автордың кітабын онлайн тегін оқу Одесские осколки
Александр Сороковик
Одесские осколки
В этой книге собраны рассказы об Одессе и её жителях. О старике-сапожнике дяде Боре, героической кошке Муське, о любви — и самой первой и несостоявшейся. О подростках, молодых людях, старом скрипаче и его верной Музе. О приключениях, о буднях и обо всём, что происходит вокруг нас. Несмотря на то, что это рассказы об Одессе, в этой книге совсем немного юмора. В этих рассказах — всего понемногу, как и всегда в нашей жизни. Есть в книге и воспоминания об Одессе 1960-х, то что было в моём детстве.
Старые итальянские туфли
Мать вошла в Маринкину комнату как обычно, не постучавшись и не спросясь. Дочь лежала на тахте, задрав на сложенное одеяло полные белые ноги — чтоб отдыхали. Всё её внимание занимал планшет с широким экраном. Наманикюренные пальчики сосредоточенно прыгали по экрану, довольно субтильное для её комплекции миловидное личико под тёмными кудряшками выражало умиротворение и сосредоточенность.
— Вставай давай, иди к отцу в комнату. Он благословить вас с Генкой хочет.
— Чё, опять помирает? — лениво спросила Маринка, по-прежнему не отрываясь от экрана. — У меня тут только базар толковый вырисовывается…
— Не опять, а снова! — Лариса Сергеевна повысила голос. — Тебе бы только с подружками ля-ля…
— Это не подружки, мам, — Маринка томно вздохнула, — это Игорёк!
— Ну, так скажи, что позвонишь или как у вас там… напишешь попозже, отец зовёт!
— Ладно, приду щас, погоди чуток…
* * *
Старший Курилов лежал на своей тахте в маленькой комнате и тяжело, с постанываниями, дышал. Лариса вошла, подтолкнула вперёд хмурого Генку, двенадцатилетнего оболтуса, давно уже переставшего слушаться кого-либо и понимавшего только тяжёлую мамкину руку, когда она бралась за него всерьёз.
Маринка, недовольно кривя губы, держалась подальше, возле двери, всем своим видом показывая, что пора уже начинать и побыстрее заканчивать всё это действо: её ждёт Игорёк для продолжения интересного разговора.
Александр Михайлович открыл глаза, убедился, что вся семья в сборе, и начал приподниматься на своём ложе. Повозился немного, пытаясь сесть, укоризненно посмотрел на жену. Та, зыркнув на Генку, чтоб не удрал, подошла к кровати, подтянула мужа за плечи, прислонила к стоящей вертикально подушке. Вернулась на своё место и с ничего не выражающим лицом стала ждать.
— Лариса, дети, я умираю, — голос Курилова был слаб и тих, но никто не придвинулся поближе, чтоб расслышать последние слова умирающего, все молча стояли с равнодушными лицами, — пришёл мой час, всё кончено… Дети, я должен благословить вас; подойди, Марина.
Маринка равнодушно приблизилась, привычно наклонила голову. Отец крестообразно потыкал над её волосами маленькой иконкой Богородицы, как умея, изображая благословение. Затем совершил такую же процедуру с Генкой, взяв с прикроватной тумбочки ещё меньшую иконку Спасителя. Сын пыхтел недовольно, однако молчал.
Никогда не отличавшийся особой религиозностью, Курилов когда-то прочитал то ли у Чехова, то ли у Толстого, как русские помещики и аристократы благословляли перед смертью детей иконами, и теперь ему хотелось им, благородным и значительным, подражать.
Больших деревянных икон в доме не держали, приходилось довольствоваться малюсенькими бумажными образками. Что именно говорить, благословляя домашних, Курилов не знал, поэтому просто изображал подобие креста над головами детей и важно молчал.
Александр Михайлович откинулся на подушки, пожевал губами и заученно произнёс:
— Мать слушайтесь, поддерживайте её. Ты, Геннадий, будешь теперь вместо меня, учись хорошо, поступай в институт, зарабатывай, помни, что ты мужчина. Марина, будь счастлива с Игорем, замуж выходи, свадьбу играй скоро, не жди, когда по мне траур кончится, — девушка кивала, делая вид, что внимает последней воле отца. Свадьба планировалась на июль, когда Игорёк сдаст летнюю сессию, и это мероприятие никак не зависело от желаний отца семейства, всё было давно обговорено и решено без него.
— Лариса, крепись! Тебе, я знаю, будет трудно без меня, но ты выдержишь, — он помолчал, а потом начал давать указания, как вести хозяйство и содержать дом с уходом основного кормильца. Тут уж его вообще перестали слушать. Давным-давно мать и дочь вели это самое хозяйство сами, обходясь неплохой маминой и пока ещё маленькой дочкиной зарплатами, а также недавно выбитым крохотным государственным пособием.
Старший Курилов работал нерегулярно, получал мало, а на своё лечение, как все мнительные люди, тратил много, так что говорить о нём, как не только об основном, но и вообще, как о кормильце, было нелепо.
Вскоре больной выдохся. Он попросил у всех прощения и закрыл глаза, давая понять, что церемония окончена. Все стали с облегчением продвигаться к двери, как вдруг Александр Михайлович окликнул жену:
— Лариса, а где мои итальянские туфли?
— Не знаю, где-то в кладовке, наверное, — равнодушно отозвалась та.
— Ты найди их, почисти. Я хочу, чтоб меня в них в гроб положили. Слышишь? Обязательно в них похорони, это моя последняя воля! — повысил он голос, словно откликаясь на её равнодушие.
— Хорошо, я найду. — Лариса изо всех сил пыталась скрыть раздражение. — Ну, мы пойдём, отдыхай, поспи, всё и пройдёт. Лекарство вон, выпей.
Курилов устало махнул рукой, не открывая глаз, но ничего не сказал. Домашние с облегчением покинули комнату.
* * *
Жена и дети Курилова не были равнодушными и циничными негодяями, которые не слушают умирающего мужа и отца. Дело в том, что глава семейства устраивал шоу с умиранием, благословением детей и прочими атрибутами регулярно, чуть ли не каждый месяц. Это длилось уже больше года и надоело всем хуже горькой редьки.
Всё началось позапрошлым летом, когда Александр Михайлович, и раньше не блиставший крепким здоровьем, сильно занемог. Беда заключалась в том, что он всегда любил то, чего ему следовало избегать: копчёное мясо, жареную картошечку, жирную домашнюю колбаску и, конечно, под это дело, водочку.
Жена не одобряла его увлечений, поэтому он частенько на заначенные от неё деньги тайком покупал запретные лакомства и в знакомом баре возле Привоза уничтожал их под сто пятьдесят грамм. Также неплохо давали возможность покушать родственники и друзья. Куриловы жили небогато, но в праздники гостей принимали, да и сами в гости ходили часто. И везде столы ломились от обильной, но неизысканной, простой жирной и острой пищи, да и водочка была в достатке.
В то лето, после череды щедрых застолий, Александра Михайловича увезла скорая. Организм, регулярно отравляемый острой и жирной пищей, не выдержал и отозвался сразу целым букетом заболеваний: тут были и почечные колики, и повышенный сахар, и щитовидка.
Он провалялся две недели в больнице, кое-как подлечился, но баловаться запретным не перестал. Ходил в поликлинику, пил множество дорогих лекарств, прислушивался к своему организму, впадал в истерику по поводу надвигающейся кончины, но диеты придерживался только дома, под бдительным оком супруги, да на работе, когда таковая имелась, получая диетические обеды с собой. При этом в гостях, где вкусного было вдоволь, не сдерживался и набивал желудок вредной пищей, несмотря на попытки жены остановить его.
После этого чаще всего следовал приступ, обезболивающий укол и шоу с умиранием и благословением. Семья давно уже тяготилась этими спектаклями, но прервать их никто не решался.
Вот и сейчас все вздохнули с облегчением и стали расходиться по своим делам. Только Лариса вдруг остановилась и задумчиво спросила дочь:
— Мариш, а действительно, ты не помнишь, где эти туфли могут быть? Он же теперь не слезет с нас, пока они не найдутся. Вот же вбил себе в голову!
— Да не переживай ты, ма, — Маринка стояла уже на пороге комнаты, — я их недавно видела в кладовке, внизу среди хлама. Только куда их, им же сто лет в обед, они все стоптанные, пыльные, потресканные!
— Куда, куда! — мать сердито дёрнула головой. — Найдём их, вычистим, починим, кремом намажем, и пусть любуется, вспоминает, как сто лет назад их носил, деловым себя воображал!
Маринка пошла к себе и продолжила общение с женихом, которое закончилось только за полночь. Самый животрепещущий вопрос, давно и безуспешно обсуждаемый, был у них квартирный. Ещё не решили, где жить: у неё комната была, но находиться в квартире отцу вместе с будущим мужем не представлялось возможным: Игорь, целеустремлённый молодой человек, оканчивал престижный институт, куда поступил сам на бюджетное отделение, и уже проходил стажировку в очень крутой организации. Будущего тестя откровенно презирал и совершенно не терпел его поучений, а папочка только и ждал нового члена семьи, чтоб учить уму-разуму. Генка-то совсем от рук отбился, а зять должен терпеть, раз не имеет не только своей квартиры, но и комнату в родительском гнезде делит с братом.
Мать с боем уложила спать Генку, повозилась на кухне. Заглянула в комнату к мужу — тот спал, беспокойно дыша и постанывая. Она покачала головой и вышла. Давно уже Лариса не испытывала к нему ни жалости, ни сочувствия. А уж про любовь вообще не помнилось, была ли она когда-то. Поймала себя на мысли, что, если он и вправду умрёт, всем станет только легче. Освободится комната, не нужно будет портить себе нервы, участвуя в жалком, позорном шоу «Умирающий муж и злые домочадцы». Лариса покачала головой, упрекая себя за крамольные мысли, и пошла спать в свою проходную, на двоих с сыном комнату.
* * *
А наутро она вновь ворвалась к дочке без стука, растолкала её, сонную, и сквозь всхлипывания сообщила, что ночью отец умер. Все настолько привыкли к постоянным умираниям главы семьи, заканчивавшиеся ничем, что поначалу были просто ошарашены и не понимали, что теперь делать. Затем оцепенение прошло, и началась обычная в таких случаях суета. Звонили в «скорую», потом на работу — отпрашиваться. Генке велели в школу не идти, а отправляться к бабушке, чтоб не путаться под ногами. Обзванивали родню и друзей, сообщали печальную новость. Те выражали дежурные соболезнования, спрашивали, когда похороны. Женщины ничего толком не могли сказать, сами не знали.
К их облегчению появился любезный молодой человек из похоронного бюро, очевидно извещённый диспетчером «скорой», и быстро взял все хлопоты на себя. Приехала врачиха — крупная, значительная, с брезгливо-равнодушным лицом. Цепко осмотрела покойного, засвидетельствовала смерть, сказала, что надо везти тело в морг. Предварительная причина — сердце, но точно скажут только после вскрытия.
Участковый, который заходил ещё раньше, подозрений в насильственной смерти не имел, поэтому вскоре появились двое небритых мужичков с носилками, погрузили на них безропотное тело и унесли. Любезный представитель похоронного сервиса быстро согласовал все вопросы: когда и где хоронить, как получить свидетельство, будут ли отпевать — если надо, у него и священник есть, а поминки можно организовать у них в специальном кафе, там всё налажено, кормят хорошо и не сильно накладно. Велел до завтра собрать и привезти в морг вещи, в которые потом оденут покойного. Назвал сумму к оплате, довольно высокую, виновато развёл руками: что поделать, всё сейчас очень дорого, зато ни о чём не нужно беспокоиться.
Маринка вела все переговоры сама — мать словно впала в ступор, не могла ответить ни на один вопрос. Молодой человек взял аванс — всё, что нашлось в доме. Покривился: маловато будет, попросил назавтра, до окончательного расчёта добавить ещё, начал объяснять, как это сделать, но, к счастью, примчался Игорёк, привёз деньги, рассчитался с распорядителем и выпроводил его за дверь.
Лариса Сергеевна наконец очнулась и твёрдо заявила, что Маринка должна найти отцовы туфли, о которых он говорил, и отнести в срочный ремонт. В соседнем дворе, на Большой Арнаутской, есть какой-то дядя Боря — он, вроде, берётся за любую обувь, пусть отправляется к нему и просит починить туфли до вечера, чтоб с утра отвезти в морг. Отец велел похоронить его в них, а воля умирающего — это святое. Помолчала немного и вдруг, неуверенно улыбнувшись, сказала:
— Это аж с девяносто второго года; тебя, Маринка, тогда ещё не было, мы с отцом поженились только. Он всё хотел бизнесом заниматься, нашёл какого-то итальянца, тот собирался магазин обуви у нас открывать, а Саша ему помещение подыскивал. Только ничего у них не вышло, итальянец, как узнал, какие взятки надо давать, быстро свернулся и уехал, а эти туфли Саше подарил. Он всё в них щеголял, гордился, мечтал какой-нибудь бизнес наладить, да так и не сложилось, всё в пустые разговоры ушло… А туфли хорошие были, он их столько лет носил, сначала на выход, потом на работу, а после уже так, на улицу, в магазин, пока совсем не забросил… Ты, Мариша, найди их, почини, пусть Саша напоследок в них побудет… — она заплакала, и Маринка бросилась её утешать, обещая обязательно всё сделать.
Игорёк дождался её в прихожей, сказал, что ему надо бежать в институт, оставил ещё денег «на мелкие расходы». Маринка благодарно поцеловала его и отправилась в кладовку за туфлями. Нашла их, помыла, высушила. С сомнением осмотрела: старые, рваные, потёртые — возьмётся ли за них мастер?
Старик-сапожник, лысоватый, маленький, в круглых очках и приплюснутой шерстяной шапочке, долго недоумевал, зачем ремонтировать такое старьё, и за работу взялся только после того, как Маринка рассказала ему, для чего хотела починить обувь. Она спросила, сколько это будет стоить, но старый сапожник только отмахнулся — какие счёты с покойником?
А дальше всё прошло, словно само собой. Они получили документы, в срок привезли одежду. В назначенное время Александра Михайловича в аккуратном гробу доставили к дому, где уже ждали соседи, родственники и друзья. Батюшка быстро отпел покойного и удалился, соседи попрощались у дома, а остальные поехали на кладбище. Распорядитель ловко управлялся, руководя спешной, отработанной, словно на конвейере, церемонией.
Гроб поставили возле ямы, на кучу земли. Новый участок, в самом конце Западного кладбища, наполовину состоял из свежих захоронений, наполовину — из только что вырытых могил, ожидающих своих постояльцев. На дорожке к участку уже стоял автобус с новым покойником, и копщики торопились.
Курилов лежал в гробу, укутанный в какую-то похожую на тюлевую занавеску материю, ещё более нелепый, чем при жизни, с обиженным и скорбным лицом. Итальянские туфли, починенные дядей Борей и выглядевшие как новые, никто так и не увидел под покрывалом, да и кому это было нужно, тем более что их парадный, словно для бала вид, никак не вязался с общим жалким видом покойного. Первая приблизилась к гробу Лариса с чёрной лентой в волосах, поцеловала холодный лоб, пошептала что-то про себя, отошла и только тогда разрыдалась, горько и безутешно.
Она не бросалась к мужу на грудь, не звала его по имени. Просто плакала навзрыд, уткнувшись Маринке в плечо, пока прощались остальные. И была в этом плаче тоска по всему её нелепому семейному «счастью», горечь от ничтожного его вида, ещё более несуразного, чем при жизни, и стыд за то чувство облегчения, которое она испытывала.
Все попрощались, гроб заколотили и опустили в могилу. И ушёл Курилов, как был: в потрёпанном костюме, старом, кое-как повязанном галстуке и чудесных, блестящих, как новые, итальянских туфлях. Народ потянулся к автобусу, чтобы ехать в кафе поминать умершего, натужно подбирать добрые слова, пить водку и есть вредные продукты, которые он так любил.
В автобусе Маринка сидела рядом с матерью, а из головы у неё всё не выходил старик-сапожник с Большой Арнаутской — как он долго рассматривал знаменитые отцовские туфли, качал головой, разводил руками и бормотал, что Там не будет Бог смотреть на обувь, в которой ты пришёл, а будет спрашивать, как ты жил. И от этого ей становилось совсем грустно и очень-очень хотелось плакать…
Февраль-март 2016
Красные босоножки
Со Славкой мы звонимся обычно два раза в год, на дни рождения. В этот день звонил я, его черёд был праздновать. Раньше мы жили в одном дворе, дружили с детства до тех пор, пока в начале девяностых меня не унесло в столицу — пробиваться наверх, убегая от провинциальной нищеты. Хотя Одесса и не считалась глухой провинцией, всё равно перспективы в столице вырисовывались совсем другие.
Звал потом, когда зацепился и начал выкарабкиваться наверх, друга к себе, но он предпочёл обустраиваться в родном городе. Созванивались редко — вначале связь между городами была некачественной и дорогой, потом это стало проще и дешевле, однако совместных интересов оставалось всё меньше. Общие друзья-подруги переженились, повыходили замуж, разъехались, потерялись. У каждого была своя жизнь: дети, а вскоре и внуки, работа, дача. Последние несколько лет звонились просто по привычке:
«Привет-привет, с днём рождения, здоровья-счастья, как дела, жена, дети, спасибо, пока-пока».
Однако в этот раз отлаженные шестерёнки дали сбой, и Славка, чуть помявшись, вдруг спросил:
— Сань, а ты дядю Борю помнишь?
— Ну, ты даёшь, дядю Борю не помнить! Что он, жив ещё?
— Да как тебе сказать… Жив, но счёт уже на дни пошёл. Он в больнице, позавчера увезли, рак у него оказался в последней стадии…
— Да, блин, вы что там, все спите, неужели раньше не заметили, почему только сейчас опомнились?
— А ты дядю Борю не знаешь? Сидел до последнего в своём подвале, работал, «Кубу» напевал, никому ни гу-гу. Буквально за день до того, как его скорая увезла, он ещё заказ у кого-то принял! — Славка помолчал, а потом вдруг неуверенно спросил: — Сань, а ты никак не сможешь приехать, попрощаться? Я понимаю, что ты деловой перец, но всё же…
Мы поговорили ещё немного и разъединились. Я пообещал обязательно вырваться, в душе понимая, что это нереально. На работе запускался новый проект, при успешном воплощении которого наша контора значительно вырастала в статусе, а я в должности. Но там только начались согласования, и это могло затянуться ещё на неделю-другую.
Да и моя Ксюша не одобряла одиночные поездки, считала, что съездить на отдых в город моего детства, как мы планировали уже лет пятнадцать, нужно всей семьёй. А так как семья недавно пополнилась горластым, требовательным и знающим себе цену внуком Витей, про общую поездку можно было забыть на несколько лет.
Однако назавтра начались чудеса. К обеду меня вызвал шеф и в полной растерянности сообщил, что проект прошёл согласования с первого раза, на ура, и утром был утверждён. Весомая премия будет зачислена мне на счёт в ближайшие дни, а пока я могу взять небольшой отпуск, дней на десять. Я тут же написал заявление, шеф подмахнул его, и я стал свободным человеком. До следующего проекта.
А Ксюша сказала, что нечего мне тут путаться под ногами, ибо они решили — пусть первые дни молодые поживут у нас, она поможет Светке с ребёнком, а заодно приглядит за её мужем — чтоб был обихожен, накормлен и обласкан, не чувствовал себя лишним и не смотрел по сторонам. Я благодарно поцеловал её, объявил о своём отъезде и пообещал, что, как только премия придёт мне на карту, тут же переведу её в пользу Его Высочества Виктора Первого.
Покупка билета и сборы много времени не заняли, и уже на следующий день я сидел в мягком кресле возле иллюминатора. Вот мы взлетели, набрали высоту и словно оторвались от всей прежней жизни. Я откинулся на спинку и оказался в далёком прошлом. Исчез салон самолёта, подо мною уже не кресло, а бетонная тумба; по двору ковыляет маленький, сухощавый, с высоким лбом, на который сдвинуты круглые очочки, наш сапожник дядя Боря. И конечно, звучит его неизменная песня:
«Куба, любовь моя!
Отблеск зари багровой…
Песня летит, над планетой звеня,
Куба, любовь моя!»
Он пересекает двор, напевая песню о кубинских повстанцах, перевирая слова и отчаянно фальшивя, исчезает в подворотне, а я, мальчишка, смотрю ему вслед, и какая-то влажная муть застилает мне глаза. Очень странно, почему, откуда слёзы у не умеющего плакать огольца и разбойника с Большой Арнаутской — улицы Чкалова? Наверное, это всё-таки плачет взрослый дядька, который словно с высоты видит ту картину, а потом вновь превращается в беззаботного, загорелого до черноты пацана из семидесятых…
* * *
Дядя Боря был в нашем дворе всегда, сколько я себя помню. Его сапожная мастерская выходила не на улицу, а во двор, и не имела никакой вывески. Однако недостатка в заказах он не испытывал. Дядя Боря умел делать чудеса. После его ремонта обувь выглядела лучше новой и служила ещё долгие годы. Не бывало случая, чтобы он не смог что-то починить или отказался это делать. Но перед тем как взяться за ремонт, сапожник полагал своим долгом отчитать клиента по полной:
— И шо, вы хотите сказать, что берегли свои туфли? А тогда с чего не принесли их дяде Боре ещё у той сезон? Нет, вы думаете, шо дядя Боря волшебник? Вы будете топтать и разбивать свои туфли, а дядя Боря — их чинить? Надо любить свою обувь, молодой человек! Тогда она и послужит вам многие годы. Ладно, приходите послезавтра, посмотрим, что можно сделать.
А через день счастливый хозяин забирал свои туфли, не узнавал их, так они были чудесно отремонтированы! Он благодарил дядю Борю, совал деньги. Мастер отсчитывал нужную сумму, всегда небольшую, остальное отдавал обратно, никогда не оставляя себе лишнего.
В то время обувь ещё делали не на сезон, а на годы, и старые туфли не выбрасывали, а чинили. И клиентами дяди Бори были самые обычные люди, а не номенклатурные работники — тогдашняя элита.
Я не знаю, когда он успевал делать свои чудеса, колдовать над сбитыми носами, скособоченными каблуками и дырявыми подошвами, превращая всё это в новые, прекрасные туфли и ботинки. Мы чаще видели его, сидящим на бетонной тумбе-завалинке, растущей из стены дома, рядом со входом в мастерскую. Там всегда лежала толстая войлочная подушка, которая убиралась лишь на ночь и в ненастную погоду. На ней, кроме хозяина, разрешалось располагаться только Нельсону, беспардонному местному котячьему авторитету. Кот, сидя на мягкой подушке, щурил свой единственный нахальный жёлтый глаз и следил за воробьями, скачущими в дворовой пыли. Однако понимал, что место это чужое, и всегда покидал его, когда сапожник выходил из мастерской. Делал вид, что его срочно ждут в другом углу двора, и отправлялся туда, покачивая кончиком тёмно-серого, в полоску, хвоста.
Сколько наших сандалий, ботинок и босоножек прошло через дяди Борины руки! Как он ругал нас, мальчишек, за сбитые каблуки и порванные ремешки! Как грозился отодрать всех за уши, потому что нельзя так обращаться со своей обувью! К нему шли все обитатели нашего двора, неся в починку добытые по блату, из-под прилавка, либо честно выстоянные в очереди свои обувки. И служили они потом не год-два, а добрый пяток лет.
А дядя Боря сидел на своей завалинке, напевал неизменную «Кубу», покрикивал на пацанов, важно беседовал со взрослыми, иногда выходил со двора, чтобы выпить в будочке напротив кружку «Жигулёвского». И в перерыве между этими важными делами закрывался в мастерской и ухитрялся делать из рвани модельную обувь.
Он был частью моего детства и юности, моего двора, пыльного поля за сараями, скамейки со столом из крашеных досок, футбола, «пекаря», а потом кинга и клаббера на этом столе, гитарных переборов по вечерам, песен под Высоцкого — петых нарочито хриплыми, полудетскими голосами и ещё многого, ускользающего, щемяще-прекрасного, острого и яркого, такого, что и бывает-то лишь в детстве и немного — в юности.
* * *
Как изменился город! Любимые улицы заставлены рекламными щитами, обочины и тротуары заняты рядами дорогих иномарок, дороги забиты транспортом. Я доехал почти до дома детства, заглянул в Александровский сквер поблизости — сколько воспоминаний с ним связано! Но и там уже всё по-другому. Нет старенького летнего кинотеатра, куда мы бегали пацанами по вечерам, забирались на деревья и «на шару» смотрели фильмы про индейцев и ковбоев. Став старше, водили туда девчонок, уже на «кино про любовь». Там начиналась наша взрослая жизнь: первые сигареты, выкуренные не тайком, в дворовых кустах, а в открытую, первые поцелуи с подружками на задних рядах, первые глотки дешёвого портвейна.
Теперь на его месте располагалось кафе-караоке и летняя площадка. Напротив двора высился куб офисного центра с автостоянкой (или, по-современному, парковкой), да в фасаде первого этажа вместо столовой находился салон эксклюзивной мебели.
А вот двор остался прежним. Конечно, на окнах появились спутниковые антенны, места «Москвичей» и «Запорожцев» заняли «Тойоты» и «Дэу», но сохранился чахлый газон посередине, скамейка под акацией, тот самый стол и многое другое.
Друг детства тоже изменился мало. Конечно, раздался в ширину и в высоту — «закабанел», как у нас говорят, но выражение лица было тем же, разве что стало менее открытым, да во взгляде появилась некая мудрость, соответствующая возрасту.
Мы крепко обнялись, гулко постучали ладонями по обширным спинам, и Славка потащил меня в комнату, где его Наташа уже накрывала стол. Но я воспротивился категорически: «Прежде всего — в больницу к дяде Боре!»
Сначала нас не хотели пускать: больной-де без сознания, мы не родственники, да и время не приёмное… В конце концов, после некоторых движений и перемещений радужных бумажек, врач разрешил зайти «буквально на минуту, всё равно дед почти не приходит в себя».
Тем не менее, как только мы вошли, дядя Боря сразу открыл глаза, словно ждал нашего появления. Он сильно исхудал, пожелтел, сморщился. Однако взгляд был по-прежнему ясен и немного насмешлив.
— О, Славка пришёл! Привет, дорогой! А кого это ты привёл? Ба, надо же — столичная штучка, Санька с тринадцатой квартиры! Шо, приехал старика проводить в далёкий путь?
Мы поговорили ещё немного и стали прощаться: дядя Боря снова начал впадать в забытьё.
* * *
А на следующий день старый сапожник умер. Позвонили из больницы, сухо сообщили о смерти, поинтересовались, кто будет забирать тело — родственников у дяди Бори не было. Он всегда жил один, никто не знал, есть ли у него жена, дети, внуки. Сам он молчал, а спрашивать было неловко. Поэтому печальные заботы взяли на себя соседи. Старого мастера знали и любили все, оттого проблем с финансированием и организацией похорон не было.
Как-то так получилось, что Славка оказался главным хранителем бывшей мастерской. У него был ключ, и мы зашли туда — посмотреть, что к чему. Какие-то инструменты, куски кожи, колодки — ничего из личных вещей. Всё выключено, кран закрыт. Вещи неживые, пыльные, тусклые, словно вместе с хозяином из них ушла душа. Только красным пятном выделялись на полке яркие женские босоножки, нарядные, имеющие тот самый чудесный вид, который принимала вся починенная дядей Борей обувь.
Толстая Галка Мирониха, вечно сидящая во дворе на лавочке возле древней акации, «держала кассу» — собирала деньги с жильцов. Ну, как собирала… Просто принимала разные купюры от тех, кто их давал. Все знали, что финансы стекаются к ней, все и вручали что могли. Никаких отчётов, никакого контроля. Когда было надо, просто брали у неё и тратили: на гроб, на венки, на продукты с Привоза и бутылки из «Темпа».
Поминки, по единодушному решению, организовывали сами — никаких кафе, накроем общий стол во дворе, слава Богу есть кому готовить!
Выносили столы, табуретки, скамейки, скатерти. Варили, жарили, пекли по квартирам с раннего утра в день похорон, чтобы не отвлекаться во время самой церемонии — прощаться поедут все.
Хоронили дядю Борю на Втором Христианском кладбище, официально давно закрытом, принимавшем только по броне или очень уж важных персон. У дяди Бори брони не было, но директору кладбища позвонил из Израиля известный маэстро Горенштейн, который был когда-то мальчиком Сёмкой с нашего двора. Откуда они знали друг друга и какие их связывали отношения, мы не ведали, да и не интересовались. Главное, что для старого сапожника нашли очень приличное место, и даже недалеко от центральной аллеи.
Отпевали в старой кладбищенской церкви, просторной, замечательно-красивой, с большими выразительными иконами. Истово крестились, держа плачущие воском свечи, а те, кто креститься не мог в силу другой веры, молча стояли поодаль, соблюдая уважение к торжественной церемонии отпевания. Клубы кадильного дыма, со строгим горьковато-сладким ладанным ароматом, возносились к высокому потолку, смешиваясь с гулким протоиерейским басом и стройным пением клиросного хора. И даже церковные нищие были в тот день не нахальными, а спокойными и важными, словно почётный караул на проводах высочайшей особы…
А потом во дворе, где дядя Боря провёл всю свою жизнь, накрыли длинные столы разной ширины и высоты, к ним приткнули скамейки, табуретки, стулья. Столы застелили клеёнчатыми скатертями, заставили кастрюлями с борщом, блюдами с пирожками, котлетами, жареными окорочками, печёночными оладьями, биточками из рыбки-сардельки[1], салатами, винегретами, и Бог ведает, чем только ещё!
Я думал, что такие дворовые застолья ушли в прошлое, что они невозможны в нашем буйном двадцать первом веке, что так уже не собираются нигде. Но в тот день во дворе по Большой Арнаутской, или Чкалова, было именно так.
* * *
Вдруг я заметил возле запертой дяди Бориной мастерской неуверенно топтавшуюся женскую фигуру. Славка тоже смотрел в ту сторону. Не сговариваясь, мы подошли туда. Это оказалась молоденькая девушка, лет семнадцати-восемнадцати. Очень славная, но не из тощеньких фотомоделей, а такая, про которых в Одессе говорят: «Бэрэш у руки — маешь вещь!» Лёгкая жёлтая блузка оттеняла милое лицо, обрамлённое недлинными тёмно-каштановыми волосами. Девушка куталась от зябкой прохлады весеннего вечера в красно-коричневую накидку и растерянно смотрела то на запертую дверь, то на людей за столом на затоптанном газоне.
— Это не из нашего двора, — сразу определил Славка.
Мы подошли поближе, поздоровались. Оказалось, девушка сдала в ремонт свои босоножки, ещё неделю назад. Ей было велено прийти через два дня, но, когда она появилась первый раз, сказали, что мастер заболел. Не знаем ли мы, что с ним и как она может забрать свою обувь?
Пока Славка доставал ключи, девочка начала рассказывать, что это её любимые босоножки, настоящие, кожаные. Они приносят ей удачу на экзаменах, а впереди последние тесты за одиннадцатый класс и поступление в институт, хочется отремонтировать их и поносить хотя бы ещё один сезон. Никто не желал браться за них, и ей посоветовали сходить в наш двор, попробовать уговорить старого мастера, который там работает. Тот долго ворчал, что обувь надо ремонтировать вовремя, но всё же взялся за дело. А теперь вот она не знает, как получить их обратно.
Славка был рядом и, конечно, слышал этот рассказ. Несомненно, речь шла о красных босоножках, которые мы видели тогда, когда заходили сюда в день дяди Бориной смерти. Мы открыли дверь, зажгли свет. Босоножки стояли на том же месте (а куда бы они девались?), и мы вручили их счастливой девушке, которая не могла оторвать глаз от чудесной, выглядящей, как новая, обуви.
Она сложила их в сумку, вынула оттуда кошелёк и спросила:
— Сколько я должна? И кому отдать деньги — вам? Мастер сказал рассчитаться, когда заберу.
— Милая девочка! — Славка придвинулся поближе, внимательно посмотрел ей в глаза, — Старый мастер дядя Боря ушёл от нас навсегда, успев починить твои любимые босоножки, но этот его заказ оказался последним. Он был очень хорошим человеком, и лучшей платой будет память о нём. Вспоминай иногда старого сапожника дядю Борю, а с этих денег купи и зажги в Успенском соборе самую большую свечку.
Девушка ушла, бережно унося свёрток с босоножками, улыбаясь светло и немного растерянно, а в осиротевшей мастерской остался лёгкий аромат безмятежной юности и такой же светлой, как эта улыбка, грусти.
Славка, оказывается, прихватил с собой початую бутылку, мы нашли в шкафчике пыльные стаканчики, протёрли три штуки и наполнили их. Дяди Борин поставили на столик, а свои — молча, не чокаясь, выпили.
Светлая память тебе, старый мастер дядя Боря!
Июль-декабрь 2016
1
Сарделькой называют в Одессе мелкую черноморскую
