автордың кітабын онлайн тегін оқу Внучка берендеева в чародейской академии
Карина Демина
Внучка берендеева в чародейской академии
© К. Демина, 2015
© ООО «Издательство АСТ», 2015
* * *
Глава 1,
Где речь идет о необходимости высшего образования для правильного обустройства личной жизни
– А ждет тебя, милая, дорога дальняя и дом казенный, – бабка отмахнулась от жирной мухи, которая норовила пристроиться на бабкиной морщинистой щеке.
– Чего?
– Того, Зосенька, учиться тебе надобно…
Разговор этот бабка заводила уж не первый раз. И говоря по правде, без особого успеха.
Учиться мне не хотелось. Вот никак… хотелось замуж, и сильно, до того сильно, что аж в груди щемило. А поелику Божиня от щедрот своих грудью меня наделила обильной, то и щемило крепко.
Я отвернулась от бабки, которая нарочно энто гадание затеяла… как же, на женихов… сама опять про свою учебу…
Бабка вздохнула и листы, двойным крестом разложенные, сгребла.
– Зосенька, сама подумай, какие тут женихи…
– Ивашка…
Правда, бегает он за Марьянкою, только родители его этакой невестушке не обрадуются. У Марьянки из приданого – две куры рябые да полкозы, и то с сестрицею поделиться не могут, кому какую половину.
Бабка поджала сухонькие губы:
– Не будет на чужом горе ладу, – сказала строго. – Аль и вправду думаешь, что стерпится – слюбится?
Нет, тут-то она права, про Ивашку, это я не подумавши… ну посватаюсь… матушка его заставит… или батюшка… да только Марьянку свою он, небось, по их велению не разлюбит.
И будет к ней бегать.
А я?
Защемило сильней. А может, не в тоске любовной дело, но просто рубаха тесная? Только вот отступать я не привыкла.
– Тогда Демьян…
– Вдовый.
– И что?
– Трижды вдовый, – с намеком произнесла бабуля.
И вновь права. Нет, Демьян – мужик хороший, и нет его вины в том, что женки его мрут, да только мне-то с того не легче.
Прокляли, небось.
Поговаривают, что будто бы еще дед евоный знахарку местную бросил за-ради мельничихиной дочки, вот та и осерчала… не мельничиха, а знахарка.
Дурень, что и сказать. Кто ж в здравом-то уме знахарок злит? Говорят, та в лесу на осине повесилася, а перед тем деда Демьянова и весь его род прокляла. Нет, поначалу-то я не верила, но как за три года трех девок схоронили, тут-то народец и припомнил и батюшку Демьянова, который невесту в иных краях сыскал, и что прожила она недолго, и деда его добрым крепким словом помянули.
Нет, не рискну я за Демьяна идти. Да и он боле не пробует свататься. Так и будет в одиночку сына растить, бедолажный…
Муха все ж таки села на высокий бабкин лоб, крылцы сложила, лапки знай трет, довольная такая… к хлопотам, стало быть.
– Степка…
– Маменькин сынок, а с Глуздихою у тебя ладу не будет. Станете жить да гавкаться.
И то верно. Степка – парень славный, да только без маменьки своей он и до ветру не сходит. Она же, к единственному сыночку прикипевшая, только и поучает… трижды всех барсуковских девок перебрала и не нашла той, которая дорогого Степочки достойная.
– Ганька? Тимошка-скороход…
Я перечисляла имя за именем, но впустую. Оно и правда, пусть село наше, Большие Барсуки, и вправду велико, да только парней в нем не так чтобы и много. Девок всяк больше. И каждой замуж охота, и каждую щемит, гонит бабья тоска, страх перегореть-перелететь юные годы… они ж быстрые. Вчера девка, сегодня – баба, а завтра уже и старуха седая, дитями да внуками окруженная. Аль одинокая, что старостина сестрица, сухопарая да лядащая, с глазами завистливыми, с языком гадючьим. Слова-то доброго от нее не услышишь. А все почему? Потому как крепко в молодые годы женихов перебирала, вот и не заметила, как безмужнею осталась, бобылкою горькой.
– Ты вот говоришь, что учиться тебе не надо, – бабка подсела поближе. – Да только ж, Зосенька, ты об ином подумай… поступишь в Акадэмию… выучишься, диплому получишь и мантию. Вернешься в Барсуки не знахаркою, а ведьмой царскою!
Бабка подняла заскорузлый палец.
А что, и вправду хорошо звучит… только есть одно обстоятельство, которое мне вовсе не по нраву.
– Так когда ж это будет, бабулечка? Сколько учиться надобно?
– Пять годочков всего.
И глаза хитрые-хитрые, серые, что галька речная, водой до блеску обласканная.
– Всего?!
Да пять годочков – это… это ж, прости Божиня, почти треть моей жизни! Это ж сколько мне будет-то… двадцать один… или нет, двадцать два. Я на свете, ежель разобраться, семнадцать годочков цельных прожила, а за энти годочки так никто и не посватался.
В груди заныло так, что я всхлипнула от жалости к себе… нет, невеста я солидная, с приданым немалым, да и собой хороша, только… сторонится наш люд тех, кого Божиня даром наделила.
– Тю, какие это годы, – бабка придвинулась еще ближе, сели локоток к локоточку, как некогда, в детстве моем далеком. Того и гляди, сунет руку под душегрею, вытащит калачик сахарный да сунет с утешением. Мол, не след печалиться в этакий-то день.
Солнышко.
Аль дождь, но он все одно землице нужен, пусть напьется-напитается, наберется сил… и когда бабка говорила так, то я слушала, а обиды, выдуманные, настоящие ли, но уходили.
– Для ведьмы – это и не девичество даже, детство горькое… колдуны, они поболе обыкновенных людей живут.
Ее правда, но… это ж я пока доучусь, всех приличных женихов поразбирают!
Но бабка от моих резонов отмахнулася.
– Ой, и дурища ты, Зоська… вот мы ж с тобою твоих женихов перебрали и никого подходящего не нашли, верно?
Я кивнула.
– Так чего ж о них горевать-то? Оженятся? И пущай себе, а за пять лет новые появятся… – она смахнула-таки муху, которая поднялась с тяжким гудением, небось, недовольная тем, что ея от этакой премудрой беседы отлучили. – А не появятся, то и… ты ж, Зосенька, дальше Бузькова торжища не выезжала.
Ее правда, да только и не тянуло меня странствовать. Хватит, маменька моя настранствовалась… дай, Божиня, доброго посмертия ея душеньке.
Бабуля моя, обрадованная тем, что я молчу, слухаю и не перечу, взяла меня под локоток.
– Вот гляди. Акадэмия – она где?
– Где? – послушно переспросила я.
– В столице! – На сей раз бабулин палец с кривым синеватым ногтем уткнулся мне в нос. – А в столице сколько народу?
– Много…
Всяк поболе, нежели в наших Барсуках. Может быть, даже пару тысяч наберется. Я попыталась представить себе столько люду, но не сумела. Отчего-то подумалось, что теснотень должна быть в этой столице. Небось, сидят один у одного на головах.
Жуть.
– Очень много! – со значением произнесла бабка. – А женихов средь них – что рыбы на нересте…
Я призадумалась.
Была в бабкиных словах своя правда. Отчего-то до нынешнего дня я про учебу думала как про пустую трату времени. И так умею все, чего людям местным надобно.
И пацуков выведу, и тараканов.
Банника приструню.
С кудельником договориться сумею, хмарь да хворобу из тела выгоню. Со скотом управлюся, с амбарами… бабка, небось, так учила, что куда там царевым Акадэмиям.
Она же, почуяв во мне слабину, заговорила сладеньким голосочком, аккурат таким, каким с мельничихой беседу вела, которая про меня трепалась, что будто бы я ея сыночка ненаглядного на сеновале за какой-то надобностью сманила и что вернулся он с того сеновалу мятый-премятый и уставший. Оно-то правда, утомился он быстро, хоть и здоровьем его Божиня не обделила. Только куда человеку супроть одержимца? Я ж мельничихе про то говорила… и сынок ейный хороший парень, жаль, что в позатом годе оженился… а мальничиха про женку будто и позабыла, знай языком себе мелет-мелет…
Интерес у нее.
С того интересу да со сладкой бабкиной беседы и выскочил на языке чирь чирьем. Мельничиха потом неделю не то что говорить – есть не могла. Схудала, сошла с тела да повинилась: не меня она оговаривала, невестку воспитывала, которая сыночком ее дорогим помыкает больно, хотела дурной девке показать, что жена – не стена, ее и подвинуть можно.
Но та история – давняя…
– И женихи тамошние – не чета нашим… там и купцы тебе, солидные люди… и служивые, ежель более по нраву. И мастера всякие. А то и боярина какого прихватишь…
Я мотнула головой: это бабка уже лишку хватила.
– А что? – Серые глаза ее блестели молодо, ярко. – Ты ж у нас и сама не из простых… да при даре… да при грамотке царевой… такой жене кажный рад будет!
В общем, уговорила она меня.
Нет, я по-прежнему полагала, что пользы от этой самой Акадэмии мне не будет, но и вреда, авось, не приключится. А там, буде Божиня ласкова, я и вправду счастье свое справлю.
На том и порешили.
Отъезжала я на десятый день, с обозом. И купец Панкрат, мужчина видный, в теле и с животом, каковой есть вящее свидетельство жениной об муже заботы, весьма тому порадовался.
Он мне и местечко на своей телеге обустроил. Соломки свежей положил, дерюжкою накрыл, бабка пыталась сунуть подушки, да только я отказалася: куда мне в столицы да с подушками?
– Хорошие! – Бабка оскорбленно поджала губы. – Гусиным пухом набитые!
А то я не знаю! Сама тех гусей щипала, сама и сыпки шила, и с пухом мешала сон-траву, истертую в порошок, чтоб на подушках этих спалось легче.
Только вот огромные оне.
– А на кого ж ты меня покидаешь… – Бабка вспомнила, что на нее люди смотрят – провожать меня вышли всем селом, старуха Микитишна, месяц лежмя лежавшая, и та поднялася – подушки сунула старосте, который принял их с поклоном да сестрице передал.
– И чего ей неймется? – Та скривилась. – Попортят девку. В столице той одни охальники…
– Такую попорти… – буркнул Михей, который в прошлым годе, захмелевши крепко на Весенний день, с поцелуями ко мне полез.
А я что?
Рука у меня крепкая, дедова…
– Ай деточка… ай кровиночка… – Бабка раскачивалась, при том успевая перебрать в который раз нехитрые мои пожитки. – Кошелек при себе держи, подвяжи к ноге тесемочкой.
– Уже подвязала.
– А грошиков отсыпь в зарукавники… уезжаешь в край далекий… – выла она знатно, протяжно, даром мою бабку на все похороны зовут. Она одним голосом любого разжалобит. И староста шмыгнул длинным красным носом. – Кто ж за мною-то, старою, глядеть будет…
Заблестели глаза и у старостихи, она мяла расшитый фартук да покачивалась, готовая по старой привычке подхватить жалобную песню. Поникли мои подруженьки, которые за-ради этакого поводу принарядились, Маришка и та в косы новую ленту вплела. Небось, Ивашкин подарок.
– Ой, ноженьки мои не ходю-ю-т, – продолжала голосить бабуля. – Кошель с документами на шею повесь…
– Повесила.
– Ой, рученьки мои не держат… Зося тебе там пирожков завернула с капусточкой и грибочками… ой, глазы-ы-ньки мои не видят… гляди, у торговок не бери, вечно они порченое сунуть норовят. Потом будешь всю дорогу животом маяться.
– Ба!
– Молчи и слушай старших. Ой, ушеньки мои не слы-ы-ышат…
– Бабуль, ты ж меня вроде провожаешь, а не хоронишь…
– Да? – Она смахнула платком крупную слезу. – А хорошо ж идет… ай, остануся одна… сирота-сиротинушка…
Девки подвывали.
Лузгали семки.
И глазами стреляли, подмечая, что у кого нового объявилось. Вон, Тришка душегрею нацепила хорошую, плюшеву… небось, маменька для этаких проводов не пожалела. А у Славки на шее монисты висят. И серьги крученые в ушах покачиваются, которых я прежде не видела. У меня этаких нету… ничего, я себе в столице, небось, и покраше найду.
– Ай, буду век вековать… горе-горевать… летит моя лебедушка, крылья расправила… да вьются по-над нею ястребы сизые… ястребы сизые, с когтями острыми… закогтят мою лебедушку… заклюют белокрылую…
– Бабуль, я ж и остаться могу.
Сухонький кулачок уперся в мой нос.
– Гляди там, Зоська… не балуй, а то ты ж меня знаешь!
Панкрат, взопершись на воз, свистнул, хлопнул кнутом… тронулись, стало быть.
– Ай, одна ты у меня оставалася… ай, как мне тепериче жить…
Бабку уже обступали сельчане, и старостина сестрица сунула ей подушки, которые бабка обняла, потому как добром своим не привыкла разбрасываться. Подушки она прижала к животу, не прекращая причитать. Это уже потом, когда телега за пригорочком скроется, бабка замолчит да пригласит сельчан к столу, чтоб, значит, проводили честь по чести покойницу…
Тьфу ты… студентку.
Будущую.
Я же подперла кулаком подбородок, поерзала на соломе, устраиваясь поудобней, и принялась мечтать, как приеду в столицу…
Глава 2
Дорожная, в которой случаются новые знакомства и добрые советы
До столицы я ехала три седмицы. Сперва-то обозом, на Панкратовой телеге, которая пробиралась от деревеньки к деревеньке, постепенно заполняясь нехитрым товаром.
В Медунищах взяли меду в липовых аккуратненьких баклажках.
В Сивцах – вяленой рыбы да полотна узорчатого, которое тамошние мастерицы ткут хитро, что на обе стороны узор выходит. Я опосля Сивцов целый день все полотно мяла, разглядывала, силясь понять, как оно у них вышло, но не докумекала. И спрашивать бессмысленно, не расскажут. Оно и верно, кто ж в здравом-то уме этакою тайной поделится? Брал Панкрат и горшки глиняные, и лисьи шкурки, рога оленьи, про которые сказал, будто бы столичные лекари из них порошок делают от мужской слабости. Вот смех…
Как бы то ни было, но вскорости на телеге места почти и не осталось. А там и на тракт вышли, широченный, желтым камнем вымощенный. А по нему люд, что пеший, что конный, что с телегами, как и мы… тут-то и выяснилось, что до столицы Панкрат не едет, а надобно мне на постоялом дворе в возок почтовый проситься. Оно хоть и дорого выйдет, зато и быстро.
Панкрат сам энтот возок и сыскал. Хороший он мужик, и бабку мою крепко уважает.
– Езжай, Зосюшка, – меня расцеловал в обе щеки. – Езжай и покажи там, в столицах, где раки зимуют…
Носом шмыгнул от избытка чувств.
И я едва не расплакалась: все ж таки последний знакомый человек… кто знает, как оно там, на чужбине сложится. Впрочем, горевала я недолго. Долго не умела.
Почтовый возок оказался мелким, что коробка мышиная, и тесным. Лавки внутрях стояли узенькие, твердые, выглаженные до блеску. И главное, что на лавку эту мне одной как уместиться, но в карету четыре человека влезло.
– Потеснись, девка, – велел парень болезного виду. Бледненький, тощенький, зато при шабле да в камзоле. Камзол вот, в отличие от парня, мне глянулся. Сукно дорогое, густого зеленого колеру, да с золотым шитьем. Ружи, значится, по подолу, а на грудях – птички чудные, с короткими крылами да хвостами длинными. А главное, что шитье это хитрое, я такого не видела… хотела пощупать тайком, да парень скривился.
– Убери руки, холопка!
Я и убрала. Мне чужого не надобно.
Хотела сказать, что не холопка вовсе, но вольная от рождения, и матушка моя вольною была, и дед, да смолчала.
– Понаберут всяких… – парень нос задрал и к окошку отвернулся.
Напротив нас устроился сухонький старичок с обильною лысиной и тетка в годах. Стоило карете стронуться, как она достала подушечку пухлявую да сунула к стеночке, прислонилася и уснула. Как же я ей позавидовала, а часу не прошло, как с сердешною тоской вспомнились бабкины пуховые подушки… вот бы хоть одну…
Возок, четвериком запряженный, летел.
Трясся.
Скрипел и не разваливался, видимо, чудом да моими молитвами. А молилась я истово, как никогда-то прежде… кажется, даже вслух. Точно вслух, потому как парень, до того глядевший в окошко – как будто бы на этакой скорости разглядеть чего можно, – процедил сквозь зубы:
– Заткнись уже.
И зыркнул на меня этак недобро. Тут-то я и решила, что и вправду хватит… ежель возок до этого дня не рассыпался от подобной езды, то и нынешнюю дорогу как-нибудь выдержит.
Смиривши дрожь в коленях, я повернулась к спутнику.
От, хоть и видно, что боярского роду, да все одно без жалости на такого и не взглянешь.
Недокормленный какой. Вон как щеки запали. Нос крючковатый торчит. Губы ниточкой. И подбородок востренький, упрямый, а на нем бороденка курчавится, да реденькая.
– Репейным маслом натирай, – сказала я, в бороденку мизинчиком ткнув. Папенька мой, будь Божиня к нему милосердна, помнится, учил меня, что просто пальцем в живого человека тыкать – это неманерно. А ежели мизинчиком, то очень даже красиво выходит.
Правда, молодец сего жесту не оценил. Он поерзал, верно, будь лавка поширше, отодвинулся б. Вот олух. Я ж ему от чистого сердца советую! У нас вон девки все опосля бани с репейным маслицем волосы чешут, чтоб гуще росли и блеску прибавляли, а после отваром из дубовой коры да березовых листьев споласкивают.
– Главное, тепленькое возьми. На паровой баньке нагрей, но не чтоб кипело. Как закипит, то разом всю пользу поутратит, – я говорила тихо, вполголоса, дабы не потревожить спящую женщину. Хотя та спала крепко, вон, похрапывала даже.
Парень зубы стиснул так, что ажно заскрипели.
Ох ты ж, бедолажный…
– А это у тебя от глистов…
– Нет у меня глистов! – сдавленно произнес он и обеими руками за шаблечку ухватился. Сам-то невелик росточком, и оружия такова ж. Не оружия – смех один… этакою шаблей только курей и гонять. Вот, помню, тятькину… тяжеленная, с меня, малую, высотою будет.
Да при эфесе узорчатом.
На стали клеймо, и на пятке эфесу камень гербовый. Красивая была, жаль, что сгинула вместе с тятькой. Вспомнилось, и разом такая тяжесть на плечи навалилась, что хоть волком вой.
И десять годков уж минуло, а все не успокоится сердце.
– Есть. – Я заставила себя думать не о своих бедах, но о благе ближнего, который, как и многие ближние до сего дня, блага своего осознавать не желал. – Зубами ты скрипишь. А энто – первый признак глистов!
На впалых щеках вспыхнули багряные пятна.
– Замолчи!
– Да чего ж молчать? Нету в глистах срама… у каждого случиться могут. Гонять их надобно… вон, погляди на себя, какой ты…
– К-какой?
Волнуется.
Аж заикаться стал от волнения, и пятна уже не только на щеках. И на шее, и на лбу. Уши и вовсе пунцовыми сделались.
– Худенький, – жалостливо сказала я. – Это из-за глистов… вот они обжились у тебя внутрях.
Я ткнула мизинчиком во впалый живот.
– И жруть.
– К-кого?
– Так еду твою жруть. Вот ты, скажем, пирожка съел там… аль яблочко… аль еще чего. Да только ты не себя накормил, а глистов.
Парень замолчал, верно, задумавшись над сказанным. А и права бабка моя, что главное в беседе с человеком – верное слово найти. И я, вдохновленная этаким своим успехом, продолжила:
– И жиреют они с того корму. А ты худеешь.
– Я… не худой. – Он произнес это сдавленным шепотом. – Я изящный. В кости.
– Бывает и такое… когда с малых лет глистов не гоняют, тогда и кость не растет, – согласилась я, заметив, что к нашей беседе и дедок прислушивается, причем с немалым интересом. Вот сразу видно человека пожившего, опытного.
– Ты… ты…
– Помочь тебе хочу. – Я улыбнулась, потому как улыбка – она к душе чужой дорогу мостит. Про то наш жрец сказывал, а ему я верила, почти как бабке. – Ты, главное, не откладывай, а то оно может по-всяк повернуться. Вот у нашего старосты хряк был. Здоровущий такой хряк. И вот он вдруг тощать начал… не ест ничего, только лежит и вздыхает. И что ты думаешь? Едва не помер! А бабка моя как глянула, так сразу и сказала, что из-за глистов все. Ему черви кишки забили… как мы тех червей гоняли…
– Спасибо. Обойдусь без подробностей. – Парень прикрыл рот ладонью.
Оно и верно.
Мы цельный котел глистогонного зелья сварили. А уж как тому хряку в пасть лили… он-то, хоть и ослабевший, а всяк сильней человека. И скотина, к увещеваниям глухая…
– Я тебе зелье-то дам…
И открыла туесок дедов.
– Для хряка? – уточнил парень.
Красные пятна сошли, ныне он был бледен, да так, с прозеленью.
– Оно и людям сгодится… по три капли натощак. С седмицу пропьешь и сам увидишь, как оно полегчает. Главное, в первые дня два поблизу отхожего места держися. Потому как глист пойдет…
– Я п-понял…
Пузырек с зельем сам в руку нырнул.
– С-сколько? – парень его в рукаве широком спрятал. А я покачала головой: зелье-то простенькое. Масло пижмы, семена тыквы, чесночный сок да капля силы. За что ж тут деньгу-то брать?
– А вы, значит, знахарка? – вступил в беседу дедок, до того молчавший.
– Так и есть. – Я важно кивнула.
– Молоды вы больно…
– Бабка учила…
Он пошевелил вялыми губами и поинтересовался:
– А вот у меня спина болит… чего посоветуете?
Я покосилась на парня, который так и застыл, повернувшись к окошку. Правою рукой за шаблечку свою держится. А в левой – кошель худосочный сжимает.
– Так это надобно знать, как болит, – важно ответила я. – Тянет аль ноет? Или стреляет? И куда отдает? В подреберье? Или, может, вниз…
Старик вновь губами пошевелил, но ответил…
Так мы с ним и проговорили к обоюдному удовольствию до самого вечера. А поутру, когда пришла пора возку отправляться, то выяснилось, что давешний парень решил не ехать.
Верно, зелье мое принял.
И правильно, глисты – дело такое… чем раньше спохватишься, тем оно легче повывести будет. Вон, в нашей-то деревне их все гоняют, да по два разы на год, оттого и нету в Барсуках этаких заморышей.
Глава 3,
где речь идет о столице и Академии
А столица мне не по нраву пришлась.
Не спорю, город, конечно, большой, аж занадто, да только и какой-то неустроенный. Вот у нас, в Барсуках, пусть дороги и не мощеные, да ровные, чистые, убирают потому как с них и коровьи лепешки, и конские яблоки… и траву мужики по обочинам косят, не ленятся.
Туточки травы не было. Да и как ей быть, когда кругом один камень?
Дымно.
Суматошно. Грязно. Дома в черноте какой-то, в копоти. Воздух спертый, вонючий. Я аж сперва спужалася, что дышать не сумею.
Ничего, задышала.
Только нос платочком прикрыла, потому как шибало смрадом крепко.
На окраинах столицы растянулись мастеровые слободки. Тут и кузни стояли, и пекарни, и гончарные мастерские, где будто бы делали посуду особую, легкую да звонкую, да крепости небывалой… тяжелыми черными горбинами вытянулись скотные дворы и бойни, от которых шел особо мерзотный дух, привлекая всех бродячих собак окрест.
О бойнях и мастерских мне рассказал старичок.
Он отодвинул желтую тряпицу, каковая висела тут заместо шторки, и показывал, что одно, что другое… возок уже не летел – полз. И все одно тряслася по горбылю. И тряска эта отзывалась во всем моем теле, а особливо в нижней его, неделикатной части, которую я всю об лавку пооббила…
– А вот там, сударыня Зослава, малый рынок, – старичок именовал меня со всем почтением, видно, пришлась по нраву мазь, по бабкиному старинному рецепту сделанная. И пусть сперва к ней Михайло Егорыч отнесся с немалым подозрением, в пальцах баночку крутил, нюхал, то одной ноздрею, другую пальчиком зажимая, то другой, то обеими… мазь-то пахла хорошо, воском да перепель-травой, которую мы с бабкой на полную луну собирали. Тогда-то трава в самой силе своей, и пахучая, что диво… запах ее и вонь бобровой струи перешибает.
А Михайло Егорыч этот запах шандаловым назвал.
Что ж, мне понравилося… пускай себе шандал, главное, что от спины больной – первейшее средство. Ему, как решился испробовать, разом облегчение вышло.
Вот ныне он и сидел пряменько, руками поясницу не мацал.
– Ежели вам вздумается прогуляться, то будьте осторожны. В последние годы ворья на этом рынке развелось немеряно…
Спутница наша, всю дорогу проспавшая, всхрапнула и во сне губами зачмокала.
– Он невелик, однако по-своему интересен. Порой там крайне занимательные вещицы найти можно, особенно если магического толку. А вот видите белое строение? Это дом часовой гильдии… недавно воздвигли. Иноземцы.
Строенье было солидно, как три общинных амбара, один на другой поставленных. Да с оконцами резными. Да из белого камня, который ажно светился на солнышке.
– На самом деле часовщиков среди них не так и много. В прежние-то времена часы диковинкой были, а ныне их любой имеет.
Сказал, что в душу плюнул.
В столицах-то, может, у кажного встречного оборванца часы за пазухой имеются, а вот у нас, в Барсуках, часы были лишь у старосты да у нас. Старостины – махонькие, серебряные, с крышечкой. На крышечке той – младенчик кучерявый намалеван, да до того хитро, что куда часы ни сдвинь, младенчик энтот на тебя глядит. Вот наши с бабкой часы – дело иное. Их еще мой дед поставил, когда к бабке сватался по человечьему обычаю. Солидные оне, в дубовом коробе, медведями изрисованном. С циферблатой медной, которую мы дважды в месяц чистим, со стрелочками узорчатыми, с шишечками да прочими кунштюками.
Хорошие часы.
Бабка их страсть до чего любит… бережет… оно и понятно, что памятью они о муже осталися.
Но Михайло Егорыч про те часы не знал, а потому и разливался:
– Ныне же они иной точный инструмент готовят. Скажем, компасы аль навигационные махины… или иные какие механизмусы. Говорят, что в царском дворце стоит золотой павлин, который всю царскую еду пробует. И если почует отраву, то мигом закричит.
– Так и почует? – в этакое диво я не больно-то поверила.
– Тысячу ядов различить способен, – подтвердил Михайло Егорыч. – А еще есть такой механизмус, который царское повеление по всем городам вмиг разносит. Сидит при этом механизмусе маг обученный да стучит особой иголочкой по пластине. Оттого рождается волна, которая во все стороны расходится, и как доходит до иного города, так там другая пластина звенеть начинает. И иголочка сама по ней пляшет, а меж пластиной и иголочкой – бумага тонкая папиросная лежит. Вот на ней-то и выкалываются знаки, которые уже иной городской маг считывает.
Я только и могла, что головой покачать: неужто и вправду подобное возможно?
– А вот там, сударыня Зослава, видно и здание Акадэмии… да-да, те самые красные крыши, что над стеною поставлены. Это башни, которые еще при Болеславе Добром строили, чтоб собирать со всего миру талантливых детей да учить их магической грамоте. Тогда же Акадэмии были дарованы всяческие вольности…
Крыши я видела, острые, со шпилями, на которых красные звезды сидели. Издали они гляделись невзаправдошними, какими-то леденцовыми. И страсть хотелось высунуть руку в окошко, дотянуться до шпиля-палочки и обломать себе одну звезду. Тут я вспомнила, что не ела с раннего утра, а утром ела трактирную еду, потому как бабулины пирожки давным-давно закончилися.
На воспоминание это живот мой отозвался урчанием.
Ничего.
Потерпится.
– Студиозусы, если они, конечно, не отчислены, – продолжал меж тем рассказывать Михайло Егорыч, – не подлежат суду царскому. А ежели учинят какое непотребство, то город пишет жалобу, по которой в Акадэмии разбирательство устраивают. И там уже определяют меру вины.
Он замолчал, упершись в подбородок сложенными щепотью пальцами.
– Конечно, имелись прецеденты, когда студиозусы не просто шалили, но совершали самое настоящее преступление. Тогда их прилюдно лишали студенческого звания, запечатывали дар и передавали уже на цареву милость. К счастью, такое происходит редко. На самом деле Акадэмия занимает довольно-таки обширные территории. С каждым годом от основания их прибывало, поскольку каждый царь понимал, что сильна страна не только пушками да пушкарями, но и магами… что и показала последняя война.
Сказал и вновь замолчал.
Потерял кого?
Все тогда кого-то да потеряли… бабуля моя – деда… я – родителей… да только не век горю душу глодать. Божиня, чай, велела детям своим не слезы лить, а жить да жизни радоваться.
Только до чего тяжко порой исполнять ее заветы.
– Студиозусы не только учатся, но и живут на территории Акадэмии… если, конечно, будет на то их желание и ректорское дозволение. Иные предпочитают в городе и столоваться, и квартирку снимать… но ты, думаю, захочешь остаться.
Я кивнула: была бы печаль деньгу тратить, когда тебе все забесплатно дают?
О том мне тоже Михайло Егорыч поведал. Следовало сказать, что про Акадэмию он знал много и рассказывал охотно, а проведав, что я поступать собралася, вовсе обрадовался несказанно и с той поры именовал меня сударыней Зославой, будто бы я уже грамоту получила. Нет, приятно, что уж тут, но страсть до чего непривычно. Я-то по первости робела да краснела, но дню этак к третьему пообвыклася.
– Всего факультетов шесть, – меж тем продолжил Михайло Егорович. – Общей магии. Теоретической магии. Магии стихийной, разделенный на четыре кафедры. Факультет мертвых сфер. Целительства и нестандартных практик. И боевой. Вы, сударыня Зослава, полагаю, на целительский поступать будете?
Я об этом еще не думала, мне представлялось, что надобно добраться до Академии, а после оно уже само собою решится. О том я и сказала Михайло Егоровичу, который от энтих слов пришел в большое возбуждение.
– Вы в корне неправы, дорогая моя! – Он аж на седушке заерзал. – Категорически! От вашего нынешнего выбора зависит многое! Да что там многое! Вся ваша будущая жизнь!
Соседка тоненько засопела, приоткрыла глаза, но убедившись, что возок худо-бедно движется, вновь провалилась в полудрему.
– Вот, скажем, представьте, что человек, не имеющий к тому природной расположенности, пожелает целителем стать. Разве выйдет с того толк? И ему на всю жизнь мучение, и пациентам его – погибель…
Я задумалась: а ведь и верно… вот вспомнить Михася нашего, которого тятька евоный все хотел грамоте выучить, чтоб Михась не шкуры выделывал, а при управе боярской службу нес легкую, чистую. Да только не лезла наука в Михася. Уж пороли его, пороли, да природа свое взяла. Зато на отцово дело у него рука сразу стала. И нет во всех селах, что ближних, что дальних, такого мастера, который с Михасем сравнится. Он и за тяжелые бычьи шкуры возьмется, и драгоценную лису не спортит… как есть призвание.
– Или вот человек малосильный, допустим, попытается в боевики пойти… желание – оно-то ладно, да только куда ему потом, когда он только и способен создать, что шар-огневик? Или бывает еще, что родители желают видеть дитятко в ученых, а в нем сила кипит, не дает покоя… так что, сударыня Зослава, надобно хорошенько свой выбор обдумать. Вот чего вам от жизни надобно?
Чудной какой вопрос.
Того же, чего и всем людям.
Мужа доброго, деток справных, да чтобы дом – полная чаша, и житья мирного.
Так я ему и сказала. Михайло Егорович хмыкнул, взгляд кинул хитроватый да бороденку куцую в кулачок зажал.
– Экие у тебя желания… правильные.
– Отчего правильные?
Только за бороденку себя дернул и поинтересовался:
– А что ж ты, сударыня Заслава, за своими желаниями аж в Акадэмию поехала?
– Так я того… не за желаниями, я за женихом…
Михайло Егорович аж крякнул. И пришлось пояснить:
– В дома-то нету никого… нет, парни есть, да все…
– Не те, – задумчиво произнес он. – За женихом, значит… что ж, цель не хуже иных прочих. Во всяком случае, конкретная и честная. Но тогда, сударыня Зослава, тебе не на целительский факультет поступать надо. Там девки одни, парней раз-два да обчелся…
Замолчал Михайло Егорович, да только я и сама поняла. Где девок много, а мужиков мало, там грызня. Небось, замуж не только мне охота, вот и будут одна перед другой рядиться, казать свои стати да умения, пока край не потеряют. Видела я такое в позапрошлым годе, когда старостин молодший сын еще холостым был. Ох и грызлися помеж собой девки, что собаки за бычий мосел. А он, ирод такой, знай себе ходил гоголем да приговаривал, что самую лучшую выберет… долго ходил, пока батька евоный за хворостину не взялся.
Сам женку и подыскал.
Нет, не хочу такого…
– На факультет общей магии лишь бы кого не возьмут… теоретический… боюсь, сударыня Зослава, с некоторых пор сей факультет уже и не магический, пристанище для младших дворянских детишек, которым образование надобно, как этой карете пятое колесо. Но родители платят золотом. А золота, сами понимаете, мало не бывает.
Золото у меня имелось, но вот были и подозрения, что на учебу его не хватит…
– Тем более нынешний год… Стихия… тут надобно иметь ярко выраженную доминанту, которой у вас нет.
– Отчего ж нет?
– На ауре отразилась бы, – ответил Михайло Егорович. – Стихийники имеют весьма четкие метки, но силой вас Божиня не обделила. Остаются два факультета. Мертвых сфер и боевой… некромантия, подозреваю, вас не привлечет.
Я мотнула головой: уж не было печали с мертвяками возиться. Девушка я крепкая, конечно, но уж больно брезгливая…
– Значит, боевой… – Он окинул меня цепким взглядом, точно барышник лошадку. – А скажите-ка, сударыня Зосенька… как вас по батюшке?
– Вильгельминовна, – розовея, призналась я.
– Вот даже как…
– Зослава Вильгельминовна Берендеева, – я произнесла полное имя и глянула с вызовом. И что, что батюшка мой был не из наших краев? Он о той своей жизни и вспоминать-то не любил, повторяя, что ничего-то хорошего в ней и не было. Зато и прижился тут, и жил, пока не сгинул, за эту самую землицу и сгинул, как за родную.
– Берендеева… а дед ваш часом…
Я вновь кивнула.
– От и чудесно… просто замечательно, – Михайло Егорыч прям-таки разулыбался весь. – Смело идите на боевой… там вы точно себе жениха подыщете… там этих женихов – целый факультет.
И хихикнул так странненько.
– А если вдруг завернуть попробуют, то покажите им вот это. – Михайло Егорович протянул серебряную монетку с дыркой…
Глава 4
О столицах и первых сложностях поступления
– И позвольте узнать, откуда у вас эта… вещь? – Люциана Береславовна, мою монетку увидав, ажно с лица спала.
Правда, того лица на ней…
Но верно, сказывать надобно по порядку.
Возок наш остановился перед трактиром «Зеленая голова», однако же Михайло Егорович – вот любезный человек, не чета иным, – отсоветовал в нем нумера брать. Дескать, комнатки тесные, грязные и просют за них втридорога, думая, что ежели человек не из местных, да притомившийся с дороги, то ему недосуг новое пристанище искать. Михайло Егорович выловил мальчишку, каковых у трактира крутилось множество – от бездельники! – и велел проводить меня к «Вяленой щуке».
Там я и заночевала.
Признаться, спала крепко и мысли всякие пустые меня не тревожили. Проснувшись спозаранку, я и принялась готовиться к поступлению.
Проверила бумаги отцовские, взгрустнула слегка – он бы, верно, за меня порадовался…
Умылась студеной водицей.
Косу переплела.
И из дедова туесочка наряды свои достала, впервые пожалев, что взяла-то всего пять… три – простенькие, на каждый день, а два – уж на особый случай.
На споднюю тонкотканную рубаху надела горничную[1] из алого шелку с рукавами в десять локтей. Самой подбирать их оказалось жуть до чего неудобно, но ничего, справилась. Запястьями узорчатыми сверху прижала, оно и ладно вышло.
Поясочком перехватила.
А сверху летник накинула, тоже красивый, из темно-зеленого переливчатого аксамиту, отрез которого еще моим тятенькой куплен был. Шили-то уже мы с бабкой, а расшивала я, как водится в Барсуках, самолично. Вот и вился по подолу вьюнок, поднимал робко розовые колокольчики цветов… помню, долго нитки искала, чтоб ложилось гладко да славно. А теперь от гляжу и понимаю, что не зря мучилася.
Ленты в косы.
Бусы в семь рядов на шею.
Перстни, серьги и венчик узорчатый. Кривые чеботы из бархату да на каблучке. Новехонькие, ни разу не надеванные… иду, и каблучки звенят-цокают.
Люд встречный расходится.
Сама себе не пава – лебедушка… не иду по мостовой – плыву… и плыла бы так до самой Акадэмии, да только энта мостовая уж больно грязною оказалась.
Да и идти неблизенько.
И солнце с каждою минутой выше подымается, щедрей припекает. А еще подумалось, что пока я пешью дойду, то у ворот Акадэмии очередь выстроится.
Пришлось брать бричку.
И главное, мужичок хитроватый попался, увидел меня этакою раскрасавицей и цену несусветную заломил – в полтора рубля серебром. Небось, не думал, что торговаться стану. А я что? Я ж, пусть и вырядилась, барыня барыней, так то неспроста, но по случаю. Деньгами ж раскидываться я вовсе привычки не имею.
Долго рядились.
Сговорились на десяти грошах.
И он после еще всю дорогу плакался, будто бы я его в разорение ввожу… но ничего, доехали аккурат к полудню. К самым воротам подвез. А ворота те распахнуты. И люду у них – великие толпища, небось, и на ярмарке ежегодной я столько не видела.
Аж сердце заняло.
Неужто все в Акадэмию собралися?
А мужичок знай себе в бороду усмехается: мол, не ждала, красавица?
– Дяденько, – я протянула ему на пять грошей сверх оговореного. – Сподмогните советом. А то ж совсем в ваших столицах потеряюся.
И лицо сделала жалостливое, едино слезу не пустила.
Он разом приосанился, бороденку рыжую всклоченную ручищей огладил и молвил так:
– Ты, девка, не пужайся. Народу тут много, особливо по нынешней поре. Но ищи студиозуса… вон хотя б того, – он указал на парня в черном коротком кафтанчике. – Видишь, по форме он… и с эмблемою на грудях. Значится, или студиозус, или из магиков кто. Вот к нему и иди, говори, что ты, мол, на экзаменацию документы отдать желаешь.
– Спасибо, дяденька, за ласку, – отвечала я и поклонилась до самой земли, небось, спина не переломится, а человеку приятственно.
– Эх, девка-девка… чего ж тебе дома-то не сиделось? – Дядька подобрел, хотя монетки все взял да в кушак упрятал.
– А остальные-то кто?
– Кто из родичей, вовнутрь-то только соискателей пущають. А иные соискатели не одныя, вот как ты, а с мамками-тятьками, бывает, что и с нянюшками, с холопами и холопками… вона, поглянь.
Он указал пальцем налево.
А там… возки один другого краше. И о двух колесах, и о четырех. И преогромные, с домину величиной, и крохотные, будто бы детские. С золочением, с червлением, с резьбою всяко-разною… а при возках тех иной люд вертится.
Тут и конюшие, и служивые с бердышами важно прохаживаются. И барыни в шубках одна перед другою красуются, ведут беседу неспешную, и бояре в высоких каракульчовых шапках стоят, истуканы истуканами. А промеж них суетится дворня. Кто с подносом, кто с коробом. С кувшинами запотевшими, со стаканами аль полотенчиками… и скачут помеж возков карлы шутейные, кривляются всячески.
– Это же ж…
– Бояре, – сказал мужичок да на землю сплюнул. – Только и им в Акадэмию ходу нет, а ты, девка, иди… и пусть Божиня за тобою приглядит…
Вышло все так, как мужичок и говорил.
Я ухватила того самого парня, в черном кафтанчике, и сказала, что, дескать, в Акадэмию, он только кивнул да вздохнул тяжко, видать, крепко умаялся.
– За мной, – велел он и пошел к воротам. И главное, что так ловко, угрем скользил меж людями, что я едва-едва поспевала. Меня-то пропускать не торопилися. Напротив, норовили то дорогу заступить, то локотком острым ткнуть, то прошипеть чего недоброго вослед.
Провел парень меня через калиточку и, махнув рукой на желтую дорожку, велел:
– Иди прямо. Никуда не сворачивай. Там и выйдешь к главному зданию.
Я и пошла.
Не особо спешила-то, потому как прелюбопытно мне было поглазеть. Там-то еще неведомо, как оно сложится-сойдется, вдруг да выпадет домой возвертаться. И станут меня спрашивать, что про столицу, что про Акадэмию. Так и чего сказать будет?
Шла… дорожка пряменькая.
Чистенькая.
Слева травка растет. И справа тоже… зелененькая, нарядная… пригляделась – клевер один. Хорошее сено вышло бы, да только незаметно было, чтоб туточки косили. Кусты еще заприметила дивные, что и не кусты будто бы, а конь вот зеленый стоит… или змей преогромный протянулся… попервости даже испужалась, а после поняла, что стригли их этак хитро.
Были тут и деревца, да какие-то махонькие, будто бы заморенные, и камушками вокруг еще обложенные… и сами каменья из земли торчали, то там, то тут, зубами гнилыми, мхом заросшими.
Так и дошла.
Что сказать, строения была огроменной.
Длинная, что общинный коровник, только и высокая. По краям – четыре башенки красных, а из крыши еще одна подымается. И на ней уже блестят на солнышке часы преогромные. Я так и стала, этакой красой любуясь. Вместо цифирей на том циферблате звери дивные, каковые, должно быть, на краю земли только и водятся, а стрелки узорчатые, кружевные будто бы. И самая тоненькая знай скользит по циферблату, скачет от зверя к зверю, время отсчитывает.
А над часами – четверик коней на дыбы поднялся. И голый мужик немалых статей повис на поводьях, должно быть, укорот коням дать желая. Но как по мне – не сдюжил бы… верно, оттого и мужика перекосило.
Во внутрях тоже было красиво, как в палатах царских. Нет, мне-то не случалось в них бывать, однако же ежели где и имелось подобное роскошество, то только там.
Полы каменные, гладкие да узорчатые. Стены – янтарные. И колонны числом в дюжину, тоже янтарем обложены, и свет сквозь островерхие окна льется, янтарь золотит… и ступить-то страшно. Хотя люди вон ступают смело…
– Помочь? – рядом со мною появился парень в черном кафтане, будто бы из-под земли выскочил. – Ты документы подавать? Я провожу.
От провожатого отказываться я не стала.
В этом благолепии и заблудиться недолго… вона людей сколько ходит-бродит с лицами презадуменными. Иные и губами шевелят, не то молятся, не то с собою спорят. Лбы морщат. За носы себя щиплют…
– Сначала надобно зарегистрироваться у секретаря…
Паренек был щупленький и верткий, что ерш. И волосы его, стриженные коротко, на голове подымались аккурат что иглы ершовые. Так и тянуло их пригладить.
Вел он меня быстро, и опомниться не успела, как встала перед дубовою дверью, после была другая дверь, и третья, и четвертая… и вскорости я уже сама со счета сбилась.
Заявление.
И еще одно.
И ходатайство, которое я писала с образца, дивясь тому, до чего гладенько оно составлено, так, небось, не каждый боярский писарчук сподобится.
Говоря по правде, от бумаг голова шла кругом.
Мне совали то одни, то другие, то третьи… и то писать надо было, то черкать, то еще чего… и когда я, наконец, добрела до экзаменаторов, сил на волнение уже не осталось. Я глядела на очередные двери, вновь же солидные, с резьбою и медными, начищенными до блеска ручками, и думала, что хоть пополам тресну, поступаючи, а сумею в энту Акадэмию пробраться.
Из упрямства свово урожденного.
И чтоб не зазря переведены были все те бумаги, мною исчерканные…
– Заходи, – раздался тоненький дребезжащий голосок, и из двери выглянул домовой. Был он под стать хозяйству, солиден без меры, важен. И длинный красный нос драл в гору, и всем видом своим выказывал ко мне, гостье, неуважение. Оно и верно, меня-то пока уважить не за что, да только и ему, хозяину, в этакой манере чести немного. – Ну, чего встала?
И кулачком еще пригрозил.
Смотрю, совсем они туточки страх потеряли. Но промолчала, покачала головой укоризненно и вошла. А как вошла, то и обомлела.
Камень?
Камень как есть, да только не теплый янтарь, и не мрамора, которую я тоже успела повидать и пощупать сумела, нет, нынешний камень был полупрозрачным, точно и не камень – лед. И неуютно стало… холодно… окна закрыты, а будто бы сквознячком по ногам тянет… и холод пробирается, что сквозь летник, что сквозь рубахи. Запястья и те заледенели. А бусы – что рябина мерзлая, инеем покрылись.
Горничная рубаха – верхняя рубаха, которую шили из ярких тканей, часто красного шелка. Отличалась длинными рукавами, в 8–10 локтей, и шитьем.
Глава 5
Про экзамены и экзаменаторов, а также ущемление прав по сословно-половому признаку
– Девушка, вы там долго стоять собираетесь? – раздался скрежещущий голосок, и я очнулась.
И вправду, встала, что баран перед воротами, осталось только рот от удивления раззявить, и совсем ладно будет.
На ковер, бело-синий, узорчатый, я ступила смело. Хотя и сквозь ковер, и через чеботы, чувствовался тот самый, нездешний холод.
А ковер лег дорогой от дверей к окнам.
У окон столы стали широченные. А вдоль них – лавки протянулись, застланные мехами плотно, густо. Экзаменаторы и вовсе в шубах сидели.
И шубейки-то не из простых.
Вон женщина, по виду ну чисто боярыня, в чернобурку кутается, а рядом с нею мужик сидит преогромный, что камень-вывертень, который еще с тех времен остался, когда Святогор-горошек со Змеем землю делили. Говорят, этакие камни по всей границе стоят. Некогда великой силы полны были, берегли землю Росскую, да, видать, поиссякла сила.
Не уберегли.
Лицо у мужчины безбородое, будто голое. И брови черные лохматые на нем глядятся жутко, за ними и глаз не видать.
К нему сухонькая старушка жмется, что ива к старому дубу, и вид у старушки ласковый, глядит на меня, улыбается, а глаза мертвые. Я руки за спиной кукишем скрутила. От этаких взглядов и волос сыпаться начинает, и кожа вянет, а то и вовсе ночные сны дурными становятся. А шуба у старушки самая богатая, из темных, почти черных, соболей. И накинута этак на плечики легко, так, что видно и платье, расшитое скатным жемчугом, и ожерелье-нагрудник, и широкие, не чета моим, запястья.
– Значит, ты, деточка, в Акадэмию поступить решила? – заговорила она, а голосок-то оказался звонкий, детский будто бы, никак краденый.
Слышала я о таком, когда колдунья-чернодейка подсовывает дитяти дудку из мертвой березы, изнутри вересковым медом мазаную. Вот голос-то на мед и выманивается. А колдунья его опосля и выпивает, а дитяти свое хриплое карканье отдает, если не хуже… бывает, что и немеют дети, и маются опосля всю жизнь.
Нет, не понравилась мне эта старушка.
А девка, по правую руку ее сидевшая, тем паче. Эта в шубы-то закуталась по самый нос, а нос оказался длинен невмерно и еще широк. Оттого и казалось, что нет на этом лице ничего, помимо носу. Зато он был зело подвижный. То шмыгнет, то складочкой пойдет, то вовсе покрасневший кончик его, на котором проклюнулось зерно бородавки, круга опишет, будто бы девица принюхивается.
Чего чует?
– Отвечай! – велела она и по носу ладонью мазнула. – Не тяни время… и без того умаялись уже.
Голос ее я узнала, тот самый, скрипучий, точно ставни несмазанные.
– Тише, деточка, – старушка к ней и не повернулась. – Не видишь, девушка оробела. Пусть успокоится, придет в себя… а ты, милая, не чинись, ближе подойди.
И пальчиком меня поманила.
Пальчики тоненькие.
На них – колечки с каменьями, на каждом по два, а то и по три, и каменья переливаются, искрятся. Я только и сумела взгляд отвести, у самого стола оказавшись.
Это что такое было?
– Не сердись, Берендеева дочь…
– Внучка, – поправила я.
– Берендеева внучка, – старушка вновь усмехнулась, да только глаза ее не отжили. – Я лишь хотела избавить тебя от ненужных страхов…
– Я не боюся…
– Вот и ладно. Тогда, будь столь любезна, подай бумаги Мирославе.
И девка со скрипучим голосом руку протянула. У нее перстенек был только один, да и тот без камня, простое колечко на мизинчике.
Папку с бумагами, мне врученную, я протянула не без опаски. Видно же, что характера сия девка самого препаскудного. А ну как учинит какую каверзу?
– Зослава… Вильгельминовна, – сказала девка, пролистав мои бумаги. – Из села Большие Барсуки… Божиня милосердная… Большие Барсуки…
И перекривилась, будто бы чего непристойного прочла. А что? Село как село. Немаленькое, за между прочим. У нас и храм свой имеется, и гостинный дом, в котором, правда, гости случаются нечасто, затое есть где собраться и старикам, и молодым зимою, гистории всякие послушать, песни попеть или в игры сыграть…
– Напрасно, Славонька, кривишься, – сказала старушка, в голосе ее ледок зазвенел. – Не всем же столичною родней хвастать.
Мирослава вспыхнула.
– Дамы, – мужчина покачнулся, а мне подумалось, что ежели он вдруг повалиться вздумает, то стол энтот его не выдержит, хоть и дубовый, солидного виду. – Давайте уж делом займемся. А вы, девушка, кладите руки на шар.
И пальцем ткнул в энтот самый шар, выточенный из того же камня-стекла. Был шар невелик, с телячью голову, да только холодком от него тянуло крепко.
Руки? Так и отморозить недолго.
– Не надо бояться, деточка. Мы лишь измерим уровень твоей силы.
Да не боюся я! Не пужливая уродилась. И шар обеими ладонями накрыла.
– Хорошо. А теперь глаза закройте.
Закрыла.
– И попытайтесь его согреть.
От это дело не из легких. В руках – не шар, живая поземка, которая за руки эти кусает, пробивает кажный пальчик сотнею игл. И бросить бы, да только я бросать дело на половине не привычная. Шар сжала, зубы стиснула.
Согреть?
Согреет.
Жар рождался внутри.
Как в кузнечной печи… как в черной яме, в которой ходит болотная руда, прежде чем прольет слезы сырого железа… и этот жар плавит меня саму.
Одолеть норовит.
Да только не на ту напал. Я губу закусила, верно, до крови, потому как стало во рту солоно. И шар треклятущий держу, лью в него новорожденное пламя. Тесню холод…
– Достаточно, – раздался над самым ухом глухой рокочущий голос. – Мирослава, отметьте, пожалуйста, что испытуемая подняла планку до седьмой ступени… даже восьмой.
– Седьмой, – упрямо проскрежетала Мирослава.
– Если вам так будет легче.
Я глаза открыла.
Шар был… желтым? Янтарным. Да с переливами…
– Восьмой, седьмой… – проворчала женщина в чернобурках и, вытащив из муфты руку, поднесла ее ко рту. – Какая разница… для целительницы и третьей хватит. Заканчивайте уже… собеседоваться.
Говорила она томно, негромко, однако же на слух Зося не жаловалась.
– А я не к целителям пойду. – Руки жгло, и ладони покраснели, будто бы я их и впрямь в печку сунуть глупость имела.
– Куда еще? На отделении общей магии конкурс высокий. И там вы, милочка, уж простите, не пройдете. Сила-то у вас имеется, да к ней и знания надобны…
Я мотнула головой.
– К теоретикам? – женщина вытащила другую ручку, беленькую холеную, с ноготочками розовыми, аккуратными.
– К боевикам… – Я и подбородок задрала, чтоб выше казаться, хотя ж рост мне Божиня дала не девичий… небось, в нашем селе выше меня только Миклухо-кузнец, да и то на два пальца всего.
– Куда?
Мирослава хихикнула.
Мужчина поднялся. А поднимался он неторопливо, будто бы и вправду из камня выточенный. И шуба медленно сползала с широких его плеч.
– Дурная шутка, – пророкотал он.
– Я не шучу, дяденька. – Я глядела на него снизу вверх и думала, что, небось, мой дед был таким же… преогромным… и люди сперва крепко его опасалися, пока не поняли, что норову он спокойного. – Я…
– Не шутишь, стало быть…
Он обходил меня кругом, ступая мягко, неслышно.
И сам себе ответил:
– Не шутишь… что ж, Зося, возражений не имею.
– Фрол Аксютович! – воскликнула женщина, тоже поднявшись. – Вы это серьезно?!
Он лишь пожал плечами, а у меня прям от сердца отлегло, преисполнилась я уверенности, что теперь-то точно поступлю.
– Вполне. Не вижу причин для отказа.
– Но она же… она же женщина!
– Айиры тоже женщины. Но воюют. И учатся. Напомнить прошлогодний выпуск? Там их четверо было.
– Исключение!
– Где одно исключение, там и другое. – Рокочущий его голос заполнял зал, и стены его темнели, будто бы не по нраву им, стеклянным да холодным, был Фрол Аксютович.
– Но… но она же…
– Вы спешите, дорогой Фрол, – сладенько пропела старушенция, которая вставать и не подумала. – Сами подумайте, какой скандал разразится… чтобы простая девка, холопка, почитай, вчерашняя…
– Я не холопка, – ответствовала я и кошель стиснула.
– Конечно, конечно… из вольных, деточка, холопам тут делать нечего…
– И не из вольных.
Отцовские грамотки я протянула Фролу Аксютовичу, в котором углядела человека серьезного да ко мне расположенного. Этакий не станет пакостить зазря.
– Интересно, – он развернул пергамент пальцем. – Весьма интересно…
– Да что там может быть интересного!
Женщина подошла и требовательно протянула руку.
– Надо же, – произнесла она спустя минуту. – А вы у нас, выходит, долусийская княжна…
– Быть того не может! – носатая Мирослава тоже вскочила, но тут же опустилась на лавку.
– Отчего не может… может… все законно. Свидетельство о браке… заключен, как и положено, в двух храмах… патент офицерский… выписка из геральдической книги… перевод, заверенный по всем правилам… и вновь выписка… гербовый договор… титул ее батюшки принят Царскою палатой, а значит, все законно.
Фрол Аксютович протянул бумаги мне.
– Это ничего не меняет, – женщина в чернобурке развернулась на пяточке. – Вам ли не знать, что в Далусии князей больше, чем собак бродячих. Любой оборванец при шпаге вам о великих предках расскажет…
– Пусть так, но и по нашим законам девушка княжна… хотя мне, признаться, едино. Мне ли вам напоминать, любезная Люциана Береславовна, что по уставу Академии все студиозусы равны?
– Еще скажите, что и вправду в это верите?
Он хмыкнул, не пойми, не то согласился, не то наоборот, но больше ничего не сказал. А Люциана Береславовна одарила меня раздраженным взглядом.
– Милочка, вам все же лучше в знахарки пойти…
Вот чего я никогда не любила, так это того, когда мне указывали, чего мне лучше будет. Тогда-то отцова кровь, кипучая, и просыпалась.
– Нет. – Я подбородок подняла.
Быть может, энта самая Люциана Береславовна и колдунья немалое силы, и боярского роду старинного, а все одно, не хозяйка она мне.
И жизнь не ее, моя решается.
– Деточка, подумай… чего тебе среди боевиков-то делать?
Я прикусила язык: сдается мне, что не оценят тут правды, а лишь поводу для отказу сыщут. Уже вон ищут. Хмурится Люциана Береславовна, стучит коготочком по столу. Улыбается недобро Мирослава. Старушка глаза прикрыла, только пальцами шевелит, будто паучиха старая паутину плетет.
И разом похолодело внутри.
Нет уж. Не отступлюсь. И пальцы сами веревочку нашарили, на которую я монетку дареную подвесила, для надежности, стало быть.
– Вот, – сказала я. – Возьмитя. А я все одно боевиком стану…
И Фрол Аксютович усмехнулся, показалось, с пониманием…
Глава 6,
в которой все ж таки решается судьба Зославы
Ох и не по нраву им пришлася монетка.
Мирославу перекривило аж, навроде того мужика мраморного, который коней держал, старушка налилась нехорошею краснотою, за сердце схватилася, заохала.
Люциана Береславовна и вовсе сделалась бледною.
– Все равно, – сказала она очень тихо, да только слух у меня от деда, а он в стоге сена мышиное гнездо по шубуршанию вытрапить способный был. – Это… невозможно!
– Будто бы у нас есть выбор, – так же тихо ответила старушка.
– Он… он окончательно потерял край! В конце концов, этот его поступок… он явно свидетельствует о душевном нездоровье…
– Аккуратней, милочка. И у стен есть уши… но куда печальней то, что у нашего Мишеньки имеются покровители…
Старушка подняла меховой воротник, и речь ее сделалась вовсе неразличима.
– Но они разумные люди… и быть может, задумаются над тем, что слишком уж потворствовали его прихотям…
– И вы хотите сказать, что… – Люциана Береславовна склонила голову, разглядывая меня с этаким интересом. – Нет… все-таки это как-то совсем уж чересчур…
– Отчего? Мы лишь подчиняемся его воле…
– Но наследник престола и это… простите, недоразумение… на одном курсе…
– Именно, дорогая моя… недоразумение, которое, полагаю, в самом скором времени будет улажено.
Ох и не нравился мне энтот разговор. Вот вроде и слышу каждое словечко, а все одно ничегошеньки не разумею. Только чую, что не след мне от этаких беседов добра ждать.
– В следующий раз он, возможно, будет лучше думать, кому давать рекомендации… – Люциана Береславовна подвинула монетку ноготком и, обратившись уже ко мне, голосочком сладеньким произнесла: – Это в корне меняет дело! И если вы уверены…
Не уверена.
Ни на грошик.
Да только не отступлю, потому как упрямая… и гордость княжеская, каковая прежде спала крепким сном, вдруг очнулася. Не могу я. Не сейчас. Не перед ними.
И я кивнула.
– Уверены… что ж, тогда, быть может, сразу и решим вопрос со специализацией? – Люциана Береславовна соизволила одарить меня улыбкой, да от той улыбки пожалуй что и вода в речке замерзнуть могла. – Какое направление вас привлекает?
– А… какие есть?
Зажмуриться бы да и представить, будто бы я дома. Сижу на лавке, семки лузгаю да с девками о своем, девичьем, беседы веду, неспешные, важные. А бабка в доме хозяйствует и разговор наш слушает. Завсегда слушает, только я о том подруженькам не сказываю, обидятся еще.
Бабка ж, она не специательно, а потому как слух у ея такой же вострый.
Зато и самовару она сама б затеяла, и кликнула бы всех…
Эх, хорошо дома…
– Всякие есть, – ответствовала мне Люциана Береславовна с тою же сладенькой усмешечкой. – Есть кафедра драконоборчества…
Я покачала головой: откудова в Барсуках драконам взяться? Нет, мужики поговаривали, что в тот год, когда война только-только отгремела, в наших лесах поселился змейник да повадился скот таскать, баб пугать. Вот старосте и пришлося облавою на него идти, пока он, подросши, на людей не перекинулся.
С того змейника все нашие, кто в облаве шел, пояса себе поделали.
Бабка и мне справила, хороший, гладенький да крепкий, такому сто лет сносу не будет. Но то ж змей, а драконы… драконы с виверниями в горах обретаются, которые от наших Барсуков далече. Я же опосля учебы домой возвернуться хочу.
– Значит, не устраивает…
Милослава тож заулыбалась, гаденько так…
Фрол Аксютович тяжко вздохнул и сам заговорил, видно было, что не по нраву ему этакая экзаменация, да только супротив баб он рта не откроет. Оно и верно, с бабою злою спорить, что кошку голыми руками ловить. Может, и не задерет до смерти, да потреплет знатно.
– Есть еще кафедра борьбы с нечистью. Там учат, как упокоить упыря или вурдалака, управиться с ожившим покойником. Одолеть мавку или мару…
Вот он говорил спокойно, только на меня не глядел. И я вновь головой покачала: упырей с вурдалаками в Барсуках отродясь не было, а если вдруг и объявятся, то с ними и без Акадэмии разговор короткий. С мавками наш люд ладит, и с русальницами…
– Есть кафедра средств и методов защиты от магии и магических созданий… думаю, она вам подойдет.
И я вновь кивнула.
А что? Чем плохо? Дом-то завсегда охота оборонить…
– Вот и славно, – старушка подавила зевок. – Будем считать вопрос закрытым.
И ручкой этак махнула, мол, можешь, Зосенька, идти…
Я и пошла.
– Погоди, – пророкотал вслед Фрол Аксютович. – Найдешь кого, скажи, чтобы к общежитию проводили…
Найду.
Как-нибудь да не заплутаю.
Вышла я через другую дверь, за которою узкий коридор обнаружился.
– Ну, – недовольно поинтересовался домовой. – Чего встала? Иди уже…
Я и пошла.
Только почти сразу и остановилась, за стену ухватилася, потому как вдруг разом колени ослабли и такая немота на все тело накатила, что спасу нет.
Закричать?
Так и слова не смогу вымолвить, сердце то колотится, то обмирает, перед глазами мушиный рой пляшет. В ушах гудит. Ни руки поднять не могу, ни пальчиком даже шелохнуть.
– Присядь, – велел кто-то и в плечо толкнул, я и упала… упала бы, когда б не лавка, у стены поставленнная. На нее и плюхнулася, к стеночке прислонилася.
Помру.
Как есть, Божиня, помру… и в вырай ли попаду аль в огненную реку, где Змей грешные души жреть… в огненную реку никак не хотелося.
– Ты вдыхай глубоко, через нос, – говорил кто-то и по щекам хлопал, легонько этак, а я все вдохнуть силилась. – Давай, а то не отпустит…
Дышала.
Так дышала, что аж груди ломить стало, и ребра заныли, и закашлялась, и кашляла так, что пополам согнулася, а откашлявшись, поняла, что полегчало мне, и крепко.
– Спасибо, – сказала я, а после только глянула на того доброго человека, который мне сподмогнул.
Парень.
Высоченный такой. И в плечах широкий, и лицо белое, чистое… нашим бы девкам понравился. Волосы только длинные отрастил, впору самому косу плести. А он стянул шнурочком кожаным. На шнурочке том – серебряные обережцы болтаются.
Одет же скучно, в черный кафтанчик, что и у всех, только у него – поношенный крепко, и на рукаве – латочка квадратная, аккуратненькая. Черные штаны с кожаными кругами на коленях, небось, тоже продралися. И сапоги истоптанные, некрасивые.
Небогатый, сразу видать.
– Новенькая? – спросил, присев рядом. – Долго что-то они тебя мурыжили. Замерзла?
Я кивнула, поняв, что и вправду продрогла до самых до костей, а то и глубже. И теперь холод отзывался дрыжиками.
Зубы клацали.
Пальцы тряслись.
Красавица, нечего сказать…
– На от, выпей, – парень протянул флягу. – Чай это с малинкой. Быстро согреет.
– Спасибо.
Выпила.
Чай и вправду хороший, духмяный, и тепло от него по всему телу разлилось-расплылось…
– А ты тут…
– Дежурю, – сказал он. – Ловлю тех, кому плохо становится. Еще Весь есть, но он отошел… вернется скоро. А ты…
– Зослава, можно Зося. Меня все так называют.
– Я – Арей.
И замолчал настороженно.
– Красивое имя… нездешнее…
– Азарское…
А теперь понятно, отчего молчит. Небось, после войны азаров туточки крепко не любят, и ему доставалося…
– Не больно-то ты на азарина похожий.
– В отца пошел, – сказал сухо, зло даже. И голову вскинул. А я себя укорила: негоже так с человеком говорить. Он-то мне помог, усадил, чаем напоил.
– Арей… а с чего это я тут вдруг… – Поглядела на свои руки и подивилась, до чего страшными сделались они, не белые – серые, а ногти и вовсе посинели, будто у мертвяка. – Ох ты ж, Божиня…
– Пройдет. – Арей присел рядышком и, руку взяв, тереть принялся. – Это комната такая, силы тянет, что магические, что живые. Видела, каким камнем обложена?
Мне было неловко, хотя ж ничего-то дурного он не делал.
– Погоди, их размять надо, а то видишь какие пальцы? Если размять хорошенько, то потом набегаешься по целителям. Белынь-камень на проклятом острове добывают… там, говорят, ничего живого нет, да и неживого. И люди там тают быстро, оттого и ссылают на тот остров самых страшных лиходеев, какие только есть. А глядят за ними маги-отступники. Им-то за год, на острове проведенный, все грехи прощаются… только тот год редко кто выдерживал.
Он говорил тихо, а в глаза отчего-то не глядел.
– Здесь две комнаты с белынь-камнем. Зал экзаменационный и карцер…
Щека его дернулась.
И мне вдруг захотелось погладить Арея по волосам. Вона, рядышком макушка, руку протяни… только как бы не обидеть.
– А зачем они тут…
– Чтобы посмотреть, сумеет ли человек дар раскрыть хоть сколько бы… и поберечься… было дело, огневик так разволновался, что с пламенем не совладал. Если бы не камень, спалил бы весь зал… стихийники – они очень неустойчивые, а боевики часто злятся и не всегда себя контролировать способны. Специфика такая.
Он поднялся.
– Сама-то до общежития дойдешь?
Кивнула.
Слабость отступила. И ноги держали. И голова кругом не шла, и только в сон клонило, но ничего, вот дойду до этой их общежитии…
– По коридору прямо. А там – по дорожке. Красное пятиэтажное здание. Не пропустишь…
– Спасибо тебе!
Поклонилась бы, да только показалось вдруг, что не по душе придется новому моему знакомцу этакая любезность… ничего, после найду, как отблагодарить.
Небось, в нашем роду добро забывать не принято.
Как и зло.
Глава 7,
где рассказывается о Зосиной жизни, а так же о ее семье
Поселили меня под самою крышей.
Пять этажей.
Лествица широченная со ступенями крутыми.
И комендантус, сурьезного вида мужчинка в красном долгополом кафтане, долго вздыхал, на меня глядючи. А так хитро глядел! То левым глазом прищурится, то правым.
Губы вытянет.
Причмокнет.
Пятерню в бороду сунет, а она и без того всклоченная, неопрятная.
– Вот и чего с тобою, девка, делать? – спросил он, как будто бы я знала. – Боевики все на пятом этаже обретаются, да только женских покоев там нетути. Цельную комнату тебе одной отдавать?
Покачал головою и вновь за бороденку свою принялся.
– Таки не боярыня, чай… и немашека комнат лишних. Никак немашека…
Он вновь губами причмокнул, каковые были крупными, розовыми и лоснились еще.
– Стало быть… стало быть, одно остается…
А по ступенькам комендантус скакал бодро, козликом молодым. Со студиозусами, когда встречались на пути, вел себя по-разному. С одними раскланивался, других будто бы и вовсе не замечал, а третьих увидав, хмурился, бороду свою мочальную дергал. Однако же люду в доме энтом, который сперва показался мне огроменным, едва ли не больше Акадэмии, оказалось на диво немного.
– Это сейчас, – ответил комендантус, когда я решилась вопрос задать. – Вот вакации закончатся, тогда и приедут… идем. Умывальни в подвалах. Читальная зала и столовая – на первом этаже. Там же – комната для отдыха и игр. Хотя… она для боярских детей, с тебя и читальной залы будет.
С лестницы он свернул в узенький коридорчик, в котором пришлось пробираться бочком, благо был он невелик и заканчивался не тупиком, но обшарпанною дверью. Такую в Барсуках и на скотный двор не поставят.
– На. – Комендантус снял с пояса связку с ключами и, перебрав все, вытащил один, кривой да поржавленный. – Владей. Уберешься сама. И за порядком дальнейшим на вверенной тебе территории тоже сама следишь. Снедать будешь в столовой. В комнате скоропортящихся продуктов не держать. Конечно, ежели на стазис-ларь расщедришься, то дело иное… тряпки в каморе возьмешь.
Он указал на соседнюю дверцу.
– Белье домовой опосля принесет. Меняем раз в две седмицы. В остальном усе просто: не пить, не шуметь… девок…
Он поперхнулся и исправился:
– Мужиков гулящих не таскать.
– А есть такие? – Про девок гулящих мне слыхать доводилось, но чтоб мужики этаким делом промышляли…
– Это столица! – комендант ткнул пальцем в мой живот. – Тут есть все…
И ушел.
Я же осталася в закуточке с ключом в руке.
Что сказать… в этакую комнатушку только мышей и селить. Узенькая, зато с окошком, в которое самонастоящее стекло вставлено. Толстое, прозрачное.
То бишь некогда оно было прозрачным.
Я провела пальцем по стеклу и вздохнула: если тут и убиралися, то не в нынешнем годе.
Клочья пылищи по полу гуляют, углы паутиной затянуло плотно, густо. А железная кровать, красивая, с шишечками, и вовсе ею заросла. И то сказать, что помимо кровати в комнатушке энтой был крохотный столик и закуточек, в котором я обнаружила таз с рукомойником да ночную вазу прехорошенькую, в цветы расписанную… и куда ж мне ее носить-то с пятого поверха?
Это я у домового и спросила, когда заявился с бельем – и матрацу принес, соломой набитую, и подушку, пусть и скуденькую, легенькую, да все лучше, чем ничего. Зато простыночки накрахмаленные, накатанные до гладкости и пахнут хорошо.
– Деревня, – укоризненно покачал головой дедок, выглядевши не в пример дружелюбней того, акадэмического. – Тут центральная канализация. Ничего и никуда носить не надобно. Гляди.
Он взял кувшин и плеснул в ночную вазу.
Что-то скрежетнуло, и водица разом исчезла.
Вот оно как… а куда ж все девается-то?
– В подвалы, в чаны специательные. – Домовой огладил круглый живот, который был, однако, не столь велик, чтоб им можно было похвастать. Видать, хлопотно ему тут живется, оттого и не растут ни живот, ни борода… – С тех чанов опосля на поля, для удобрения-с.
Это я уже разумела.
И домового за науку поблагодарила от чистого сердца. Хлебом бы угостила, да не взяла с собой свежего… надо будет в столовой их глянуть, авось и сыщется кусочек для дедушки.
С домовыми я завсегда в ладу жила, оттого и дом наш был доглежен, и пироги ходили ладно, и молоко не кисло, а когда и кисло, то по просьбе. Сыры у бабули получались знатные, этаких во всей деревне не сыскать. А про квас и вовсе молчу.
– А ты, гляжу, девка рукастая. – Домовой прошелся по комнатушке, которую я худо-бедно привела в порядок. – Не чураешься грязное работы… не то что иные… хочешь, Зося тебе половичка принесу? Из списанных… там дырочка малехонькая, заштопаешь…
Конечно, я хотела.
Нет, ежели бабке отпишусь, то пришлет она мне и половичков узорчатых, и занавеси на окна, те, с георгинами, которые я самолично расшивала, и покрывало на кровать, и подушки… и многое иное, да только пока оно соберется, пока дойдет…
Принес он и не только половичок…
– Ты, Зося, на иных не гляди… взяли себе моду… дескать, князья оне… бояре… а значится, ручков своих белых пачкать не моги… а им тут прислужниц нетушки, вот и бесятся… то это надобно, то другое… ты, Зосенька, главное, их не слухай. Будут говорить, что, значится, это обычай в Акадэмии такой, чтоб одни студиозусы другим прислуживали, не верь. По уставу вы все меж собою ровныя…
– А как бы это мне на устав сей глянуть?
Чует мое сердце, что неспроста этакое упреждение домовой сделал.
– Отчего ж не глянуть, принесу тебе книжицу, читай…
И вправду принес, и устав, и поднос цельный с едой. Был тут и сыр козий, и мясо вареное, щедро рубленою зеленью посыпанное, и расстегаи с рыбой, и кувшин холодного взвару.
– Благодарствую, – сказала я домовому, как оно по чести водится. – Но и вы, Хозяин, не побрезгуйте, разделите со мною хлеб гостевой…
Разулыбался он, довольный, что я верное обхождение знаю, и отказываться не стал. Ели мы молча, неторопливо, как оно меж их народа водится. Аккуратно, чтоб ни крошечки хлебной на стол или же, упаси Божиня, на пол не скатилось. И лишь когда разлил Хозяин взвар по высоким узорчатым кубкам, которые вытащил из-под полы, тогда и нарушилось молчание.
– Спасибо тебе, сударыня Зослава, за приглашение. И раз уж ты столь ласкова к старику, то, может статься, попотчуешь его и рассказом?
– И об чем же поведать тебе, добрый Хозяин?
– А о себе и поведай. Откудова ты родом… из каких краев, в какой семье росла…
Что ж, добрый Хозяин в своем праве, а мне стыдиться нечего.
На свет я появилась в жнивне-месяце. Хорошая пора, горячая. Зерно уж клонится к земле, оттого и спешат снять его, идут на поле с холодным железом, со свежею требой земле-родительнице, и кланяются, льют пот, что слезы, гонят хлебного волка от краю до краю…
Однако же не о жатве беседа наша.
О семье моей.
И сказывать, верно, надобно с бабки и с того, как село наше едва вовсе пепелищем не стало. Она о том вспоминать не любила, оно и ясно, но порой и на нее нападала тоска глухая по деду, тогда-то гишторию и говорила свою.
В те времена, когда бабка моя только-только в девичью пору вошла, азары в набеги частенько ходили. Много их родила степь, да только прокормить не могла, вот и выплескивалось дикое азарское море на наши берега, разбивалось на ручьи и ручейки, летело, скакало многоногим чудищем.
И Змеев вал уже не был преградой.
Многие беды несли с собой азары.
Смерть сидела в тулах их. А горе рядышком бежало, за стремя ухватившись… и не было, почитай, во всем царстве Росском человека, у кого б не погиб родич от азарское стрелы аль в полон не был угнан. Плакали люди, молили Божиню, да только без толку. Вновь да вновь погребальными кострами поднимались к небу что деревеньки, что села, что целые города.
И Барсуки не минула участь сия.
Бабка про набег тот сказывала скупо. Налетели спозаранку. Огненными стрелами хаты обсыпали, мужиков, кто за оружие схватился, порубали, а кто не успел, тех скрутили. Говорила, что потешались они, когда людей ловили… кого на копье возьмут, а кого и сетью опутают… говорила и лицом темнела.
Сама-то она в лес успела выскочить, но псы азарские дело знали, встали на след. И быть бы бабке моей или мертвою, или полонянкой горемычной, да бежала она, ног под собой не чуя, вот и выбежала к запретной поляне, на которой камень старый стоял… там-то ее дед и повстречал.
Глянулась она ему чем-то, ежели вступился.
А может, просто пожалел девку человеческую, потому как и звери на жалость способны… заломал он собак. И азар, тех, которые по следу пошли…
Она на той поляне три дня провела.
Возвращаться и боялась, и стыдилась: она-то уцелела, не то что иные люди… правда, опосля добавляла, что никто уцелевших не виноватил. За счастье было спастись.
Этаких, спасшихся, осталось едва ли с дюжину. Да все то бабы, то дети горькие… и сгинули бы взимку, когда б не дед. Нет, опосля-то и иные возвертаться стали. Азары те, когда полон гнали, на княжие войско наскочили. Бойка была. Многих тогда порубали, что азар, что княжиих людей. Но полонян отбили. Бабуля повторяла, что добрый князь был, только каждого третьего в холопы примучил, а мог бы и никого не отпустить. Но по мне та доброта мало лучше полона азарского. И то, не столь уж велика разница, где воли лишаться, у нас аль в степях…
Главное, что пока люд с того полону в Барсуки возвертался, дед успел хату поставить, ту самую, которая ныне общинным домом стоит. Бабы зерно худо-бедно собрали, он же каждый день на охоту ходил, носил что оленей, что лосей, а однажды и вовсе тура поднял.
Бабка сетовала, что сам поранился крепко…
Слег.
А она за ним ходила. Тогда-то и поняла, что привязалась к нему всем сердцем, что вовсе не боится нечеловечьего его обличья. И он бабку мою крепко любил, баловал…
Вот только Божиня лишь одного ребеночка им послала. Дед говорил, что среди берендеев редко бывает, когда больше. И в матери моей души не чаял, избаловал ее вконец.
Матушка моя долго невестилась, женихов перебирала, да не нашла никого по сердцу. Бабка боялась, что по-за гордости своей останется Берендеевна бобылкою, да сама взялася свадьбу сладить, но матушке моей сие не по нраву пришлось. Вот и сбегла она судьбинушку искать… и нашла… году не прошло, как вернулася с мужем. Да не просто мужем – князем цельным. Правда, сам он смеялся, что все княжество евоное – на клочке пергаменту. А из сокровищ в нем – кошель пустой да сабля. Но с дедом они поладили…
Помню их.
И матушку свою… и отца… и деда, как сажал на колени да сказки рассказывал, свои, берендеевы, которые обыкновенным людям глухим ворчанием чудятся.
Столько лет уж минуло, а будто бы слышу его голос, и каждое словечко помню. И теплоту рук огромных… и то, как садил меня, малую, на ладонь, подымал к самому потолку. А я смеялась от счастья, что была выше всех…
– Сгинули? – спросил домовой, смахнувши слезинку кончиком бороды.
– Сгинули… как полетела стрела царская, весь люд супротив азар созывая, так и пошли… дед мой, и отец… и матушка за ним. Она дедову науку воеву крепко знала. А меня вот бабке оставили…
Я замолчала, горько было вспоминать тот вечер.
И вновь чудится, будто бы отцовы усы, пропахшие табаком-самосадом, щеку щекочут…
– Не грусти, княжна моя, – он подкидывает меня и ловит. – Вот поглядишь, вернемся, привезем тебе гостинцев. Чего хочешь?
Мать улыбается, только я, пусть и мала годами, да вижу, что улыбка эта – не от сердца. Бабушка и вовсе плачет, уткнувшись в дедово плечо, а он гладит ее да говорит тихонько.
– Возьми меня с собой… – Я хватаю отца за руку.
– Маленькая еще.
– Не маленькая!
Он же, шагнув к стене, одним движением вогнал меж бревен нож свой, с гербовой печаткой, и сказал:
– От как дорастешь до рукояти, тогда и возьму…
…Четырнадцать мне стало, когда доросла.
– Тогда многие сгинули, – сказала я домовому.
– Так-то оно так…
Глава 8,
в которой Зослава сводит знакомство с иными студиозусами и понимает, что не все в Академии происходит согласно уставу
Встала я засветло, по давней привычке, и только глаза открывши, вспомнила, что нет в том нужды. И в одночасье взгрустнулось. Вспомнилась и бабка, и корова Пеструха. Кто ее доит-то? Кто на поле гонит, повязавши на шею ленту с зачарованным бубенчиком? Пеструха – корова важная, не шалит, что иные, но и ступает – барыня барыней, только башкою рогатою с боку в бок поводит, кивает милостиво. И никогда-то подлости не сотворит. Иные-то копытом ведро опрокинуть норовят, аль хвостом хлещут, что оглашенные, аль и вовсе бодучие, злые… нет, Пеструха – не корова, а золото. И молоко у ей жирное… сюда бы хоть кувшинчик, то-то Хозяин порадовался б.
На сердце и вовсе тягостно стало.
Я вздохнула.
Спать? Так сна ни в одном глазу. И бока болят, отлежала с непривычки-то. Кровать неудобная, скрипучая. Матрац соломенный с комками, и каждый я чуяла, и мерещилось еще вовсе небывалое, что будто бы в соломе копошатся, ползают клопы.
Нет, этакого страху Хозяин точно не допустил бы.
Встала, потянулась.
Умылась.
Волосы расчесала гребешком, вновь вспомнилась бабка, которая сама любила косы мои заплетать, да все с наговорами, с пришептываниями, чтоб не падал волос, чтоб толстым был и крепким, блестел.
Я шмыгнула носом, но все ж плакать была непривычная.
Делом бы… а дел-то и нету…
Окромя черной книжицы, которая на столике лежала. Стало быть, сдержал Хозяин данное слово, принес Устав. Занятное чтение оказалось. Писана, конечно, мудро, но на то она и Устав. Я цельное утро над нею просидела, да после выяснилось, что сидела не зря…
В столовую я вышла, принарядившись, а то мало ли, вдруг да случай выпадет жениха встретить, а я и не прибрана?
Женихов в столовой не было.
Да и вовсе люду было немного, но о том горевала я недолго, поелику сама столовая… я так и обмерла.
Красотень!
Это тебе не корчма придорожная с потолком закопченным, где дымно, душно и тесно, на полу солома гнилая да скорлупа ореховая, столы жиром заросли, а пахнет едва ль не хуже, чем из места отхожего. Акадэмическая столовая была просторна и нарядна, с полом каменным, со стенами белеными, расписанными преудивительно. Тут тебе и дерева преогромные ветками переплелись, да и то не скажешь, дуб то аль осина, на березу-то и вовсе не похожие… нет, таких деревов я не видела.
А уж зверье-то…
Птицы златокрылые по веткам порхают, гады лазоревые да огненные под корнями гнезда свили, и ступает осторожно индрик-зверь. Затаился на толстой ветке Баюн шестилапый, и лезет, крадется по изрезанному морщинами стволу диво-василиск…
– Эй ты, девка, – окликнули меня, вырывая из мечтаниев. Я уж вообразила, как ступаю по сему предивному лесу к замку зачарованному, в котором ждет меня царевич. Лежит в труне шкляной, златокудрый, белолицый, распрекрасный, прям как живой. То есть, живой, конечно, только маленько зачарованный. Я уж и к устам сахарным его склонилася, желая проклятие разрушить, а тут меня и выдернули. – Да, ты, подойди. С тобой боярыня Ализавета Алексевна беседовать желают.
Боярыня поднялась.
Была она молода, моих годочков, гонору немалого, да, видать, не из столичных, ежель при Акадэмии столовалась. Но богата, по всему видать, вона как вырядилась.
Рубаха горничная цвета давленой вишни по вороту золотом да жемчугом расшита.
Наручи золотые, узорчатые.
Летник из желтое переливчатое ткани, каковой я отродясь не видывала, а поверх летника и шубка плюшевая с откидным рукавом.
Рукав длинный, узкий, едва ли не до самое земли спускается.
В ушах – серьги с каменьями, на пальцах – перстни.
И сама-то хороша, статна, дебела. Лицо круглое белилами покрыто густо, брови насурьмянены, губы – малина… глаз не отвесть от красоты этакой.
– Здраве будь, боярыня…
– Ализавета Алексевна, – соизволила сказать она, глядючи на меня с превосходством немалым.
Я ж заробела прямо.
Наша-то боярыня, старая княжна Добронрава, изредка в Барсуки наезжала, когда вовсе невтомно становилось ей в старом доме. Была она грузна и красна лицом, в возке своем сидела важно, этаким истуканом, в меха укутанным.
С возка и кивала старосте.
А детям, когда случалось у нее настроение-с, как выражался хитроватый приказчик, при боярыне поставленный, кидала мелкую деньгу, на сласти, стало быть. Поговаривали, что некогда Барсуки были под княжею рукой, и с той поры Юрсуповы спят да видят, как бы село утраченное возвернуть, но на то закону нету.
Ализавета Алексевна разглядывала меня придирчиво и знай мизинчик прикусывала, никак от великого волнения.
– Ты, девка, сейчас пойдешь в тридцать четвертую комнату и наведешь там порядок, – произнесла она наконец. – И гляди, чтоб к моему возвращению все чисто было! Увижу хоть пылинку – выпороть велю!
Верно, будь я урожденною холопкой, поперед себя кинулась бы поручение сие исполнять. Да только из вольных я, да и сама, ежели подумать, роду не худого…
– Извиняйте, боярыня, – ответствовала так, глядя в серые глаза Ализаветы Алексевны, – да только у меня и иных делов хватает.
– Что?!
Боярыня аж в лице переменилась.
– Ты… девка… понимаешь, с кем разговариваешь?
– С тобою. С вами, то бишь.
– Да я, – она приосанилася, – Ализавета Алексевна Бартош-Кижневская! Единственная дочь боярина Кижневского! Да у моего тятеньки этаких наглых девок плетьми учат!
– Вот у тятеньки и учитя.
– Стоять! – боярыня ножкой притопнула. – Да как ты смеешь со мною столь дерзким тоном разговаривать?! Да если я велю… если я велю…
Она оглянулась.
Верно, дома-то рядом с нею безотлучно и няньки были, и мамки, и холопки, и иная дворня, каковая ныне осталась за воротами Акадэмии.
– Сударыня Ализавета, – я вдруг ощутила, что тут, ныне, в своей силе, и ничего-то не сделает мне боярин Бартош-Кижевский со всем его золотом, – туточки Акадэмия. И по уставу ея все студиозусы равны меж собой, невзирая на то звание, каковое они имели прежде…
Боярыня ротик приоткрыла да так и замерла.
– И прописано там, что, дескать, кажный студиозус за собою сам ходит…
– Ты… да я… да я папеньке отпишусь!
И вновь ножкой топнула, скривилась, в слезы собираясь удариться, да только опомнилась, что некому будет утешать. Никто-то не заголосит, не поднесет ни петушка сахарного, ни пряника печатного, ни орехов, в меду варенных. Не залепечет сказки да былины, от слез отвлекая…
Я от души боярыню пожалела: небось, тяжко ей придется.
– Отпишитеся, – сказала я ласково. – Оно-то верное дело… пущай купит для вас дому… аль снимет… чего вам тут бедовать? Будете жить в городе царевною, а сюда только на учебу и ездить…
Личико боярыни тотчас разгладилось.
– Отпишусь! Пущай папенька купит мне туточки дом! Не дело это, чтоб боярыня Бартош-Кижевская в конуре жила и объедками кормилась, будто холопка какая!
И подбородок этак задрала.
– Только не думай, что я про тебя забуду! Тоже напишу! Пусть папенька и тебя купит и выдерет!
От девка дурная, балованная! Саму бы ее выдрать разок хорошенько, глядишь, и подобрела б к людям.
Боярыня Ализавета Алексевна из столовой удалялась неспешно, видать, чтоб боярскую гордость не уронить. Голову задрала, ручки крючочками согнула, локотки расставила, чтоб рукава шубки свисали… идет, покачивается, и звенят бубенчики, в эти рукава зашитые…
– Молодец, – раздался знакомый голос. – Так дальше и держи. Чуть попустишь, мигом на шею сядут и ноги свесят.
Арей стоял, скрестивши руки на груди, и вслед боярыне глядел недобро. Потемнело красивое лицо, и сделалось иным, хищным будто бы. Разом стало заметно, что и нос у Арея крючком, и подбородок жесткий, точно каменный, и видится в этих чертах чужеродное, азарское…
…а бабка сказывала, будто бы азарское племя не Божиней сотворено было, но от демонов, Огненной речкой рожденных, пошло. Оттого, сколь бы ни минуло времени, да жив тот огонь в крови, жжет человека, мучит душу…
– Доброго дня, Арей… – сказала я тихо и за руку тронула.
Он аж вздрогнул. Повернулся ко мне.
Усмехнулся кривовато.
– И тебе, Зослава, доброго…
– Не будешь ли ты столь ласков помочь мне? А то я вовсе потерялася…
Отпускало его.
И огонь, который я чуяла, уходил, прятался.
– Идем… вот смотри, все просто… берешь поднос, идешь к раздаче. Там ставишь, чего и сколько хочешь…
Сам он ставил тарелку за тарелкой.
– Не стесняйся. Тут готовят на всех, да только столуется едва ли не треть. Прочие предпочитают или на дому, или из рестораций обеды заказывать.
– А ты?
– А я не прочие.
Усмехнулся уже широко, клыки показав. От теперь-то я и поверила, что он азарин наполовину, хотя прежде азар вживую не видела.
– Извини… напугал?
– Да нет. У меня и поболей будут… – Я сама оскалилась. И пусть бы дедовой крови не достанет, чтоб полный оборот совершить, да только мне оно и без надобности. Мне и среди людей неплохо живется. От улыбки моей Арей не отшатнулся… а незнаемые со мною парни шарахалися, когда я, шуткуючи, клыки показывала…
– Ты…
– Из берендеев, – подсказала. – Дед был…
– Никогда живого берендея не видел.
– А я азарина.
Не обиделся, хмыкнул только:
– Я наполовину азарин.
– А я берендей и вовсе на четвертушку…
– Садись, четвертушка, – велел он, указавши на столик. – И завтракай…
– А ты…
Замялся, но сказал все ж:
– Пойду я… не надобно тебе со мною разговаривать.
– Отчего же?
Я нахмурилась: непривычная в одиночестве трапезничать, этак и кусок в горло не пойдет.
– Или я нехороша?
– Скорее уж я нехорош. – Арей огляделся и все ж присел.
– Из-за того, что азарин… наполовину?
Оно и верно, азар никогда-то не любили, а опосля той войны, когда, как сказывали, полегло их, что колос под серпом острым, да только и наших не меньше, и вовсе возненавидели люто.
Слыхала я, как калики перехожие сказывали о той бойке, что длилася три дня, три ночи, да еще полдня. И про то, что от воронья, на мертвяков слетевшегося, небо стало черным-черно, а волчий вой разносился по-над полем, и кто слышал его, тот глох. Про стрелы, которые, в землю воткнутые, прорастали, до того земля эта кровью напоенная была, про копья, что становились кустами аль деревами, про то, как девка одна ходила от мертвяка к мертвяку, все кликала суженого, спрашивала у каждого, не видал ли. И капельку крови на требу клала, пока крови этой вовсе не осталось, но и тогда искать она не прекратила.
Многое говорили про тот день, что сочиняли, что правдой было – я не знала.
Да только ж навряд ли Арей воевал, молод больно.
– Да нет, – он сцепил пальцы, – из-за того, что я раб.
И добавил зачем-то:
– Беглый.
Глава 9,
где речь идет о человеческой благодарности, законах и правилах Академии
В отличие от азар, рабов мне видеть случалось.
Были холопы боярыни, которые, хоть и не рабы, но все люди подневольные, ходят, от земли взгляд не отрывая, над каждым словом трясутся, что бедняк над лишним грошиком, но все ж холопа по нынешнему часу хозяин ни убить, ни покалечить не может, разве что опосля вольную даст и иной выкуп, как то в Правде сказано.
А раб… раб – дело иное.
Бывали оне на ярмарке.
Вот, к примеру, тот челядин-чужеземец с бритою головой, клейменный аккурат меж бровей. И лобастый, страшный, он похож скорей на зверя лютого, понеже человека.
И сидит, точно зверь, на цепи.
А хозяин, всем и каждому, сказывает, до чего его челядин свиреп, что в бою он за троих стоял, и не с мечом добрым, но с деревом, которое сам из земли выдрал…
…налево деревом махнет – и падает люд княжий оружный.
…направо – и лошади ложатся.
Сказывал да бил себя кулаком во впалую грудь, что не иначе, как чудом, пустил он стрелу, которая и уязвила чудо-воина. А после сети веревочные набросили, спутали…
Раб сидел.
Молчал.
Может, вовсе нем был, а может, устал от тех разговоров, от зазывал, которые приманывали сельских парней силушкой помериться. Всего-то за три грошика! А ежели случится одолеть кому чудо-воина, то целых три золотых рубля дадут!
За три золотых корову купить можно, вот и шли, дурни, несли гроши.
Был и иной раб, старый, если не древний, в белых одеяниях, сидел на коврике, качал головою да брался по ладони читать. Тридесять по тридесять болезней различить умел. А еще столько же – по глазам.
Были мастеровые и просто люди, что служили купцам, спали под телегами, стерегли хозяйское добро… и хозяева верили им.
Или не верили.
И били, бывало, что и до смерти, за любую провинность, а то и вовсе без оной. И горек был рабский хлеб, как бабка говаривала, да воля тяжела.
Выкупиться?
Это ежель родичи есть, которые цену, хозяином названную, осилят. А ежели нет, то собирают рабы деньгу по грошику, коль хозяин столь милостив, не отбирает. Иные, говорят, и сами собирают, и дети их, а после и внукам кошели оставляют в надежде, что хоть им-то воля случится. Бывает, что и сам хозяин вольные дает, за геройство какое аль за службу верную, а бывает, что невмоготу рабу милости этакой ждать, вот и бежит он в белый свет.
Случалось, и убегает.
Да только за беглыми охотятся, магов нанимают, потому как на каждом клейме – печать особая, и эту печать ни ножом срезать, ни огнем свести. Одного взгляда человеку сведущему хватит, чтоб распознать беглого раба, а где распознают, там и возьмут.
В колодки закуют.
И отошлют хозяину с поклоном, тот сам уж наказание выберет. А коль случается, что, побег учиняя, раб на хозяина руку поднял, тут-то супротив него и суд царский, и правда.
И казнь.
