Когда я разозлюсь, мне кажется, что это ужасно, что я кричу, даже ору, и что мир вокруг меня сейчас взорвется. Когда-нибудь мой гнев кого-нибудь убьет. Да, мой гнев огромен, когда я завожусь. Мне от него плохо, и чаще всего он застревает у меня в горле.
Когда что-то неважно, тогда я могу немного покричать, даже если на самом деле это неважно, и очень горда, что могу. Но когда речь идет о чем-то важном, гнев застревает во мне, и я устаю. Он обращается против меня, и я настолько устаю, что иногда по нескольку дней лежу в постели, спрашивая себя, почему я так устала, ведь я же пью витамины. Говорю себе, наверное, это моя анемия. Я, бывает, даже иду к врачу, и он заставляет меня сдать анализ крови, и в крови у меня всё не так, но это обычное дело, однако врач всё равно хочет сделать мне несколько уколов.
Но мне хотелось быть одной. Мне не хотелось ни чтобы меня так внимательно слушали, ни чтобы так пристально смотрели, даже вглядывались в меня. Она всегда что-то видела, даже когда видеть было нечего. Всегда что-то слышала, когда ничего важного не говорилось. Она страдала из-за этих пустяков. Я тоже.
Я всегда говорю, поживем — увидим. Говорю, поживем — увидим, и думаю, что может произойти всё что угодно. А здесь есть всего две вещи: жизнь или смерть.
Я должна была почувствовать, что на этом нужно остановиться, после первой ссоры, что я не вынесу последующие. Я ненавидела ссориться и была не сильна в ссорах, тем более с С., которая так умела убеждать. Да, она так умела убеждать, что я думала, что она, наверное, права, и уступала. У меня никогда в жизни такого не было. Никогда я не жила в страхе будущей ссоры. Раньше мне часто казалось, что мне не хватает воздуха. Но я никогда не чувствовала, что за мной следят.
В Нью-Йорке мне нужно быть осторожной, когда я смеюсь. Я еще иногда смеялась, но гораздо меньше обычного. И мне этого не хватало, я мрачнела и уходила звонить с улицы, чтобы успокоиться.
Но для меня это был пустяк, мне просто хотелось посмеяться. Посмеяться посреди объявленной катастрофы. Посмеяться на вулкане. Все удивлялись, что я так много смеюсь, и удивлялись, что я в таком хорошем настроении. Однако С. сказала мне по телефону, кажется, у тебя всё очень плохо. Она издалека почувствовала, что скрывается за этим смехом. Но, к счастью, сам смех она не слышала, иначе она бы оскорбилась. Сейчас я говорю «оскорбилась», а тогда бы сказала «ревновала», ревновала по пустякам. Как будто у меня нет права немного посмеяться.
Однажды мать сказала мне, когда я вышла оттуда, сердце у меня было мертво. Может быть, оно уже было чуть-чуть мертвое, когда я была маленькой или даже всегда, но мне так не кажется. Я не знаю. Да и к чему знать такое. Это, вероятно, нужно, чтобы защищаться от всех этих слов любви, которые порой звучат фальшиво, немного фальшиво в любом случае и даже часто. Но порой нет. — Кроме этого, она ничего не рассказывала о том месте, когда я ее спрашивала, только такие вещи, как подруга меня спасла тем, что воровала картошку. Она рассказывала мне только о замечательных вещах. Иначе она ничего не могла сказать.
угодила в сеть, которая каждый день сжимается вокруг меня, и чем больше она сжимается, тем меньше любви. Возможно, однажды я спрошу себя, где эта сеть, и мне будет ее не хватать. Надеюсь, что нет, но никогда не знаешь заранее. Я привыкла строить себе тюрьмы. И если это — еще одна тюрьма, то почему бы мне потом по ней не скучать. Одна тюрьма, другая — какая разница.