автордың кітабын онлайн тегін оқу Пейпус-Озеро
Вячеслав Яковлевич Шишков
Пейпус-Озеро
В основанной на реальных событиях Гражданской войны повести «Пейпус-озеро» Шишков обращается к трагедии людей, вместе с армией Юденича заброшенных в Эстонию. Повесть отличает горячее патриотическое чувство, яркое воссоздание переживаний «заблудившихся» в жизни и вновь обретших себя в любви к Родине участников Белого движения и россиян-эмигрантов.
Глава 1. Свершается реченное
Николай Ребров последний раз оглянулся на Россию. Под ногами и всюду, куда жадно устремлялся его взор, лежали свежие первоноябрьские снега, воздух дышал морозом, но Пейпус-озеро еще не застыло, спокойные воды его были задумчиво-суровы, и седой туман разметал свои гривы над поверхностью. А там, на горизонте, легкой просинью едва намечались родные далекие леса.
Николай Ребров едва передохнул, остановившееся его сердце ударило с новой силой, он крикнул:
— Иду, Карп Иваныч! Сейчас… — и побежал к скрипевшему большому возу, на колеса которого наматывался липкий снег.
* * *
У заставы пришлось беженцам провести трое суток в холоде, в снегу. Эстонскими властями разоружалась Северо-Западная армия генерала Юденича: отбиралось и переписывалось оружие, проверялись списки, выдавались наряды: кому куда. Безостановочно двигались обозы, уныло шагали солдаты в одиночку и кучками — остатки белых на-голову разбитых полчищ. Вся эта жестокая затея, стоившая России стольких жертв, продолжалась около трех месяцев, и новая европейская амуниция белых войск еще не успела истрепаться о красные штыки. Зато лица солдат унылы и потрепаны, в глазах усталость, озлобленность, головы опущены, и мало веселых слов. Так с поджатым хвостом возвращается в свою будку побитый пес. Среди свежей амуниции то здесь, то там култыхает серая рвань: это забеглые, покинувшие свою родину, красноармейцы. Надрывно скрипят по снегу немазаные колеса таратаек, истощенные быстрым отступлением обезноженные лошади тяжело поводят ребристыми боками, мобилизованные псковские мужики угрюмо шагают возле своих кляч и с ненавистью поглядывают на скачущих верхами офицеров.
— Вот и Эстония, — сказал Николай Ребров.
— Да, — безразлично ответил с возу Карп Иваныч, богатый торгаш-крестьянин из-под Белых-Струг. Он очень толст и неуклюж, рыжие усы вниз, бритое лицо заросло щетиной. Семь больших возов, запряженных собственными лошадьми, везут его добро. Он на последнем. А на первом возу — сельский батюшка, отец Илья с перепуганным сухощеким личиком. Он согнулся, засунул руки в рукава и дремлет под гул унылый речи, под скрип возов.
— Рарарарара….. Футь!
— Не отставай, Мишка, не отставай!
— Я не отставаю… А где тятя-то?
— Фють! Но, шолудивая!
Старый сосновый лес. Сквозь шапки хвой голубеет небо. Был ликующий зимний день, но многотысячная бегущая толпа, вся, как в ночи, в проклятиях и вздохах, и поток солнечных лучей не мог пробить гущу унылых дум. По обе стороны лесной дороги шагали с узлами, с торбами согбенные люди. Мелькали красные, белые, черные платки на головах женщин и подростков. Мычали коровы, блеяли овцы, где-то протестующе визжала свинья.
— Нно! Чего поперек дороги-то остановился? Эй, ты!
— Двинь его кнутом!
— Тпру! Сворачивай, дьявол!
— Ксы! Дунька, гони, гони корову-то в лесок!.. Чего ты, кобыла, чешешься!
На пути эстонский хутор. Возле белого чистого домика стоит семья эстонцев. «Сам» в белой рубахе и ватной жилетке. Бритое лицо его зло, серые узкие глаза сверкают. Он кричит что-то поэстонски на разрозненно шагающих солдат и, выхватив трубку, бросает с презрением:
— Ага, белы черть!.. Наших баронов защищать пришли? Куррат!
— Мороз померзнуть надо их, — подхватывает другой эстонец. — Нейд тарвис… Яра хавитада. — Он не торопясь подходит тропинкой к своему соседу, злорадно хохочет, подмигивая на солдат: — Повоевал, ладно, чорт, куррат… Тяйконг… А жрать в Эстис пришел…
— Эй руска! Ваши газеты печатались — Троцкий у вас в плену. А ну, покажи, где Троцкий?.. Ха-ха-ха-ха…
— Они Питер взяли!.. Вот наши бароны подмогу им дадут, на Москву полезут.
Обезоруженные солдаты отвертываются, глядят в сторону, вздыхают, пробуют громко между собою говорить. Вот один надрывно крикнул:
— Молчи, чухонская рожа! И так тошнехонько.
Солнце склонилось за лес. Стало темнеть.
Беглая, неприкаянная Русь огромным ужом утомленно вползла в Эстонию.
* * *
В густом лесу, вблизи дороги глазасто горят сотни костров. Людской поток завяз в глубокой тьме и остановился. На много верст сплошной цыганский табор.
Карп Иваныч деловито готовит снедь.
— Помогай, чего ж ты, Сережка, развалился, как дома на диване, — говорит он своему сыну, румяному юноше с задумчивыми глазами. — Сергей, слышишь?
— Сейчас. — Сергей нехотя встает с раскинутой у костра, на снегу шубы и сонно смотрит на отца.
— Бери ведро. Намни снегу поплотней, чай кипятить из снегу станем. У них, у дьяволов, и воды-то не выпросишь. Подошел к колодцу — гонят. Тьфу!.. Давай, говорят, две марки. Да не успел еще я, дьяволы, марок-то ваших наменять, чтоб вам сдохнуть… Тьфу!.. И лошадей-то снегом кормить придется замест воды…
— Да, да, — сказал сухощекий, с рыжей бородкой хохолком отец Илья и кивнул в сторону пошагавшего с ведром Сергея — Трудно сынку вашему будет: в холе рос.
— Матка избаловала его. Известно дуры бабы. Он, бывало, из дому не выйдет, чтоб губы не намазать фиксатуаром, да брови не подвести. Франт. А дела боится, как огня. Белоручка. Несмотря, что в деревне рос.
— Трудно, трудно будет, — вздохнул батюшка. — А нет ли у вас лишней сковородочки? Яишенку с хлебцем хочу изобрести.
Где-то раздался выстрел. У соседнего костра неуклюжая женская фигура, замотанная шалью, доила корову. Это Надежда Осиповна Проскурякова, бывшая помещица, старуха. У нее молодой, кровь с молоком, муж, бывший крестьянский парень. Он сильной рукой держит корову за веревочный ошейник и насвистывает веселую.
— Митя! Прошу тебя… Ой, держи!.. Она опять меня боднет…
— Держу, держу… Доите вашу корову с наслаждением…
Голова старухи трясется, и молоко циркает аппетитно в деревянный жбан. Встревоженный вырос у костра Николай Ребров.
— Карп Иваныч! Как же быть?.. — проговорил он подавленно. — Озноб, голова болит у меня… Просился к эстонцам. В двух мызах был, не пускают. В баню просился ночевать — гонят. Даже один выстрелил, в воздух, правда… Слыхали?
— Эх, плохо, Коля, — сказал Карп Иваныч, — ложись у костра. Ужо я сена подброшу. Эх, парень! И одежишка-то у тебя один грех… Сергей, Сережка! — закричал он в тьму. — Скоро?!
— Вы, что же, гимназист? — спросил священник, и, кокнув об сковородку яйцо, пустил его в шипящее масло.
— Реалист. Только что окончил…
— А папашенька ваш чьи же, какой, то-есть, профессии?
— Железнодорожник.
— Та-ак-с. А что же вас заставило бежать одних? — священник кокнул четвертое яйцо и потыкал ножиком яичницу.
Во тьме, на дороге беспрерывный гам, крик, тяжелый грохот.
— Эй! Тут какая часть?
— Никакая. Тут вольные.
— Не видали ль полковника Заречного?
— Антилерия, что ли? Езжайте дальше. Они в фольварк ушли.
— Тпру! Стой, сто-о-ой!!.
Грохот смолк. К костру подбежали два солдата.
— Братцы! Дайте-ка перекусить. Не жрамши.
— Артиллеристы? — спросил отец Илья.
— Восьмая батарея. Не знай куда сдавать. Никаких порядков не разберешь. Все начальство разбежалось. Сена нету… Лошади падают… Чухны ничего не дают. — Измученные солдаты жадно чавкали поданные Карпом Иванычем ломти хлеба.
— Никак вы из духовенных? — обратился бородатый солдат к батюшке?
— Есть грех… Священнослужитель из с. Антропова.
— Вот дьяволы какие, эти самые краснозадые, — злобно проговорил второй солдат. — Даже духовенные от них должны бежать.
— Им, анафемам, только в руки попадись… С живых шкуру спустят, — сказал Карп Иваныч, хлебая щи.
— Ну, да и мы тоже ихнего брата, — сказал бородатый, вздохнув. — Много их на деревьях качается… Папаша дозволь щец хлебнуть. Пятые сутки горяченького не видал… Ах, сволочи, как они нам нашпарили.
— Увы, — воскликнул батюшка. — Даже неисповедимо все вышло… Почитай в Питере вы были, на Невском.
— Да и были бы… Измена вышла. Англия, вишь ты, задом завертела, подмоги не дала. Надо бы ей с флотом быть, тогда наш левый фланг не обошли бы. Эстонцы тоже помощи не оказали. Ну, и господа офицеры наши вроде как свирепствовали с мужиком. Мужик, знамо, этого не любит… Вот и…
— Да, да, — вздохнул батюшка. — Свершается реченное… Брат брата бьет… Нате, христолюбивые воины, картошечки вам… А в Питере мы будем скоро… Вера горами движет… Факт!
Из тьмы резко и пронзительно:
— Васильев! Васильев!.. Самохва-алов!! Айда скорей! Господин поручик прибыли…
— А кляп с ним, с порутчиком-то, — сказал бородач и, перебрасывая с ладони на ладонь горячую картошку, закричал: — Сей минут! Идем!!
* * *
Сыпал мелкий снег. Вершины сосен сонно брюзжали под легким ветром. У потухавших костров стихли звуки и движенья.
Ночь. Николай Ребров спит, свернувшись на сене, у костра. Сон его прерывист, сбивчив. «Встань, иди… А то умрешь…» — «Сейчас», — говорит он и быстро вскакивает. Глаза его мутные, ничего не понимающие. Но вот мысль и решимость озаряет их. Он тоскливо и медлительно оглядывается кругом, как бы прощаясь с теми, с кем коротал далекий путь. Оглобли тесного табора приподняты. Лошади понуро опустили головы, дремлют. Карп Иваныч храпит под двумя шубами в обнимку с сыном. Его лицо пышет теплом: снег тает и бежит ручейками в открытый рот. На возу чернеет скорченная фигура священника. Помещица спит возле коровы. Ее муж подбрасывает в костер топливо и насвистывает веселую. Где-то тонко и лениво тявкает собачонка.
Николай Ребров перекрестился и, пошатываясь, зашагал к дороге. Тьма становилась зыбкой, расплывчатой. Вверху, упав на снеговые тучи, дрожал рассвет. Николай Ребров двигался по дороге, как лунатик, безжизненно и слепо. Брошенные возы, таратайки, походные кухни казались ему то ползущими копнами сена, то невиданными чудовищами. Вот слон больно ударил его бивнем в лоб. Юноша отпрянул, открыл глаза: приподнятая, вставшая на пути оглобля.
«Спеши… А то умрешь»… Кто-то захохотал среди шагающих рядом с ним сосен, и близко взлаяла собачка. «Спеши, спеши, спеши», твердило сердце, но голову обносил угар, и нельзя понять, туда ли он идет. Ученическая шинелишка расстегнута, картуз с медным значком наползает на глаза, сзади треплется холщевый мешок с вещами, давит плечи, и юноше кажется, что в мешке ненужный груз: песок и камни. Он хочет его сбросить, он уже занес руку, но мешок вдруг стал легким, и ноги зашагали уверенней.
— Куда землячок?
Он оглянулся. Чуть позади его шагает, тяжело припадая на ноги, ободранный парень.
— А ты куда?
— Прямо. Я из Красной армии удрал. — Красноармеец легонько снял с Николая Реброва торбу и перекинул через свое плечо: — Видать, устал землячок. Ничо… Я подсоблю…
— Захворал я, — сказал юноша. — В тепло хочется, в хату. Верстах в двадцати отсюда поместье Мусиной-Пушкиной… Там, говорят, пункт. Медицинская помощь.
— Лазарет, что ли? Я тоже чуть жив… Ноги поморозил… Как поем, так сблюю. Да и жрать-то нечего… Ослаб…
— Скоро утро, — вяло и задумчиво сказал Николай Ребров. Во рту сухо, в виски стучало долотом, каждый шаг болезненно отзывался во всем теле. — Я больше не могу, — сказал он. — Вот костер горит. Пойду, попрошусь, прилягу…
— Жаль, землячок… А то пойдем… Вместях-то веселей быдто… Я поплетусь, а то ноженьки зайдутся, беда. Вишь, обутки-то какие… На торбу-то… Прощай… А ты откудова?
— Из Луги.
— А я Скопской… Прощай, товарищ… — И вдогонку крикнул, как заплакал: — Матерь у меня померла в деревне!.. С голодухи, знать. Земляк сказывал, билизованный… Хрестьянин… Померла, брат, померла. — Красноармеец громко сморкнулся и покултыхал вперед.
Глава 2. Золотое и красное. Бездонный колодец. Мария
Какое-то все золотое и красное. Поют птицы, перекликаются ангельские голоса. И не хочется уходить, отрываться от этих грез. А надо.
— Спит еще, — сказал ангел.
— Пусть спит… Он кажется очень нездоров, — сказал другой ангел.
— Какой он хорошенький.
— Я бы его поцеловала. Очень красивые брови… И все.
— А глаза голубые.
— Откуда знаешь?.. Он защурившись. Спит.
— Мне думается, голубые… При светлых волосах это всегда. Кажется чайник ушел. Где чай?
— Давай лучше заварим кофе. А почему ж у него брови черные? Значит, глаза карие… Достань-ка масла.
— А где оно?..
Ангелы говорили очень тихо. Но где-то вблизи загромыхала русская матерная брань, рай провалился вдруг, и юноша поднял каменные веки. Два ангела в синих, отороченных серой мерлушкой, шубках улыбчиво глядели на него.
— Здравствуйте, с добрым утром! — приветливо воскликнули они. — Хорошо ли спали? Бедный, вы больны?
— Я — Варя, — подошла черненькая, с маленькими алыми губами. — Позвольте познакомиться.
— Мы помещики из Гдовского уезда, — сказала белокурая — Кукушкины. А папа ушел проверять скот.
— Мы же со всем имуществом… Ах, какой ужас эта революция!
Ругань на дороге становилась ядреней и жарче. Поднимали кувырнувшийся в канаву воз. — Эй, кобылка!.. так-так-так-так… Иди, пособляй!.. так-так… — Становь дугу! А на дугу вагу… Неужели не смыслишь, так-так-так. — Ага! Пошла-пошла-пошла!.. Понукай хорошень кнутом!.. Ну, сек вашу век!.. Ну!!
Юноше хотелось провалиться.
— Благодарю вас за приют!.. — крикнул он. — Мне очень стыдно… Я ночью так ослаб… Извините…
— Ах, что вы! Пожалуйста… А мы пробираемся на Юрьев. Там папочка ликвидирует скот, и мы чем-нибудь займемся, — лепетала черненькая Варя, помешивая закипающее в котелке молоко. — Это в том случае, конечно, если генерал Юденич не очистит Россию от красных банд.
— Ах, пожалуйста! — воскликнула белокурая Нина, и ее строгие брови сдвинулись к переносице. — Какую с папочкой вы городите чушь… Извини меня…
— Брось, сестра, никогда мы с тобой не сойдемся. Там бы и оставалась со своими красными. А вот и папочка…
К костру подошел с быстрыми черными глазами чернобородый человек.
— Ага! Вы уже проснулись? А ведь только еще 10 часов, — заговорил он сиплым простуженным голосом. — Ну, батенька, и хороши вы были вчера. Эх, жалко термометр далеко. Дайте-ка голову… Ого! Жарок изрядный.
На большом ковре пили кофе и горячее молоко. Лопнул стакан. Кукушкин злобно бросил его в снег. Парень-работник в рваном овчинном пиджаке возился у костра: переставлял рогульки с повешенными на них котелками, рубил баранью ногу, подбрасывал дрова. Белый понтер, Цейлон, спал у самого костра на сене и дрожал. Помещик ел быстро, обжигался, много говорил, но юношу мучила болезнь, и мысль определенно и настойчиво влекла его на отдых. Сестры шептались:
— Я говорила — голубые…
— Ничего подобного — серые.
Небо было чистое, с легким морозом. Ожившая дорога двигалась сквозь сосны — телеги, овцы, таратайки, коровы, всадники, солдаты, мужики — дорога взмыкивала, скрипела, скорготала, гайкала и, дуга в дугу, как хребет допотопного дракона, с присвистом и гиком, шершаво змеясь уползала вглубь.
— Я должен итти, — сказал юноша, — вы не знаете, сколько верст до Мусиной-Пушкиной?
— Ах, пожалуйста, мы вас не пустим! — вскричали сестры ангельскими голосами.
И вновь, на короткое мгновенье, закраснело, зазолотилось все.
— Я болен… Мне надо доктора… Там есть.
— Тогда вот что, — проговорил отец и поднялся. — Иван! заседлай двух лошадей… Понял?
— Трех, трех! — вскричала Варя.
* * *
Николай Ребров в ватной старенькой венгерке, подаренной ему помещиком, куда-то плывет в солнечном пространстве.
— Вы мне обязательно должны писать… Прямо: Юрьев, до востребования, Варваре Михайловне Кукушкиной. Ах, милый Коля! Как жаль, что вы больны… Держитесь крепче!
Варя плывет рядом с ним, плывет и говорит, и еще плывет Иван, плывет дорога, люди, лошади, коровы, лес, плывет и фыркает Цейлон.
— У меня двоюродный брат. Я его должен разыскать. Он военный чиновник. При полевом казначействе.
— А вы любите приключения? Я люблю. А то жизнь такая серая, скучная… Особенно в деревне… Мамы у нас нет. Я всегда мечтала: встречу его, встречу, встречу!..
— Кого?
— Вас! Ха-ха-ха! Вам смешно? Милый, милый Коля. И как быстро в несчастьи сходятся люди. Вы мне сразу стали каким-то родным, близким. Мне ужасно хочется ухаживать за вами, быть сестрой милосердия. Но папочка у нас очень строгий… А мама умерла.
Иван плывет, ударяет по воде веслами, лошадь мотает головой, весла говорят:
— Вам, барышня, пора обратно.
— Ничего подобного. Цейлон, Цейлон, иси!
— Барин ругаться будут.
— Не твое дело. Отстань!
Ах, к чему эти споры, когда все плывет, когда голова валится на грудь и хочется тишины и одиночества.
— Цейлон!!.
Красный лес гуще, гуще. Лес преградил дорогу.
— Тпррру!!
Туман и тишина.
* * *
Николай Ребров застонал. Зачем? Просто так, взял и застонал. Бездонный колодец. Мерцают огоньки. Под ним — солома и что-то твердое. Он полого скользит на дно, медленно, но верно. И все стонут, справа, слева, впереди, стонут, охают, бормочут и все, вместе с ним, скользят на дно. Там мрак и холод.
Идет вся в белом, белая женщина идет, идет со дна, из холода и тьмы, но в глазах ее огонь и ласка. Не даром к ней тянутся с низу жадные, трепещущие, скорченные руки, приподнимаются от грязной соломы взлохмаченные головы:
— Сестрица… Родненькая.
— Где я? — спросил сам себя Николай Ребров.
Длинный низкий коридор, солома, стоны, кучи тел, электрические лампочки над головой, сестра. И в случайной волне воспоминаний вяло проплывают разрозненные клочья картин и звуков: костры, как кони, и гривастые кони, как костры, снег, выстрел, зеленая зыбь Пейпус-озера и — «милый, милый Коля»… Чей это голос, чьи глаза? Сон или явь все это? Женщина, как хмельной туман, как черемуха в цвету, склонилась над ним, и белая рука коснулась его головы.
— Вы очень хворайт. Можете подниматься? Можете вставайть? Идить за мной!
Сон продолжался, белый туман влек его вперед, шуршала солома под ногами, шуршал и рвался недовольный ропот многих голосов:
— А-а, ишь ты… а-а-а… Нас бросила-а-а…
— Скажите, где я?.. Куда меня ведете?. Почему они…
— Идить за мной… Дайте — помогу вам. Руку, руку!
Щурил глаза. И какой-то синий свет лил сверху, волнами ходил свежий воздух. Дорога, сосны, снег, стена, ступени вверх, вдруг — тепло, запахло хлебом, белая постель и милые, милые, чьи-то бесконечно добрые глаза. Николай Ребров поймал белую руку и поцеловал. Кто-то ударил медной ложкой в медный таз: бам! И этот звук, как кусок меди, как раскаленная большая пчела вьется возле юноши, жужжит, врывается в ухо, вылетает, звенит — стрекочет пред самыми его глазами. Хочется прогнать, уничтожить или самому умереть. Он взглядывает на таз: таз на месте, а звуки ходят-ходят. Кто смеет будить его? Кто хочет прервать его светлый сон?
— Уйдите, не трогайте… Ма-а-ма!! — прокричали в пустоту чужие его ус
