Иерархии и сети: власть и закон. Монография
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Иерархии и сети: власть и закон. Монография

И. А. Исаев, А. В. Корнев, С. В. Липень

Иерархии и сети

Власть и закон

Монография



Информация о книге

УДК 321:004

ББК 66.2:32.813

И85

Изображение на обложке Джованни Баттиста Пиранези «Вид на гробницу Кахо Цестио» (1748)


Авторы:

Исаев И. А., доктор юридических наук, профессор, заведующий кафедрой истории государства и права Московского государственного юридического университета им. О. Е. Кутафина (МГЮА);

Корнев А. В., доктор юридических наук, заведующий кафедрой теории государства и права Московского государственного юридического университета им. О. Е. Кутафина (МГЮА);

Липень С. В., доктор юридических наук, профессор кафедры теории государства и права Московского государственного юридического университета им. О. Е. Кутафина (МГЮА).

Рецензенты:

Станкевич З. А., доктор юридических наук, профессор;

Ларина О. Г., доктор юридических наук, профессор..


В монографии предпринята попытка осмысления современного политического процесса, динамика которого стала в определенной степени зависеть от технологических, цифровых форм политических коммуникаций. В связи с этим меняется природа традиционных политических институтов и форм их деятельности в условиях четвертой промышленной революции.

Настоящее издание представляет интерес для тех, кто интересуется актуальной политико-правовой мыслью. Несомненную пользу оно способно принести и практикующим политикам, всем тем, кто изучает систему и правовые аспекты государственного (политического) управления.


УДК 321:004

ББК 66.2:32.813

© Исаев И. А., Корнев А. В., Липень С. В., 2021

© ООО «Проспект», 2021

ПРЕДИСЛОВИЕ

Современные технологии стремительно меняют привычные формы бытия государственно-­организованного общества. Четвертая промышленная революция и шестой технологический уклад, которые начались одновременно, формируют социальный и политический ландшафт, вносят свои коррективы в деятельность политических и социальных институтов. Если ранее фантастика, как литературный жанр, давала импульс для развития науки и техники, то сегодня происходит ровно наоборот — научные и технологические прорывы дают поводы для различных фантастических сюжетов. «Машины» и технологии так или иначе влияли на общественно-­политическую мысль, даже литературу. Известно, что такой талантливый писатель, как А. Платонов, не избежал искушения идеализации «машины», которая не только стала символом индустриализации, но и мерилом прогресса.

Центральной идеей монографии является соотношение власти, «машины», которая в данном контексте символизирует технологическую цивилизацию как таковую, и права (закона). Известная в истории политических и правовых учений конструкция «машина власти» в настоящее время материализуется в цифровые (электронно-­информационные) формы своего бытия. В этой связи возникают проблемы, казалось бы, давно решенные: что такое власть, государство, право, суверенитет и прочее. Разумеется, один из главных вопросов — это национальное государство, его современное состояние и дальнейшие перспективы развития.

Технологическая революция укладывается в контекст общества постмодерна. Природа этого общества — настоящего и грядущего — не до конца понятна. Информационное общество, цифровые формы экономики и права, власти, решив какие-­то задачи, сами в определенной мере становятся проблемами. Мы еще не вполне осознаем природу информационного и сетевого общества, их институциональную характеристику и средства коммуникации, а главное, перспективы их развития. Сегодня и государство (политическая власть), и общество в одинаковой степени используют возможности «машины», технологий в целях реализации своих планов и задач. Если они у них совпадают, то это один вариант развития, а если нет, то другой. В силу этого особенно актуальной становится проблема научного осмысления современного технологического общества, где машины и информационные системы не просто являются ресурсом различных институтов, прежде всего власти, но и приобретают некую самостоятельность. Пока, к счастью, относительную.

В настоящее время производители и заказчики информации усиливают свою политическую субъектность за счет технологических форм ее производства и распространения. Однако в роли таковых могут выступать как государственные институции, так и негосударственные, включая иностранные. Это одна из интриг современного технологического уклада, способного самым серьезным образом трансформировать деятельность политических институтов, легальность и легитимность которых подвергается серьезным испытаниям в силу использования разнообразных сетевых технологий. Газета, радио и телевизор больше не являются безотказными и эффективными ресурсами власти. Им на смену приходят другие, более совершенные и мобильные источники формирования общественного мнения и управления политическими процессами.

Монография подготовлена коллективом авторов:

Исаев Игорь Андреевич, доктор юридических наук — гл. 1;

Корнев Аркадий Владимирович, доктор юридических наук — гл. 2;

Липень Сергей Васильевич, доктор юридических наук — гл. 3.

Глава I. МАШИНА ВЛАСТИ: ИЕРАРХИИ И СЕТИ

1. Иерархии и сети: о технологических пределах суверенитета

Процесс трансформации иерархических структур власти в сетевые властные конфигурации имеет свою давнюю историю. У Дионисия Ареопагита в его «Иерархиях» ось властной вертикали одним своим концом упирается в небесную сферу, другим — в сферу земную. Эта иерархия чинов, властей и господств на долгие времена станет моделью для всяческих построений и конструкций, где соотношения господства-­подчинения являются определяющими. От Средневековья и вплоть до Модерна образ будет восприниматься как классический. Вектор власти будет неизменно оставаться вертикальным, даже рождение и существование современного государства будут происходить в этих координатах. Когда говорят «иерархия», всегда подразумевают власть. Укрепление властной вертикали означает упорядочение иерархии.

«Иерархия… есть священное устроение, знание и действие, уподобляющееся, насколько это возможно, божественному… Упоминающий иерархию вождь указывает на некий священный порядок — образ богоначального великолепия» (Дионисий Ареопагит).

Иерархия же особых ангельских чинов свои истоки имеет еще в посланиях ап. Павла, но было более подробно разработана Ареопагитом в трактате «О небесной иерархии», который был в IX в. переведен на латинский Иоанном Скотом Эриугеной, введен в университетские курсы в XII в. и заметно повлиял на творчество Альберта Великого, Фомы Аквинского и Данте. По мнению современного автора, «представление о небесной иерархии сковывало волю людей, мешало им касаться знания земного общества, не расшатывая одновременно общество небесное. Оно как бы зажимало смертных в ячеях ангельской сети и взваливало на их плечи вдобавок к грузу земных господств тяжелое бремя ангельской иерархии… господств, сил и властей». Реальностью становилось не только представление о том, что небесный мир столь же реален, как и земной, но и о том, «что оба они составляют единое целое»1. «Воинство небесное» обозначало идеальное устройство мира небесных существ, образующих стройный организм. Ангелы власти находились в сродстве со стихийными началами, выступая как организаторы, установители и хранители данного порядка.

Кратологическая терминология Ареопагита почти буквально использовалась в дальнейшем развитии политической науки, легко уживаясь с постоянно меняющимися методами и механиками. Рожденное современной наукой понятие «суверенитета» также имеет своим истоком категорию, заимствованную из средней группы чинов Дионисия.

Здесь имя «господства» указывали на некое «нераболепное и свободное от всякой земной приниженности восхождение вообще ни к одному из тиранических неподобий некоим образом не склоняемое, а также на само непреклонное господство, которое преодолевают, как и подобает свободному, всякое ослабляющее порабощение, недоступно никакому притяжению… к истинному господству и господоначалию непрестанно стремится»2: так происходит устроения надмирной и разумной власти.

Сущность суверенитета заключается в полном и безапелляционном господстве одного лица или группы, чья власть неподотчетна никакой другой земной власти. Питающая его властная энергетика трансцендентна по отношению ко всей иерархии. Вектор власти исключительно вертикальный и направлен сверху вниз, какую бы форму эта власть не принимала.

Суверенитет как принцип и «техническая форма» внутригосударственного господства, в течение долгого времени эволюционировал от формы «персонального» властвования к национальному и «народному» суверенитету. Представляется, что именно выдающаяся роль государства в этом процессе позволила с особой силой выделить в суверенитете собственно техническую сторону, освободить конструкцию от этических и сентиментальных мотиваций. Усложненность властных технологий уже содержит в себе зародыши будущего кризиса суверенитета. Если суверенитет рассматривать как своеобразную технологию властвования, изменения в методе и метафизике научного мышления с необходимостью должны были изменить содержание и смысл этой технологии. «Наш мир — это мир “техники”, мир, чей космос, природа, боги, система завершатся в своих наиболее скрытых внутренних связях, выставлены напоказ, как “техника”: это мир “экотехники”. Экотехника создает наши тела, производя их на свет и подключая к этой системе, делая их более массовидными. Именно в сотворении тел и состоит тот смысл экотехники, который мы напрасно ищем для нее в остатках неба или духа» (Ж.-Л. Нанси)3.

Переход от стратификационной структуры социального устройства к функциональной парадоксальным образом сочетал уход из публичной сферы и возрастание субъективности с установившимся стремлением к политической активности. Статус утрачивает свое приоритетное значение, уступая место безликости и абстрактной рациональность, вещественность и предметность в сфере власти размываются. «Частная персона правителя исчезает под маской безликого существа» — замечает К. Шмитт в «Политическом романтизме».

Исторический опыт показывает, что все значительные политические революции, как правило, начинаются с роста сознания, что существующие институты уже перестали адекватно реагировать на проблемы, поставленные средой, которую они же отчасти создали. Научные революции во многом точно так же начинаются с возрастания сознания, а существующая парадигма перестает адекватно функционировать при исследовании того аспекта природы, к которому сама эта парадигма раньше проложила путь. «И в политическом, и в научном развитии осознания нарушены функции, которые могут привести к кризису, что составляет предпосылку революции»4. Именно функции, как априори данному состоянию, — парадигматические смещения в политическом и правовом сознании в той или иной мере стимулированы соответствующими технологическими принципами. Рядом с необходимостью здесь активно действуют случайные факторы. На фоне игры сил начинают выступать некоторые наиболее важные для данного момента объекты и инструменты, рожденные революцией, но также связанные и с традицией. «Политические революции всегда направлены на изменение политических институтов способами, которые эти институты сами по себе запрещают. Поэтому успех революций вынуждает частично отказаться от ряда институтов в пользу других, а в промежутке общество вообще управляется институтами не полностью».

Возрастает число лиц, которые во все большей степени отстраняются от политической жизни; когда кризис усиливается, многие из этих личностей объединяются для создания некоторого конкретного плана преобразования общества в новую институциональную структуру. «В этом пункте общество разделяется на враждующие лагеря или партии: одна партия пытается отстоять старые социальные институты, другая пытается устраивать некоторые новые. Когда такая поляризация произошла, политический выход из создавшегося положения оказывается уже невозможным».

В системе социальной дифференциации антагонистические классы не занимают симметричного положения уже в начале Нового времени. Технологическая революция застает их в ситуации, когда желания и интересы правящего класса нацелены на «нечто иное» и воплощены в знаках, подтверждающих его статус и престиж. Желание народа лишено объекта и представляет негативное действие. Образ, управляющий желанием знати, — это образ обладания, образ, управляющий желанием народа — это образ бытия, порождающий представление о тождестве без различия. На этом разделении и рождается позиция третьего лица, отделенное от двух антагонистов, в которой «фантастически сочетаются господство-­угнетение и социальная идентификация, в которой конденсируются обладания и бытие»5. Свои технические рычаги «машина власти» использует для уравновешивания социальных противоречий в рамках устанавливаемого государством и законом бытия. Этот метод оказывается одинаково приемлемым как для абсолютизма, так и для «просвещенного деспотизма» революционеров и реформаторов. Власть всегда рождается в разделении.

Враждующие же лагеря не признают никакой надинституциональной структуры для устранения расхождений, приведших к революции, и вступающие в революционный конфликт партии должны в конце концов обратиться к средствам массового убеждения, часто включая и силу. Хотя революции и играли жизненно важную роль в преобразовании политических институтов, но эта роль частично зависела от внеполитических и внеинституциональных событий6.

Технологические революции порождали силы, которые уже сами стремились влиться в политический процесс («третье сословие», пролетариат, политическая наука и пр.). Здесь рождалась рациональность нового типа, непосредственно выраставшая на основе естественных и математических наук и критически оценивающая традиционные институты и идеологии. Решающую роль в этих преобразованиях начинало играть государство.

Тогда же появляется и понятие суверенитета, достигающее своей смысловой полноты лишь в условиях абсолютной монархии. Здесь фигура монарха приобретала не только трансцендентное положение, но и сакральный смысл. Государь оказывался на вершине (но не над вершиной) политической структуры как составная часть, представляющая целое (но не как некое отдельное целое). Поскольку понятие суверенитета окончательно оформилось в эпоху абсолютизма, юристы средневековых монархов успели только в общих чертах подготовить более современное представление о суверенитете.

Естественное право на верховную власть также принадлежало личности короля, эта власть была верховной также, как и монархия, и божественная власть, существующие уже над политическим обществом и отдельно от него: суверенитет означал независимость по отношению к целому, и свою власть над ним, которая и являлась верховной именно потому, что располагалась вне того целого, которым управлял суверен. Таков был подлинный суверенитет, каким обладали только абсолютные монархи. Наличие высшей инстанции, которая не подчиняется закону каузальной детерминированности позволяло всей системе оставаться в состоянии равновесия и сбалансированности (как это демонстрировалось в учении Лейбница о «божественной теодицее»).

От монархов понятие суверенитета было унаследовано абсолютистскими государствами, но его полное значение раскрылось в фигуре «смертного бога» Гоббса и тотальном государстве Гегеля: «Государство есть единое лицо, ответственность за действия которого взяло на себя «огромное множество людей с тем, чтобы это лицо могло использовать силу и средства всех их так, как сочтет необходимым»7 (Гоббс).

Неспособность властителя принимать решение и в ситуации чрезвычайного положения вставать над законом давала основания для обвинения в узурпации власти. Для «машины власти» это означало существенный сбой в ее работе. Можно говорить о «технической легитимации», которая основывалась на представлении о равновесии и устойчивости в управлении и ритме деятельности. Управляющий центр был обязан обеспечивать единообразность и согласованность функционирования составляющих элементов.

В обществах «старого порядка» речь шла прежде всего об узурпации и усилении долговременной независимой власти, сосредоточенной в одном центре. Но по мере дифференциации системы и вне ее рамок оказывается все большее число видов иной власти: сначала — «власть других обществ, других политических систем, потом — власть земледельцев, позднее — власть финансовая». Дифференциация политической власти революционировала общую ситуацию власти в обществе, ее символику и потребность в легитимации, способ функционирования и ее границы. Менялось все общество в целом.

Общий фон социализации представляла борьба между общегосударственными и централизующими силами и центробежными сословными тенденциями: при этом оба направления деятельности стремились утвердить свой политический статус как единственно определяющий реальное положение вещей. Из этой множественности статусов формировалось публичное право, целью которого было обеспечение стабильности существующих государственных порядков. Система статусов, как устойчивых и установленных состояний, уже не нуждалась в иерархическом принципе взаимен предлагаемой картины мира, состоящей из разнородных элементов, подчиненных единому закону, в котором моральность отождествлялась с целесообразностью. Ни закон, ни теории не должны смущать политика.

Образование особых политических подсистем (которые также вполне могли опираться и на физическое насилие) приводило к определенной систематизации целей и зависимости от решений о применения власти, однако полной монополизации власти в руках государства еще не произошло. «Возникал лишь вопрос об объеме общественной власти, остающейся вне рамок политической системы, т. е. вопрос о границах политизируемости власти»: угрожая политической системе, общественная власть тем самым должны была сама превратиться в политическую»8.

В качестве технологии власти суверенитет имеет постоянно проявляющуюся тенденцию к централизации. «Машина власти» со своим культом управления может облачаться в любые формы, сохраняя свои неименные качества: эффективность и императивность в ситуации революционных или эволюционных трансформаций. Стремясь сохранить свою идентичность, систем сама выбирает соответствующую политическую технику преобразований. И где-­то в самой глубине скрывается истинный центр (скорее метафизический, чем организационный) власти. (Понятия «центр» и «иерархия» всегда были неразрывно связаны между собой. К ним принадлежит и представление об упорядочивающем характере власти и ее нормирующем влиянии. В противоположность этой центрирующей теории власти Мишель Фуко вообще отрицает возможность локализации власти в одном центре: власть обнаруживается и исходит отовсюду, оставаясь бесструктурной и движимой одной лишь волей. Э. Шилз обозначает относительный властный центр только как «центральную ценностную систему»9, возникшую вследствие неравномерности в распределении власти и могущества. Центры представляют собой только локусы сосредоточения наиболее значимых социальных действий. Здесь идеи и институты образуют пространство совершения событий, формируя «центральную институциональную систему». Распределение иерархий означало появление множества центров: они рождаются, возникают сначала как феномены, затем кристаллизуются и уплотняются, образуя отрывающиеся от самого центра тела — сателлиты). Такой централизации не свой­ственен иерархический принцип, но лишь каузальность и целесообразность.

Иерархия всегда ориентирована на вертикальный вектор, тогда как смещающая ее в социальном пространстве сеть разворачивается по горизонтали. Все машинообразные системы больше склоняются ко второму направлению, на котором конкурирующие центры выстраиваются в сложные и непредсказуемые конфигурации. Отсутствие единого, имманентного для сети центра компенсируется рождением некоего трансцендентного пункта», «пульта управления», располагающегося за пределами сети-­системы, стоящим за и выше ее (примерами могу служить бог-­пантократор в деизме, «запускающий механизм космоса», или основная норма юристов, представителей «чистой теории права»).

Гоббс отождествлял естественный закон с моральным предписанием высшего порядка. Но уже у Спинозы нравственная составляющая закона через механику аффектов трансформируется в общую онтологическую закономерность бытия. Физическая закономерность сливается с юридической и моральной, естественные законы играют роль не предписаний, а описаний.

И Ж. Маритен был уверен, что в принципе не существует какого-­то естественного права на трансцендентную или отдельную верховную власть. «Ни правитель, ни король, ни император в действительности не были суверенами, хотя имели меч и атрибуты суверенитета. Не является сувереном и государство, и даже народ не суверенен. Один лишь Бог суверенен»10. И уже Жан Бодэн утверждал, что государь, как образ Бога, ответственен только перед Богом. Он располагается вне политического целого, также как Бог вне космоса. «Либо суверенитет ничего не значит, либо он означает отдельную и трансцендентную верховную власть, находящуюся не на вершине, но над вершиной». Поэтому эта власть абсолютна и не связана, но повелевание невозможно без своего рода отделения: «разделяй, чтобы властвовать».

В случае суверенитета такая отделенность требуется как сущностное качество, — иная сущность приписывается самой личности суверена: он получил свою власть не в результате физической передачи, а путем уполномочивания: через сопричастность божественному закону люди получают суверенную власть, представители же народа получают свою власть через участие в праве народа. Жан Маритен отмечал, что и новая рациональность, порожденная научной революцией эпохи Просвещения, превратила существующее понятие суверенитета в жесткую абстрактную формулу технологии властвования, санкционированную реальной силой современного абсолютистского государства с его бюрократической и военной машинами властвования11.

Появление на исторической арене целого конгломерата национальных государств («вестфальская система») с выраженными религиозными и политическими концептами и усиление абсолютистских форм правления в Европе с их сложными бюрократическими системами происходило на фоне научной и промышленной революции. Развитие военной техники, архитектуры, транспортных средств (особенно флота), организационно-­финансовых операций — все это еще до наступления «эпохи пара» способствовало успешному росту коммуникационных качеств и эффективной внутренней структуризации властных отношений в самих национальных государственных образованиях. «Машина власти» приобретала новые качественные черты и одновременно артикулировала пределы своего политического существования.

Установление границ власти государства осуществлялось в рамках процессов нормирования. Оказалось, что техники правового нормирования могут стать эффективными только при условии либо конвенциального, либо, что еще более вероятно, императивного воздействия. Для того чтобы социальная система приобрела организацию и устойчивость, такие властные импульсы должны были поступать из одного центра. В силу известных причин таким центром и стало государство. «Машина власти» изначально содержала в себе достаточно ясно артикулированные нормативы установления и концепты, позволившее ей обрести монополию на управление и насилие. Развитие технических средств также соответствовало тенденции к централизации: усложнение характера этих средств и поставленных хозяйственно-­технических задач требовало систематизации процессов общественной деятельности.

Государство принадлежит сфере институционального (организационного) действия и к тому же обладает авторитетным первенством по отношению ко всем остальным политическим действиям. Оно — высший институт, который занимает самое высокое иерархическое положение и внутри общей сферы институционального действия: поскольку всякая коммуникация должны быть основательно институционализирована (организована), государство воспринимает все исходящие духовные импульсы всей общественной жизни и затем преобразует их при помощи соответствующих институциализующих действий.

* * *

После Французской революции политическое общество и государство сольются в одно общее понятие «нация». Но еще до этого философами Просвещения государство уже было превращено в некую ощутимую верховную личность («моральную личность») и субъект права таким образом, что характеристика абсолютного суверенитета была перенесена на само государство, которое и стало представлять собой трансцедентальную персонификацию нации.

Однако и тогда государство все еще не являлось настоящим самостоятельным субъектом прав, но лишь частью политического общества. В представлении просветитетей, оно само — как абстрактная сущность, и права, ему приписываемые, не его собственные права, но права того политического общества, которое в идеале замещается некоей абстрактной сущностью. Реальное же государство (высшая часть и орган политического общества), если оно воспользуется этой вымышленной сущностью, приписываемой ему как «юридически мыслимому существу», непременно и недвусмысленно потребует для себя священных атрибутов и «суверенитета» закона, которые также является лишь метафизическим, относящимся к природе права и его юридической обязательности, но не имеющим ничего общего с подлинным понятием суверенитета12.

Но политика — это всегда действие. И техника также является олицетворенным, воплощенным действием. В отличие от политики техническому чуждо понятие авторитета, здесь имеют значение только расчет и результативность. Политическое, воспринимая такие цели, само превращается в технику. Техническому свой­ственен также некий «демократизм», «равенство» частей, деталей, которое только и способно обеспечить равновесие в технической системе.

Техника стремится внести в сферу политического свой наиболее значимый элемент — организованность, организацию, структурированность. Техника вмешивается в область государственного управления, внедряя сюда свой каузальный механизм и распространяя присущий и желанный для нее автоматизм на отношение совершенно иного рода. Человек оказывается объектом механического принуждения. Влияние техники становится всеохватным и пронизывающим.

Влияние без действия могло быть совместимо с суверенитетом властителя лишь при условии, что его сущность и его воля должны вливаться в представительную и исполнительную систему так, чтобы «суверен сам, будучи неподвижен, как аристотелевский двигатель, был способен одним негромко произнесенным словом обеспечивать уравновешенный и неизменно правильный ход вещей». Сувереном был тот, кого можно было представить таким образом, словно он сам как бы присутствует в своем представителе. Это и крайняя и обычная форма телекоммуникации власти: представительство — воплощение властного центра в некоей отдаленной точке, когда «центр властной сферы обладает способностью посредством своих представителей, как бы реально присутствуя, сообщаться с каждой точкой внутри своей окружности»: суверенитет неразрывно связан с императивным господствующим принципом и его воздействием на удаленное и дальнее13.

Для империи как системы быть — значит связывать, а связывание подразумевает способность центра посредством транспортировки знаков достигать периферии. «Знаки империи связывают центр с периферией с помощью некоего «диспетчерского пункта», создавая тем самым представление о реальном присутствии центра в отдаленной точке. Но такая способность к коммуникации ослабляет значимость (могущество, представительность) центра и ориентированную на него иерархию: нарастающая автономия и воспринятая от центра значимость способны превратить удаленные точки в самодостаточные центры власти.

Не существует репрезентации, которая была бы только частным делом. «Репрезентация обозначает уже не изображение или образное представление, но то, что сегодня называется представительством», что означает — «обеспечить присутствие». Важнейшие в юридическом, сакрально-­правовом понятии репрезентации является то, что представляемая личность есть только представленное изображаемое, но репрезент, представитель, наделенный ее правами, находится от нее в зависимости» (Г. Г. Гадамер). Репрезентация позволила некое незримое бытие сделать зримым, что происходило благодаря публичному присутствию персоны господина: «Нечто мертвое, нечто малоценное или беспомощное, нечто низкое не может стать объектом репрезентации. Становление репрезентативной публичности связано с атрибутами соответствующей персоны — ее регалиями и риторикой»14.

Поскольку господствующий центр обладал такой способностью воздействовать на удаленное, таким образом, словно он сам находился там, «черпая знаки суверенитета из себя самой, власть рассылает представительства, которые вместо нее присутствуют там, где ее нет». И именно там, где ее нет, она и должна присутствовать так, словно ее здесь наличествует в избытке.

Виртуализация коммуникативного центра, ограничивающая его реальные функции «диспетчерской деятельностью, угрожала созданием перманентного конфликта вновь возникающих квазицентров («феодальная раздробленность») и появлением размытого правопорядка. Все формальные (в том числе, и прежде всего юридические) процедуры и формулы, направленные на сохранение единства, политического и правового, теряли свое значение, уступая место формам доправового («докса») состояния.

Внутри системных социальных связей априори была заключена некая нормативная структура, которая в процессе формализации превращается в позитивное право (так санкционированный государственной властью обычай становится правом). Эта «глубинная» нормативность обуславливала тип и характер формирующихся государственной и правовой систем. По этому поводу Хана Арендт замечает: особое «пространство явления» располагается прежде всех сформировавшихся государственных начал и государственный образований, всякий раз его упорядочивающих и ориентирующих. «Политический организм сцеплен имеющимися у него потенциалами власти и политические общности гибнут от ослабления власти. Сам этот процесс неконтролируемый, потому что властный потенциал в отличие от средств насилия… в принципе существует только в той мере, в какой он реализуется». Власть есть всегда только потенциал мощи, а не что-­то непреходящее, измеряемое и надежное, как сила. Сила есть то, чем всякий человек от природы в известной мере владеет…, властью же собственно никто не обладает, она возникает среди людей, когда они действуют вместе, и исчезает, как только они снова рассеиваются. По сути неделима не власть, а сила, которая хотя тоже уравновешивается существованием других, но вместе с тем ограничена и умалена в своих возможностях воздействия, поэтому сама власть легче уничтожается насилием, чем сила. Разделение же властей вовсе не влечет за собой уменьшение власти15.

В эпоху постмодерна вместе с иерархией уходят в прошлое и оперативно-­технические методы управления и, что не менее важно, понятие объективного права, которое заменяется конвенциональными правилами и актами. Равнодействие, стабильность и объективность сменяются господством имманентности и субъективности. Странным образом техника, деценрированная нейтральность и беспристрастность вновь возвращают правопонимание к субъекту и его деятельности. Уже с самого начала отказавшись от морально-­этических «помех», нейтральная «голая» техника начинает разрушать традиционные институциональные единства для того, чтобы управлять уже изолированным индивидом.

Биополитические тенденции последнего времени дали возможность государству использовать более «мягкие» методы управления обществом. Усложненная «машина власти» в нормальной ситуации может обходиться без использования прямого насилия, обладая при этом значительно большим могуществом и ресурсами, чем традиционное дисциплинарное общество и «полицейское» государство. Такое преимущество дает ему техника. Всепроникающий контроль, всеохватность влияния, перманентное воздействие на массы — знаки современной власти — отодвигают в прошлое политические техники, существовавшие веками.

«Иерархические методы, столь эффективные в прошлом, сегодня зачастую давали сбой — во многом потому, что им не хватает горизонтальных связей. Но в будущем институты будут организованы по системе управления, основанной на сетевой модели. Системы будут ориентироваться с учетом боковых и горизонтальных связей, даже многонаправленных и перекрывающихся. То, что сейчас вырабатывается — это сетевой стиль управления»16. Переход от демократии представительства к демократии участия, по-­видимому, также выразится в отказе от старых иерархических структур ради сетевых методов.

[14] Слотердайк П. Сферы I. С. 673, 706.

[15] Арендт Х. Vita activia. М., 2017. С. 264–267.

[16] Нейсбит Д. Метатренды. М., 2003. С. 283.

[10] Маритен Ж. Указ. соч. С. 32, 41.

[11] Там же. С. 41.

[12] Маритен Ж. Указ. соч. С. 25–26.

[13] Слотердайк П. Сферы II. СПб., 2007. С. 670–671, 717.

[6] Кун Т. Указ. соч. С. 124–125.

[5] Лефорт К. Формы истории. СПб., 2007. С. 129.

[8] Луман Н. Власть. М., 2000. С. 141–143.

[7] См.: Маритен Ж. Человек и государство. М., 2000. С. 44–45.

[2] Ареопагит Д. Лествица Иакова // Книга ангелов. СПб., 2001. С. 110–111.

[1] Ле Гофф Ж. Цивилизация средневекового Запада. Книга ангелов. СПб., 2001. С. 640.

[4] Кун Т. Структуры научных революций. М., 1975. С. 123.

[3] Нанси Ж.-Л. Corpus. М., 1999. С. 120–121.

[9] См. подробнее: Каспэ С. Центры и иерархии. М., 2008. С. 31–33.

2. Техника как порядок из хаоса

В математике и астрономии исследовательские сообщения перестали быть понятными для публики еще в античности. В своей динамике эти исследования приближались к эзотерическому типу в конце Средневековья и обрели вновь более или менее понятную для всех форму и язык лишь на короткий период в начале XVII века, когда новая научная парадигма заменила средневековую.

Авторитетные источники, которые систематически маскировали существование и значение научных революций, исчезают уже к моменту начала очередной революции идей. В этой ситуации ученые видели новое и получали новые результаты даже тогда, когда они использовали обычные инструменты в областях, которые они сами же исследовали до этого. Но коммуникация, осуществляющаяся через фронт революционного процесса, оставалась неизменно ограниченной.

И тем не менее изменения в парадигме вынуждали ученых видеть мир проблем совсем в ином свете: «Поскольку они видели этот мир не иначе как через призму своих воззрений и дел, постольку у них вполне могло возникнуть желание сказать, что после революции ученые действительно имеют дело с иным миром»17.

В современном представлении мир уже не являл собой ни прежнего прекрасного живого существа, ни механического «соединения тел», ни совокупности видимых и невидимых предметов, вещей и идей. И он — уже не пустая бесконечность, требующая своего заполнения. Мир — это «совокупный горизонт всякого смыслового переживания», которое может быть направлено как внутрь, так и вовне: «Мир замыкается не границами, а посредством активируемого внутреннего смысла. Мир должен постигаться не как агрегат, а как коррелят осуществляющихся в нем операций: мир теперь есть совокупность того, что для каждой системы является системой-­и-миром». (Н. Луман).

Политическое пространство Нового времени, отказываясь от иерархии, отказалось от неоднородности, пространство становилось бесконечным и однородным уже у Николя Кузанского. Новое пространство «демонично» (Ж. Делиз), поскольку ограничивается состоянием простого присутствия. Это сценическое пространство, не требующее для публичного действия обязательного физического соприсутствия множества субъектов на локальной территории: сама репрезентация «помещает силу в знаки» (Луи Морен). Лейбниц определяет мир как «виртуальность, которая актуализируется в монадах или душах, но это и возможность, которая должна реализовываться в материи или в телах». Техницистский тип мышления меняет форму представления пространства мира, работая в одном направлении с рождающейся в новой живописи линейной перспективой, умозрительной, абстрактной и бескачественной.

Старый мир был полон тайн и сотворен не столько для познания, сколько для восхищения им. Уже сам процесс поименования вещей и явлений казался довольно опасным, открывая мир для коммуникации: значение имен было подобно чуду, провоцирующему природу на то, чтобы выступить из себя самой. В этом выражалась ограниченность пространственного понимания общества: «сложнопроизводность» мира невозможно было обнаружить, его можно было только конструировать. Эту задачу и взяло на себя «мировое общество»18.

Причины риска для самой системы крылись в отношениях политики с другими общественными системами и все возрастающей генерализации глобальных политических целей и иных формул единения, а следовательно — усиления власти; высшей точкой этого развития и стали долгие дискуссии на тему суверенитета.

Революционные потрясения XIX века приводили к «смягчению» технологий управления и властвования. В этой ситуации менялись субъекты суверенитета и техники его реализации. Насилие не исчезало из сферы политического, но меняло свои формы. Нарастающий в обществе индивидуализм только усиливал меру социального давления на массы разобщенных индивидов, которые перестали быть «средством для достижения некоей отдаленной цели», а считались конечной целью всего. Социальные институты утрачивали свою ауру, все то, что было обусловлено неразрушимой трансцендентностью, оказывалось подорванным социальным и идеологическим строем, центр которого стал находиться не где-­то в стороне, а в самом независимом индивиде19.

Общество и государство сталкивались в новом конфликте и обе стороны очень рассчитывали на поддержку техники и рациональности, изгоняя религию и идеологии из сферы политического. «Принцип иерархии рушился, если он приводил к конфликтам, мешающим распределению власти, так как сам он предполагал, что сами конфликты должны улаживаться на основе зафиксированного им распределения властных полномочий». То, что прежде представало как угроза «чрезмерной власти», в Новое время стало восприниматься как «недостаточность власти». Отсюда и проистекал риск нового рода — потери функциональности, явной неэффективности и распада власти, который, обнаруживая себя, лишь возрастал. Бремя принятия решений уже не могло быть возложено только на одну-­единственную инстанцию, которая обеспечивала бы управление из единого центра, но организация решений и тем самым цепная трансляция власти становилась проблемой20. Суверенитет и иерархия растворялись в сети.

Система — это синоним порядка, его воплощение. Сеть же — только его ландшафт, «зыбкий и обманчивый, как упорядоченный хаос. Система допускает иерархию и асимметрию своих элементов, сеть склонна демонстрировать симметричность, а, следовательно, готова допустить уравнивание их («кооперацию в деятельности»). Единство и иерархия целого позволяли видеть символы «зеркал божественного», и умозрительное схождение с Единому могло адекватно отражать структуру мира. Но после того «как разрушилось представление о порядке и иерархии, который включал в себя также и человека и простирался между безобразным, располагающимся ниже человеческого, т. е. дьявольским, и абсолютно бесконечным, ничем не связанным, т. е. божественным: оказалось, что человек может использовать формы и порядок как для того, чтобы возводить сущности до Бога, так и для того, чтобы низвергать их в тьму кромешную, чудовищную, хаотичную»21. «Уничтожение номоса, души, волшебного очарования вызываются не столько силовым воздействием техники, сколько самим фактом ее существования, ее появлением как таковым» (Эрнст Юнгер).

Исчезала уверенность во внеисторическом существовании мира, обладающим прочными структурами, построенными на выверенной иерархии понятий. «В противоположность человеку-­схеме, который движется в мире схем, переводимых на язык геометрии, рождалось проставление нового герметического идеала, где воля, труд, действие производят и разрушают формы, творят и творятся, свободно движутся, устремленные в будущее. Бесконечное могущество человека сосредотачивается в цельности акта». Из такой «точки» может рождаться целый мир.

Механическая теория Нового времени исходила из представления о том, что каждая более высокая форма жизни бессильна относительно более низкой и осуществляется силами этой низшей формы. Самое могущественное, что есть в мире, это «слепые» к идеям, формам и образам центры сил неорганического мира: «не закон стоит за хаосом случайности и произвола…, но «хаос царит за законом формально-­механического характера» (Макс Шелер)22.

Открыв тайны природной машины и мироздания в целом, можно было создавать искусственные механизмы: машина-­человек, машина мира имели своими достижениями дух или духов: духовная способность, т. е. сила, понимаемая как нечто нетелесное, но вполне физическое, машины и орудия, силы и материя — вся эта общая механика Леонардо, с помощью которой он объясняет мир, и здесь же мрачное чувство гибнущего старого мира, человеческого общества, находящегося в бессознательном состоянии, и порядка, который исчезает (Э. Гарэн).

«Мировые часы», которые время от времени должен был запускать Творец, после Лейбница не нуждались уже в починке. Движущая сила Вселенной стала представляться самодостаточной. Но и сила трансценденции стала иметь се меньше связей с земным миром: ей стало даже не нужным сохранять его, по мере того, как мир все больше мог отказываться от его услуг»23.

В XVII веке, когда в Европе господствовал механицизм, когда образцом интеллектуальности был часовой механизм, Бойль заговорил о человеческом теле как о машине и о механических принципах движений, а Георг Кастл прямо сравнивал человеческое тело с часовым механизмом, и Декарт представлял человеческую физиологию как систему колес, труб и насосов. Но одновременно с этим у Ф. Бэкона в основу методологии естественных наук уже закладывался некий общий с юриспруденцией субстрат: факты природы помещались в некую понятийную структуру «юридического типа».

Ренессансное представление о государстве как произведении искусства рождало специфически социальный автоматизм или «физицизм искусственности» с его двумя типами социальной устойчивости, статуарности и равновесия, «естественной» и «гражданской». Созданное искусственное «моральное» пространство затем наполнялось «моральными существами», отличными от естественных существ и представлявшими физическими и юридическими лицами.

Лейбниц, самый преданный сторонник и участник научной революции, полагал необходимым превратить правоведение в науку геометрического типа. Этим путем массы правовых предписаний могли быть сведены к небольшому числу рациональных элементов. (От подтверждал это графическим способом, вычерчивая систему кругов при определении понятия справедливости и находил физические аналогии для определения собственности)24.

Новизна юридического мышления Нового времени состояла в том, что одной из основ права стала идея признания всех людей равными в юридическом отношении, его «право стало мыслиться как набор операций, формул, применяемых к существованию одинаковых и в этом отношении природных объектов… и именно эта черта нового юридического мышления становится одним из основоположений науки. Содержательность фактов и их неоднородность были уничтожены, и все чаще факты стали понимать как в некотором отношении однородные»: удобным стало интерпретировать факты как числа, знаки, внутренне совершенно бессодержательные.

К физическому пространству присоединилось некое «моральное пространство» и ряд фикций, получивших наименование «моральных тел» (Спиноза предупреждал о необходимости учитывать их искусственный и фиктивный характер, подразделяя эти существа на «химеры, фиктивные существа и существа разума»). Моральное пространство приобретало значение такого понятия, как статус: это социальное понятие, всегда обозначавшее положение лиц, сословий и государств, было прененесено в физику, ее раздел о статике.

Когда к физическому статусу («голой жизни», как определяет это состояние Аганбен) прибавились моральные и социальные качества и происходило соединение физических лиц в некое единство, рождалось «юридическое лицо». Многоосновные организмы, заменяющие декартовы геометрические фигуры, однако, все еще рассматривались как сложные машины. Механический характер физического мировоззрения XVII в. все еще оставался господствующим. И хотя «декартовы вихри превращаются в живые монады», а Левиафан становится «искусственным человеком», моральный мир, в котором они оказываются, сохраняет аналогию с физическим миром, а главными принципами в нем, как в геометрии, остаются постулаты и аксиомы. «Логика фактов не поддается геометрическому доказательству, а логика геометрического доказательства не подтверждается фактами25. Убедительное доказательство ставилось выше действительного познания реального мира.

Сам разум стал пониматься как совокупность законов и законодательных актов, как совокупность ментальных правил: поскольку «установка на равенство по сути антиэмпирична, это очень мощная идея, которая предопределяет опыт, заставляла трактовать наличные эмпирические обстоятельства иным образом, как ряд гомогенных фактов, подчиненных закону: поэтому мышлению власть представлялась механической закономерностью, а от юридической практики воспринималась структура иерархически упорядоченных определений.

Технологическая революция, которая создавала новые социальные (промышленные, культурные и пр.) объекты, отношения и новые статусы, призналась в правовом оформлении своих созданий. Правовое поле формировалось по ходу технического прогресса. Новые правовые институты проявлялись скорее спонтанно, чем планомерно и продуманно. Собственно технические и технологические потребности порождали значительное число тщательно детализированных нормативных актов, регламентов, инструкций, предписаний. Только постепенно стали выкристаллизовываться специальные отрасли и институты торгового, промышленного права. Общее вещное и обязательственное право также подвергалось соответствующим новым условиям трансформациям: юриспруденция, прежде ориентировавшаяся на аграрные отношения, заметно меняла свой профиль.

В основе юридического мышления Нового времени лежал многообещающий тезис, позволяющий говорить о юрисдикции как о сближении принципов науки и юриспруденции: это одновременно был принцип демонстрации и естественного права, «тем самым в юридическое мышление был введен некий корпускуляризм, — право применялось к набору принципиально единородных единиц. Следствия из этой важной идеи извлекались постепенно и переступали нормы древнего права»26. Идея «юридической техники» тем самым приходила из практики, которая для собственной эффективности измерялась в воображаемом (воспринимаемом как реальность) уравнивании, унификации и однообразия.

Нововременная картина мира — пространство, организованное в соответствии с геометрическими принципами — соотносилось с определенными социально-­политическими ожиданиями: равенства, справедливости. И над всем этим возвышалась идея «законничества», единого закона, который управляет всем космосом, структурирует пустое однородное пространство. Абсолютная непрерывность исключала чудо и случайность, справедливость в мире может быть гарантирована единством закона. «юридизированное» обустройство мира может осуществляться через математику, утратившую пифагорейскую субстанциональность и «вещизм». Абстрактное царство закона должно было подчинить себе царство припиды и земное «царство Сатурна».

Но норма, как известно, никогда не в состоянии адекватно и практически реализовать свое видение реальности, поэтому она и предстает в действительности лишь как неизбежный «процесс расщепления, как различные соответствия и отклонения, указывая на «правильное» и «неправильное», все факты в сфере нормативного регулирования сортируются в соответствии с тем, какую возможность они реализуют». При этом в случае примата иерархической дифференциации для нее устанавливались ограничения, обеспечивающие контроль со стороны вершины этой иерархии (или господствующего центра, или основной нормы) пограничных отношений системы, так как в противном случае она теряла бы свою власть27.

Вклад нововременной науки состоял в уникальной «комбинации возможностей и ограничений». Вслед за развитием техники структурируется и сама ориентирующаяся на нее рациональность: поначалу понятия техники связывалось с возможностью развивать ее как имитацию закономерностей природы.

В эпоху же Средневековья происходила переориентация научных проблем с вопроса «что» на вопрос «как», а с приходом Ренессанса эта переориентация выразилась в новом открытии античного знания. Наука Нового времени уже исходила из эмпирического восприятия природы, в учении об искусстве управления, интерпретируя эту проблему как науку о власти.

Подобно акту божественного творения наука предполагала наличие «вне

...