Вспыхивали дебаты как о национальной идентичности, так и о стандартах «цивилизованности». В XIX веке они еще не разрослись до коллективистских эксцессов, которые в XX веке привели к тому, что «изменников родины», «классовых врагов» и расовые меньшинства физически исторгали из общества и преследовали.
Тем не менее единообразие и простота нации и «народного тела» оставались недостижимой иллюзией. Империи не могли по мановению волшебной палочки избавиться от своего полиэтничного характера. Нигде не решались на такой радикальный шаг, как введение имперского гражданства, не зависящего от цвета кожи человека. Всюду, где пробовали национализировать империи, такие попытки быстро наталкивались на границы, заданные внутренней противоречивостью национализации. В колониальных системах политические иерархии просто не могли не быть сложными. Некоторые функции суверенитета и обеспечения внутреннего порядка почти всегда приходилось делегировать.
Домодерные дебаты о политике во многих цивилизациях велись вокруг фигуры образцового правителя, его способностей, его добродетелей, его благочестия. Модерные же дебаты сосредоточены на фигуре образцового гражданина (model citizen), определения которого могут сильно различаться, но от которого повсеместно ожидается, что он (и она) как минимум найдет баланс между преследованием частных интересов и служением нации в целом.
Государство было косвенным образом (вновь) легитимировано нацией. Пусть даже самый реакционный монарх уже не решался утверждать, что государство — это он, но зато все шире распространялось представление, что государство — это нация: то, что служит государству, полезно и нации. Так сместилась легитимационная база государственной власти. У национального государства имелись свои интересы: теперь это были не легитимные претензии монархической династии, идущие из исторической глубины, и не гармония политического государственного тела (body politic), а «национальные интересы». Кто определял эти интересы и воплощал их в политику — иное дело. Пока политики, по крайней мере в Европе, следовали пониманию национализма в духе влиятельного Джузеппе Мадзини, казалось, что интересы нации, демократический строй внутри страны и мир между народами могут быть достигнуты одновременно. В течение третьей четверти XIX столетия отношение к такой утопической гармонии становилось все более скептическим (при основании Лиги Наций в 1919 году энтузиазм на время возродился), и стало ясно, что национальное государство может сочетаться с самыми разными политическими системами.
В XIX веке учения о сильном государстве из общественных дискуссий исчезли. Даже режим Наполеона, прекрасно умевший пользоваться пропагандой, не представлял себя открыто и сознательно в качестве модерной командной системы. Либерализм, стремящийся определить «границы деятельности государства» (Вильгельм фон Гумбольдт, 1792), являлся превалирующей позицией как минимум до последней четверти XIX века. Даже консерваторы не выступали открыто в качестве защитников неоабсолютистского правления сверху,
В Египте вестернизация закончилась при преемниках Мухаммеда Али банкротством государства и захватом власти британцами (1882). Сюда относится также период реформ в Мексике, с середины 1850‑х до середины 1870‑х годов. Как и Танзимат, он не привел страну к устойчивым представительным структурам. Даже ведущий либеральный государственный деятель Бенито Хуарес (1806–1872) после 1867 года искал спасения в авторитарных спонтанных мерах. Подобно Абдул-Хамиду II в Турции, в Мексике Порфирио Диас взял на себя в середине 1870‑х годов единовластное правление и осуществлял его вплоть до первого десятилетия нового века. Лишь немногие реформаторские законы были претворены в жизнь до эры Диаса. Тем не менее было уменьшено влияние церкви — главного противника мексиканских либералов, начал соблюдаться принцип равенства (белых) граждан перед законом. Мелочный контроль над всей жизнью мексиканцев со стороны мировых и религиозных властей ослаб
По темпам и объемам системных преобразований Япония периода Мэйдзи не имела себе равных и стала образцом, вызывавшим всеобщее восхищение [972]. По сравнению с ней защитная модернизация Российской империи представляла собой консервативную операцию, направленную лишь на удержание позиций.
Как оградить внешнеполитическое окружение? Как финансировать реформы? Где взять квалифицированный персонал, чтобы реализовать реформы в разных сферах жизни и регионах? От случая к случаю ответы бывали разными. Тем не менее схожесть проблем делает их принципиально сопоставимыми.
Это касается и российских реформ при Александре II, ядром которых были отмена крепостного права в 1861 году и реформа системы правосудия в 1864‑м [969], а также осторожных попыток реформ в Китае после победы династии Цин над тайпинами в 1864 году; но прежде всего — радикального «переформатирования» Японии после 1868 года и модернизации Сиама, образно говоря, младшего брата реформации Мэйдзи [970]. В каждом из этих случаев в правящих кругах и среди зарождающейся общественности велись обширные дебаты, которые еще требуют сравнительного анализа. В основном речь шла о масштабах, интенсивности и шансах вестернизации. «Западники» нападали на нативистов, не разбираясь, были они русскими славянофилами или приверженцами ортодоксального конфуцианства. Властители, которым прежде нечасто приходилось заниматься подобными вопросами, столкнулись лицом к лицу с рискованными политическими расчетами. Ничто из приобретенного ранее опыта не помогало спрогнозировать последствия изменений. Какую цену можно себе позволить заплатить за преобразования? Кто станет проигравшей, а кто победившей стороной благодаря реформам?
В течение четверти века османская политика осуществлялась под знаком непрерывных реформ: реконструкция системы образования (с определенным ограничением исламского содержания); реформа государственного управления; правовые изменения с тенденцией к единообразному гражданству; постепенное смягчение неблагоприятных условий для немусульман; увеличение государственных доходов не с помощью нерегулярных реквизиций, а через снижение объема предоставления прав откупа и преобразование структуры налогов. Ведущие политики Высокой Порты, стоящие во главе этого реформаторского движения, не понаслышке знали о Западе и, соответственно, имели представление о целях, масштабах и шансах реализации частичной вестернизации в османских условиях. Мустафа Решид-паша (1800–1858), Али-паша (1814–1871) и Фуад-паша (1815–1869), важнейшие представители реформаторского поколения, выступали периодически либо в роли послов в Париже или Лондоне, либо в роли министров иностранных дел. Людей, которые могли объединить восточные и западные знания, было немного.
В XIX же веке началось нечто совершенно новое: западноевропейская цивилизация превратилась в модель для большой части остального мира. «Западной Европой» была прежде всего Великобритания, которая до 1815 года практически везде считалась самой богатой и могущественной страной мира. Несмотря на крах Наполеона и продолжительный период политической нестабильности, Франция тоже относилась к этой образцовой Западной Европе. Постепенно к ним присоединилась и Пруссия, которой, правда, понадобились еще многие десятилетия, чтобы освободиться от имиджа спартанского военного государства на восточном краю цивилизации, где неуютно чувствовал себя даже его великий король, предпочитающий говорить по-французски.
В течение всего XIX века за пределами этого западноевропейского ядра государственное развитие более всего определялось стремлением правящих элит вооружиться против европейской динамики путем превентивного принятия элементов западной культуры. Уже к 1700 году царь Петр Великий проводил такую политику, пытаясь сделать Россию сильной изнутри и снаружи — вместе с Западной Европой и одновременно против нее.