автордың кітабын онлайн тегін оқу Погоня за величием. Тысячелетний диалог России с Западом
Chasing Greatness
On Russia’s Discursive Interaction with the West over the Past Millennium
UNIVERSITY OF MICHIGAN PRESS
ANN ARBOR
2024
Погоня за величием
Тысячелетний диалог России с Западом
Новое литературное обозрение
Москва
2024
УДК 327(47+57)(091)«17/18»
ББК 63.3(2)5-601
Р47
Редактор серии А. Куманьков
Перевод с английского Ю. Игнатьевой
Погоня за величием: Тысячелетний диалог России с Западом / Анатолий Решетников. — М.: Новое литературное обозрение, 2024. — (Библиотека журнала «Неприкосновенный запас»).
В последние несколько десятилетий российская политическая элита часто заявляет о притязаниях России на статус великой державы. Как устроен этот великодержавный дискурс? К кому он обращен и на каком фундаменте базируется? В своей книге Анатолий Решетников реконструирует тысячелетнюю историю основных понятий, связанных с политическим величием, которые используются в дискурсе постсоветской России и ее политических предшественников — Советского Союза, Российской империи, Московского царства и Киевской Руси. Автор прослеживает важнейшие исторические моменты дискурсивного взаимодействия России с западными соседями и указывает на проблемы дискурсивной интеграции России с Европой, которые были особенно заметны и актуальны в XVIII и XIX веках — в период, когда великодержавное управление установилось как отдельный институт международных отношений. Несмотря на большую историческую глубину, «Погоня за величием» — книга скорее про настоящее, чем про прошлое. Ее главная цель — дать глубокую, исторически обоснованную интерпретацию негласных правил, которые формируют великодержавную идентичность сегодняшней России и косвенно вовлекают Россию в один международный кризис за другим. Анатолий Решетников — доцент кафедры международных отношений Вебстерского университета.
ISBN 978-5-4448-2469-6
Оригинальная версия этой книги была опубликована на английском языке в издательстве Мичиганского университета в марте 2024 года и доступна в открытом доступе по ссылке: https://press.umich.edu/Books/C/Chasing-Greatness3. При переводе на русский язык некоторые оригинальные формулировки и выражения пришлось изменить в соответствии с законодательством Российской Федерации.
© А. Решетников, 2024
© Ю. Игнатьева, перевод с английского, 2024
© Г. Беседина, рисунок на обложке, 2024
© И. Дик, дизайн обложки, 2024
© ООО «Новое литературное обозрение», 2024
Глава 1
Введение. Великодержавие в глобальном контексте
Существует ли «право на величие»? В своих притязаниях на это право Россия не одинока, но бескомпромиссна. Ей нужно всеобщее согласие в том, что она может контролировать судьбу других стран; ей нужно соглашение, которое будет отражать не ее нынешнюю слабость, а ее прошлое и, как она надеется, ее будущее могущество.
С одной стороны, Путин хочет, чтобы вы поверили в то, что Россия — великая держава. С другой — Путин утверждает, что могущественной России угрожает Украина. Оба эти утверждения не могут быть истинными.
После распада Советского Союза и особенно в последние пару десятилетий Россия вновь активно заявляет о своем статусе великой державы [3]. Такая риторика часто звучит в различных программных речах и политических манифестах [4], в экспертных выступлениях и интервью [5], а также в прогнозах и политической аналитике, публикуемых российскими исследовательскими институтами [6]. Россия также подкрепляет свою великодержавную риторику агрессивной внешней политикой как в отношении своих ближайших соседей (Украина и Грузия), так и в других регионах мира (Сирия). На Западе, и в первую очередь в англоязычной среде, понятие, используемое для обозначения статуса великой державы, — great power — вызывает довольно однозначные коннотации и отсылает к некоему привилегированному статусу в международной системе. Как правило, такое государство либо претендует на роль одного из нескольких «реальных» глобальных игроков, как утверждают неореалисты [7], либо, как полагают исследователи из английской школы теории международных отношений [8], дополнительно принимает на себя некоторые права и обязанности по управлению международным порядком. Конструктивисты, признающие, что великодержавность может являться неотъемлемой частью политической идентичности, то есть важным аспектом самовосприятия, также часто интерпретируют ее как составляющий элемент именно международной политики [9]. Таким образом, в глазах Запада российская великодержавная риторика обычно интерпретируется прежде всего как вопрос внешней политики, актуальный, как правило, для тех государств, которые, (1) по-видимому, уже решили свои непосредственные экзистенциальные проблемы, (2) накопили достаточно ресурсов и сил, чтобы распространять свое влияние за пределы собственных границ, и (3) решили также побороться за мировое влияние, рационально оценив свои возможности и риски.
Однако при ближайшем рассмотрении оказывается, что большинство контекстов, в которых Россия говорит о своем великодержавии, имеют мало общего с внешней политикой, относительным превосходством или совместным управлением международным порядком. Так, российская элита часто настаивает на том, что Россия должна быть великой державой, иначе она погибнет, как будто между блестящим успехом и полным уничтожением нет никакого промежуточного состояния [10]. В этом контексте статус великой державы преподносится как единственное спасение от неминуемой катастрофы, а внешняя политика ставится на службу выживанию страны — к чему западные великие державы, как правило, не прибегают. В других случаях, как показали последние события, связанные с полномасштабной военной операцией в Украине, российские политики демонстрируют, что готовы терпеть санкции и утратить доступ к глобальным финансовым потокам или даже позволить России стать самой подсанкционной страной в мире, обогнав Иран и Северную Корею [11]. По словам российских чиновников, подобное давление может и должна выдерживать настоящая великая держава [12]. Вот такое международное признание и совместные управленческие усилия. Однако чаще всего российские политические элиты используют великодержавную риторику, когда обращаются к своей внутренней аудитории. Вместо того чтобы апеллировать к международному статус-кво, они используют некую версию традиционной легитимности [13], тем самым спекулируя на ностальгических чувствах населения, его нынешних желаниях и надеждах на будущее [14].
Очевидно, что российский великодержавный дискурс соединяет в себе несколько, казалось бы, несовместимых черт: внутреннюю модернизацию и внешнюю политику, внутреннюю идеологию и международную агрессию, политическую силу и слабость, экономическое процветание и отсталость. В нем также часто сочетаются фактически противоположные роли полноценной великой державы и страны-реваншиста. Более того, в таком поведении, судя по всему, нет ничего нового. В 1990‑х годах Россия также приводила в недоумение международную аудиторию, которая не могла не задаваться вопросом: «Существует ли „право на величие“?» [15] Западным наблюдателям казалось несколько странным, что Россия всегда хотела «соглашения, отражающего не ее нынешнюю слабость, а ее прошлую и… будущую мощь» [16]. И хотя с экономической точки зрения Россия в первые два десятилетия XXI века была в гораздо лучшей форме, чем в 1990‑х годах, эта двусмысленность сохраняется до сих пор.
Так, поведение России часто кажется ее международным партнерам иррациональным. Ее шаги остаются непонятыми и часто воспринимаются с подозрением. Ее агрессивные действия, несущие смерть и разрушения, разрывают хрупкую нормативную ткань международного общества, вызывая панику и шок. То, что «объяснять Россию» опять стало модным занятием среди западных экспертов и аналитиков [17], ясно указывает на то, что представление о российской «энигме» снова в ходу [18]. Такое определение может даже льстить России, но для крупного игрока, который стремится к признанию со стороны международного сообщества, оно, безусловно, проблематично. Не менее проблематичным для международного сообщества является крупный игрок, который не находит понимания, а значит, становится непредсказуемым. Отсюда возникает целый ряд сложных вопросов. (1) Почему идея быть великой державой так важна для России? (2) Почему Россия придерживается этой идентичности даже тогда, когда это явно вредит ее международному положению и экономическому здоровью? (3) Что на самом деле имеет в виду Россия, говоря о себе как о великой державе, если ее последующие действия часто не соответствуют представлениям других игроков о надлежащем «великодержавном» поведении? (4) Почему нарратив России о ее политическом величии часто включает элементы неудовлетворенности, слабости и даже упадка, которые крайне несвойственны представлению о великих державах в глобальном смысле?
Очевидно, что первый вопрос связан с дискурсивными предпосылками к действию. Россия не отпускает эту идею, потому что она каким-то образом помогает ей быть Россией, то есть соотносить свое представление о себе с политическими обстоятельствами. Поскольку дискурсивные предпосылки к действию обычно создаются во внутреннем дискурсивном пространстве, лучший способ понять, как они сложились, — это поместить их в исторический контекст. Поэтому в этой книге я сначала прослеживаю и интерпретирую нарративы России о ее политическом величии в ее собственных терминах, то есть эмически (с точки зрения субъекта). Как и любой другой национальный дискурс [19], российский дискурс о великой державе должен иметь (и имеет) свою специфику, хотя бы в силу лингвистических и культурных особенностей [20]. Однако тому есть и исторические причины, вытекающие из эволюции самовосприятия России [21] по отношению к внешнему миру. Поэтому я также реконструирую генеалогию самовосприятия России как великой державы, начиная с самых ранних упоминаний этого и других родственных ему понятий. С этой целью я анализирую обширный корпус первоисточников, чтобы восстановить тысячелетнюю историю понятий российского политического дискурса, обозначающих величие и превосходство (таких, как великая держава и некоторых смежных с ним).
В то же время специфика предмета — международная иерархия, политическое превосходство и т. п. — предполагает реляционность, то есть соотносимость субъектов по отношению друг к другу. Такие категории, как великая держава и great power, предполагают наличие собеседников и отчасти формируются под их влиянием. Мнение собеседников в данном случае не является своего рода «золотым стандартом», но и не маловажно. Будучи такими же акторами, как и Россия, они часто оспаривают или неправильно понимают ее притязания. Изучение этих дискурсивных взаимодействий необходимо для ответа на второй, третий и четвертый вопросы, сформулированные в реляционном ключе [22]. Чтобы обеспечить достаточную историческую глубину и соблюсти все межъязыковые тонкости, сохраняя тем самым реляционность, я не только реконструирую историю понятия великая держава, но и, сравнивая ее историю с эволюцией смежных с ней иностранных понятий (таких, как great power), помещаю ее в международный контекст,
Несмотря на существенную историческую глубину, эта работа не является историческим трудом. Скорее это своего рода синтезирующий обществоведческий проект, вдохновленный континентальной традицией критической истории модерности [23]; книга скорее рассказывает о настоящем, чем о прошлом. Ее главная цель — дать глубокую, исторически обоснованную интерпретацию негласных правил, которые в первую очередь формируют великодержавную идентичность сегодняшней России, а уже во вторую — ее политических предшественников. Вторая цель книги — критически переосмыслить эти правила и показать, что российское понятие величия в его нынешней семантике (так же как и в своих более ранних воплощениях) является своего рода мобилизационной идеологией без материальной основы, а значит, обречено постоянно оставаться нереализованным, особенно с учетом объективного относительного положения России в глобальной экономике и существующего международного консенсуса о значении и содержании политического величия. Такое положение дел порождает непрекращающийся когнитивный диссонанс у российской элиты, который также транслируется населению страны через жестко контролируемые каналы коммуникации между государством и обществом. Как сказал Анатоль Ливен, реагируя на начало операции в Украине в 2022 году, «великая держава в сочетании с великим ресентиментом — это один из самых опасных коктейлей как во внутренней, так и во внешней политике» [24]. Преследуя две основные цели, книга сочетает в себе эмический подход, который помещает в историческую перспективу собственные доводы России, обосновывающие ее притязания на политическое величие, с этическим анализом места, значения и последствий этих притязаний в более широком международно-историческом контексте.
18
Эта метафора, которой Уинстон Черчилль впервые описал Советский Союз в 1939 году, пережила и Черчилля, и Советский Союз. Из недавних примеров ее использования по отношению к России можно назвать Zarakol (2010) и Tassinari (2005).
19
Вместе с Данном и Нойманом (Dunn, Neumann, 2016, 2) я определяю дискурсы как «системы производства смыслов, которые, пусть и временно, фиксируют значение и позволяют нам осмыслять мир и действовать в нем».
14
Путин 2004б, 2013б, 2017а.
15
Woollacott 1997, 9.
16
Ibid.
17
Например: Neef, 2017; Oskanian, 2014; Curtis, 2017.
10
Например, см.: Сурков 2006; Леонтьев цит. по: Morozov 2008, 162; Михалков, 2017; Shevtsova 2003, 175.
11
Bella 2022.
12
Лавров цит. по: Trenin 2017.
13
Здесь я использую понятие «традиционная легитимность» в веберианском смысле, то есть это тип политической легитимации, которая апеллирует к традиционному порядку вещей (Weber 2008, 157). Обычно такой тип легитимации существует в монархиях и других патримониальных режимах старого типа. Хотя современная Россия не является монархией, авторитет, на который часто ссылаются ее политики, говоря о статусе великой державы, — это авторитет «вечного вчера»: Россия всегда была великой державой, поэтому она остается таковой сегодня и будет оставаться в будущем.
21
В этой книге я использую слово «Россия» как в общепринятом значении (для обозначения Российской Федерации, возникшей в 1991 году), так и иногда анахронично (для обозначения предшествующих ей форм политического устройства, таких как Киевская Русь, Московское княжество и Русское царство, Российская империя и Советский Союз). При этом я делаю это, во-первых, из удобства, а во-вторых — чтобы подчеркнуть некоторую степень культурной преемственности. В то же время я ни в коем случае не ставлю знака равенства между этими отличными друг от друга политическими единицами и не пытаюсь оправдать притязания современной России на достижения и территории ее политических предшественников.
22
Я благодарю Эйнара Вигена за его замечания об эмическом и этическом измерениях этого исследования.
23
Koselleck 2004, 75–92; Фуко 1996; Garland 2014.
24
Lieven 2022.
20
И языки, и культуры при сопоставлении и переводе всегда асимметричны. Некоторые культурные феномены либо не имеют прямых эквивалентов в других культурах, либо могут быть развиты в разной степени. То же самое касается понятий и их семантического багажа (Tymoczko 2014, 211).
9
Например: Hopf 2002.
6
Дынкин и др. 2015, 122.
5
Бордачев 2022; Сушенцов 2022.
8
Bull 2002; Buzan 2004; Cui, Buzan 2016.
7
Mearsheimer 2001; Levy, Thompson 2005; Walt 2011; Parent, Rosato 2015.
2
McFaul M. // Twitter. 15 December 2021.
1
Woollacott M. To the Finland Bus Station // Guardian. 22 March 1997. P. 9.
4
Путин 2004а; Сурков 2006; Медведев 2009; Медведев 2010; Путин 2013а.
3
Стоит сразу отметить, что по нормам современного русского языка «великая держава» является плеоназмом, то есть один элемент этого словосочетания (существительное «держава») уже выражает приписанную ему характеристику (прилагательное «великая»). «Держава» обозначает не просто страну или государство, а именно «независимое государство, способное оказывать влияние на международные дела» (Ушаков 2014, 113).
1.1. Неоднозначное величие России
Конечно же, я не первый, кто заметил квазирелигиозную привязанность России к своей великодержавной идентичности и двусмысленность продвигаемого ею великодержавного нарратива. Другие исследователи писали об этом неоднократно. В то же время те, кто отмечал эту привязанность, обычно не объясняли ее источников, а те, кто указывал на парадоксальное сочетание, казалось бы, несовместимых элементов в российском великодержавном нарративе, как правило, игнорировали его локальные дискурсивные корни и историю и оценивали этот нарратив по заданному европоцентричному стандарту. Ниже я рассматриваю наиболее актуальные из существующих описаний устремлений России к политическому величию и привожу доводы в пользу международной истории понятия великой державы.
1.1.1. Великодержавие как основа политической идентичности России
В своем исследовании российских и советских политических идентичностей Тед Хопф демонстрирует, что идея великой державы была глубоко укоренена в каждой из них, несмотря на то что между собой могли конкурировать различные образы национального самоопределения [25]. Причем этот факт абсолютно не зависел от того, на какие политические идеологии эти идентичности опирались. Будь то социалистический интернационализм, демократический либерализм или некая форма русского эссенциализма — все они воспринимали Россию как великую державу, и никак иначе. Аналогичным образом Кристиан Торун демонстрирует, что эволюция российской внешней политики с 1992 по 2007 год была, по сути, последовательностью сменяющих друг друга пониманий величия: от «нормальной великой державы» к «евразийской великой державе», далее к «ответственной великой державе» и, наконец, к «независимой великой державе» [26]. Если речь идет об официальном российском дискурсе, то российские элиты, независимо от того, какой политической идеологией они руководствовались, никогда не могли даже помыслить возможность пребывания в статусе второго сорта. Однако, как и Хопф, Торун не проблематизирует этот вывод и оставляет читателям возможность задуматься, почему альтернативы обременительному статусу великой державы оставались для России немыслимыми даже в самые трудные моменты посткоммунистических преобразований.
И Торун, и Хопф подходят к вопросу индуктивно: они документируют различные представления о политическом величии в России, но не принимают во внимание их фундаментально социальную природу и истоки понятий. Но великодержавие может обрести смысл только в связи с более общими представлениями о политическом порядке и его иерархиях. Поэтому данное понятие всегда следует рассматривать в процессе диалогического конструирования — его различные значения возникают и сменяют друг друга в процессе разговора России с миром. Естественно, в мире существуют разные наборы представлений о политическом величии, как более, так и менее устоявшиеся. Таким образом, чтобы понять смысл российского дискурсивного инструментария, имеет смысл попытаться рассмотреть его в совокупности с предысторией понятия, накопленной международным сообществом, где институт великодержавной политики имеет долгую историю и продолжает оказывать влияние на международные иерархии до сегодняшнего дня.
Hopf 2002.
Thorun 2009, 39.
1.1.2. Великодержавие как психологическая травма
Несколько интересных исследований, позволяющих вписать притязания России на величие в глобальный контекст, подчеркивают психологический аспект этого явления, тем самым объясняя, почему такое государство, как Россия, так навязчиво и болезненно фокусируется на вопросе своего международного статуса. Изучив пережившие поражение общества, Вольфганг Шивельбуш реконструирует набор механизмов психологической адаптации и архетипов, которые они обычно используют для преодоления негативных психологических последствий новых обстоятельств [27]. Эти механизмы помогают смягчить травму и восстановить чувство удовлетворения у проигравшей стороны, купируя тем самым вероятность депрессии и других негативных последствий. Некоторые из этих архетипов переосмысляют физическое поражение как духовную победу или принижают успех победителя как нечестный или недостойный. Таким образом, ситуация, в которой современная Россия говорит о своем духовном превосходстве и обвиняет Запад в нарушении правил игры, может быть истолкована как попытка справиться с психологическими последствиями поражения в холодной войне.
Именно так Айше Заракол и объясняет и повышенную чувствительность России к своему статусу великой державы, и парадоксальное сочетание величия и хрупкости в ее риторической позе [28]. По мнению исследовательницы, Россия, подобно Турции или Японии, представляет собой государство, которое было стигматизировано в процессе социализации в международное сообщество. Недавнее поражение в холодной войне усилило эту стигму, и у России было только два варианта: (1) принять ее вместе с сопутствующим статусом страны второго сорта или (2) вести себя так, будто стигмы нет, тем самым постоянно испытывая когнитивный диссонанс. Заракол утверждает, что Россия предпочла жить в отрицании, так как признание стигмы оказалось немыслимо. Именно поэтому Россия смотрит на Запад снизу вверх и одновременно относится к нему с недоверием и подозрительностью; косвенно признавая собственную цивилизационную неполноценность, она в то же время провозглашает свое духовное превосходство.
Это объяснение выглядит логичным, но верно и то, что не все великие державы переживают поражение одинаково. Некоторые государства, такие как Япония и Германия после поражения во Второй мировой войне, перенаправляют свои интеллектуальные и экономические ресурсы на достижение успехов в других конкурентных областях, становясь «геоэкономическими державами» [29] или «великими державами, приходящими на выручку» [30]. Другие государства, например Швеция, довольно легко отказались от статуса великой державы и глобальных амбиций, решив сосредоточиться на внутреннем развитии и благополучии. В погоне за величием в 1630 году Швеция, несмотря на бедность и экономическую отсталость, решила вступить в бушующую на тот момент уже более 10 лет в Европе Тридцатилетнюю войну и смогла добиться признания. Однако вскоре имя Швеции было по большому счету стерто с карты Европы Россией. И хотя сегодня Швецию можно считать образцовой западной страной, лишенной какой-либо стигмы, ее место в качестве основательницы западного цивилизационного ядра остается спорным. С самого начала ей приходилось бороться с той же дихотомией «эталон цивилизации — аутсайдер», с которой столкнулись Россия, Турция и Япония, но Швеция сумела ее разрешить без особого психологического ущерба для своих граждан.
Таким образом, очевидно, что государства могут по-разному справляться с последствиями своих поражений. Кроме того, Россия в этом списке выглядит примечательным исключением. С одной стороны, на протяжении последних трех столетий она являлась гораздо более авторитетной державой, чем Турция или Япония, будучи частью системы «Европейского концерта» и став затем одним из двух полюсов холодной войны — трудно добиться большего на международной арене. С другой стороны, поражение, которое должно было усилить стигму поздней социализации, произошло не на поле боя и вряд ли воспринималось российскими элитами как фатальный проигрыш. По словам Заракол, Россия повернулась лицом к Западу «по своему собственному графику» [31], тем самым проявив степень самостоятельности, недостижимую для других побежденных государств. Развивая эту мысль, кто-то может сказать, что, являясь более авторитетным аутсайдером, Россия просто отсрочила свое поражение и растянула его во времени, на что косвенно могут указывать нынешняя международная изоляция и усиливающийся санкционный режим, введенный после начала операции в Украине в 2022 году. И все же, возможно, вместо того чтобы опираться на объяснение, наделяющее европейскую модерность статусом всепроникающей и непобедимой силы (то есть единственной значимой переменной), имеет смысл взглянуть на саму Россию и попытаться определить конфигурацию идей и процессов, повлиявших на ее собственное политическое развитие и динамику ее столкновений с Западом.
29
Kundnani 2011.
27
Schivelbusch 2003, 10. Автор не рассматривает Россию, но его выводы могут быть экстраполированы и на нее.
28
Zarakol 2010.
30
Yasutomo 1990.
31
Zarakol 2010, 33.
1.1.3. Великодержавие как внутренняя колонизация
Александр Эткинд идет дальше в объяснении неоднозначного статуса России как великой державы и обнаруживает его культурные основания [32]. Он начинает с того, что выделяет два сохраняющих актуальность нарратива об имперской России. Один из них — история великой державы, успешно конкурирующей с самыми могущественными странами мира. Другой — полная насилия и несчастий история отсталой нации. Чтобы осмыслить это противоречие, Эткинд использует знакомый аналитический инструментарий, связанный с идеологией империализма и практикой колонизации, и рассматривает Россию как империю, использовавшую колониальные практики на тех территориях, которые сейчас остаются в ее составе, то есть как империю, в каком-то смысле колонизировавшую саму себя [33]. Таким образом, Россия была (и остается) [34] государством, которое колонизировало собственный народ, а народ в ответ на это сформировал антиимперские идеи. В этом смысле статус великой державы возник как следствие имперской политики, а чувство неудовлетворенности было вызвано колониальными практиками, превратившими российские регионы скорее в колонии, чем в пригороды имперской метрополии.
Вячеслав Морозов добавляет к аргументации Эткинда международно-системное измерение [35]. По его мнению, внутренняя колонизация — это процесс, который свойственен некоторым периферийным странам. Неравномерное развитие приводит к неспособности конкурировать на общих условиях, а ранее усвоенная господствующая идеология вызывает нервозное применение гегемонных категорий, таких как империя и колониализм, но уже ориентированное внутрь. Морозов называет получившийся политический конструкт «субалтерн-империализмом», имея в виду, что российские элиты не только колонизировали собственный народ, но и сами в ходе своей социализации в Европе становились объектом культурной колонизации. Таким образом, Россия — это империя-субалтерн, которая всегда остается не до конца принятой акторами, считающими себя центром цивилизации (что означает, что ее право на равное участие всегда оспаривается), но при этом претендует на современный эквивалент имперского статуса и прилагающуюся к нему сферу влияния (то есть настаивает на том, что является великой державой).
У меня есть два возражения против этой линии рассуждений. Во-первых, и Морозов, и Эткинд берут уже существующие категории, разработанные в другой социально-политической среде, и пытаются применить их для осмысления случая, девиантность которого проявляется только на фоне этих заимствованных категорий. Таким образом, их анализ остается европоцентричным. Во-вторых, в ответ на вопрос «Почему Россия оказалась в таком неоднозначном положении?» Эткинд, вероятно, дал бы материалистическое объяснение — таковы ее география и ресурсная база. Морозов, возможно, дополнил бы это объяснение аргументами о неравномерном развитии и культурной колонизации. Я же утверждаю, что внутренняя колонизация России и обусловленная ею неоднозначность российской великодержавной идентичности базируется также и на понятийных и идеологических основаниях.
Два нарратива, которые Эткинд проницательно подмечает, не просто сосуществуют, никак не пересекаясь друг с другом, — в российском политическом воображении они оказываются понятийно переплетены. Более того, различные выражения идеи о том, что истинное величие и полное подчинение являют собой две стороны одной медали, возникают еще за несколько сотен лет до эпохи колониализма. Это важная часть православной христианской философии, и начиная по крайней мере с XI века она продолжает в разных формах оставаться лейтмотивом русской политической мысли. Безусловно, нельзя считать, что православное мировоззрение Древней Руси полностью предопределило последующую реакцию на европейский империализм. Тем не менее я считаю более продуктивным рассматривать современную российскую великодержавную идентичность как результат эволюции понятий внутри российских политических культур, на которую повлияли столкновения России с другими империями, а также господствующие идеи эпохи. Без полного понимания доступных дискурсивных ресурсов с вытекающими из них возможностями и ограничениями трудно понять, почему Россия застряла в этом несколько неустойчивом состоянии самоколонизирующегося государства и почему она, похоже, остается в нем до сих пор.
32
Эткинд 2013.
33
Там же, 9.
34
По мнению Эткинда (2016), этот процесс продолжается до сих пор.
35
Morozov 2015.
1.1.4. Великодержавие как понятийное наследие
Для исследователей России история понятий не является незнакомой научной дисциплиной. Корпус комплексных исследований российских политических понятий довольно широк. Так, Олег Хархордин изучает историю таких понятий, как государство, гражданское общество, коллектив и личность и некоторые другие [36]. В то же время такие не менее древние и сложные применительно к российскому контексту понятия, как власть и великодержавие, Хархордин пока проанализировать не успел. Реагируя на это упущение, Всеволод Самохвалов посетовал, что такое исследование давно назрело, поскольку даже на первый взгляд практики использования подобных понятий (а именно понятия держава) в России и на Западе явно различаются [37]. Однако, указывая на различия между эквивалентными понятиями в разных языках, он ограничил свое собственное исследование последними 50 годами, что довольно незначительно по меркам лингвистической эволюции и эволюции понятий. Следовательно, он исключает из анализа некоторые важнейшие переломные моменты, например дипломатический дискурс XVIII века, в котором понятие великой державы возникло и оформилось, а также начало XIX века, когда Россия была признана великой державой после победы над Наполеоном.
В отличие от Самохвалова Майкл Чернявский не избегал масштабных исследований, затрагивающих целые эпохи. Он заложил важные основания моего исследования, изучая становление идеи правителя в Киевской Руси [38]. Историк обнаружил, что само понятие государство было введено в дискурс как часть христианского этоса и никакого понятия светского государства в Киевской Руси до ее крещения — то есть вне целей христианства — не существовало. Следовательно, ранние русские князья почти буквально воплощали собой государство и его преемственность, поскольку не было других физических или символических сущностей, которые могли бы его воплотить [39]. Из-за этого князьям приписывалась личная, человеческая святость. Их личность и их функции нельзя было так четко отделить друг от друга, как это делали на Западе, — и личность, и правление русского князя в равной степени уподоблялись Христу [40]. Рука об руку с личной святостью шли и самые главные христианские добродетели: смирение и полное подчинение воле и власти Бога. Отсюда «идеал ангельского правителя… претворяется в конкретный образ царя-монаха, синтез славы и смирения; в своей славе [русский князь] желает быть смиренным и через смирение перед Богом одерживает по-царски славные победы» [41]. Это наглядный пример того, как величие и смирение были взаимосвязаны уже за несколько веков до эпохи колонизации.
Чернявский показал, как князецентричный миф о политической власти в Киевской Руси и некоторых сменивших ее политических образованиях включал в себя своеобразную христианскую этику, которая оценивала величие скорее в моральных, чем в реляционных терминах. Увы, исследователь не рассматривал отдельно понятия держава и великая держава. В своей книге он также указал на несколько переломных моментов восприятия правителя и народа в российской истории, однако ничего не написал о последствиях взаимодействия России с международным сообществом и его политическими институтами. Меня в равной степени интересует и то и другое: история понятия великой державы, начиная с самых ранних периодов употребления этого понятия, и политические и дискурсивные последствия вхождения России в так называемое европейское международное общество [42].
Таким образом, основное внимание в данном исследовании уделяется трем моментам. Во-первых, я прослеживаю использование и эволюцию представлений о политическом величии в российском дискурсе: в частности, в той его части, которая связана с международным положением, и с того момента, когда государства — предшественники России начали осмысливать и утверждать свое особое положение по отношению к соседям. Во-вторых, я выявляю переломные моменты в российском понимании политического величия и реконструирую концептуальную эволюцию понятия великая держава как последовательность этих фундаментальных семантических переломов. В-третьих, я уделяю особое внимание последствиям смыслового переплетения российского понятия великая держава со смежными понятиями, появившимися и использовавшимися в более широком международном контексте. Однако, прежде чем начать, стоит подробнее обсудить семантику российского понятия великая держава и сравнить его с некоторыми западными аналогами, поместив его тем самым в глобальный контекст.
Kharkhordin 1999, 2001, 2005.
Samokhvalov 2017, 12.
Cherniavsky 1961.
Ibid., 33.
Ibid., 34.
Cherniavsky 1961, 27.
Концепция «международного общества» была разработана в рамках английской школы международных отношений. Согласно ей, государства способны создавать международные институты и следовать международным нормам, руководствуясь своими или общими целями и интересами. — Прим. пер.
