вляпалась?! [37]

О том, как сильно трансформация Сонтаг в майские недели 1949 года напоминает религиозное пробуждение, не в последнюю очередь свидетельствует содержание тетради, которая во время первого семестра служила ей дневником. На ней крупными буквами написано: «I AM REBORN» *.


* «Я рождена заново» (англ.).


Тела имеют значение. Откуда взялась эта радикальная смена взглядов? Вряд ли она как-то связана с той или иной разочаровывающей лекцией по философии. К ней подошли в библиотеке кафедры английского языка и вскоре пригласили на «этнический ужин» («Я выглядела напряженной, поскольку приняла позу сардонически-интеллектуального сноба»), а уже на следующий вечер они отправились по барам на другой стороне залива. Туда, где, по словам Гарриет («почти 180 см — некрасивая, но тем не менее привлекающая <…> потрясающей уникальной живостью» [38]), можно было встретить «лучших людей Сан-Франциско». Далее следовала ночь, которую Сьюзен до сих пор переживала в лучшем случае в романах (и не Томаса Манна).

После китайского ужина группа отправляется сначала в «Мону», где «большинство гостей составляли лесбийские пары», а очень высокая блондинка в длинном вечернем платье с удивительно пронзительным голосом исполняла шлягеры («Гарриет [пришлось] — смеясь — объяснить мне, что певица была мужчиной»[39]). Наконец, в «Бумажную куклу», а спустя добрую дюжину кружек пива, далеко за полночь — в «Жестяного ангела» в Сосалито:

…В Соусалито едешь по мосту «Золотые ворота», и пока А. и Г., сидя рядом, лобзали друг друга, я наслаждалась заливом, ощущая теплую волну жизни <…> Никогда до сих пор мне не приходило в голову, что можно просто жить своим телом, не предаваясь омерзительным дихотомиям! <…> Мы легли около 4:00 <…> Я была всё еще напряжена, ■■■■■ ■. ■■■■■■■■■■ ■■■■ ■ ■■■■■■ ■■■. <…> Всё, что было во мне натянутого, вся желудочная боль внезапно растворилась в притяжении ■ ■■■, ■ ■■■■■■■ ■■ ■■■■ ■■ ■■■■, ■ ■■■■■■ ■■ ■■■ ■ ■■■ <…> Я всё тогда поняла, и ничего не забыла теперь <…> …И что теперь есть я, пишущая эти строки? Не более и не менее, а совершенно другой человек. <…> События прошедших выходных не могли бы случиться в более подходящее время — А ведь как близко я подошла к полному отрицанию себя, к совершенной капитуляции [40].

Напряжение всего подросткового периода снимается за одну ночь. И, как следствие, рождается новая познавательная программа, в центре которой лежит уже не освобождение духа и его идеалов, а освобождение тела и его желаний. Своего рода сексуальная революция в познании: жить, а не сублимировать. Углублять, а не дистанцироваться. Монизм, а не дуализм. Текучесть океана, а не идентичность земли. Целостность, а не агрегация. С заново обретенным самосознанием одаренная шестнадцати-летняя американская студентка отделения философии встречает весну 1949 года в Беркли, штат Калифорния. Рано пробудившийся голос грядущей эпохи, из Сан-Франциско стремящийся освободить весь мир во имя новой субъективности:

23 мая 1949

 

■■■■■■■■■■■■■■■ как выражение полноты личности и честное отрицание — да! — извращения, ограничивающего сексуальный опыт, стремящегося лишить его физической сущности [41].

Теперь я знаю себя чуть лучше… Я знаю, чего хочу в жизни, ведь всё это так просто — и одновременно так сложно мне было это понять. Я хочу спать со многими — я хочу жить и ненавижу мысли о смерти — я не буду преподавать или получать степень магистра после бакалавра искусств <…> Я не позволю интеллекту господствовать над собой и не намерена преклоняться перед знаниями или людьми, которые знаниями обладают! Плевать я хотела на всякого, кто коллекционирует факты, если только это не отражение основополагающей чувственности, которую взыскую я <…> Я не намереваюсь отступать и только действием ограничу оценку своего опыта — неважно, приносит ли он мне наслаждение или боль, и лишь в крайнем случае откажусь от болезненного опыта <…> Я буду искать наслаждение везде и буду находить его, ибо оно везде! Я отдам себя целиком <…> всё имеет значение! Единственное, что я отвергаю, — это право отвергать, отступать; принятие одинаковости и интеллект. Я жива <…> я красива <…> чего же еще? [42]

 

24 мая 1949

 

Любить свое тело и использовать его как следует — вот самое главное <…> Я знаю, что смогу, потому что я вырвалась на свободу… [43]

Словно очнувшись от дурного сна, Сьюзен завершает свой энергичный поток сознания в мае 1949 года американской волей к отъезду и новейшими идеями французского экзистенциализма:

 

25 мая 1949

 

Сегодня мне пришла в голову мысль — такая очевидная, совершенно банальная! Даже нелепо, что мне подумалось об этом впервые, — подкатила тошнота, я почувствовала, что нахожусь на грани истерики. Нет ничего, ничего, что удержало бы меня от какого-либо действия, — кроме меня самой… Что остановит меня, если я просто решу встать и уйти? Только самонавлеченное давление со стороны внешних обстоятельств, которые, однако, представляются настолько значительными, что никогда и в голову не приходит попытаться уйти от них… И всё же, что меня останавливает? Страх семьи — в особенности матери? <…> Боже мой, жизнь огромна! [44]

Прямо тогда в заливе Сан-Франциско новое поколение только начинает изучать, что такое по-настоящему освобожденное тело! Сьюзен немедленно приступает к изучению особенностей пространства нового опыта. В занимающих несколько страниц перечнях как наиболее очевидной форме деиерархизированной воли к знанию она регистрирует специфические жаргонизмы ■■■-баров по ту сторону залива:

«86», «он дал мне 86», «я получил 86» (вышвырнуть, [выставить из бара])

Т. Г. («тяжелое говно», «невезуха»)

«торговаться», «я иду торговаться» (за деньги)

«чемодан» = влагалище

«открыть чемодан» = оральные ласки женских половых органов [45]

Во время учебы шестнадцатилетняя студентка, которая тогда выглядела значительно старше, во многом из-за своего роста, публикует список всех своих сексуальных контактов под заголовком «The ■■’■ progress» *, в котором называет имена и прозвища («■■■■■■», «■■■» ■■■ ■■■■ «■■■■■■») всех своих one-night-stands ** партнеров [46].


* ■■-прогресс (англ.).
** На одну ночь (англ.).


Немецкий реквием. Что Томас Манн мог знать обо всём этом? О барах в районе залива Сан-Франциско — или о тех, что находятся прямо здесь, в районе Северного Голливуда? Бывал ли он там сам? Может быть, однажды в подобных местах Мюнхена или Берлина? Имел ли он хоть малейшее представление о том, что значит ходить в среднюю школу в Лос-Анджелесе начала 1940-х годов? О курсах машинописи? O презервативах на парковках? Мексиканцах, которые торговали гашишем прямо на углу школьного двора? В это трудно поверить.

Во всяком случае, Манн подошел к своему «Доктору Фаустусу» в полном соответствии с планом (Сьюзен: «Я знаю, как важна для вас музыка» [47]). По словам Манна, роман «частично основан на жизни Ницше», но главный герой — не философ, а великий композитор. Как взлеты, так и падения немецкой души нашли отражение в их музыке, сказал он подчеркнуто медленно.

Особенно ценным кажется Сьюзен указание на то, что «Доктора Фаустуса» следует рассматривать в связи с «Будденброками» и «Волшебной горой» («В литературной жизни идеи связаны друг с другом континуально») и поэтому — она раньше не думала об этом таким образом — как третью часть своего рода генеалогии немецкой душевной трансформации вплоть до гитлеризма.

В пространстве произведений Манна парят такие понятия, как «демоническое», «бездна» и «судьба Германии», а также несколько раз — «Гитлер». Согласно дневнику Сьюзен, он также рассказывает троице о работе над музыкальной частью совместно «с учеником Альбана Берга по имени Дарнольди» [48]. Так немецко-калифорнийским ушам послышался не кто иной, как Теодор В. Адорно.

Манн пригласил Адорно к себе на виллу в октябре 1943 года, после того как они познакомились в доме общих знакомых по соседству, и с расчетливой лестью попросил Адорно помочь ему с новым романом в качестве «тайного советника»: «Мне нужна музыкальная близость и характерная непринужденность, которой я смогу достичь только благодаря такому удивительному знатоку, как вы» [49].

Было бы преуменьшением утверждать, что Адорно, для которого Манн в ранней юности также был важной литературной фигурой, был польщен этой просьбой. Оригинал его ответного письма гласит:

Когда мне посчастливилось встретиться с вами здесь, на далеком западном побережье, я почувствовал, что столкнулся лично, в первый и единственный раз, с той самой немецкой традицией, от которой я получил всё: даже силу ей противостоять. То ощущение счастья, которое она дарует, — теологи назвали бы его благословением — больше никогда меня не покинет [50].

Строки нескрываемого восхищения, которые Сьюзен Сонтаг никогда бы не записала после своей встречи с Манном. Даже будучи первокурсницей на рубеже 1949/1950 годов. Даже в личном дневнике. Она не стала принимать покорную позу, даже когда в возрасте шестнадцати лет в первый (и в последний) раз встретилась лицом к лицу со своим бывшим богом и спасителем, и, в свете собственного недавнего опыта, она слишком ясно видела темную основу давней традиции притворства, которой нашла в себе мужество противостоять в предыдущие месяцы. Теологи говорили бы о благословении. Или, скорее, о возрождении. Нечто, навсегда защищающее ее от возврата в старый плен. Во всяком случае, она так считала.


Common core *. Беркли на самом деле не был первым выбором Сьюзен. Всякий раз, когда она воображала себе место, где «было бы много таких, как я», читая с фонариком Томаса Манна ночью в своей спальне, она представляла себе Нью-Йорк, где издавались ее любимые литературные журналы, такие как Partisan Review, и в частности Чикагский университет.


* Дословно: «общее ядро» (англ.). The Common Core State Standards Initiative (CCSSI) — Единый базовый государственный стандарт.

В противовес большинству государственных университетов, быстро меняющихся под давлением растущего числа студентов, Чикаго под руководством своего президента Роберта Мейнарда Хатчинса выступил против любой формы современной адаптации учебных программ, смягчения канонов и безудержной инфляции оценок с помощью уже ставшей легендарной программ

...