Сергей Самойленко
Чердачок ужасов
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
Редактор Андрей Коваленко
© Сергей Самойленко, 2025
На чердаке, где время застыло, живут истории, которые не хотят быть забытыми. Здесь нет света — только шорохи, скрип половиц и дыхание тех, кто не ушёл. Демоны, призраки, тени, что шепчут из углов — они ждут, чтобы снова ожить в вашем воображении.
Каждый рассказ — это шаг вглубь мрака, где реальность трескается, а страх оживает.
Некоторые двери лучше не открывать.
Некоторые книги лучше не читать.
Но если вы уже здесь — поздно возвращаться
ISBN 978-5-0068-7876-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
Архив
Где-то в Вологодской области, между тёмными озёрами и заброшенными деревнями, начинался этот осенний вечер 1987 года — влажный, тягучий, с запахом гари и прелых листьев. Дорога уходила в туман, и казалось, что мир вокруг медленно растворяется, оставляя только свет фар и холодное дыхание леса.
Они приехали вчетвером — Лена, Артём, Даша и Никита. Молодые, шумные, с термосом кофе, дешёвыми сигаретами и кассетником, играющим старый рок. Машина урчала, глотая последние километры просёлочной дороги.
Дом стоял на отшибе, серый, с покосившейся крышей, от которой тянуло гнилью и сыростью. Его не было на карте, но местные знали: туда лучше не ходить.
— Говорят, раньше тут жила семья архивистов, — сказал Артём, вылезая из машины. — Собиратели странных документов. Историй, писем, дневников… Потом исчезли.
— Исчезли? — переспросила Даша. — В смысле — просто пропали?
— Ну да. Дом остался, а их — нет, — усмехнулся Никита. — Отличное место для фотосессии.
Дверь в дом была приоткрыта, будто ждала. На крыльце — облупленная краска, ржавые гвозди, старая паутина, трепещущая от дыхания ветра. Когда они вошли, воздух встретил их глухим, застоявшимся холодом. Пахло пылью, влажной бумагой и чем-то ещё — чем-то старым, будто временем.
Первый этаж был пуст.
Стены облезли, на старых обоях угадывались расплывшиеся силуэты — как следы людей, стоявших там слишком долго. В кухне — разбитая плита, чашка на краю стола, в которой застыл слой серой пыли. В гостиной — книжный шкаф, перекошенный, будто от усталости. На полках лежали обломки рамок, куски воска, свёрнутые в трубку пожелтевшие фотографии. На стене — след от картины, когда-то висевшей здесь, светлее остальной штукатурки, как призрак утраченного лица. На полу под слоем пыли поблёскивало стекло — то ли от часов, то ли от зеркала.
— Странно, — сказала Лена, проводя рукой по пыльной поверхности. — Как будто кто-то искал… или забирал.
— Или прятал, — тихо добавил Артём.
На втором этаже — спальни. Одна, кажется, детская: ржавая кровать, облупленные стены, в углу — плюшевый мишка без головы. В другой — зеркало, покрытое тканью. Никита, не раздумывая, сорвал покрывало.
В отражении — только они.
Но Артём поклялся, что видел пятый силуэт — у двери, неподвижный, как пятно тени.
— Показалось, — пробормотал он, хотя сам не поверил.
Лестница на чердак была узкой и скрипучей. Фонарики резали темноту, лучи пересекались в пыльных вихрях. Чердак оказался низким, с покатой крышей. Здесь воздух был иной — плотный, глухой, как будто с каждым вдохом в тебя входила память.
В углу стоял сундук. На крышке — металлическая табличка с выцарапанными словами: «Не открывать».
Никита хмыкнул:
— Ну теперь точно откроем.
Замок сломался под первым нажатием.
Внутри — старые вещи: кукла с выгоревшим лицом, детские ботинки, связка писем в бечёвке… и книга. Толстая, кожаная, тяжёлая. Без названия. На обложке — круг, внутри него глаз, а в зрачке — тонкая лестница.
— Кто-то явно увлекался символизмом, — сказала Даша, но голос её дрожал.
Они сели вокруг. Лена раскрыла книгу.
Страницы были исписаны от руки — разные почерки, разные чернила. Каждая страница — отдельная история.
Подписи разные. Даты — с 1950-х до 1987 года.
Все рассказывали одно: о людях, которые заходили в дом. И не выходили.
— Это розыгрыш, — сказал Никита. — Кто-то нас разводит.
Но бумага была старая. Чернила выцвели.
И одна из записей была особенно странной — она описывала их. Четверых. С именами. С одеждой. Даже с фразами, которые они уже произносили.
Тишина легла плотным слоем.
Потом внизу что-то скрипнуло. Дверь.
За ней — шаги. Тихие, тяжёлые, будто кто-то ходил, не зная, куда.
— Ветер, — сказал Артём. Но сам глядел вниз, бледный.
Когда они спустились, зеркало снова было накрыто.
Чашка — исчезла.
А на стене, рядом с лестницей, проступила новая тень — вытянутая, неровная.
— Мы уходим, — сказала Лена. — Сейчас.
Но дверь была закрыта.
Замок заржавел. Окна — заколочены.
Воздух в доме стал гуще, будто дом вдохнул их в себя.
Они вернулись на чердак. Книга лежала открытой.
На новой странице — свежие строки:
«Они пытались уйти. Но дом уже знал их. Он запомнил их запах, их шаги, их страх. Теперь они — часть истории.»
— Кто-то играет с нами, — прошептал Артём. — Это постановка. Чей-то розыгрыш… где-то есть выход.
Он пошёл первым. Остальные за ним.
Но лестница больше не вела вниз.
Теперь там был коридор — бетонный, бесконечный, с мигающими лампами. На стенах — таблички:
1953.
1967.
1981.
1987.
И дальше — пустота.
— Это не дом, — сказала Лена. — Это архив.
Они шли долго. За дверями — комнаты.
В одной — детский лагерь, обугленные дневники на столах.
В другой — лаборатория, приборы, кресло с ремнями.
В третьей — сцена, тени, падающий свет.
Каждая — как фрагмент чьей-то памяти, чужой и ужасной.
— Это истории из книги, — сказал Никита. — Мы внутри неё.
Когда они вернулись, книга была закрыта.
На обложке — четыре фотографии. Их лица.
Без выражения. Как у мёртвых.
Они пытались разбить окно — стекло дрожало, но не трескалось.
Пытались сжечь книгу — огонь гас, будто задушенный воздухом.
Пытались кричать — звук тонул, не долетая до стен.
На последней странице появилось новое предложение:
«Они остались. Дом принял их. История завершена.»
⁂
Через неделю местные заметили машину у старого дома.
Чистая, запотевшая изнутри. Музыка играла. Термос стоял на переднем сиденье.
Двери были распахнуты.
В салоне — запах кофе и дешёвых сигарет, будто кто-то только что вышел.
Дом был пуст.
Дверь — приоткрыта.
Внутри — тишина.
Ни следов, ни голосов.
Только на чердаке — книга.
Открытая.
Готовая к новой истории.
Последний спектакль
В посёлке Лесозаводск, затерянном среди болот и выцветших лесов Архангельской области, стоял старый Дом культуры. Его построили в 1952 году — в те времена, когда ещё верили, что искусство может спасти человека. Закрыли в 1989-м.
Официально — из-за пожара.
Неофициально — потому что после той премьеры туда никто больше не заходил.
Здание не сгорело. Оно просто выжило. Потемневшая лепнина облупилась, занавес осел пылью, стекла в окнах мутнели, как глаза старика. Дорога к нему давно заросла травой, и лишь в осенние вечера, когда туман сползал с реки, казалось, будто в окнах снова мерцает свет — приглушённый, тёплый, театральный.
В 2025 году краевед-энтузиаст по имени Игорь наткнулся в архиве на старую афишу.
Пожелтевшая бумага гласила:
Премьера. Пьеса без автора. Начало — 19:00.
Вход только по приглашению. Выход не гарантирован.
Дата — 18 ноября 1989 года.
Эта приписка не давала Игорю покоя. Он расспрашивал местных — никто не помнил ни спектакля, ни актёров. Только одна старуха сказала:
— После того вечера все, кто был там, будто исчезли. Дом тогда заперли, да и всё. Лучше не тревожить. Там сцена дышит.
Через неделю Игорь поехал в Лесозаводск. Осенний ветер гнал по шоссе мокрые листья, лес по обе стороны стоял недвижим, будто слушал. Дом культуры возник из тумана неожиданно — серый, облупленный, с потускневшей вывеской ДК «Октябрь».
Окна были тёмные. Кроме одного. В фойе горел тусклый свет, и стрелки старых настенных часов, видневшихся через стекло, показывали 18:59.
Игорь толкнул дверь — та поддалась с сухим щелчком.
Внутри пахло гарью, пылью и старой сценой. Пол скрипел, стены облезли, а где-то под потолком гудела лампа, вспыхивая, как дыхание спящей машины.
Он сделал несколько шагов, и его собственные шаги отозвались эхом, будто кто-то шёл рядом.
Зал открылся внезапно. Ряды кресел в серых чехлах, сцена, занавес. Пыль висела в воздухе, как дым. И вдруг — шёпот.
Голоса, приглушённые, будто из-за кулис. Они произносили реплики, которых он не понимал, но в них было что-то мучительно знакомое — словно фразы из сна, забытого на полуслове.
Когда часы пробили 19:00, дверь за Игорем мягко захлопнулась. Он обернулся — ручка не двигалась.
Свет в зале стал ярче. На сцене занавес шевельнулся, и за ним проявился силуэт. Высокий, тонкий, будто вытянутый тенью. В руке у него была папка.
Игорь шагнул ближе.
Силуэт медленно наклонился и положил папку на край сцены.
Он узнал своё имя на обложке.
На первой странице было напечатано:
«Пьеса без автора»
Действие первое. Герой входит в зал, где уже всё готово.
Игорь поднял глаза — кресла больше не были пустыми. В каждом сидели люди. Бледные, неподвижные. Их лица он не различал, только светлые пятна глаз, обращённые к сцене.
Он хотел закричать, но не смог — воздух стал густым, как вода.
На сцене медленно опустился занавес. Из-за него донёсся голос:
— Начнём.
Тишина. Затем аплодисменты.
Громкие, гулкие, как будто издалека, с разных сторон зала.
Игорь попытался бежать, но не успел — занавес сомкнулся.
Свет погас.
В тишине слышалось, как кто-то переворачивает страницу.
⁂
Наутро местные мальчишки пробрались в старый Дом культуры.
Внутри пахло пылью и сыростью, под ногами трещали доски.
Стоило им войти, как воздух стал густым, будто в нём кто-то дышал невидимо.
Через мгновение дети выскочили на улицу, вопя от ужаса.
На сцене, под пыльным прожектором, лежал мужчина с перекошенным лицом.
В руке — папка.
На обложке — аккуратные буквы: «Пьеса без автора. Действие второе».
Когда его тело увезли, в зале ещё долго стояла странная тишина.
Казалось, кто-то за кулисами сдерживает дыхание.
А вечером, проходившие мимо люди говорили, что в разрушенном здании снова горел свет — мягкий, театральный, будто там опять начался спектакль.
Только актёров никто не видел.
Зайчик
Парк «Сосновый» был пуст и тих.
Сумерки ложились на аллеи мягко, как пыль. Фонари потрескивали, гудели, один за другим моргали, будто уставали держать свет. В воздухе стоял терпкий запах хвои, мокрой земли и чего-то едва уловимо сладкого — как в заброшенном детском саду.
У качелей стояла девочка лет семи. Маленькая, в вязаной шапке с помпоном.
В руках — пустота, но пальцы сжимались, словно она держала что-то невидимое.
На лице — растерянность, смешанная со страхом.
— Ты чего одна? — спросил мужчина, проходивший мимо.
Лет тридцать, невысокий, в куртке, с термосом в руке. Он остановился, чувствуя лёгкое беспокойство: в парке не должно быть детей в этот час.
— Потеряла зайчика, — тихо сказала девочка. — Он особенный. Без него я не могу домой.
— Где потеряла? — спросил он, пытаясь улыбнуться.
Девочка подняла руку и показала на тёмную аллею. Там фонари уже не горели, и казалось, что свет просто отступил, не желая идти дальше.
— Там. Он ждёт.
Мужчина замялся. Ветер прошелестел листвой, где-то хлопнула вывеска у выхода.
Потом он кивнул и пошёл следом — шаг за шагом вглубь аллеи.
Девочка шла рядом, бесшумно, слишком ровно. Её тень не попадала под свет последних фонарей.
Деревья сомкнулись над ними, и звук города растворился.
Остался только шорох — будто кто-то шептал где-то совсем близко.
Девочка остановилась.
— Он здесь, — сказала она.
На старой, облупившейся скамейке лежала игрушка — плюшевый заяц.
Выцветший, с одним глазом и оборванным ухом.
Мужчина почувствовал, как по спине побежал холод. Воздух стал густым, неподвижным. Даже ветки перестали качаться.
Он протянул руку и поднял игрушку.
Ткань была влажной и тёплой, словно дышала.
В ту же секунду девочка исчезла.
Он резко обернулся. Тишина.
Пустая аллея. Ни качелей, ни фонарей — только темнота и заяц в его ладони.
Он хотел выбросить игрушку, но пальцы будто приросли.
Ткань пульсировала.
Из глубины парка донёсся звук — не шаги, не ветер.
Что-то шуршало, приближаясь, словно кто-то полз по земле, задевая корни.
Мужчина побежал. Но парк стал другим.
Деревья — выше, темнее, переплетённые, как кости.
Тропинки — извивались, уходя в никуда.
Фонари гасли один за другим.
Ветви тянулись за ним, цеплялись за одежду, будто узнавали.
Он закричал. Но звук исчез, будто его проглотила земля.
Только заяц — шептал. Не словами, а звуками, похожими на дыхание сквозь сон.
Шёпот был неясен, но в нём слышался древний, безумный язык, от которого сводило виски.
Заяц в руках зашевелился.
Кожа на ладонях вспыхнула болью, будто прикоснулась к раскалённому металлу.
Игрушка подняла голову.
Выцветшее лицо исказилось в демонической улыбке, в которой не было ничего детского.
⁂
На следующий день в парке нашли термос — он стоял на старой скамейке, покрытой инеем.
Рядом на влажном асфальте отпечатались детские следы — мелкие, неровные, будто кто-то долго стоял, колеблясь, прежде чем уйти в темноту.
В траве, возле качелей, лежал плюшевый заяц.
Тот самый — но теперь почти новый, с двумя глазами и ровными, чистыми швами, словно кто-то заботливо заштопал старые дыры.
Смотритель парка поднял игрушку, оглянулся по сторонам и, не найдя никого, сунул её за пазуху.
Заяц оказался неожиданно тёплым — будто полежал не на холодной земле, а в чьих-то руках.
Вечером, вернувшись домой, он отнёс игрушку в детскую, где мирно посапывали его малыши.
Осторожно положил зайца на стул у кроватки и прикрыл дверь.
Из комнаты донёсся лёгкий, почти неслышимый шорох — как если бы ткань коснулась пола. Мужчина замер, прислушиваясь, но решил, что показалось.
Он подошёл к окну — фонарь снаружи светил слишком ярко. Шторы колыхались от сквозняка.
Когда он выглянул на улицу, сердце ухнуло куда-то вниз.
Посреди дороги, в круге тусклого света, стояла девочка. Маленькая. В вязаной шапке с помпоном.
Она глядела прямо на него.
Её губы шевелились, едва заметно.
И всё же он отчётливо услышал — не ушами, а внутри головы:
— Потеряла зайчика…
Шорох за дверью усилился.
Теперь к нему примешивалось тихое, ровное дыхание.
Он медленно повернулся.
Из щели под дверью тёк узкий луч света — тёплый, мягкий, как от ночника.
Но вместе со светом из-под двери выползала тень.
Нечеловечески длинные уши тянулись по полу, и в тишине слышалось, как что-то мягко шлёпает по линолеуму, приближаясь.
Мужчина хотел шагнуть, но тело не слушалось.
Тень замерла у его ног.
— Нашёл… — прошептал кто-то из-за двери.
И в ту же секунду свет погас.
Исповедь
1
Патрик долго смотрел на алтарь, затем перевёл взгляд на большое деревянное распятие, висевшее на стене. Священник внимательно изучал каждую деталь, хотя крест был ему давно и хорошо знаком. Он рассматривал каждый изгиб, каждую трещинку на потемневшем от времени дереве. За более чем сорок лет службы Патрик не раз сидел здесь после вечерней мессы — в тишине, перед тем как запереть церковь и отправиться домой. Эта тишина была особенной — не мёртвой, а живой, наполненной дыханием старого дерева, едва слышным потрескиванием свечей и слабым, почти неуловимым эхом шагов, давно растворившихся в каменном своде. Он сидел, сложив руки на коленях, глядя на распятие — не столько молясь, сколько прислушиваясь. Казалось, в этом шепоте воздуха, в мерцании огарков и пылинок, танцующих в узком луче света, прячется что-то неясное, забытое, но всё ещё живое. Он любил эти минуты одиночества: смотреть на Спасителя и размышлять о делах насущных, о людях, о вере, о себе.
Резкая боль в груди и внезапный приступ кашля прервали его мысли. Боль была невыносимой. Дрожащей рукой Патрик нащупал в кармане флакон с обезболивающими — теми самыми, что доктор выписал две недели назад. Проглотив таблетку, он выдержал паузу, позволяя лекарству начать действовать. Боль немного отступила, и священник стал дышать медленно, осторожно, будто боясь спугнуть краткое облегчение.
Он сел на край скамьи, стараясь не делать резких движений. Уже несколько месяцев Патрик не помнил, когда в последний раз дышал свободно. Каждая проповедь давалась ему всё тяжелее: прежде чем выйти к прихожанам, он долго собирался с мыслями, глотал лекарства и говорил через боль — таблетки уже почти не помогали.
Сквозь слёзы Патрик снова взглянул на фигуру Христа. Дрожащими руками он достал носовой платок и осторожно провёл им по лысой голове — волосы давно выпали после химиотерапии, оставив кожу холодной и уязвимой.
Это был его последний день в роли священника. Он хотел провести службу, но сил не осталось. Осталось лишь одно — сидеть в тишине, созерцая медленно угасающий вечер. Сумеречный свет скользил по камням и витражам, тени растягивались по полу, и казалось, что сам храм затаил дыхание. Несколько дней назад доктор, долго всматриваясь в свежие снимки, медленно опустил взгляд и, с привычной сдержанной грустью, произнёс:
— Вы были хорошим бойцом, святой отец… Мы сделали всё, что могли.
С тех пор оставалось только ждать — ждать, когда болезнь заберёт его окончательно.
Патрик смирился с этим. Он принял болезнь как испытание, посланное свыше, как путь, который нужно пройти с достоинством. И всё же, глубоко внутри, он боялся. Сам себе он не решался признаться, чего страшится больше — самой смерти или её внезапности.
Превозмогая боль, Патрик поднялся со скамьи. И вдруг заметил в дверном проёме тёмную человеческую фигуру. Было поздно; никто из прихожан не приходил в церковь в такой час. Священник хотел сказать, что храм уже закрыт, но затем подумал: в свой последний день стоит помочь хотя бы ещё одной душе приблизиться к Богу.
Он приветственно поднял руку:
— Добрый вечер. Заходите, пожалуйста, двери церкви всегда открыты.
Голос предательски дрогнул, и резкая боль снова пронзила грудь, отозвавшись пульсом в висках. Мир поплыл перед глазами, и Патрик схватился за ближайшую скамью, чтобы не упасть.
— Святой отец, с вами всё в порядке? — рядом раздался мягкий мужской голос. Чья-то крепкая рука поддержала его за локоть, не давая осесть на пол. От этого прикосновения стало легче. Пелена перед глазами начала рассеиваться, и Патрик смог разглядеть человека, стоявшего рядом. Лицо казалось смутно знакомым, но, когда зрение прояснилось, он понял, что видит его впервые. Перед ним стоял темноволосый мужчина, слегка небритый, с глубокими, почти чёрными глазами.
— С вами всё хорошо, святой отец? — повторил он, не отпуская локоть священника.
— Да… да, спасибо вам, молодой человек, — выдохнул Патрик, понемногу приходя в себя.
Незнакомец отпустил его руку и подошёл к алтарю. Некоторое время он молча стоял перед распятием.
— Я тоже люблю его рассматривать, — тихо сказал Патрик, подходя ближе. Мужчина чуть заметно кивнул.
— Простите, вы, наверное, хотите побыть наедине с Богом… Не буду мешать.
Он уже собирался отойти, когда услышал за спиной:
— Не уходите, святой отец. Я пришёл к вам поговорить.
— Поговорить? — Патрик обернулся. — Вы имеете в виду исповедь?
— Исповедь, — спокойно ответил мужчина, всё ещё не оборачиваясь.
— Конечно, сын мой, только дайте мне минуту, я подготовлюсь…
— Постойте, святой отец, — перебил его голос. — Вы меня не поняли. Это я пришёл вас исповедовать.
Молодой человек резко повернулся.
2
Некоторое время они стояли молча, будто воздух между ними стал плотнее. Пламя свечей дрогнуло, словно что-то невидимое прошло по храму.
— Что вы имеете в виду? — растерянно спросил священник. Лицо незнакомца оставалось непроницаемым, но в его тёмных, почти чёрных глазах было что-то странное — глубокое, как бездна, и смутно знакомое. У Патрика мелькнула мысль, что он уже видел эти глаза — когда-то, в другой жизни, в другом месте. — Где же я мог вас…
Но молодой человек перебил его:
— Простите, святой отец. Я понимаю, вы несколько обескуражены моими словами. Мне следовало выразиться мягче. Это не исповедь, — он слегка улыбнулся, и на мгновение в его лице мелькнула тень иронии. — Это интервью.
Он опустился прямо на холодные каменные ступени напротив алтаря, опершись локтями о колени. В свете свечей его тень легла на пол, будто живая, будто наблюдающая.
— Я независимый журналист, — произнёс он спокойно. — И мне стало известно, что сегодня ваш последний день в церкви. Говорят, вы — личность незаурядная, человек глубокой веры. Мне бы хотелось поговорить с вами. Думаю, людям будет интересно узнать, как вы пришли к Богу… и что вас удерживало рядом с Ним все эти годы.
Патрик не ответил сразу. Он внимательно смотрел на незнакомца, будто пытаясь рассмотреть за словами что-то иное — скрытый смысл, внутреннюю суть. Было ощущение, что этот человек пришёл не за интервью. В его голосе звучала не любопытствующая интонация репортёра, а какая-то внутренняя уверенность, будто он и так всё знает, просто ждёт подтверждения.
— Святой отец, — произнёс журналист, чуть наклонившись вперёд, — вы служите здесь уже очень давно. Почти вся ваша жизнь прошла в этих стенах. Я слышал, что вы рано потеряли родителей и воспитывались при монастыре. Вероятно, именно это повлияло на ваш путь.
Патрик тяжело выдохнул. Боль, что грызла его грудь, на мгновение ослабла, словно отступила перед тенью прошлого. Он вдохнул — осторожно, с наслаждением, как человек, впервые за долгое время почувствовавший вкус воздуха.
— Да, возможно, — тихо сказал он. — Но всё началось гораздо раньше.
Он помолчал, собираясь с мыслями, потом добавил:
— Я отчётливо помню тот день. Мне тогда исполнилось девять. Самый лучший день рождения… и день, когда всё изменилось.
Патрик закрыл глаза. Перед ним ожили картины детства — обшарпанный деревянный дом, тёплый запах пыли, солнце, падающее сквозь дырявую крышу веранды.
— Я сидел на крыльце, болтал ногами и просто ждал, — начал он. — Отец обычно не вспоминал о моём существовании, но в тот вечер он появился неожиданно. Вместо привычных брани и пинков, вместо запаха дешёвой выпивки и злобы, он вдруг достал из-за спины грязный, дрожащий комочек. Это был щенок. Маленький, худой, в репьях.
Патрик улыбнулся — устало, но искренне.
— Он сунул его мне в руки и, заплетающимся языком, пробормотал нечто вроде поздравления. Потом пошёл в дом. Я стоял с этим тёплым комочком и не мог поверить, что всё это по-настоящему. Как он вообще мог вспомнить, что у меня день рождения? Откуда в нём возникла эта неожиданная забота?
Он замолчал, вспоминая.
— Отец был жесток. С детства я знал: если он дома — лучше не попадаться на глаза. Он считал, что доброта делает мужчин слабыми. Воспитывал меня кулаками, криками и холодом.
Из дома донёсся голос мачехи — визгливый, раздражённый. Даже спустя десятилетия Патрик слышал его отчётливо, словно она кричала из соседней комнаты.
— Она ругала его за то, что он снова пропил всё, что было, и вернулся без денег. Такие сцены случались часто, но в тот вечер всё закончилось на удивление мирно. Видимо, отец принёс остатки вчерашней выпивки, и моя «вторая мама» решила простить его — до утра.
Священник опустил взгляд, и на мгновение его лицо стало мальчишеским, беззащитным.
— Я знал, что, когда они заснут, можно будет хоть немного побыть в тишине. Я сидел на крыльце, держа щенка. Он уже не скулил, просто спал, свернувшись клубочком у меня на руках. Я гладил его шерсть — жёсткую, сбитую, но тёплую. Он приоткрыл глаз, посмотрел на меня, и я впервые почувствовал — вот оно, настоящее счастье.
Он чуть улыбнулся.
— Весь день мы были неразлучны. Я вымыл его, накормил остатками скудной еды, что осталась со вчерашнего дня. Мы играли во дворе, пока солнце не стало садиться. Я был счастлив, как, наверное, никогда в жизни.
Но счастье длилось недолго.
— Когда родители проснулись, я уже был на улице и играл с щенком, как вдруг раздался крик. Мачеха визжала, обвиняя отца в том, что он притащил в дом собаку, когда и так едва хватало на еду. Её голос дрожал от ярости, а слова оскорбляли и пугали одновременно: она грозилась выгнать нас обоих.
Патрик помедлил, словно снова видел всё перед глазами.
— Я боялся. Сидел у двери, прижимая щенка к себе. Отец вышел на порог, посмотрел на меня и протянул руку. Я понял, что он хочет забрать его. Я сопротивлялся, бил его по руке, плакал, умолял… но он не слушал. Потом вдруг остановился. Посмотрел на меня как-то странно — будто что-то сошло на него. И ушёл в дом.
Дверь закрылась. Начались крики, потом — глухие удары. Сначала один, потом другой. Потом — тишина. И только тихие, влажные звуки за стеной.
— Я помню, как стоял на ступеньках, — голос Патрика стал тише, он почти шептал. — Мне было страшно даже дышать. Когда дверь открылась, на пороге стоял отец. В руке — молоток, с которого стекала кровь. Он улыбался. Впервые в жизни — по-настоящему.
Патрик закрыл глаза.
— Он сел рядом и потянулся за щенком. Я не мог пошевелиться — воздух вокруг сжался, и время будто остановилось. Да, отец был пьяницей и дебоширом, но я никогда не думал, что он способен на такое. Что произошло в его голове? Почему обычная, привычная ссора — крики, угрозы, которые звучали здесь каждый день — вдруг превратились в что-то невообразимо жестокое, заставившее его схватить молоток и улыбнуться этому ужасу?
