автордың кітабын онлайн тегін оқу Записки сумасшедшего
Лу Синь
Записки сумасшедшего
Серия «Эксклюзивная классика»
Перевод с китайского
© Перевод и примечания. В. Петров, наследники, 2024
© Перевод. А. Рогачев, наследники, 2024
© Перевод. В. Рогов, наследники, 2024
© Перевод и предисловие. А. Родионов, 2025
© Перевод. В. Семанов, наследники, 2024
© Перевод. В. Сухоруков, наследники, 2024
© Перевод. С. Тихвинский, наследники, 2025
© Перевод. О. Фишман, наследники, 2024
© ООО «Издательство АСТ», 2025
К возвращению Лу Синя
В истории китайской литературы первой половины ХХ века нет более значимой фигуры, чем Лу Синь (наст. имя Чжоу Чжаншоу, второе имя Чжоу Шужэнь, 1881–1936). Совесть нации, флагман литературной революции, китайский Горький, знаменосец левой литературы – все эти определения с разных сторон характеризуют выдающуюся роль Лу Синя в становлении современной китайской литературы, в поиске китайским народом новой идентичности, в борьбе Китая за право быть сильным и независимым. Сатирическая повесть «Подлинная история А-кью» (1921–1922), обнажающая проблемы национального характера китайцев, стала символом литературы 1920–1930-х гг., ориентиром для духовных поисков китайской интеллигенции. Как писал другой выдающийся китайский писатель Лао Шэ: «Среди писателей моего поколения все испытали влияние “Подлинной истории А-кью”»[1]. Авторитет Лу Синя был настолько велик, что знакомством с ним гордились не только его единомышленники и почитатели, даже идейные противники считали честью стать объектом его бескомпромиссной критики.
В советские времена Лу Синь много издавался в нашей стране, его сборники выходили как на русском языке, так и на языках других народов СССР. Значимость его литературного творчества очень быстро была оценена в СССР, первые переводы появились уже в 1929-м. Всего до 1989 года в СССР было переведено и издано 215 его художественных и публицистических текстов, а также 175 писем, вошедших в 20 отдельных изданий совокупным тиражом 1 463 225 экземпляров[2]. Лу Синь стал единственным современным китайским писателем, удостоившимся отдельного тома в «Библиотеке всемирной литературы» и в серии «Жизнь замечательных людей». К сожалению, за последние 35 лет этот классик китайской прозы ХХ века издавался на русском языке лишь дважды и весьма ограниченными тиражами, чтение его литературных текстов и публицистики ограничилось узким кругом специалистов по китайской литературе. В Китае же трудно найти человека, который бы не знал имя Лу Синя и не читал его произведений.
Уход творчества Лу Синя с читательского горизонта в нашей стране глубоко несправедлив и серьезно обедняет наше представление о китайской литературе. Разумеется, современный российский читатель может не разделять левых, революционных взглядов Лу Синя и не владеть контекстом литературной жизни и политической истории Китая первой трети ХХ века, однако Лу Синь не идейный догматик, а его художественная проза обращена к морально-нравственной проблематике, к проблеме национального характера китайцев, к вопросам воспитания свободного человека. Эти вопросы злободневны и сегодня и представляют интерес не только для китайского читателя.
Острота пера Лу Синя и его литературный талант сформировались в результате сложного жизненного пути писателя, жившего в эпоху огромных потрясений. Будущий литератор родился в 1881 году в городе Шаосине на юге Китая, в глубинке, где время, казалось, остановилось. Шаосинская опера и шаосинское вино, происходящие из этих мест, известны каждому китайцу. Имена мифического правителя Великого Юя, коварного князя Гоуцзяня (V в. до н. э.), выдающегося каллиграфа Ван Сичжи (303–361) и знаменитого поэта Лу Ю (1125–1210) также неразрывно связаны с этим древним городом, некогда столицей княжества Юэ. Лу Синю повезло: он родился в большой и богатой семье Чжоу, многие поколения которой, преуспевая в учености, были призваны к государственной службе. Дед Лу Синя Чжоу Цзефу имел высшую ученую степень и служил в столице. Его родственники по материнской линии тоже были людьми богатыми и образованными. Будущий писатель родился старшим внуком, ему предстояло возглавить клан, ему многое давали, но и многое от него ожидали. Блестящие перспективы, в их традиционном понимании, рухнули, когда в 1892 году дед Лу Синя был арестован за попытку повлиять на ход государственных экзаменов и приговорен к обезглавливанию. Имущество семьи частично было конфисковано, частично ушло на спасение деда, а репутации рода был нанесен серьезный урон. Вскоре после этого заболевает и мучительно умирает отец Лу Синя. Позор, разорение, утрата близких, интриги родственников при разделе семейного имущества оставили неизгладимый отпечаток на характере Лу Синя, воспитав в нем жесткость, нравственную принципиальность и обостренную чувствительность к критике.
В 1898 году, не имея средств на продолжение традиционного гуманитарного образования, Лу Синь отправляется в Нанкин для учебы в мореходном, а затем и геологическом училище, где впервые знакомится с западной наукой и философией, открывшими ему новый взгляд на мир. Лу Синя увлекают идеи эволюции и общественного прогресса. В 1902 году он, как сотни и тысячи других молодых и талантливых китайцев, получил стипендию на обучение в Японии, где он выбрал для изучения медицину. Позже Лу Синь вспоминал: «Мечты мои были прекрасны: окончу институт, вернусь на родину и буду облегчать муки таких больных, как мой отец, страдавших от невежественных докторов, а в случае войны – пойду служить военным врачом. И еще я мечтал распространить среди соотечественников веру в прогресс»[3]. Однако в 1906 году, разуверившись в возможности медицины изменить жизнь китайцев и считая главной задачей духовное возрождение, он бросает медицинское училище, переходит на стезю литературы и вступает в тайное революционное общество. В Японии он много и жадно читает иностранную литературу, в круге его чтения Н. Гоголь, И. Тургенев, Л. Андреев, Ш. Петёфи, Дж. Байрон. Тогда же он начинает переводить с японского и немецкого языков, пишет первые статьи про науку, политику и литературу.
Вернувшись в 1909 году в Китай, Лу Синь испытывает огромное разочарование от застывшего косного мирка родных мест, где ему предстояло учительствовать. Его тоску всколыхнула было Синьхайская революция (1911), сбросившая с трона малолетнего маньчжурского императора и упразднившая монархию, но вековой порядок вещей брал свое, в стране все шло своим чередом. Лу Синь не видел возможности изменить нравы и пробудить общество от летаргической спячки, губящей Китай. Когда в 1912 году бывшие соратники по революционной деятельности пригласили его работать в Министерство образования и он уехал сначала в Нанкин, а затем и в Пекин, то на пять-шесть лет Лу Синь отрешается от политики и современной литературы, погружается в рутину министерской работы.
Между тем в Китае, особенно в кругах интеллигенции, получившей образование за рубежом, набирает обороты движение за новую культуру, а с 1917 года начинается «литературная революция». Лу Синь полностью разделял соответствующие взгляды и идеи, но мы не видим его среди активистов «литературной революции», к которым относился и его младший брат Чжоу Цзожэнь. Погрузившемуся в тоску и уныние Лу Синю казалось, что бить в набат бессмысленно, пробудить народ невозможно. Тем не менее брату и окружению в итоге удалось привлечь Лу Синя в редакцию журнала «Новая молодежь» – форпоста «литературной революции». В мае 1918 года «Новая молодежь» опубликовала рассказ неизвестного автора, скрывшегося за псевдонимом Лу Синь. Это были «Записки сумасшедшего», признанные первым рассказом в новой китайской литературе, написанным не на древнем письменном, а на современном разговорном языке. Пронзительный текст, разоблачающий лицемерие и людоедские нравы китайского общества, заканчивается словами: «Может, есть еще дети, не евшие людей? Спасите детей!»[4] Это произведение и последовавшие за ним рассказы «Кун Ицзи» (1919), «Снадобье» (1919), повесть «Подлинная история А-кью», а также публицистика утвердили Лу Синя как одного из лидеров новой китайской литературы. И действительно, богатый жизненный и духовный опыт выделял Лу Синя на фоне младших коллег, своим творчеством он сразу поставил художественную планку на высокий, труднодостижимый уровень. Его психологичные, правдивые и беспощадные сборники «Клич» (1923) и «Блуждания» (1926) заложили основы реализма в современной китайской литературе. Образы жалкого поденщика А-кью, опустившегося ученого Кун Ицзи, несчастной служанки Сянлинь стали хрестоматийными, характеры и судьбы этих персонажей открыли китайцам новый взгляд на самих себя и на то китайское общество, которое Лу Синь мечтал изменить и оставить в прошлом.
Вернувшись в центр общественной и литературной жизни, Лу Синь более не покидал его. Один за другим выходят его рассказы и статьи, он много выступает перед молодежью, начинает преподавать в университетах Пекина, издает и редактирует журналы. В 1926 году милитаристские власти выдают ордер на арест писателя, публично вступившегося за студентов, погибших и раненых при разгоне демонстрации, и Лу Синь вынужден бежать на юг Китая, сначала в Сямэнь, а в 1927 году – в Гуанчжоу, центр китайской революции, где становится деканом филологического факультета Университета имени Сунь Ятсена. В 1927 году выходит сборник стихотворений в прозе «Дикие травы», отразивший духовные искания Лу Синя в три предшествующих года.
1927–1928 годы становятся переломными в идейном становлении Лу Синя: в этот период он превращается в убежденного марксиста. В условиях гражданской войны между гоминьдановцами[5] и коммунистами беспартийный Лу Синь активно участвует в общественно-политической полемике и становится одним из наиболее громких и публичных голосов китайской пролетарской литературы. В условиях белого террора только авторитет и общественное влияние Лу Синя удерживали гоминьдановские власти от его ареста или уничтожения. Последние девять лет жизни Лу Синь провел в Шанхае. В 1930 году он стал одним из главных организаторов и руководителей Лиги левых писателей Китая. В эти годы он отдавал много времени изданию журналов, организации переводов (прежде всего русской и советской литературы), помощи молодым писателям и художникам.
В 1936 году выходит последний сборник художественной прозы Лу Синя «Старые легенды в новой редакции» – рассказы, в которых соединились китайские мифы и злободневная политическая сатира.
Ранняя смерть Лу Синя, он скончался в октябре 1936 года от туберкулеза, только укрепила признание его заслуг в китайском обществе. Проститься с ним пришли не только его соратники, но и высшие чины Гоминьдана, годовщины его смерти отмечались памятными мероприятиями, а в годы «культурной революции» творения Лу Синя были едва ли не единственными доступными для чтения литературными произведениями кроме стихов и статей председателя Мао. Подобная канонизация вряд ли понравилась бы самому Лу Синю, отличавшемуся большой независимостью и при жизни доставлявшему окружающим большие неудобства резкими суждениями, но роль классика он безусловно заслужил.
Удивительно, но и в новых рыночных условиях социализма с китайской спецификой наследие Лу Синя продолжает жить, и не только в сфере литературы. Имя писателя и его знаменитые персонажи превратились в популярные торговые марки – отели, рестораны, сигареты, семечки, пахучий соевый творог, освященные аурой несгибаемого Лу Синя, пользуются большой популярностью в Китае. Таким образом, сегодняшние китайцы имеют очень разностороннее представление о писателе и его творчестве.
В данную книгу вошли знаковые повести и рассказы Лу Синя из сборников «Клич», «Блуждания», «Дикие травы», «Старые легенды в новой редакции» в классических переводах выдающихся отечественных китаеведов В. В. Петрова, А. П. Рогачева, В. Н. Рогова, В. И. Семанова, В. Т. Сухорукова, С. Л. Тихвинского, О. Л. Фишман, а также новые переводы А. А. Родионова.
А. А. Родионов
Гоминьдан – партия китайских националистов, находившаяся у власти в Китае в 1927–1949 годах.
Из рассказа «Записки сумасшедшего» в переводе С. Л. Тихвинского.
Из предисловия к сборнику «Клич» в переводе В. Н. Рогова.
Серебряков Е.А., Родионов А.А. Постижение в России духовного и художественного мира Лу Синя // Проблемы литератур Дальнего Востока. Материалы V Международной научной конференции. СПб, 2012. Т. 2. С. 10.
Лао Шэ «К двухлетию смерти господина Лу Синя» // Полное собрание сочинений Лао Шэ. Пекин, 1999. Т. 16. С. 581.
Из сборника «Клич»
Предисловие к сборнику «Клич»
Воспоминания бывают радостные, бывают печальные. Стоит ли тянуть нить печальных воспоминаний? Без сожаления позабыл я многие мечты моей юности. Но забыть все – невозможно, и то, что мучительно врезалось в память, вошло в сборник «Клич».
Четыре с лишним года подряд я чуть ли не ежедневно ходил в ломбард и в аптеку. Не помню, сколько мне было лет, – в аптеке я едва доставал до прилавка, а до прилавка в ломбарде не мог дотянуться – он был раза в два выше меня. Осыпаемый насмешками и оскорблениями, я получал деньги за платья или драгоценности, затем шел за лекарствами для отца и возвращался домой, где меня ждало множество дел.
Лечил отца знаменитый врач, который выписывал какие-то диковинные лекарства. Найти, например, зимние корни камыша, трехлетнее растение, тронутое заморозками, спаренных сверчков, пиндиму[6] с плодами было очень нелегко. А отцу становилось все хуже, и он умер.
Я понял тогда, что лишь тот разглядел истинное лицо людей, кто, неожиданно разорившись, встретился с нуждой. Я мечтал бежать из родных мест, найти иные пути, иных людей, и стал собираться в N.[7], чтобы поступить там в училище К[8]. Мать раздобыла мне где-то восемь юаней[9] на дорогу, которые я мог тратить по собственному усмотрению. Она плакала, но не только потому, что расставалась с сыном. Вместо того чтобы готовиться к сдаче экзаменов[10], как было принято в то время, я, лишая себя будущего, собирался поступать в училище, где преподавание велось на иностранный манер. Таких, как я, встречали насмешками и укорами, им оставалось лишь продать душу заморскому дьяволу. Но я все равно отправился в N. поступать в училище, где узнал наконец о существовании физики, математики, географии, истории, рисования и гимнастики. Физиологию нам не преподавали, зато мы читали «Новый трактат о теле человека» и «Статьи по химии и гигиене»[11] в ксилографическом издании. Несколько позже, вспоминая диагнозы и рецепты китайских врачей, я понял, что все они обманщики, намеренные или невольные, и проникся сочувствием ко всем обманутым больным и их родственникам. Тогда же, из истории Японии, переведенной на китайский язык, я узнал, что реформы там были проведены[12] главным образом под влиянием западной медицины.
Мои первые познания, собственно, и привели меня со временем в медицинский институт в одной из провинций Японии.
Мечты мои были прекрасны: окончу институт, вернусь на родину и буду облегчать муки таких больных, как мой отец, страдавших от невежественных докторов, а в случае войны – пойду служить военным врачом. И еще я мечтал распространить среди соотечественников веру в прогресс.
Не знаю, каковы сейчас достижения в преподавании микробиологии, но в бытность мою в училище эти занятия сопровождались демонстрацией фильмов, которые кончались задолго до следующей лекции, и, чтобы занять время, студентам показывали еще видовую картину либо хронику. В то время шла Русско-японская война, фильмов о ней было много, и мне часто доводилось слышать аплодисменты и одобрительные возгласы моих японских коллег. Но однажды я вдруг увидел на экране давно покинутых мною китайцев. Один из них, связанный, стоял в окружении соотечественников, крепких телом, но павших духом. Судя по надписи, связанному – разведчику русской армии – японцы готовились снести голову и выставить ее на позор. Остальные же собрались, чтобы поглазеть на это поучительное зрелище.
Тут я понял, что медицина не так уж важна, а смерть от болезни – не самая страшная участь.
Если в массе своей народ невежествен, любой человек, самый рослый и самый сильный, может либо оказаться в числе бездумных зевак, либо быть выставлен на позор. Первой необходимостью я стал считать тогда духовное возрождение и лучшим средством для него – литературу.
Не дождавшись окончания учебного года, я уехал в Токио с намерением провозгласить новое движение в художественной литературе. В те годы многие китайские студенты изучали в Японии право, политику, физику, химию, даже полицейское дело и промышленность – и только литературой и искусством никто не интересовался.
В этой атмосфере общего равнодушия я, к счастью, отыскал несколько единомышленников. Мы пригласили нужных людей и решили, что первым нашим шагом будет издание журнала под названием «Новая жизнь»[13], которое мы писали кратко – не четырьмя, а двумя иероглифами, так как многие из нас еще питали склонность к архаическому книжному языку[14].
Но с приближением срока выпуска первого номера вдруг исчезло несколько наших сотрудников, а с ними и капитал. В конце концов нас осталось всего трое, у которых за душой не было ни гроша. Выход в свет журнала уже опоздал. О своем поражении нам даже нечего было сказать! Вскоре и мы трое, гонимые судьбой, не могли больше свободно мечтать о будущем. Так и закончилась наша еще не успевшая родиться «Новая жизнь».
Никогда не одолевала меня такая тоска. Но только со временем я понял ее причину. Когда борцы за идею находят сочувствующих, они смело идут вперед, встречая противников – вступают в бой, если же нет ни поддержки, ни протеста, они чувствуют себя одинокими, словно заблудившиеся в бескрайней пустыне.
Все острее я ощущал одиночество, оно обвивало душу, словно огромная змея. В моей безысходной тоске не было гнева, ибо это испытание заставило меня критически взглянуть на самого себя. Я понял, что мне далеко до героя, которому стоит лишь взмахнуть рукой и кликнуть клич, чтобы собрать вокруг себя тучи соратников.
Но надо было как-то справиться со своей тоской, ибо она причиняла сильную боль. Я пытался усыпить себя, раствориться в массе обывателей, уйти в старину. Я гнал от себя воспоминания о множестве других, случившихся позднее, еще более печальных, даже трагичных событиях, которые наблюдал или пережил сам. Я старался утопить эти воспоминания вместе со своими думами в той же тине одиночества. И мне как будто удалось усыпить свой мозг, ибо я утратил юношескую восторженность и пылкость.
Я поселился в одном из флигелей Шаосинского землячества[15], который долго пустовал, – говорили, что когда-то на акации, росшей рядом с ним, повесилась женщина, – правда, с тех пор дерево успело вырасти, на него теперь не залезешь. Здесь я и прожил много лет, занимаясь перепиской древних надписей. Волнующих вопросов и теорий в старинных надписях не встречалось. У меня почти никто не бывал. Единственное, чего я хотел, – это жить в покое и неизвестности. Летними ночами я сидел под акацией, отмахиваясь плетеным веером от комаров, и глядел сквозь густую листву на темное небо, а с акации на шею мне холодными каплями изредка падали гусеницы. Случалось, что ко мне заходил поболтать старый друг Цзинь Синьи[16]. Положив на покосившийся стол большой кожаный портфель и сняв верхний халат, он усаживался напротив меня, но сердце его долго еще колотилось – он боялся собаки.
– Для чего ты это переписываешь? – стал он допытываться, придя как-то вечером и перелистывая мою рукопись.
– Просто так.
– Какой же смысл?
– Никакого.
– Думаю, ты сам мог бы кое-что написать…
Я его понял. Журнал «Новая молодежь»[17], который он выпускал тогда вместе с друзьями, не встречал ни поддержки, ни протеста.
«Они, видимо, страдают от одиночества», – подумал я и сказал:
– Представь себе, что в железной камере нет ни окон, ни дверей, в камере, которую невозможно сломать, люди спят крепким сном. Их много. Они скоро погибнут, но расстанутся с жизнью в забытьи. Так стоит ли поднимать шум, чтобы немногие, самые чуткие, проснулись и испытали все муки неизбежного конца?
– Но ведь некоторые уже проснулись – значит, появилась надежда сломать камеру.
Это была правда. Как ни отговаривал я себя, а отказаться от своих надежд не смог – ведь они были связаны с будущим. Словом, никакими доводами я не сумел его переубедить и наконец согласился писать.
Так появилось мое первое произведение «Записки сумасшедшего». Стоило только начать, а там уже трудно было остановиться. Но каждый раз, думая лишь, как бы отвязаться от просьбы друзей, я создавал нечто вроде рассказа. Так собралось их у меня больше десятка. Однако писал я лишь под нажимом, так казалось мне теперь.
И все же незабываемая тоска прежних лет заставляла меня время от времени бросать клич – в поддержку героев-одиночек, ободрять их в движении вперед. Я не успевал даже прислушаться к тому, что звучало в моих призывах – отвага или печаль, ненависть или насмешка. Я следовал указаниям и порой не стеснялся покривить душой: например, добавил эпизод с венком на могиле Юйэра в «Снадобье», а в рассказе «Завтра» не сказал, что вдова Шань так и не увидела во сне сына. Нашим тогдашним командирам не нравилась пассивность, да и сам я не захотел заражать молодых людей горьким чувством своего одиночества. Ведь они, как и я в юности, видели счастливые сны.
Произведения мои, разумеется, далеки от совершенства. Но до сих пор они числятся под рубрикой «Рассказы» и скоро выйдут отдельной книжкой. Это большая удача. Она волнует меня и очень радует, – значит, есть еще в мире читатели.
Так составил я сборник своих рассказов и отдал в печать, а по причинам, изложенным выше, назвал его «Клич».
Декабрь 1922 г.
Имеется в виду Нанкин, куда Лу Синь приехал учиться весной 1898 г.
Пиндиму – японская ардизия, низкорослый кустарник, листья которого использовались в китайской традиционной медицине как лекарственное средство. – Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, комментарии В. Петрова.
Юань – основная денежная единица в Китае.
Училище К. – Цзяннаньское мореходное училище, в которое Лу Синь поступил по приезде в Нанкин.
Цзинь Синьи – под этим именем в рассказе «Цзин Шэн» писателя Линь Шу (1852–1924), представлявшего лагерь консерваторов, был выведен Цянь Сюаньгун (1879–1938) – один из лидеров «литературной революции периода 4 мая» 1919 г., против которых и был направлен этот рассказ, опубликованный в газете «Синь Шэнь бао».
Шаосинское землячество – в этом землячестве, размещавшемся в одном из переулков у ворот Сюаньумынь в Пекине, Лу Синь жил с мая 1912 по ноябрь 1919 г.
«Новая молодежь» («Синь циннянь») – прогрессивный общественно-политический и литературный журнал, издававшийся в Пекине в 1915–1922 гг.; участники журнала выступали против феодальной культуры и мертвого книжного языка вэньянь, за новую литературу и новый язык байхуа, пропагандировали марксизм, идеи равенства и демократии. Начиная с 1918 г. Лу Синь активно сотрудничал в «Новой молодежи».
Речь идет о государственных экзаменах, сдача которых в старом Китае давала право на занятие чиновничьей должности. Система экзаменов для поступающих на государственную службу сложилась в VII–VIII вв. и была отменена лишь в 1905 г.
Лу Синь имеет в виду реформы, проведенные после реставрации Мэйдзи (1868) и ознаменовавшие переход Японии на путь капитлистического развития.
«Новый трактат о теле человека» и «Статьи о химии и гигиене» – сочинения, переведенные на китайский язык с английского и изданные в середине XIX в. в Китае.
Лу Синь имеет в виду старый литературный язык вэньянь, который продолжал сохранять господствующее положение в китайской литературе вплоть до «литературной революции периода 4 мая» 1919 г.
«Новая жизнь» («Синьшэн») – литературный журнал, который в 1906 г. собирались выпускать Лу Синь и его друзья, жившие тогда в Японии, но из-за недостатка средств издание «Новой жизни» так и не состоялось.
Записки сумасшедшего
Братья X – сейчас я не называю их фамилии – в прошлом, когда мы учились в средней школе, были моими хорошими друзьями. С тех пор как мы расстались, прошло много времени, и связь между нами мало-помалу прекратилась. Недавно я случайно узнал, что один из них тяжело болен: когда я ездил на родину, то по пути завернул к ним и застал лишь одного из братьев, он и рассказал мне, что его младший брат был болен.
«Вы напрасно проделали такой длинный путь только ради того, чтобы навестить нас. Ведь он давно уже поправился и сейчас уехал в N. за назначением на казенную должность». Затем, громко рассмеявшись, он достал две тетради дневника и сказал, что не мешает познакомить старых друзей с состоянием брата во время болезни. Захватив с собой дневник, я вернулся домой и по просмотре записей пришел к заключению, что больной страдал манией преследования. Повествование было весьма путаное, отсутствовала последовательность в изложении, встречалось множество бессвязных слов; не были проставлены ни месяц, ни число, и только по разнице в цвете туши, по почерку можно было заключить, что дневник написан не в один раз. Отобрав из дневника все более или менее связное, я объединил это в одну книгу, чтобы представить ее врачам для изучения. Я не исправил ни одного слова, лишь изменил фамилии людей, хотя это не имеет никакого значения, ибо все они являются деревенскими жителями и мало кому известны. Что же касается заглавия книги, то оно было дано самим автором дневника после его выздоровления и не менялось.
I
Второй день четвертого месяца седьмого года.
Сегодня вечером замечательно светит луна.
Тридцать с лишним лет я не видел ее, и сегодня, когда я ее увидел, настроение необычайно поднялось. Только сейчас я понял, что эти тридцать лет были покрыты мраком. Однако надо быть исключительно осторожным. Не то собака со двора Чжао… Почему она смотрит на меня во все глаза?
Мой страх не лишен оснований…
II
Сегодня совсем не светила луна; я понял, что это не к добру. Утром осторожно вышел за ворота. Выражение глаз Чжао Гуйвэня было странным: то ли он боялся меня, то ли собирался меня погубить. Еще человек семь-восемь шептались между собою обо мне. Но в то же время все они боялись, как бы я не заметил этого. И все, кого только я встречал по дороге, вели себя подобным образом. Один из них был особенно злым: увидев меня, он рассмеялся во весь рот. Меня с головы до ног пронизала холодная дрожь, и я понял, что их приготовления уже закончены.
Однако я не испугался и по-прежнему продолжал свой путь. Ребятишки, шедшие толпой впереди, тоже говорили обо мне. Выражение их глаз было таким же, как у Чжао Гуйвэня, лица – темны, как чугун. Я подумал: чем я обидел этих детей, что и они так ненавидят меня? Я не выдержал и крикнул им: «Эй, чего вы хотите?» – но они убежали.
Я думал: чем обидел я Чжао Гуйвэня, чем обидел людей, которых встретил по дороге; разве тем только, что двадцать лет тому назад растоптал старую приходо-расходную книгу Гу Цзю. Господин Гу Цзю был этим весьма недоволен. Хотя Чжао Гуйвэнь и незнаком с ним, но до него наверняка дошли слухи об этом, и он принял сторону Гу Цзю; это он подговорил прохожих ненавидеть меня. Но дети? Ведь их тогда еще на свете не было; почему же сегодня они так странно, в упор на меня смотрели? Не то боялись меня, не то собирались меня погубить. Все это меня страшит, удивляет и вместе с тем огорчает.
Понимаю. Вероятно, родители научили их этому!
III
Всю ночь не мог уснуть. Любое дело начинаешь понимать, лишь когда его всесторонне изучишь!
Этим людям надевал на шею колодки уездный начальник, их били по лицу помещики, у них отнимали жен стражники из уездного управления, их родители умирали от гнета ростовщиков, но и тогда выражение их лиц не было таким испуганным и таким свирепым, как вчера.
Особенно странно вела себя женщина, встретившаяся мне на улице: она била своего сына и кричала: «Я те дам! Не успокоюсь, пока не искусаю тебя!» Но глаза ее при этом в упор смотрели на меня. Я не мог скрыть своего испуга. Толпа людей с оскаленными клыками громко хохотала. Ко мне подбежал Чэнь Пятый и потащил меня домой.
Притащил меня домой… Домашние делают вид, что не знают меня; выражение глаз такое же, как и у тех, других… Вошел в кабинет, а тут заперли дверь, словно клетку с курицей или уткой. Никак не могу разгадать, в чем тут дело.
Несколько дней тому назад из деревни Волчьей пришел арендатор сообщить о неурожае: он рассказал моему старшему брату, что жители этой деревни сообща убили одного злодея из своей же деревни; потом вынули у него сердце и печень, зажарили и съели, чтобы стать более храбрыми. Я вмешался было в разговор, но тут арендатор и брат несколько раз взглянули на меня. Только сегодня я понял, что их взгляды были точно такими же, как и у тех людей на улице.
При мысли об этом меня всего, с головы до ног, бросило в дрожь.
Раз они могут есть людей, значит, могут съесть и меня.
Подумайте только! Крик женщины «искусаю тебя», хохот людей с темными лицами и оскаленными клыками, разговор арендатора с братом – неспроста все это. Слова женщины – яд, хохот людей – ножи, зубы у них белые, острые, хищно оскаленные, будто нарочно приспособленные, чтобы есть людей.
Мне кажется, что я не злодей, хотя после того, как я растоптал приходо-расходную книгу Гу Цзю, это, пожалуй, трудно утверждать. Наверно, они что-то замышляют, но что – я не могу разгадать. Кроме того, стоит лишь им рассердиться на человека, как они назовут его злодеем. Помню, брат однажды наставлял меня: самый лучший человек, если ему перечить, непременно станет возражать; но самый плохой человек, если пропустить мимо ушей его возражения, будет всячески тебя восхвалять: «Ах, какой умный и знающий человек, не чета остальным». В общем, я не могу разгадать их истинные намерения, тем более когда речь идет о людоедстве.
Любое дело начинаешь понимать, лишь когда его всесторонне изучишь. В старину часто ели людей: это я помнил из истории, правда, смутно. Чтобы справиться, раскрыл книгу по истории, в книге не было дат, зато каждая страница изобиловала словами «гуманность», «справедливость», «мораль» и «добродетель»[18]. Уснуть я все равно не мог и глубоко за полночь очень внимательно читал книгу, как вдруг увидел, что между строками она вся испещрена одним словом – «людоедство».
Это слово, хихикая, уставилось на меня в упор и с укоризной. Я тоже человек, они хотят меня съесть!
IV
Утром, только было я спокойно уселся, как вошел Чэнь Пятый. Он принес вареную рыбу; глаза у рыбы белые, жестокие, рот хищно разинут, совсем как у тех людей, помышлявших о людоедстве. Съел несколько кусочков: скользкие, не разберешь, не то рыба, не то человечина, меня стошнило.
«Старина Чэнь, – сказал я, – передай брату, что мне очень скучно, хочу пройтись по саду». Чэнь ничего не ответил и ушел. Но вскоре вернулся и отпер дверь.
Я не двинулся с места и следил за ними: что они собираются со мной сделать? Знаю, что меня не выпустят. Вот оно! Ко мне медленно приближался брат, ведя за собой какого-то старика. Глаза у старика свирепые, и, чтобы я не заметил этого, он идет, потупившись, лишь из-под очков тайком бросает на меня косые взгляды. Брат спросил: «Сегодня ты, кажется, хорошо себя чувствуешь?» Я ответил: «Да». Брат продолжал: «Я пригласил доктора Хэ осмотреть тебя». «Ладно!» – ответил я, хотя знал, что старик этот – переодетый палач! Притворившись, что проверяет у меня пульс, он определит, насколько я жирен, и за это ему тоже перепадет кусок мяса. А мне не страшно. Я хоть и не ем человечины, а куда храбрее их. Я протянул старику руки, сжав их в кулак, и стал наблюдать, как он приступит к делу. Старик сел, закрыл глаза, долго щупал пульс, долго размышлял, а затем, открыв свои дьявольские глаза, сказал: «Пусть ни о чем не думает, подержите его несколько дней в полном покое, тогда все будет хорошо».
«Пусть ни о чем не думает, подержите в полном покое»! Понятно: выдержать, пока не нагуляется жир, тогда им больше достанется; но что значит «все будет хорошо»? Эти люди необыкновенно хитры, они хотят съесть человека и в то же время придумывают, как бы это скрыть, боятся прямо приступить к делу – вот потеха! Я не мог сдержаться и расхохотался. Я был очень доволен. В моем смехе были смелость и прямота. Подавленные этой смелостью и прямотой, старик и брат изменились в лице. Но чем смелее я становился, тем больше они желали сожрать меня, – они заразились моей смелостью. Старик вышел из комнаты и, немного отойдя от дверей, тихонько сказал моему брату: «Давайте скорее сожрем». Брат согласно кивнул головой. «Значит, и ты тоже!» Это открытие как будто бы неожиданно, но вполне логично. В шайке, которая собирается меня съесть, оказался и мой брат!
Мой брат – людоед!
А я – брат людоеда!
Меня самого съедят, и все же я останусь братом людоеда.
V
За последние несколько дней мои первоначальные предположения несколько изменились: допустим, что старик не переодетый палач, а настоящий доктор, но все равно он людоед. Основатель их науки Лю Шичжэнь[19] в своей книге, которая, кажется, называется «Корни и травы», ясно говорит, что человеческое мясо можно есть жареным. Как же посмеет старик после этого утверждать, что не занимается людоедством?
Да и на родного брата я не возвожу напраслины. Объясняя мне смысл древних текстов, он сам говорил, что можно «обмениваться детьми и съедать их»[20]. Еще помню, как-то речь зашла об одном дурном человеке, и брат сказал: «Его следовало не только убить, но и съесть его мясо и спать на его шкуре»[21]. Я был тогда маленьким, и от страха сердце у меня долго колотилось. Брат нисколько не был удивлен рассказом арендатора из деревни Волчьей, который приходил к нам несколько дней тому назад и рассказывал, как «съели сердце и печень убитого». Наоборот, брат все согласно кивал головой. Очевидно, сейчас он так же жесток, как и раньше. Раз он считает, что можно обмениваться детьми и съедать их, то можно обменяться чем угодно и съесть кого угодно. Прежде, слушая его рассуждения о справедливости, я, по простоте душевной, верил ему, теперь же знаю, что брат хотя и рассуждает о справедливости, у него не только губы вымазаны человеческим салом, но и сердце полно мыслями о людоедстве.
VI
Глубокая тьма, не знаю: день или ночь. Снова лает собака со двора Чжао.
Жестокость, как у льва, трусость, как у зайца, хитрость, как у лисицы.
VII
Я разгадал их приемы, убить прямо они не желают, да и не смеют, опасаясь злого наважденья. Поэтому все они связались друг с другом, везде понаставили силки и сети, чтобы я сам в них попался. Вспомните мужчин и женщин, которые несколько дней тому назад стояли на улице, проанализируйте поведение брата, и вы почти на все сто процентов удостоверитесь в этом. Самое лучшее для меня – сшить пояс, перекинуть его через балку, затянуть покрепче и удавиться, тогда они не будут виноваты и, радуясь исполнению своего заветного желания, станут хохотать. А еще лучше умереть от страха или с тоски; в этом случае я окажусь менее жирным, но и тут они смогут выразить свое одобрение, несколько раз кивнув головой.
Они только и знают, что есть человечину! Помню, в книгах говорится, что существует такая тварь, гиена. Тварь мерзкая, особенно – глаза. Питается мертвечиной: мелко разгрызает и проглатывает даже самые большие кости. Подумать о ней – и то страшно. Гиена – из породы волков, а волк – из семейства собак. Третьего дня собака со двора Чжао взглянула на меня несколько раз, ясно, что и она с ними в заговоре. Тебе не удастся обмануть меня, старик, потупивший глаза в землю.
Особенно жаль мне брата. Он ведь тоже человек, почему же он ни чуточки не боится? Мало того, вступил в эту шайку, чтобы съесть меня? Что же это – стародавняя привычка не считать людоедство за грех или же полная утрата совести, когда человек способен сознательно совершить преступление? Я проклинаю людоедов, прежде всего брата: я хочу отговорить их от людоедства и начну с брата.
VIII
Собственно говоря, эти доводы должны быть и для них совершенно понятны.
Вдруг пришел человек: на вид ему лет двадцать, не больше. Не мог его рассмотреть как следует. Расплывшись в улыбке, он кивнул мне. Улыбка у него притворная. Я спросил:
– Людоедство – правильное ли это дело?
Он, по-прежнему улыбаясь, ответил:
– Нынче не голодный год, зачем же есть людей?
Я тотчас же понял, что и он в этой шайке и тоже любит есть людей. Тут храбрость моя увеличилась во сто крат, и я стал допытываться: «Правильно ли?»
– Зачем об этом спрашивать? Шутник ты, право… Сегодня отличная погода.
Погода действительно была хорошая, ярко светила луна.
– Нет, ты все же ответь: «Правильно ли?»
Он помялся. И наконец, запинаясь, ответил:
– Не…
– Неправильно? Почему же тогда они едят?
– Этого не может быть…
– Не может быть? В открытую едят в деревне Волчьей, вдобавок в книгах об этом везде написано.
Он изменился в лице, оно стало совсем темным, как чугун. В упор уставившись на меня, он сказал:
– Впрочем, может быть. Ведь так повелось испокон веков.
– Раз повелось испокон веков, значит, правильно?
– Не буду с тобой спорить. Но лучше не говори так, не то сам же и окажешься виноватым!
Я вскочил, раскрыв глаза от удивления, но человека того и след простыл. Меня даже в пот бросило. Он гораздо моложе брата, и я никак не ожидал, что он тоже в их шайке. Конечно, этому его научили родители. Боюсь, что он в свою очередь научил этому своего сына, вот почему даже дети смотрят на меня со злобой.
IX
Едят людей и сами боятся, как бы их не сожрали, с подозрением глядят друг на друга…
Как было бы спокойно, если бы они отказались от этих мыслей, занимались своим делом, гуляли, ели, спали. Для этого нужно перешагнуть всего лишь небольшое препятствие. Однако они организовали шайку, и все: отцы, дети, братья, супруги, друзья, учителя, враги и совсем незнакомые люди – подбадривают друг друга и даже под страхом смерти не желают перешагнуть это препятствие.
Х
Рано утром пошел искать брата: он стоял во дворе и любовался природой; я остановился позади него и с исключительным спокойствием, чрезвычайно вежливо обратился к нему:
– Брат, я должен тебе что-то сказать.
– Говори, пожалуйста, – ответил он, быстро обернувшись, и кивнул головой.
– Я должен сказать всего несколько слов, но не могу их произнести. Нет! Брат! Наверное, вначале все дикари хоть немножечко, да лакомились человеческим мясом. Впоследствии, ввиду различия в убеждениях, некоторые отказались от людоедства, все свои помыслы устремили на самоусовершенствование и превратились в людей, в настоящих людей, другие же по-прежнему занимались людоедством. Все равно как черви: одни из них эволюционировали в рыб, птиц, обезьян, наконец в человека, другие же не стремились к самоусовершенствованию и по сей день так и остались червями. Но даже черви по сравнению с обезьянками не так низки, как людоеды по сравнению с нелюдоедами.
И Я сварил своего сына[22] и отдал на съедение Цзе и Чжоу, потому что так повелось с давних времен. Кто знает, сколько было съедено людей с того момента, как Паньгу отделил небо от земли, и до тех пор, когда съели сына И Я; а от случая с сыном И Я до Сюй Силиня[23]; а от Сюй Силиня вплоть до того, как в деревне Волчьей съели человека? В прошлом году, когда в городе казнили преступника, какой-то чахоточный макал пампушку в кровь казненного[24] и облизывал ее.
Они хотят меня съесть, и ты один, конечно, бессилен что-либо предпринять. Но зачем ты вошел в их шайку? От людоедов добра не жди! Раз они могут съесть меня, значит, могут съесть и тебя, а потом пожрут и друг друга. Но ведь достаточно исправиться, как среди людей сразу воцарится спокойствие. Пусть до последнего времени ничего нельзя было сделать, но разве мы не можем всеми силами стремиться к самоусовершенствованию; скажи, неужели это невозможно? Брат, я уверен, что, по-твоему, это невозможно; когда несколько дней тому назад арендатор просил снизить арендную плату, ты ему отказал.
Сначала брат холодно улыбался, но, по мере того как я говорил, взгляд его становился все более свирепым, когда же я стал разоблачать их тайные замыслы, лицо его потемнело.
За воротами стоит толпа людей: среди них и Чжао Гуйвэнь со своей собакой. Они теснятся у входа, с любопытством вытягивая шеи. У одних совсем нельзя различить черты лица, словно они закрыты покрывалами; у других, как и тогда, темные лица с оскаленными клыками. Они ухмыляются, не разжимая губ. Я знаю, что все они из одной шайки, что все они людоеды. Однако мыслят они, я это тоже понял, по-разному: одни считают, что нужно пожирать людей, как это было заведено издавна; другим, хотя они и понимают, что есть людей нельзя, все же хочется этого. Только они боятся, как бы не разгадали их тайного желания, и потому, услышав мои слова, все более раздражаясь, продолжают холодно усмехаться, не разжимая при этом губ.
– Пошли вон! Чего хорошего смотреть на сумасшедшего!
Тут я распознал еще одну их уловку. Они не только не желали исправиться, но намеревались упрятать меня куда-нибудь как сумасшедшего. И когда они съедят меня, все будет шито-крыто, да к тому же найдутся люди, которые посочувствуют им. Как раз о таком случае и рассказывал арендатор. Все идет как по писаному.
Чэнь Пятый, тоже очень возмущенный, подбежал ко мне. Но как ни пытаются эти люди заткнуть мне рот, мне все же хочется сказать им: «Еще не поздно раскаяться, так сделайте же это чистосердечно! Знайте, что в будущем на земном шаре не потерпят людоедов. Если же вы не исправитесь, вас самих съедят, всех, до последнего. Сколько бы вас ни народилось, вас уничтожат настоящие люди, так, как уничтожают охотники волков. Как уничтожают червей!»
Чэнь Пятый прогнал шайку. Брат тоже куда-то ушел. Чэнь Пятый уговорил меня вернуться в комнату. В комнате – непроглядная тьма. Балки и стропила закачались прямо над моей головой, покачались немного и стали увеличиваться… Навалились на меня…
Невыносимая тяжесть, не могу шевельнуться: они хотят моей смерти. Я понял, что эта тяжесть не настоящая, и, обливаясь потом, выкарабкался. Однако я во что бы то ни стало хочу им сказать: «Немедленно раскайтесь, раскайтесь чистосердечно! Знайте, что в будущем не потерпят людоедов…»
XI
И солнце не всходит, и двери не отворяются; кормят два раза в день… Я беру палочки для еды и вдруг вспоминаю брата: я знаю, что он один – причина смерти маленькой сестры. До сих пор образ сестры стоит у меня перед глазами. Такой милый и печальный образ. Ведь ей было тогда пять лет. Мать непрестанно рыдала, он уговаривал ее не плакать; наверное, потому, что сам съел сестру, а слезы матери вызывали у него угрызения совести. Но если он еще может испытывать угрызения совести…
Сестру съел брат: я не знаю, известно ли об этом матери?
Думаю, что известно, но она ничего не сказала, только плакала, – видимо, считала, что так и следует. Припоминаю, когда мне было лет пять или меньше, я как-то сидел перед домом, наслаждаясь прохладой, брат сказал тогда, что, если отец или мать заболеют, сын должен вырезать у себя кусок мяса, сварить и предложить родителям съесть: только в этом случае его можно назвать хорошим сыном. Мать не возражала. Но раз можно съесть кусок, можно съесть и человека целиком. Но до сих пор, стоит мне вспомнить, как она плакала, у меня разрывается сердце. Право, это очень странно!
XII
Нет больше сил думать. Только сегодня я понял, что живу в мире, где на протяжении четырех тысяч лет едят людей; когда умерла сестренка, старший брат как раз вел хозяйство, и кто знает, не накормил ли он нас тайком ее мясом.
Может быть, и я по неведению съел несколько кусочков мяса сестренки, а теперь очередь дошла до меня самого…
Я, у которого за спиной четыре тысячи лет людоедства, только сейчас понял, как трудно встретить настоящего человека.
XIII
Может, есть еще дети, не евшие людей?
Спасите детей!
Апрель 1918 г.
Выражение из комментария «Цзочжуань» к летописи «Чуньцю» («Весны и осени»); этими словами сановник Чжоу Чо, перешедший на службу из княжества Цзинь в княжество Ци, выразил свое презрение и ненависть к плененным им Чжи Чо и Го Цзую – сановникам княжества Ци.
Выражение из комментария «Цзочжуань» к летописи «Чуньцю» («Весны и осени»), составленной Конфуцием; такими словами некий Хуаюань из княжества Сун характеризовал бедственное положение своей столицы, осажденной войсками княжества Чу.
Сюй Силинь (1872–1907) – революционер, неудачно покушавшийся в 1907 г. на маньчжурского губернатора провинции Аньхуй Энь Мина; был схвачен и казнен; у Сюй Силиня палачи вырвали сердце и отдали на съедение охране Энь Мина.
И Я жил в эпоху Чуньцю в княжестве Ци, правитель которого Хуань-гун однажды сказал, что никогда в жизни не пробовал мясо младенца. И Я сварил собственного сына и поднес Хуань-гуну, демонстрируя тем самым свою безграничную преданность государю. Цзе и Чжоу – цари-тираны династий Ся и Шан. Их имена употреблялись как нарицательные для обозначения жестокости.
В старом Китае существовало поверье, согласно которому больной, съевший пампушку, смоченную кровью казненного преступника, излечивался от чахотки.
«Гуманность», «справедливость», «мораль», «добродетель» – основные понятия морально-этического учения конфуцианцев.
Ли Шичжэнь (1518–1593) – автор «Основного перечня кореньев и трав» («Бэньцао ганму»), классического труда о лекарственных растениях и некоторых других средствах китайской традиционной медицины; впервые книга вышла в 1596 г.
Кун Ицзи
Питейные заведения в Лучжэне были устроены не так, как в других местах: на улицу углом выдавался здоровый прилавок, где для разогрева вина всегда ждала горячая вода. Работяги, закончив к полудню или вечеру свои труды, обычно покупали за четыре медяка чашку вина – дело происходило больше двадцати лет назад, сейчас же вино подорожало до десяти монет – и, стоя за прилавком, отдыхали, попивая горяченькое. Если кто был готов потратить еще один медяк на закусь, то мог взять блюдце отваренных в соленой воде побегов бамбука или конских бобов с ароматом аниса. Если же выложить десять с лишним монет, то хватило бы и на мясное блюдо, но здешние посетители большей частью носили короткие рабочие куртки, им такая роскошь была не по карману. Лишь обладатели длинных халатов проходили внутрь заведения, где заказывали и вино, и еду, которые неторопливо употребляли, сидя за столами.
Я с двенадцати лет был на побегушках в кабачке «Сяньхэн», что на окраине поселка. Хозяин говорил, что вид у меня глуповатый, и, опасаясь, что я не угожу гостям в халатах, поставил меня за внешний прилавок. С посетителями в куртках хоть и легче было найти общий язык, но и среди них тоже хватало любителей поворчать по поводу и без. Они часто требовали позволить им лично проследить, как зачерпывалось из чана желтое вино[25], проверяли, нет ли воды на дне кувшинчика, и успокаивались, только когда на их глазах сосуд опускался в горячую воду: под таким суровым надзором бодяжить вино оказалось весьма трудно. Поэтому уже через несколько дней хозяин заявил, что я и с этим не справился. К счастью, на эту работу меня пристроил человек влиятельный, уволить было никак нельзя, поэтому мне поручили такое скучнейшее занятие, как разогрев вина.
С тех пор я весь день стоял за прилавком и занимался только одним делом. Хотя упущений у меня не случалось, но работа казалась однообразной и нудной. Хозяин всегда смотрел сердито, посетители тоже не выказывали ласки, радоваться было нечему, и лишь с приходом Кун Ицзи[26] случалось посмеяться, поэтому я и помню его до сего дня.
Среди тех, кто пил вино, стоя за прилавком, лишь Кун Ицзи носил халат. Он был крупного сложения, лицо имел бледное, среди морщин проглядывали шрамы, в спутанной бородке проступала седина. Хотя Кун Ицзи и носил халат, тот был грязным и рваным, казалось, что его уже десять с лишним лет не штопали и не стирали. Когда он разговаривал, то сыпал какими-то старинными словами, так что его наполовину не понимали. Поскольку его фамилия была Кун, то люди, подражая школьной прописи, где в маловразумительном сочетании шли иероглифы «Шан-Да-Жэнь-Кун-И-Цзи», дали ему прозвище – Кун Ицзи.
Стоило Кун Ицзи явиться в заведение, как любители выпить, завидев его, тотчас осклабились и окликнули: «Кун Ицзи, у тебя на лице добавился новый шрам!» Оставив их без ответа, тот сделал заказ: «Подогрей две чашки вина и подай блюдце бобов с ароматом аниса», и выложил девять медяков. Тут ему вновь громко крикнули: «Наверняка опять у кого-то что-то украл!» Кун Ицзи широко открыл глаза: «Да как ты можешь на пустом месте позорить честного человека…» – «Где уж честного? Я позавчера своими глазами видел, как тебя подвесили и били за то, что ты украл книги у семьи Хэ». У Кун Ицзи тут же покраснело лицо, на лбу проступили жилы, и он попытался оправдаться: «Одолжить книгу – не значит украсть… Я одолжил книгу!.. Ученых людей разве можно считать за воров?» Дальше он продолжил изрекать какие-то малопонятные слова вроде «благородный муж тверд в бедности», «оже да иже», чем вызвал взрыв смеха у собравшихся. Посетители в зале и у прилавка оживились.
Люди за спиной Кун Ицзи судачили, что некогда он постигал науку, но так и не преуспел на экзаменах, а зарабатывать на жизнь тоже не научился, поэтому все беднел и его ждала участь попрошайки. К счастью, он красиво писал иероглифы и мог заниматься перепиской книг, чтобы заработать на чашку риса. Однако у него был дурной нрав – он любил выпить и ленился трудиться. Не проходило и пары дней, как он вместе с книгой, бумагой, кистями и тушечницей просто исчезал без следа. После нескольких таких случаев переписывать книги его звать перестали. Кун Ицзи больше ничего не оставалось, как иногда что-то подворовывать. Но у нас в заведении он вел себя лучше других, то есть не влезал надолго в долги. Хотя иногда у него не было наличных и его долг записывали на меловую доску, но не проходило и месяца, как он рассчитывался, и имя Кун Ицзи стирали.
Когда Кун Ицзи выпил полчашки вина, а его раскрасневшееся лицо постепенно восстановило свой изначальный вид, окружающие снова пристали к нему с расспросами: «Кун Ицзи, ты и в самом деле знаешь иероглифы?» Кун Ицзи, глядя на вопрошающих, напустил на себя важный вид и решил не снисходить до ответа. Тогда те продолжили: «Как же ты даже половину сюцая[27] не заимел?» Кун Ицзи тут же сник, лицо его посерело, он стал бормотать себе под нос, но в этот раз какую-то совершенно уж непонятную белиберду. И опять все грохнули от хохота, заведение охватило веселье.
В такие минуты я мог посмеяться со всеми, и хозяин никогда не укорял меня за это. Кроме того, каждый раз при виде Кун Ицзи хозяин и сам задавал ему такие же вопросы, чтобы вызывать смех. Кун Ицзи понимал, что ему не стоит точить лясы с приставалами, поэтому разговаривал с детьми. Однажды он спросил меня: «Ты учился грамоте?» Я слегка кивнул головой. Он продолжил: «Раз учился, то я тебя испытаю… Как пишется иероглиф “анис” из бобов с ароматом аниса?» Я подумал: еще чего, чтобы какой-то нищий меня испытывал! Поэтому отвернулся и не обращал на него внимания. Прождав довольно долго, Кун Ицзи по-доброму сказал: «Так ты не знаешь, как его писать?.. Я тебя научу, запоминай! Эти иероглифы стоит запомнить. Когда станешь хозяином, то пригодится для ведения счетов». Я про себя подумал, что мне еще далековато до хозяина, да и наш хозяин никогда не вносил в счета бобы с ароматом аниса. Смеха ради и чтобы отвязаться, я с ленцой процедил: «Да кому нужны твои уроки, в этом иероглифе снизу под знаком “трава” расположен знак “обратно” из выражения “ходить туда-обратно”. Кун Ицзи с радостным видом застучал ногтями двух пальцев по прилавку и одобрительно закивал головой: «Верно, верно!.. У знака “обратно” есть четыре способа записи, знаешь об этом?» Я все больше раздражался и, скривив рот в недовольстве, отошел подальше. Кун Ицзи обмакнул ноготь в вино и уже собрался писать иероглифы на прилавке, но, заметив, что я не проявил никакого интереса, вздохнул и крайне раздосадовался.
Несколько раз, услышав смех, в кабачок прибегали на потеху жившие по соседству ребятишки и сразу окружали Кун Ицзи. Он угощал их бобами с ароматом аниса, каждому доставалось по одному. Дети, съев свои бобы, не расходились, их взгляды были прикованы к блюдцу. Кун Ицзи от этого приходил в беспокойство, накрывал его пятерней и, наклонившись к ребятам, говорил: «Немного совсем осталось, мне самому уже не хватит». Затем он распрямлялся, вновь смотрел на бобы, качал головой и изрекал: «Немного, совсем немного! Разве сие много для благородного мужа? Воистину, самая малость». Тогда стайка ребятишек с хохотом разбегалась.
Таким образом Кун Ицзи веселил народ, но, не будь его, жизнь все равно бы шла своим чередом.
Однажды – пожалуй, это произошло за два-три дня до Праздника середины осени – хозяин, неторопливо разбираясь со счетами, снял меловую доску и вдруг воскликнул: «Что-то Кун Ицзи давненько не заходил. Еще и задолжал девятнадцать медяков!» Тут и я подумал, что тот действительно давно не появлялся. Один из посетителей пояснил: «Да как же он придет? Ему ведь перебили ноги». «Вот как?» – удивился хозяин. «Он все продолжал воровать. Но в тот раз совсем страх потерял и пошел в дом к цзюйжэню[28] Дину. А у того разве можно что-то безнаказанно украсть?» – «И что потом?» – «Потом? Сначала он писал признание, затем его били, били полночи, а напоследок сломали ноги». – «А после того?» – «Так ноги сломали же». – «И что с ним произошло, когда сломали ноги?» – «Что произошло?.. Да кто ж его знает: наверное, помер». Хозяин больше не задавал вопросов, а продолжил потихоньку разбираться со счетами.
После Праздника середины осени ветер с каждым днем становился все прохладнее: похоже, приближалось начало зимы. Я весь день находился у огня, но все равно пришлось надеть стеганую куртку. Однажды после полудня заведение опустело, и я сидел, сомкнув глаза. Вдруг раздался голос: «Подогрей чашку вина». Голос был очень тихий, но при этом знакомый. Я открыл глаза, но никого не увидел. Пришлось встать и выглянуть наружу – Кун Ицзи сидел у прилавка за порогом. Лицо у него потемнело и исхудало, он уже не походил сам на себя, на нем была драная куртка, ноги подогнуты, а снизу соломенной веревкой, переброшенной через плечи, примотана рогожка. Увидев меня, он повторил: «Подогрей чашку вина». Тут из зала высунул голову хозяин: «Это Кун Ицзи? Ты еще должен девятнадцать медяков!» Кун Ицзи с печальным видом задрал голову: «Это… Я в следующий раз рассчитаюсь. А сейчас за наличные, подай хорошего вина». Хозяин как обычно ухмыльнулся: «Кун Ицзи, ты снова что-то украл!» Но в этот раз тот не стал особо оправдываться, а лишь попросил: «Не просмеивай меня!» – «Не просмеивать? Кабы ты не воровал, то разве тебе поломали бы ноги?» Кун Ицзи тихо ответил: «Оступился и сломал, оступился, оступился…» Его глаза, казалось, молили остановить расспросы. К тому времени вокруг уже собрались несколько человек, которые хохотали вместе с хозяином. Я подогрел вино, вынес его и поставил на порог. Кун Ицзи нащупал в замусоленном кармане четыре монеты и положил их мне в ладонь, тут я заметил, что его руки были перепачканы грязью, оказывается, он «пришел», опираясь на них. Через некоторое время он допил вино и под смех окружающих на руках медленно уполз прочь.
С тех пор Кун Ицзи надолго пропал. Когда подошел Новый год, хозяин взял меловую доску и сказал: «Кун Ицзи все еще должен девятнадцать медяков!» На Праздник начала лета в следующем году он вновь вспомнил: «Кун Ицзи все еще должен девятнадцать медяков!» На Праздник середины осени хозяин уже ничего не сказал, к Новому году Кун Ицзи тоже так и не появился.
До сего дня я больше не видел его – наверное, Кун Ицзи действительно умер.
Март 1919 года
Сюцай – обладатель низшей ученой степени в старом Китае. – Примеч. А. Родионова.
Кун Ицзи носит ту же фамилию, что и символ учености мудрец Конфуций (Кун-цзы). – Примеч. А. Родионова.
Цзюйжэнь – обладатель второй по значимости ученой степени в старом Китае. – Примеч. А. Родионова.
Желтое вино – традиционный алкогольный напиток на юге Китая, сбраживается из риса, обычно имеет крепость 8–10 градусов, часто употребляется в подогретом виде. – Примеч. А. Родионова.
Снадобье
1
Во второй половине осенней ночи, когда луна уже скрылась, а солнце еще не вышло, на небе осталась лишь темная синева. Кроме тварей, бродивших по ночам, все остальное спало. Хуа Лаошуань резко сел на постели, чиркнул спичкой, зажег испачканную маслом лампу, и два зала чайной наполнились бледным светом.
– Отец Сяошуаня, ты уже пошел? – раздался голос пожилой женщины. Из внутренней комнаты тоже донеслось покашливание.
– Угу, – откликнулся Лаошуань, одновременно прислушиваясь, отвечая и застегивая одежду, а затем подошел к жене и протянул руку, – давай-ка сюда.
Матушка Хуа долго рылась под изголовьем, наконец вытащила сверток с серебряными монетами и передала мужу, который, приняв деньги, дрожащими руками положил их в карман и пару раз прихлопнул снаружи. Затем он зажег переносной фонарь, задул масляную лампу и пошел во внутреннюю комнату. Оттуда раздавались шорохи, а за ними последовал кашель. Лаошуань дождался, пока кашляющий успокоится, а затем тихонько велел: «Сяошуань, ты не вставай… Чайная? Твоя матушка сама справится».
Не услышав от сына других вопросов, Лаошуань решил, что тот спокойно уснул, тогда он вышел за дверь и оказался на улице. Темень скрыла все вокруг, проглядывалась лишь сероватая полоска дороги. Фонарь освещал его ноги, шаг за шагом прокладывающие путь вперед. Иногда ему попадались собаки, но ни одна из них не гавкнула. На улице было куда холодней, чем дома, но Лаошуань, напротив, ощутил бодрость, он вдруг словно превратился в молодого парня, обрел сверхъестественные способности, умение даровать жизнь – и с приподнятым духом вышагивал по дороге. Путь просматривался все яснее, небо тоже становилось светлее.
Сосредоточившись на ходьбе, Лаошуань вдруг вздрогнул в испуге – вдалеке он увидел Т-образный перекресток, преграждавший путь. Тогда он отступил на несколько шагов к закрытой лавке, втиснулся под ее навес и оперся на дверь. Через какое-то время его охватила дрожь.
– Хм, старикан уже здесь.
– Не нарадуется…
Лаошуань снова перепугался. Вглядевшись, он проследил, как мимо прошли несколько человек. Один из них обернулся, фигура его виднелась нечетко, но глаза горели жаждой наживы, словно у голодающего при виде еды. Лаошуань бросил взгляд на фонарь, тот уже погас. Он пощупал карман, тугое содержимое было на месте. Лаошуань поднял голову и увидел вокруг странных людей, которые бродили туда-сюда, словно призраки, сбившись по два-три человека. Но когда присмотрелся, то уже ничего странного в них не углядел.
Через какое-то время Лаошуань заметил нескольких солдат, на груди и спине у них виднелось по большому белому кругу, хорошо заметному издалека, а когда солдаты подошли ближе, то стала видна и темно-красная окантовка на их мундирах. Вдруг послышались шаги – не успел он глазом моргнуть, как мимо проследовала целая толпа. Она, словно приливная волна, двинулась вперед, но, дойдя до перекрестка, резко остановилась и встала полукругом.
Лаошуань тоже хотел посмотреть, что происходит, но ему были видны лишь спины. Зеваки вытягивали шеи и походили на уток, чьи головы тащила вверх невидимая рука. На миг наступила тишина, затем как будто что-то произнесли, все зашевелилось, и раздался громкий удар. Люди стали пятиться назад и отступали до того места, где стоял Лаошуань, так что едва его не задавили.
– Эй! С тебя деньги, с меня товар! – бросил человек во всем черном, вставший перед Лаошуанем. Его глаза кололи словно два ножа, и Лаошуань съежился вдвое. Человек в черном протянул к нему здоровенную руку, в другой он держал ярко-красную пампушку, с которой капля за каплей стекала алая жидкость.
Лаошуань поспешно вытащил деньги и уж собрался передать их дрожащими руками, но никак не решался принять пампушку. Тот вспылил и рявкнул: «Чего боишься? Почему не забираешь?!» Лаошуань продолжал колебаться, тогда человек в черном вырвал фонарь, сорвал с него бумагу, завернул в нее пампушку и всучил Лаошуаню. Схватив деньги, верзила пощупал их, повернулся и ушел, бормоча себе под нос: «Вот старый пень…»
– Кому-то для лечения? – услышал чей-то вопрос Лаошуань, но не стал на него отвечать. Все его помыслы были сосредоточены на свертке, он словно прижимал к груди драгоценного наследника десяти поколений, и все прочие дела его уже не волновали. Сейчас он хотел пересадить новую жизнь из свертка в свою семью и обрести много счастья. Вышло солнце, открыв взору широкую улицу, и всю дорогу до дома можно было разглядеть потемневшие иероглифы, что были вызолочены на обшарпанной табличке, украшавшей арку на Т-образном перекрестке позади, – «Древний павильон…»[29].
2
Когда Лаошуань добрел до дома, в его заведении уже давно навели чистоту, столики стояли ровными рядами и сияли блеском. Однако посетителей еще не было – лишь Сяошуань ел за стоявшим в глубине столом, со лба его катились крупные капли пота, куртка прилипла к спине, от чего резко проступили очертания лопаток, отпечатавшиеся на ткани словно крылья. Увидев такую картину, Лаошуань невольно нахмурил расправившиеся было брови. Его жена торопливо вышла с кухни, глаза ее были широко раскрыты, губы слегка подрагивали.
– Добыл?
– Добыл.
Укрывшись вдвоем на кухне, они посовещались. Матушка Хуа вскоре вышла, затем вернулась с лотосовым листом и разложила его на столе. Лаошуань в свою очередь снял бумагу с алой пампушки и завернул ее в лотосовый лист. Тут Сяошуань закончил есть, и мать торопливо попросила:
– Сяошуань, посиди пока там, сюда не заходи.
Раcкочегарив очаг, Лаошуань сунул в огонь изумрудно-зеленый сверток и красно-белый поломанный фонарь. Когда улеглись языки красно-черного пламени, чайная наполнилась удивительным ароматом.
– Как пахнет! Что за печенье вы тут едите? – это пришел горбун Пятый господин. Он целые дни проводил в чайной, приходил раньше всех, уходил последним, а в этот раз пристроился за столиком в углу и приступил к расспросам, но на него никто не обращал внимания. – Поджарили рисовую кашу?
Ему по-прежнему никто не отвечал. Лаошуань торопливо выбежал с кухни и заварил ему чай.
– Сяошуань, зайди сюда! – позвала матушка Хуа сына во внутреннюю комнату, где посередине стояла скамья, на которую и уселся Сяошуань. Мать поднесла ему блюдце с чем-то черным и круглым и ласково велела:
– Скушай, и болезнь отступит.
Сяошуань взял пальцами черный кругляш, с невыразимым удивлением осмотрел его, словно в руках находилась собственная жизнь. Затем он очень осторожно разломил поданное, из-под запеченной корочки вы
