литтература «знаменовало», как выражались, наличие (или скорее недостаток) в России национального эквивалента литературы европейской, выразителя национального гения.
Если в польском случае таким форс-мажором стало исчезновение государства и периодические восстания против «заборцев» (польское определение захватчиков, от слова «забрать»), то в России — общественный подъем национальной войны, столкновение с Наполеоном.
«Какой прок слушать философов (philosophes)? — шумел, скажем, по адресу французских просветителей поэт Андре Шенье в 1791‐м, за три года до собственной казни. — Их представления о человечестве, свободе, праве — мечтания, в которые сами они ни капли не верят».
Началось еще с народников: «Будемте самобытны, осмелимся иметь термины и понятия, Европе неизвестныя. По-моему (по Н. К. Михайловскому. — Д. С.), в самой наличности этого нескладного на русское ухо слова есть нечто отчасти утешительное, отчасти прискорбное и, во всяком случае, обусловленное особенностями русской истории». «Наша русская интеллигенция, настолько характерная, что дала иностранным языкам специфическое слово intelligentsia (в транскрипции русского слова)», — писал в феврале 1945 года в «Литературную газету» слабеющей рукой В. В. Вересаев. Дело было не в автаркии СССР и назревающей борьбе с космополитизмом. «Понятие это чисто русское», — продолжал Д. С. Лихачев в письме в «Новый мир» во вполне космополитическом 1993 году. И сколько бы ни писалось в опровержение «особости», все равно вплоть до последнего «общеизвестно, что понятие „интеллигенция“ — это русское изобретение» (цитирую предисловие книги 2019 года).