автордың кітабын онлайн тегін оқу Банджо
Banjo
A Story Without a Plot
Claude McKay
Harper & Brothers
1929
Банджо
Роман без сюжета
Клод Маккей
Ад Маргинем Пресс
2024
Посвящается Рут Хоуп *
* Дочь Клода Маккея и Эулалии Имельды Эдвардс, которая родилась в 1915 году на Ямайке уже после расставания родителей и никогда не встречалась с отцом. — Здесь и далее – примеч. пер.
* Дочь Клода Маккея и Эулалии Имельды Эдвардс, которая родилась в 1915 году на Ямайке уже после расставания родителей и никогда не встречалась с отцом. — Здесь и далее – примеч. пер.
Часть первая
I. Канава
Линкольн Агриппа Дейли по прозвищу Банджо, покачиваясь, точно моряк на вздыбившейся палубе, мерил хозяйским шагом великолепный марсельский волнорез из конца в конец, и в руке у него было банджо.
— Вот уж впрямь чудо чудное, — отметил он мысленно. — Во всём океане краше берега не видал.
Стоял полдень. Банджо прошелся до дальнего конца волнореза и теперь возвращался на окраину Ла-Жольет. На нем были дешевые шлепанцы, для здешнего климата в самый раз, — в Провансе такие носят только самые кромешные бедняки. Шлепанцы были грязновато-коричневого цвета, уродливость которого, впрочем, отчасти сводило на нет сочетание с малиновыми носками и желтым шарфом с замысловатым черно-желто-красным узором на концах; шарф был повязан так, что концы висели поперек груди и вполне себе ничего смотрелись с джинсовой рубашкой.
Вдруг он встал как вкопанный — увидал, как прямо из днища одного из товарных вагонов, грудившихся вдоль набережной, вываливаются какие-то черные ребята. Банджо знал что такое товарные вагоны. Немало побродил в свое время по Америке. Но чтоб с дыркой в полу? Сами они, что ли, ее там проделали? Он подошел к набережной — глянуть.
Ребята отряхивали с одежды сено. Их было четверо.
— Здаров! — сказал Банджо.
— И те не хв’рать, — откликнулся самый высокий, сложением как раз вроде Банджо.
— Вечер добрый, дружище. Хотел спросить — это сами вы, что ль, дырку в вагоне проковыряли? Отродясь дырявых вагонов не видывал, а я ведь дома, в Штатах, по железке-то накатался.
— Да эт как посм’реть. Мож’, оно так, а мож’, и эдак, а мож’, и не так и не эдак. Оно те’рь так, шо дырявый вагон ентот мне зараз и то и се.
— Ты прям равно как соловей поешь, — заметил Банджо.
— А я ‘сегда такой. Ты потолкуй с ентой пац’нвой с утра-то до ночи. А сам? Чем тут заимаесся-то, на волнорезе?
— Да ничем, пожрать бы вот с удовольствием сообразил.
— П’жрать! А че, нищ’брод с’всем?
— Нищеброд? Ну допустим, но тебе-то почем знать? — вскинулся Банджо.
— Да нип’чем особо, ст’рик, только я ж у тя пару раз мелочь стрелял, эт’ к’гда ты тут расх’живал весь такой из себя, с той белой фифой, я, знач’, Мальти Эвис, я тут на пляже п’рвый п’прошайка. И ребя’ тож’ стреляли, так шо если ты впрямь на м’ли и г’лодный, а оно похоже на то, у тя вон губы уже цв’та как рыбье брюхо — ты тогда поди там п’столуйся.
Он показал на покосившееся бистро.
— У нас там свои реб’та имеются. Вчера веч’ром хал’ва б’ла самое оно.
— Да, в этом что-то есть. Вчера я вам подкидывал, а сегодня вы меня подкармливаете, — проговорил Банджо, пока они все вместе шли к бистро. — А я вас даже не помню никого.
— Уж больно ты разодет был, да важничал фу-ты ну-ты, с фифой-то когда, чтоб на кого еще внимание обращать, — сказал тот, что был из всех помельче.
Они все были голодные. Парни знай себе отсыпались, а проснулись — и уже слона бы съели. Хозяйка бистро поставила перед ними пять плошек овощного супу, дала большущую буханку, а ко всему этому — тушеную говядину и вдоволь белой фасоли. Мальти потребовал пять бутылок красного.
За трапезой Банджо со всеми познакомился. Глянцево-черный здоровяк, который назвался Мальти Эвисом и чье щекастое веселое лицо было исполнено такого довольства всем и вся, был лидером и заводилой в компании. Полное имя его было Бьюкенен Мальт Эвис. Он был из Вест-Индии. Мать его кухарила у британского миссионера и с ярлычков на миссионеровой одежде, на которую прямо-таки надышаться не могла, выцепила для сына эти христианские имена. Деревенские отбраковали Бьюкенена и оставили Мальта — и превратили в Мальти.
Трудовую жизнь Мальти начинал юнгой на рыболовецких судах в Карибском море. Когда он подрос, то нанялся на грузовой корабль и отправился в свое первое нешуточное путешествие — в Новый Орлеан. После этого он заделался настоящим моряком и с тех пор никогда не возвращался домой.
Сидевший справа от Мальти парень с кожей орехового оттенка и желтовато-каштановыми кудрями звался Имбирёк — видимо, у всех при виде его физиономии возникала такая ассоциация. Что бы вам ни представлялось, когда кто-нибудь произнесет слово «имбирь», — клубень в недрах красноватых тропических почв, кусочки в маринаде или рождественский ямайский напиток, — каким-то причудливым образом при взгляде на Имбирька вспоминалось всё это скопом. Из всех негров, говоривших по-английски, Имбирёк на пляже был наипервейшим старожилом. Он потерял все свои моряцкие документы. За бродяжничество его упекли в тюрьму и выдали предписание о депортации, но предписание он порвал, а документы попятил у другого матроса.
Против Имбирька сидел Денгель — тоже дылда, но еще и худощавый. Он был сенегалец, но немного знал по-английски и компанию Мальти со товарищи предпочитал обществу своих земляков.
Рядом с Денгелем пристроился маленький, жилистый, матово-черный парень, тот самый, что так язвительно припомнил Банджо его недавнюю беззаботную жизнь. Он и вообще держался злобно. Остальные пояснили, что он недавно из дурки и страшно доволен прозвищем Белочка, которым они его окрестили.
Все они пробавлялись на пляже, а с ними еще куча всякого народу — белые, мулаты, черные. Финны, поляки, итальянцы, славяне, мальтийцы, индийцы, всевозможные негры — африканские негры, негры из Вест-Индии, — которых выслали из Америки за нарушения миграционного законодательства и которым боязно или стыдно было возвращаться в родные края; всех их прибило в великий марсельский порт — клянчить еду, выпивку, работу, существовать от сих до сих, где-нибудь и как-нибудь, между товарным вагоном и грузовым кораблем, между бистро и борделем.
— Но ты, мужик, не нищеброд н’какой, — заявил Мальти, кивая на банджо. — У тя вон дело в руках. У нас так никто с’собой не т’скает штуковину, с к’рой в этом г’родишке проклятущем мож’ было б деньжат срубить.
Банджо погладил свой инструмент.
— Я с ним, приятель, не расстаюсь. Это похлеще, чем дружок или подружка, это — я сам и есть.
— Коли ты хоть чуток играть могёшь, ужо не с чего тебе голодным-то шататься, — протянул Имбирёк. — Коли побренчишь по барам на Жольет и наверху, на Бомжатнике, так мигом насобираешь мелочи нам на красненькое — чтоб было в чем клюв-то помочить.
— Поглядим еще на эту скорлупку, — сказал Банджо. — Не раз и не два такое бывало, что вот уж совсем я не у дел — глядь, да и вытянет меня с самого дна. В Монреале было дело, сто лет уж в обед как, просадил, значит, на гонках всё до цента, захожу в шикарное такое заведение, сыграл — и двадцать пять как с куста. Но лучше всего было в Сан-Франциско, свободный был как птица, бренчал с тремя ребятами на гитаре, укулеле и тамбурине. Бог ты мой! Полгода проходил в трубадурах.
— Да и здесь не хуже мож’ ‘строиться, — заметил Мальти. — В г’родишке ентом, канеш, антистов повсяких хоть жопой ешь, да только ни одна собака так брякнуть не умеет, чтоб у тя затикало где надо. Давай-ка сыграй нам че-нить. Послу’ем, какой у тя звучок.
— Ну не сейчас же, — сказал Банджо. — В кафе лучше каком-нибудь, вечерком. Тут небось нельзя.
— Да льзя тут всё. П’слушай, в ентой стране ты можешь делать что ‘годно где блин ‘годно.
— Вот уж полная хрень, — ни с того ни с сего встрял Белочка. — Но играть точно можешь сколько влезет, — обратился он к Банджо.
— А винцо-то ничего так себе, — заметил Имбирёк.
— В точку: ничего себе — всё людям, — огрызнулся Белочка. Вино «ординарное столовое красное» никак не могло прийтись ему по вкусу. Выпивка играла большую роль в их общей жизни, и он пил вместе с остальными, но сам вину предпочитал сироп и по сравнению с приятелями был чуть ли не трезвенник.
— В бочках, к которым мы в доках прилаживаемся, вино не в пример лучше, — заявил он.
— Да ясен пень что лучше, болван ты черножопый, — воскликнул Имбирёк. — Там же только лучшее, в доках-то. Чистое, крепкое, никакой воды тебе. По мозгам дает сразу, не то что тут, в кафе. В кафе-то этих козявистых с зельем вечно намудрят. Выгода, понимаешь!
Банджо сыграл «А вот и да, это моя крошка». В Штатах, пояснил он, от этой песенки все прямо на головах ходят. Парни загудели, закачались. Предсказание Белочки сбывалось. В бистро потянулись грузчики, у которых был в этот час перерыв. Они расселись за длинным, грубой выделки столом, против двери, лицами к ребятам, и одобрительно прислушивались к музыке, попивая вино и поплевывая.
Мальти заказал еще вина. Имбирёк и Белочка стали друг против друга и принялись выкидывать ретивые коленца танца блэкботтом, которым выучились у негров с пароходов «Америкэн Экспорт Лайнс». Вышел хозяин, встал у дверей и, чрезвычайно довольный, щегольнул невеликим своим английским: «Славный песенка, славно играешь…»
Банджо сыграл еще одну вещицу — и вдруг прекратил, поднялся, потянулся.
— Н’жто всё?! — обиделся Мальти.
— Хорошенького понемножку; небольшая демонстрация моих талантов — эксклюзивно для вас.
— А л’баешь ты ничо так, прям наст’ящий антист.
— Я, блин, и есть артист.
Работяги смерили Банджо восхищенными взглядами, осушили свои стаканы и побрели прочь.
— Прикиньте, приперлись, значит, эти прохвосты послушать мою игру — и даже не поставили мне, — усмехнулся Банджо. — Да в Гамбурге или в Генуе я б тут втоп уже весь в спиртном.
— Лягушатники в этом смысле н’род тухлый, — сказал Мальти. — См’шные они люди. Вот с’бери ты, блин, ентую-нить ынставку — так кажная морда тебе м’дяк свой сунет, п’думаешь еще, ты се на жизь так зар’батываешь.
— Да в жопу ихние медяки, — откликнулся Банджо. — Я думал, они хоть за выпивку заплатят, песенка-то славная, чего спасибо не сказать?
— Я те ‘бъясняю, в смысле пр’ставляться тут н’род неп’дходящий, не то что мы с т’бой на том б’регу при’ыкли, — сказал Мальти…
От бистро парни не спеша, пошатываясь поплелись в сторону Жольет. На Рю Форбен у Имбирька было любимое питейное заведение, босяцкое логово крайне сомнительного разбора. Зацепились там, наливались до темноты. Имбирька и Денгеля до того развезло, что они решили вернуться в вагон вздремнуть.
— А ну-тк’ д’вайте-ка ст’скаем наши задницы в Б’мжатник, — предложил Мальти Банджо и Белочке.
Бомжатником площадь Виктора Гелу звалась у обитателей пляжа за то, что именно там они сходились ввечеру покоптить небо да поклянчить мелочь у моряков и путешественников, направлявшихся в квартал красных фонарей. А квартал этот они звали Канавой — с той же грубоватой лаской, с какой называли свои корабли, точно женщин, «старухами».
Не желая лезть в толпу на улице Республики, Мальти, Банджо и Белочка прошли малолюдным бульваром Де ла Мажор, пересекли огромную тень кафедрального собора, миновали ворота Центрального полицейского управления — и добрались до Бомжатника. По дороге они пропустили еще по два стаканчика красного на брата, в последний раз перед тем как спуститься в Канаву, в маленьком кафе на площади Ленше.
Мальти был приглашен на ужин с моряком-мулатом с «Америкэн Экспорт Лайнс», и на Бомжатнике у них была назначена встреча. Вино так разбередило их аппетит, что все трое снова проголодались. Мальти обошел все кафе на площади, но своего приятеля не отыскал. В тени пальмы притулился здоровенный блондин, одежда на котором колом стояла от грязи, и цепким взглядом высматривал клиентов. Мальти спросил его, не видал ли тот мулата.
— Туда пошел со шлюхой, — откликнулся блондин, махнув в сторону улицы Каннебьер.
— Ну так и так, п’шли п’жрем, — обратился Мальти к Белочке и Банджо. — У м’ня деньги есть.
— Небось Латна тебе повышение выписала, она ж вечно тебе отстегивает, — сказал Белочка.
— Я три дня ее не в’дал, — откликнулся Мальти.
— Ого, у тебя и мамочка есть на подоить? — со смехом спросил Банджо.
— Фу, брат, — сказал Банджо. — Пр’ст бабенка на пляже поб’рается вроде нас. Нинаю, кто она там, арабка, перс’янка, индуска. На всех инзыках л’почет. До нее л’гавые как-то раз докопались по-ч’рному, дык я вм’шался, отбил ее, и она с ентих пор с нами водится, н’когда мимо молча не пройдет, д’же коли офицера какого-нить п’дцепит, с’гаретами нас угощает ‘нглийскими там, ‘мериканскими, м’лочь дает, когда у с’мой есть. Ей, ‘маешь, не пр’блема это всё, в любую щелку на к’рабле пролезет, она ж юбка, да с ножками у нее п’рядок, да мордас не то чтоб шибко страх’людный.
— И вы, ребята, никто ее не того? — вскричал Банджо. — Вы-то чего ушами хлопаете?
— Остынь, х’холок, не хл’паем мы, — она нас всех за пр’ятелей держит, не подк’паешься. Да и не лучше разве с ней пр’ятельствовать, чем с’всем без нее остаться ради д’рацкого ‘двольствия ц’ной в пару су?
Они пошли каким-то сырым, унылым переулком, в котором так и лезли друг на друга всевозможные закусочные — какие хочешь: средиземноморские, греческие, югославские, неаполитанские, арабские, корсиканские, армянские, чешские, русские.
Когда они покончили с едой, Мальти предложил подняться повыше, в самый что ни на есть развеселый конец Канавы. Белочка сказал, что лучше сходит на вестерн с Хутом Гибсоном. А вот Банджо откликнулся на предложение с чрезвычайной охотой. Каждая струна в нем отзывалась расхлябанной, подворотной интимности канавной жизни.
Банджо был проходимец с большой буквы и жизнь вел непритязательную. Дитя Хлопкового пояса, он скитался тем не менее по всей Америке. Вся жизнь его была мечтой о бродяжничестве, и мечте этой он следовал неуклонно, воплощал ее самыми причудливыми способами, всегда серединка на половинку, но толику удовлетворения дарившими ему неизменно. Он брался за любую работу, какая подворачивалась, — устраивался грузчиком, носильщиком, рабочим на фабрику, батраком, матросом.
Первая мировая застала его в Канаде, и он записался в ряды канадской армии. Благодаря этому ему удалось мельком взглянуть на Лондон и Париж. Одним глазком он повидал Европу и до того, поскольку наведывался в крупные торговые порты в бытность свою кочегаром. Но в величайшем приюте всех моряков — Марселе — он никогда не бывал. Дважды оказывался он в Генуе и раз — в Барселоне. Только тот, кому известно, до чего высоко положение Марселя в представлении моряков, мог бы вообразить меру его разочарования. Во всяком своем плавании Банджо спал и видел, как бы очутиться в этой гавани матросских грез. И наконец, поскольку желанная возможность всё никак не предоставлялась, он создал ее сам.
После всеобщей демобилизации Банджо вернули в Канаду. Оттуда он перебрался в Штаты; где только не работал. И вот тянул он лямку на каком-то заводе, как вдруг охватил его прежний зуд, жажда настоящих, глубинных перемен, и он изобрел неслыханный план — план самодепортации.
Иные его товарищи-рабочие, въехавшие в Штаты нелегально, рвали на себе волосы, когда их удавалось вычислить и принудить к депортации. Банджо, с его неугасимой охотой к перемене мест, само собой, считал их просто жалкими нытиками. Вот это рожи у них были, когда он взял да и сказал как ни в чем не бывало, что он не американец, — прямо как громом поразило. Всё в нем — акцент, мимика, манера — так и голосило: южные штаты! южные штаты! Но Банджо знай себе твердил, что по рождению он как есть иностранец. Да и служил-то он в канадской армии… Эти его откровения начальству, как ни крути, пришлось взять на заметку.
У сотрудников иммиграционной службы Банджо прослыл выдающейся личностью. Им нравилось его общество, нравились голос, речь, пестрящая афроамериканизмами. Их восхищал и тот метод, который он избрал, чтобы вновь отправиться путешествовать. (Для них это была, скорее, эдакая хитросплетенная хохма — Банджо никогда в жизни не сумел бы убедить ни единого американца, тем более бывавшего на Юге, что сам он не американец.) Метод был достаточно необычен, чтобы растормошить их воображение, совершенно усыпленное проделками заурядных дезертиров и безбилетников. Чиновники подтрунивали над Банджо, допытывались, что он будет делать в Европе, если не говорит ни на одном языке, кроме как на чистейшем американском. Впрочем, по их поведению видно было: у них нет сомнений, что Банджо уж как-нибудь да устроится, причем где угодно. Ему выпал шанс подзаработать по другую сторону океана, и они видели, как опасения и надежда боролись в нем, когда он подписывал контракт с грузовым судном — судном, на котором и предстояло ему в конце концов прибыть в Марсель.
Корабль Банджо был самый что ни на есть простецкий. До такой степени, что прошло четыре месяца и девятнадцать дней, прежде чем, пробравшись по Панамскому каналу к Новой Зеландии и Австралии, обойдя кругом весь остров-континент и оттащив груз на север вдоль африканского побережья, грязная натруженная «старуха» дотащилась наконец до марсельского порта.
В Марселе у Банджо не было ничего — ни где приклонить голову, ни чем заняться; внятного плана действий не было тоже. Только одно: сам порт, рассказы о котором моряки передавали из уст в уста, — чудесный, опасный, пленительный, огромный, открытый всем ветрам порт. Всё чего он хотел — до него добраться.
С Банджо рассчитались во франках, и когда он разменял пачку сэкономленных в Америке долларов, то стал обладателем двенадцати тысяч пятисот двадцати пяти франков и горстки су. Его тут же заприметили и роем окружили гиды — белые, черные, мулаты; они были готовы за сущую мелочь показать и продать ему всё что угодно. Он отплевался от всех.
Банджо прикупил себе новый костюм, модные туфли и броское кашне. Американская одежда у него тоже была вполне себе ничего, но ему хотелось принарядиться в стиле provençal.
Чутье повело его в сторону Канавы, и там он, само собой, нашел девицу. А девица подыскала им комнату. Всей душой упивался Банджо этим местом — всем его бытованием, суетливым мельтешением вкруг набрякшего, сумрачного здания Мэрии, нависавшего над набережной, где рыба и овощи, девки и безусые жиголо, кошки, беспородные псы, залежи всякого старья — всё сливалось в бурлящее, смрадное и склизкое месиво.
Чудесный Марсель, его Марсель! Чудеснее любых рассказов. На здешнюю жизнь и на девицу Банджо с бесконечной щедростью растрачивал и самого себя, и собственные средства. Когда всё это исчерпалось, девица его бросила.
Теперь во всём он ощущал легкость: в карманах, в гардеробе (тут облегчению немало способствовал ломбард), в мыслях; всё виделось ему легким — и сносилось всё легко.
Всякое новое место, всякое новое явление Банджо было свойственно воспринимать на первых порах с горячечной, полубезумной, запойной безоглядностью. Он был из тех людей, которые, даже если не пили ни капли, никогда не бывают трезвы. И вот теперь в его уме снова и снова пропевались первые исступленные, лихорадочные марсельские дни, ходили и ходили по кругу. Тускло освещенные кривые улочки, громоздящиеся друг на друга серые и сырые дома, разнузданное многоцветье кричащих вывесок. Несгибаемо-навязчивые гиды-полукровки с глазами-бусинками; старые ведьмы, что стоят у дверей, словно заправляющие оргией скелеты, и с мертвяцкими улыбками, мертвяцкой приманчивостью привечают дрожащим говорком всякого, кто отважится войти. Голова его превратилась в балаган, в цирк, по арене которого носилось кругами всё и вся.
В бистро, куда привел его Мальти, Банджо никогда не бывал. Тут имелась пианола и у задней стенки — площадка для танцев. Для тех обитателей пляжа, что говорили по-английски, это было обычное место встречи. Если ночь заставала их в Старом порту, то после часа-другого постреливания мелочи на Бомжатнике они заявлялись сюда поживиться красным вином и бутербродами с колбасой. Когда же аппетиты были биты — плюхались вповалку в комнате наверху.
Кок-мулат с корабля «Экспорт Лайнс» примостился между парнем неопределенной негроидной наружности и какой-то девицей. Перед ними стояли две бутылки вина и склянка с пивом. Кок подозвал Мальти и Банджо к столу и заказал еще вина. Гурьбой танцевали местные канавные девицы и молодые сутенеры. Одна из девушек попросила Банджо сыграть. Другая позвала мулата танцевать. Банджо забренчал «А вот и да, это моя крошка». Но как только он доиграл, девушка завела пианолу. Для этого маленького, тесного, шумного зальчика звучание банджо было слишком тихим. В пляс пустились все.
Банджо отложил инструмент. «Что толку сотрясать воздух. Чтобы наставить этих ребят на путь истинный, нужен целый оркестр», — добродушно подумал он. Да он и не прочь замутить в этом городе что-нибудь эдакое. «Ого! Да ведь это мысль. Как есть „Квартет Эдисона“. В нынешнем мире американский негр — потеха публике номер один. Ему везде рады. Только бы собрать в кучку тех из здешних побирушек, кто на чем-нибудь да играет, — и мы задали бы им настоящей ниггерской музыки. Тогда бы я действительно славно устроился на этой чудненькой помойке и вообще в ус не дул. Вот где ниггера из плоти и крови вроде меня ждет успех; никакого тебе дзиньканья по забегаловкам, никаких кривляний со шляпой ради паршивого су».
Мысль об этой будущности так воодушевляла его, что он словно бы и сам кружился в танце. В эту минуту в бистро вместе с каким-то коротышкой заявилась та самая девица, с которой он жил в раннюю свою марсельскую пору. И она, и вообще Канава — всё это по-прежнему не шло у него из головы. Ну да, она его бросила — но он ведь и не мог больше ее себе позволить и принял этот поступок как нечто неизбежное. И всё же, всё же, раздумывал он, могла бы и расщедриться на ласку-другую сверх таксы. Но не расщедрилась. Потому что знала одну только жизнь — канавную. Ей неведома была жизнь девчонки-мулатки, которая там, в Штатах, может, кокетливо преувеличивая, заявить: «Ну что, дружок, уходим в загул, до следующей недели не очухаемся — и то как знать; любовь, любовь, любовь — больше нам ничего не надо».
Нет, нет! Всё это выдумки. И тем не менее — в порту его грез она стала ему первой подружкой.
При виде Банджо девица как ни в чем не бывало отвела взгляд и уселась подальше, там, где ей сподручнее было сосредоточить на мулате всю силу своих чар. Банджо ее больше не интересовал. Он потратил всё до гроша; теперь ему, как и всем обитателям пляжа, нечего было и думать пускаться в очередные шуры-муры — пока он тут, таких денег ему не видать как своего носа. А вот мулат — тот привел ее сюда. Стоит какому-нибудь новенькому угодить в одно из канавных логовищ — и уличные сводники мигом оповещают об этом всех местных девиц, а уж те-то своего не упустят. Банджо злился. Проклятье! «Всё-таки могла бы быть поприветливее», — подумал он. Пианола выбрякивала «Fleur d’Amour». Можно пригласить ее на танец. Может, она себя так ведет просто чтоб понахальничать, ехидничает напоказ. Он подошел к ней и предложил:
— Потанцуем?
— Еще чего, — высокомерно откликнулась она и отвернулась. Он игриво тронул ее за плечо. — Laissez-moi tranquil, imbecile [2], — сказала она и злобно сплюнула на пол.
Банджо захлестнул гнев.
— Ах ты блядь! — заорал он.
Вспыхнули золотые часы, которые он ей подарил; Банджо сорвал их у нее с запястья, швырнул на пол, на красную плитку, и в ярости растоптал каблуком. Девица зашлась исступленным воплем и, заламывая руки и распахнув глаза, трагически таращилась на останки своих часов. Коротышка, явившийся с ней, с наскока бросился на Банджо. «Это еще что? Это еще что?» — голосил он и, согнувшись в три погибели и бодаясь, точно актер в комедии, принялся махать ладонями у Банджо перед лицом, не решаясь его тронуть. Банджо с презрением глянул на недомерка и перехватил его за левую руку — хотел вывернуть ее и оттолкнуть парня подальше, не хватало еще драться с этой козявкой. Но не успел он и глазом моргнуть, как недомерок выхватил нож и полоснул его по запястью, а обретя свободу, бросился за дверь.
Банджо замотал рану носовым платком, но тот немедленно пропитался кровью. Час уже поздний. Аптеки закрыты. Хозяйка бистро сказала, мол, неподалеку есть и работающие всю ночь. Мальти повел Банджо на поиски.
Когда они проходили через Бомжатник, какая-то женщина окликнула Мальти. Они остановились, и женщина подошла. Она была невысокая, с безупречно чистой кожей оливкового цвета, возраст ее назвать было бы трудно — не юная, но и до старости еще далеко; очертания страстного рта — необычайной прелести. Латна.
— Всё еще не в п’стели? — обратился к ней Мальти и указал на руку Банджо. — Глянь, чо у нас.
— Кровь много, — сказала она и посмотрела на Банджо. — Я тебя раньше видела.
Банджо осклабился:
— Может, и я тебя видал.
— Я не думать так. Аптеки все закрыты, — сказала она Мальти и снова обратилась к Банджо: — Пойдем со мной, я смотреть твою руку. Мальти, до завтра. Спокойной ночи.
Она потянула за собой Банджо, а Мальти проводил их тоскливым, озадаченным взглядом.
Она повела Банджо в ту же сторону, откуда они пришли, только по набережной. Спустя несколько минут они свернули в один из здешних угрюмых переулков. Дом располагался в юго-западной стороне от Канавы; они вошли. Комната у нее была на верхнем этаже, крошечная и причудливая, единственная на площадке, и дверь отворялась прямо на лестницу. Из маленького, размером с разворот «Сатердэй Ивнинг Пост», окошка со ставнями открывался вид на Старый порт с мерцающими огоньками кораблей. Раскладная кровать покрыта была яркой дешевенькой восточной шалью. На столике размещались умывальник, две баночки с какими-то притирками и пачки с сигаретами разных марок.
Воды в комнате не было, так что Латна спустилась на два пролета и наполнила кувшин. Вернувшись, она промыла рану Банджо, а затем, достав из корзины в ногах раскладушки бутылочку с лосьоном, обработала руку и перевязала ее.
Банджо нравилось, с какой бережностью эта женщина ухаживает за ним. Когда она управилась, он поблагодарил ее.
— Не за что, — ответила она. Ненадолго между ними воцарилось молчание, немного неловкое и в то же время волнующее.
Наконец Банджо проговорил:
— Где ж мне теперь искать Мальти? Мне нынче и ночевать негде.
— Тут ночуй, — просто сказала она.
Пока он раздевался, она хлопотала — выливала воду из кувшина, протирала стол, и когда наконец он окинул ее взглядом, в ночной рубашке и на простынях, то пробормотал себе под нос: «Ну и пускай я ввязываюсь невесть во что. Утро вечера мудренее».
[2] Отвали, придурок (франц.).
II. Волнорез
Район Старого порта источал тошнотворный запах свальной жизни, кучной, хитросплетенной; день за днем, повторяясь, вершилось ее неприглядное, удушливое мельтешение. И вместе с тем казалось, всё здешнее как нельзя более естественно, всё к месту. Бистро и бордели, девки и сутенеры, бродяги, стаи бездомных собак и кошек — всё это было насыщенной до предела, неотъемлемой частью того трудно определимого понятия, которое зовется атмосферой. Для обитателей пляжа лучше, ближе нее не было во всём свете. Словно бы никому не нужное барахло со всех морей прибило к этому берегу — валяться под солнцем до скончания века.
Обитатели пляжа проводили дни, слоняясь между доками и волнорезом, а вечера — между Канавой и Бомжатником. Белые, особенно светловолосые северяне, в большинстве своем впадали в безнадежную зависимость от крепких напитков, и казалось, будто больше их вообще ничто не интересует. От них, грязных и запаршивевших, разило как из сточной ямы; ни малейшего желания привести себя в порядок у них, видимо, не возникало. Черные — другое дело. Те словно бы прохлаждались на каникулах. У них всегда было праздничное настроение, и даже если по их виду нельзя было сказать, что они прямо-таки созданы для этого места, картины они не портили, наоборот, вносили в обстановку красивший ее оттенок беззаботности и полновкусия. Они пили вино — но не до потери человеческого облика, а чтобы поддержать в себе оживленность; на волнорезе купались сами и стирали одежду, и иной раз выпрошенную десятифранковую купюру истрачивали на какие-никакие, а всё-таки брюки.
У Латны Банджо сделался постоянным жильцом. Рана оказалась не опасная, но болезненная — у него даже какое-то время продержалась легкая лихорадка. Латна говорила, когда запястье у него достаточно заживет, чтобы можно было играть, они вместе позажигают по местным барам и кой-чего да подкопят.
Днем Латна уходила по делам, а иногда, в согласии с характером своих занятий, задерживалась и на ночь — и не возвращалась к себе в комнатку. Банджо большую часть времени проводил с Мальти и его ребятами. Он был не столько одним из них, сколько почетным членом общества, уважение к которому вызывало и то, как неожиданно скоро завоевал он Латну, и то, что он американец.
К американскому моряку — белому ли, черному — на пляже всегда отношение не совсем такое, как ко всем остальным. Номиналом он повыше. Паспорт его идет за хорошую цену — кто промышляет паспортами, жаждет заполучить такой. И еще он может быть уверен, что, когда ему надоест валяться на пляже, представители консульства тут же придут на помощь и помогут вернуться в сказочную страну богатства и неограниченных возможностей.
Банджо по-прежнему мечтал об ансамбле, но, когда заговаривал об этом, парни слушали его недоверчиво. Как подступиться к делу — на этот счет идей у него было пруд пруди. Найти бы еще пару ребят — и можно было бы договориться с хозяином какого-нибудь кафе, чтобы тот позволил им у него играть. Выручка у заведения стала бы побольше — и им бы приплачивали. А то стали бы изюминкой какого-нибудь борделя, и тот прославился бы своим негритянским оркестром.
Однажды в доках под влиянием обильных виновозлияний он совсем разошелся. Вино было у парней излюбленным развлечением. Они прокрадывались на склад мимо сторожей или полицейских, откупоривали бочку побольше и посасывали вино через резиновую трубку, пока совсем не размякали от хмеля.
С Банджо были еще Мальти, Имбирёк и Белочка. Покончив с вином, они совершили набег на мешки с арахисом, набили орехами карманы и перешли по подвесному мосту на волнорез — полежать на солнышке.
— Я б тебе из какой хочешь помойки шикарное место сделал, — заявил Банджо. — Дай мне только пару ребят-ниггеров с инструментами — и дело в шляпе. Бог ты мой! И ведь народ в городе по джазу с ума сходит, могло бы выгореть. Но нет, блин, все так охреневают, разжившись парой су, что никому мозгов уже не хватает смекнуть, где можно срубить настоящих денег.
— Что-то как-то ты тоже не срубаешь, а? Невезуха что ль просто? — хихикнул Белочка.
— Я тебя самого сейчас посрубаю, — огрызнулся Банджо. — Везуха тут вообще ни при чем. Мне в этом деле помощников не надо. Положим, глянулся мне вон тот притон, а связываться с ним недосуг. Так ну не могу я видеть, как швабры эти скрюченные вместе с какими-то дешевыми лабарями первоклассную вещь в говно превращают. Я сразу представляю себе красотку какую-нибудь, принаряди ее, распеться дай — Бог ты мой! Рюмашку ей, конфетку, духов флакончик — прикиньте, как бы она тут отожгла!
— Языком чесать — не штука, — сказал Белочка. — Иные вещи хороши такие, какие есть, и ни лучше их не надо делать, ни хуже. Ну, положим, подарили тебе кабак в Жопном проулке — что б ты делал с ним?
Жопным проулком обитатели пляжа звали Рю де ла Бутери — она вилась через всю Канаву, с настоящей канавой в середке.
— Ничего себе вопросики у тебя, — сказал Банджо. — Ну, какой вопрос — такой ответ. Я, брат, кабаки тамошние в расчет не брал как-то, потому как, слышь, это не места настоящие, а просто ямы выгребные. Но всё равно, коли мне бы один обломился — так я б всё перепробовал, разве что поджог бы не устроил.
Тут все рассмеялись. «Поджог не устраивай» — это была у обитателей пляжа новая крылатая фразочка, которой учили каждого новичка, когда тот знакомился с Канавой. Когда же заинтригованный новичок интересовался, что это значит, ему, таинственно посмеиваясь, отвечали: «А то шесть месяцев…»
А фразочка появилась после такой вот истории. Один мулат с американского корабля на стоянке отправился на берег поразвлечься, но один — ни к кому из товарищей прицепиться не захотел. В Старом порту его окружили негры с пляжа, но он не дал им ни гроша и еще пристыдил — как, мол, они своим нищим колобродством порочат расу. И двинулся себе в сторону Канавы, а парни его предупреждают — одному идти опасно. Но тот всё равно пошел — сказал, не нужно ему от побирушек ни советов, ни провожатых.
Идет он такой весь из себя гордый и попадает прямехонько в одно из самых кромешных местечек в Жопном проулке. Он даже кончить не успел — бумажник с пачкой долларов как корова языком слизала. Знаками показывает шлюхе — мол, ты украла. А она ему, тоже знаками, — ты, мол, сукин сын, вообще без бумажника пришел. Что-то сказала про «полицию» и прыг за дверь. А он подумал, что она пошла искать полицейского, чтобы тот помог ему отыскать деньги. И вот он ждет-пождет, она всё не возвращается, и тут, поняв, что его надули, он чиркает спичкой и поджигает кровать! Тут уж он заполучил и полицию, и пожарных, да еще впридачу шесть месяцев тюрьмы — там и прохлаждается до сих пор.
Имбирёк сказал:
— А я вот парень старомодный. Когда приеду в какой-нибудь новый порт — мне главное, чтоб меня не трогали и не мешали жить как живу. Я живу как живу, все остальные живут как живут, и ни я на них не в претензии, ни они на меня.
Он лежал на спине на одной из громадных каменных плит волнореза. Волны тихонько поплескивали о камень. Он был без рубашки и, отстегнув булавку на воротнике старого синего пальто, распахнул полы и подставил солнцу коричневое брюхо. Брюки сползли ниже пупа. «Ох, Господи, солнце-то какое», — зевнул он и, стянув кепку на глаза, заснул. Остальные тоже вытянулись и заснули.
На длинном волнорезе нежились на прогретых камнях и другие беспечные бродяги. Холодало, но солнце отражалось в волнах теплым, неярко мерцающим светом. У Эстака, в сторону которого расширяли и достраивали порт, черным пятном на синей глади застыл груженный углем корабль компании PLM. Длинной вереницей отлого проступали заводские трубы, сцепка ржаво-черных силуэтов, а за ними виднелись голубовато-серые холмы, окутанные, словно паром, тонким, нежным туманом, а дальше — нагромождение серых скал, круто обрывающихся в море, — святая святых цементной промышленности.
Закат парни встретили на площади Жольет. В одном из кафе в толпе каких-то мальтийцев они заприметили матроса с Занзибара и зазвали его к себе.
— Мы как раз вовремя к те п’спели, — заявил ему Мальти. — Мы те тут были п’зарез. Н’рмальные ребята, к’рые на твоем же инзыке разг’варивают, а не енти типы мутные с ихней лопотней арабской. М’льтийцы енти у арабов вроде как отбросы, ублюдистые они сильно. У нас их никто не л’бит, а связываться — ваще Боже упаси.
Новенький был очень рад знакомству с дружелюбными ребятами вроде Банджо и Мальти. Он прибыл на углевозе из Саут-Шилдса, и у него имелись кое-какие фунты. Он не скупился и поставил им выпивку в нескольких заведениях. От площади Жольет они направились к Канаве всё тем же спокойным бульваром Ла Мажор. Для обитателей пляжа держаться такого маршрута было разумнее всего. Много у кого не выправлены были документы, так что приходилось из кожи вон лезть, чтобы не нарваться на полицию. А на главной улице — Республики — их то и дело останавливали, расспрашивали, обыскивали, тащили в участок. Иной раз говорили — да, документы не в порядке, но кончалось тем, что на ночь сажали под замок, а с утра уже отпускали. Другие жаловались, что полицейские их били. Имбирёк считал, полицейские теперь совсем не те, что раньше, когда он только-только тут появился: становятся всё несговорчивее и всё больше зверствуют. В былые времена им бы ничего не стоило спереть бочонок с вином старым добрым способом: внаглую и преспокойненько выпить. А теперь вот другое дело. Не так давно из-за этого самого краденого вина двое парней получили каждый по два месяца. К счастью, и у Мальти, и у Имбирька, и у Белочки с документами был порядок.
По дороге к Канаве они захаживали то в одно бистро, то в другое и в каждом осушали по бутылочке. Привыкшие в Вест-Индии к рому, в Штатах — к джину и кукурузной водке, а в Англии — к виски, во Франции они жить не могли без красного вина, точно рыбы без воды. Этот ужасный деручий виски или джин они теперь в рот не брали. К крепким напиткам, казалось, они охладели совершенно. Опьянение их теперь было иное — приятное, мягкое, благодушное: винное.
В китайском ресторанчике на Рю Торт они устроили целый пир. Новенький настоял на том, что он угощает. После ужина они пошли в маленькое кафе на Портовой набережной выпить кофе с ромом. Новенький достал из кармана губную гармошку и заиграл. Банджо встрепенулся, сказал: «Пожалуй, руку я уже достаточно подлечил, чтобы за дело взяться», — сходил на квартирку к Латне и принес банджо.
Они ходили по улочкам между рыбным рынком и Бомжатником, от бистро к бистро, и всюду играли. К ним присоединились и другие — пара сенегальцев и какие-то ребята из Британской Западной Африки, так что вскорости компания насчитывала уже больше дюжины человек. Живописное было зрелище — как они слонялись по улицам и трещали на немыслимом тарабарском языке, помеси английского, французского и африканского. И чем больше их становилось, тем больше заказывали и выпивали они бутылок вина и пива, без разбору, как пойдет. Музыка привлекала в кафе клиентов — а девицы завидовали, пускали в ход все свои чары, чтобы оттащить свеженького матросика от парней с пляжа…
— Вот черт, черт подери! — вскричал Банджо. — Этот город создан для веселья!
— Ну уж в самом тебе веселья уже под завязку, — съехидничал Белочка. — Так что давай уже, еще один залп — и хватит.
— Захлопни пасть, ниггер, — отозвался Банджо. — Нет уж, мне никогда этого веселья не хватит. Когда меня несет этот безумный, дикий, веселый джаз, когда я в нем пропадаю… вот хочешь — спорь со мной, но я тогда за твою так называемую сладкую жизнь гроша ломаного не дам. Я свистну — и в этом моем свисте больше веселья, чем во всём твоем худосочном тельце.
— И знать не хочу, не то что спорить, — сказал Белочка.
В полночь они играли на Бомжатнике, в каком-то кафе, и тут вошел пожилой мужчина в полинялых зеленых брюках, желтоватой куртке с черной отделкой и цветочной гирляндой на шее и принялся танцевать. При этом он до того живо манипулировал своей тростью, что казалось — кисть у него вращается, точно на шарнирах; пока играли Банджо и моряк с гармошкой, он с непостижимым проворством выделывал коленца и прыгал из стороны в сторону.
Когда они закончили играть, танцор в цветочной гирлянде заявил: он готов спорить с любым на бутылку лучшего белого вина, что сумеет встать на голову прямо с полу — и на стол. Молодой парень в синей форме рабочего покрутил пальцем у виска и сказал: «Il est fada» [3]. Старик, полуседой, в странном наряде, и вправду, казалось, не совсем в своем уме, и непохоже было, чтобы его кости могли бы послужить ему подспорьем в подвиге, который он намеревался совершить. Пари никто не принял.
Кто-то разъяснил происходящее новенькому, и тот махнул рукой:
— Да почему и не поспорить, развлечемся заодно.
«Tres bien», [4] — сказал старик. Он предпринял несколько попыток нужным образом упереться головой в стол и не мог — нарочно, для смеху, как делают профессиональные артисты, подступаясь к трюку на сцене. По всему кафе раздавались взрывы хохота, быстро набежала целая толпа. И вдруг старик вскричал: «Ça y est!» [5] — и широко раскинул руки, удерживая равновесие, он встал на голову на столе. Миг — и он опять спрыгнул на пол, взмахнул тросточкой, сделал несколько па — и пошел по кругу со шляпой, собирая заработанное, пока толпа не успела поредеть. Ребята с пляжа тоже внесли свою горстку су, а новенький недолго думая заплатил за бутылку белого вина. Старик забрал ее и вышел из кафе в сопровождении какой-то женщины.
Латна шла через Бомжатник и, заметив играющего Банджо, зашла в кафе как раз в ту минуту, когда старик закончил танцевать и предложил пари. Немалый куш, который он отхватил, да еще бутылка вина впридачу — всё это растравило в ней жадность и зависть. Она набросилась на Банджо.
— Этот человек взять твои деньги. Ты играть, а он взять. А ты считать, ты такой гордый, ни за что не попросить — и вот ничего и нет у тебя. Думаешь, ты богатый.
— Отстань от меня, женщина, — сказал Банджо.
— Друга заставлять вино тому человеку покупать. А он просто обманщик. Ты цветной, а дурака валять, как белый.
— Я не заставлял его заключать пари. Да в любом случае, что за вшивая ставка такая? Прости, Господи! Вспомнить только, какие я сам ставки загонял, и всё по-крупному, в Монреале на гонках! Да что вы все знаете о жизни и о крупных ставках! — Банджо пьяно замахал рукой, будто старый добрый мир с гонками и приятелями-игроками вырос перед ним во плоти.
— Тут не Монреаль, а Марсель, — откликнулась Латна. — Идиотство за просто так играть. Ты блядун, тебе деньги нужны…
— Что-то не по делу ты разоралась, а ну уймись. Я с тобой вожусь, но на шею садиться не дам. Поняла? Никогда в жизни женщина мне на шею не садилась — и ты не сядешь.
Он поднялся и положил банджо на стол.
— Если кто сажаться на шею, то это не я, — сказала Латна.
— Хорош, ребята, насиделись, — сказал Банджо. — Пошли уже отсюда!
[5] Вот так-то! (франц.)
[4] Ну и прекрасно (франц.).
[3] А дед-то ку-ку (франц.).
III. Мальти не при делах
Стоило Латне появиться — и Банджо принял ее, просто, не задаваясь вопросами. Она заняла место той любой другой девицы, которая позаботилась о нем как раз тогда, когда он нуждался в помощи, — и такая благосклонность судьбы представлялась ему чем-то само собой разумеющимся. Как срослось, так срослось. В жизни, представлялось ему, всё — лишь череда сменяющих друг друга обстоятельств.
Мальти был куда чувствительнее и — в отношении романтическом — куда ранимее Банджо. Он был большой, сильный, благодушный; все считали его мировым парнем. Когда Латна стала вхожа в компанию, причем совсем не так, как другие канавные девицы, именно он замолвил за нее словечко. Но с тех пор как началось неуклонное сближение ее с Банджо, едва уловимой переменой затуманилось отношение к ней других.
— Что ‘меем, не хр’ним, — обратился Мальти к Банджо как-то раз, когда они сидели на волнорезе — поджидали, что вот-вот на корабле позовут обедать. — Ты, сд’ется мне, как раз из т’ких, а всё п’тому что обл’милось задарма.
— Да будь я самый безмозглый ниггер на свете с самой шелковой на свете телкой, — сказал Банджо, — прятать башку под женской юбкой и чтоб баба надо мной кудахтала — да ни в жизнь.
— Д‘лась вам всем юбка ента, — откликнулся Мальти. — Все оттуда в’шли и все там б’дем.
Банджо рассмеялся и сказал:
— Бог дал, Бог взял. Такова жизнь. Мы сошлись запросто, и относится она к этому запросто, и я тоже отношусь к этому запросто.
На палубе показался чернокожий моряк и помахал им. Они поспешили спуститься с волнореза и вскарабкаться по трапу.
Кроме Латны, женщин на пляже особенно не водилось. Впервые Мальти увидел ее на корабле, с которого их с Имбирьком и Белочкой незадолго до того выпроводил негр-стюард.
— А ну пошли отсюда, шаромыги, — сказал стюард. — Кости — и той не дождетесь поглодать. Чем пойти да поработать, валяетесь на пляже день-деньской, бездельники, а как до харчей дойдет — нет, всё подавай как приличным людям. Думаете, будете жир належивать в чем мать родила, пока другие тут на море корячатся, а мы вас, боровов, еще и корми?! Вон пошли, нищеброды черножопые!
Приятели были голодные. Пару дней они пробавлялись на одном баркасе, там команда относилась к ним по-дружески. Но теперь баркас отчалил и встал на якорь в бухте — не доберешься. Разозлившись, но больше удивляясь тому, с какой яростью налетел на них стюард, они поплелись прочь от корабля. Но тут Мальти ненароком оглянулся и заметил, как им машет Латна. Они вернулись — и вот, пожалуйста, куча отличной еды, всего понемножку. Латна за них похлопотала, и помощник капитана велел главному стюарду их накормить.
После этого они частенько ее видели. То чаще, то реже, то на Бомжатнике, то у нижних доков. Однажды она повздорила с женщиной, которая торговала в гавани всякой галантерейной дребеденью. Та пыталась соблазнить какого-то моряка превосходным отрезом китайского шелка, но куда больше моряк соблазнился Латной.
— Отвяжись от меня, — сказал он торговке. — Не нужно мне твое барахло.
Женщина разозлилась, хотя подобные отповеди были ей и не в новинку. Ради дела ей приходилось такое проглатывать. Она сразу увидела, что моряк положил глаз на Латну, и, проходя мимо, заехала ей своим чемоданом прямо по ребрам.
— Ну что за дура! — вскричала Латна, хватаясь за бок.
— Блядь черномазая, — сказала женщина.
— От бляди слышу, белая жируха, — откликнулась Латна. — Знаю, чем еще ты торговать. Видела тебя на кораблях.
С этими словами она скорчила торговке рожу.
Позже, покинув корабль, Латна снова повстречала ту женщину, при ухажере. Ухажер был тощий, жуликоватый и замахнулся было на Латну. Но Мальти как раз был неподалеку, резко ухватил его за локоть и сказал: «Какого черта ты к ней привязался?» Обидчик пробормотал что-то на неизвестном Мальти языке и был таков, и подружка с ним. Он тоже не понял, что сказал Мальти, но то, как он его схватил, и угрожающий тон говорили сами за себя.
— Хорошо, что ты приходить, — сказала Латна. — Благодарна очень, если бы не ты, я бы вляпаться не смешно. Я б его пырнула.
Миг — и она вытащила из-за пазухи серебряный кинжал с гравировкой и изысканно узким, отточенным лезвием и показала его Мальти. В ужасе он отшатнулся от Латны, и она рассмеялась. Бритва или нож не удивили бы и не напугали его. Но кинжал! Всё равно как если бы Латна выпустила на него змею. Кинжал — вещь, чуждая его миру, его людям, его жизни. Ему вспомнились все те странные, жестокие, будоражащие кровь истории, какие он слышал о распрях Востока и об этих кинжалах, несущих молниеносную гибель.
Совсем иной вдруг открылась ему Латна — и тем самым обрела отчетливость, которой недоставало прежней не во всём понятной чужеземке с порывистыми жестами и юрким телом, той, что попрошайничала в порту и время от времени подкидывала им дорогие сигареты. Она была совсем не такая, как женщины его народа. Она иначе смеялась — тихонько, украдкой. Женщины его народа так заходились хохотом, как будто грохотал гром. И вся их манера, покачивание бедер — всё напоминало движения ладных, полных жизни зверей. Латна же скользила, точно змея. И она пробудила в нем сладостное и странное, повелительное желание.
Из-за нее ему вспомнились кули, те, с которыми он знался еще ребенком на своем острове в Вест-Индии. Это были наемные работники, которых нарочно привезли из Индии — за гроши гнуть спину на огромной плантации сахарного тростника, что граничила с их деревней, располагавшейся на морском берегу. Их волнующая чужестранность деревенским не приедалась никогда. Мужчины в тюрбанах и набедренных повязках — деревенские их называли «фартучками». Женщины с вечной ношей тяжелых серебряных украшений — на запястьях, лодыжках, шеях; с длинными блестящими волосами, которые они прикрывали тканью — местные говорили про ее цвет: «красная, как в Индии». Быть может, сами того не сознавая, кули побудили негров не отступиться от собственной любви к ярким цветам и орнаментам, которую так старались вытравить из них протестантские миссионеры.
Каждое первое августа — большой национальный праздник, годовщина освобождения рабов Британской Вест-Индии в 1834 году, — негры присоединялись к индийцам в их играх на спортивной площадке. Те показывали акробатические номера и фокусы: целыми ярдами разматывали ленты прямо у себя изо рта, невесть как заставляли исчезать монеты, а потом находили их у негров в карманах, глотали огонь.
Кое-кого из индийцев почитали за выдающихся колдунов. Негры верили, что индийская магия много могущественнее, чем их собственная Обеа [6]. Так что некоторые индийцы забросили изнурительный труд на плантации с мотыгой и лопатой и стали практиковать черную магию среди местных. И процветали они куда больше, и влияние их было куда серьезнее, чем у негритянских целителей — приверженцев Обеа.
Несмотря на дружеские связи, два народа не смешивались. Бывали случаи, впрочем редкие, когда какой-нибудь индиец отделялся от своего народа и становился частью местного сообщества, женившись на негритянке. Индийские же девушки были более консервативными. Одно поразительное исключение Мальти всё-таки припомнилось — красавица-индианка. Она как-то раз пришла в вечернюю воскресную школу, где заправляла всем жена миссионера-шотландца. И в конце концов приняла христианство и вышла замуж за негра, школьного учителя.
А еще ему помнилась индийская девочка, которая какое-то время была его одноклассницей в начальной школе. Ее кожа была бархатистой, гладкой и темной, точно красное дерево. В классе она была умнее всех — но неизменно оставалась молчаливой, неулыбчивой, загадочной. По-настоящему он ее никогда не забывал.
Мальчишечьи воспоминания Мальти играли не последнюю роль в том, как вел он себя с Латной. Он не мог думать о ней так, как думал о девицах из Канавы. Ему казалось, будто это ее, свою почти позабытую, давным-давно потерянную чужеземку-одноклассницу встретил он вновь — теперь женщину, обитательницу космополитичного марсельского берега.
После стычки с галантерейщицей Латна еще сильнее прикипела к парням с пляжа. Возможно, не будучи женщиной из Канавы и потому не стремясь превратиться в чей-либо трофей, она чувствовала себя уязвимой и хотела прибиться к стае; а может быть — просто по-женски подсознательно стремилась к мужскому покровительству. И ее приняли. Парни с пляжа, с их богатым жизненным опытом и бездеятельной, сонливой философией, как никто, умели понять и принять — что и кого угодно.
Латнино представление о жизни было в точности таким же. Она вошла в их круг на правах нового товарища. И сделалась одной из них. Насколько сильно, стремясь повысить свои шансы на успех, полагалась она на собственные женские чары, — это ее дело. Их удача тоже ведь зависела от личных свойств. В охоте за подачками как часто выбирали они окольные пути, одним им известные маршруты, забредали в неведомые тупики. Ни с кем из них Латна, по всей видимости, заводить интрижку не была склонна — ну и пусть. Оно, быть может, и к лучшему. Как приятельница она была для них куда полезнее. Любовь в Канаве давалась дешево. У «кискисок», как пляжные называли девиц из Жопного проулка, она обходилась всего-то в цену бутылки красненького; такая у них была самая низкая такса — литр дешевого красного вина.
А Мальти хотел заполучить Латну только для себя. Но она не давала ему ни малейшего шанса. Для нее он был просто один из стаи.
Парням чрезвычайно льстило то, что она водится с ними и сторонится многообразных арабов, хотя ее и принимали за одну из них из-за манеры говорить и держаться. К тому моменту, когда в Марселе появился Банджо, сосуществование Латны с пляжной компанией на условиях, установленных ею самой, стало уже обыденностью. Но когда она с первого взгляда влюбилась в Банджо и сделала его своим любовником, все они были удивлены этим и немного задеты. А вожделение Мальти, тлевшее под спудом, разгорелось с новой силой.
Насытившись, Мальти и Банджо пошли по навесному мосту к докам. Вскоре, ритмично покачиваясь, их догнал Денгель и замер на мгновение, пытаясь снова поймать равновесие. Он был гораздо темнее Мальти и блестел, как антрацит. Лицо его было влажно, в больших глазах от выпивки — нежная муть.
В состоянии эдакого священного опьянения Денгель пребывал всегда; всюду расхаживал он в ласковом хмельном тумане. А вот насчет пищи он не беспокоился вовсе. Вся радость его существования заключалась в портовом вине. У него всегда была на примете какая-нибудь удачно расположенная бочка, которую можно было без хлопот подосушить.
— Пойдемте винца выпьем, — позвал он. — Сладкое любите? Такую бочку подыскали славную, прелесть, просто прелесть, и сладкое-пресладкое!
Банджо и Мальти пошл
