Раскол
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Раскол

Елена Крюкова

Раскол

Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»


Дизайнер обложки Владимир Фуфачёв

Иллюстратор Василий Суриков




Человек борется за чистоту веры — и убивает ближнего своего.

Русский раскол семнадцатого века отзывается в нынешнем времени вечной огненной нотой древней трагедии. Наш мир опять раскололся. В силах ли человеческих перевязать кровавую рану, вдохнуть в него новую жизнь?

А над людьми полыхает красный огонь…


16+

Оглавление

РАСКОЛ

книга огня

Александр ШУБИН
ВОЛЖСКАЯ СТАРИЦА

«…Ты себя в счастливцы прочишь,

А при Грозном жить не хочешь?»

Александр Кушнер

Книги Елены Крюковой похожи на храмы-хранители животворящей веры в Слово Господне, на храмы-воители, защитники этой веры. На храмы-просветители и храмы-предвосхитители новых времён.

Читатель, обретаясь в этих храмах, обнаруживает, что вокруг основной идеи произведения — вокруг алтаря этого виртуального святилища, как бы на стенах — расположены главы-фрески, своеобразные иконописные образа книги, парящие над событиями.

Автор вольно перемещается в полях времени, которые для него не оцифрованы координатами широт и долгот истории, а находятся в свободном дрейфе и подчиняются какому-то неизвестному мне тайному магнетизму исторических аналогий, неожиданной логике развития общей картины мира, которую возможно оценить, только сопоставляя и анализируя все элементы глав-фресок в едином полотне, на одном дыхании осознания описываемых событий.

Средневековая Русь XV века, объединённая усилиями Ивана III, имела неплохое экономическое развитие и ресурсы, но её дальнейшему процветанию постоянно препятствовали вражеские нашествия, внешняя торговая блокада и внутренние распри боярских родов — конкурентов на царский престол, не согласных с политикой Рюриковичей на независимое, антилатинское развитие, на право иметь свою православную этнорелигию и культуру. При царе Иване IV Русь изменилась и качественно: была отбита мощная идеологическая атака религиозного новодела — «ереси жидовствующих», которая, предпочитая Ветхий Завет Новому Завету, отвергала Святую Троицу и Божественную природу Господа нашего Иисуса Христа, поносила святую братию монастырей и церковнослужителей… При активном участии митрополита Макария и практически всего епископата Руси («…небопарными орлами, легка крыла имуща») был созван Стоглавый собор и написан Стоглав, в своих ста главах учреждающий правила жизни христианской. Одна из глав уделяла большое внимание исправлению книжной продукции. Другая говорила (впервые!) о важности и необходимости духовного образования и обучения, чтобы у «священников и у дьяконов, и у дьяков учинити в домах училища», школы. Как само собой разумеющееся, за этой работой последовали «Соборы примирения», на которых все, даже заклятые враги, прощали друг другу обиды и объединялись для новой жизни. Иван IV, тысячекратно оболганный и ненавидимый «западниками», воевал, строил и писал:

«…и смирился мой дух и умилился, и познал свои согрешения и прибег к святой Апостольской Церкви и припал к Божию человеколюбию и к Пречистой Богородице и ко всем святым».

При Иване Грозном не было ни одного народного восстания. Удвоились народонаселение и территория Руси. Но плеяда Рюриковичей была изведена противниками успехов русского народа. Принцип царя и всех сословий средневековой Руси: «Служить своей земле до смерти» — сменился прельщением красивой и богатой жизнью, посулами наград и благодатей западной цивилизации. Прозападная партия бояр посадила на престол династию царей, на триста лет превратившую Русь в крепостную колонию, а соборную православную веру — в свою духовную вотчину. Этот драматический поворот русской истории удалось воссоздать автору «Раскола» через судьбы выразителей главных действующих сил переломной эпохи: царя Алексея Михайловича, патриарха Никона и протопопа Аввакума. Но и по сей день на правду каждого из них нет однозначного ответа.

Протопоп Аввакум: «…Жгут, жгут людей! То ты, Никон, содеял! А молодой Царь — он што? А он захотел славы. Прославиться на весь Мiръ возжелал! Ну разве ж непонятно! Ах, два вы жестоковыйных ката… На костры всех подряд отправляли, а сколь ищо отправите! Вам равно, крестьянин ли, боярин, черница, монахиня, торговка, сокольничий, юродивый Христа ради, по улицам да переулкам нагишом бродящий. Великая казнь святово! Слыханое ли дело! Не было таково от Сотворения Мiра на всей земле. А вот у нас содеялося. Провижу время: и продолжится это книжное всесожжение, и будут жечь и жечь Священное Писание и опосля нас, грешных, и чрез множество неизречённых лет… там, во тумане неведомых веков…»

Патриарх Никон: «…Третий Рим мы и есть Третий Рим! А четвёртому не быти! И мы, это мы, да, оба-два, Царь Алексий и я, грешный Никон, содеем новое Вселенское Православное Царство! А стольным градом ево станет, ну ты угадал, гордец, конешно, Москва!

Окромя Москвы-матушки нету Вселенсково Града на земле!

Токмо… ну да, да… Град Небесный Иерусалим… златой ковчег надзвёздный… четыре Ангела на страже по стенам… на четыре стороны света глядят…

Што там бормочешь? Под нос себе шепчешь? Не слышу! А, про Запорожье да Киевские земли! Они-то под властью Царьграда. А мы уж два столетия как сами народом правим! Веру ево на путь направляем! Да, зрю превосходно, различаются и книги наши, и служба наша! Да не бойся: всё я приведу ко единому, Вселенскому обряду. И — нишкни! Што на Украине, што на Руси, што в Сибирюшке, што у моря Восточново, Охотсково! А там, помяни моё слово, Вакушка глупый, а там вся земля-земелюшка будет наша. Наша!

Русский, слышишь, весь Подлунный Мiръ будет!

Разве за то не жалко жизнь отдать?!

Да, по-разному молятся, по-разному крестятся, по-разному служат! Да приведем всех скотов во едино ярмо! И будет пахать народ, яко вол, землицу свежую, пушистую по весне времён орать!..»


Царь Алексей Михайлович: «…Народ мой я умерщвляю во благо же ему. Во благо, слышишь! Гибнуть должен скот под ножом, под топором хозяина! А не блеяти бунташно!

Ты зерцало моё. Я зерцало твоё. Мы оба отражаем друг друга. Худо мне, и задыхаюсь я ночьми. Лекарь мне скорую смерть пророчит. Велю я лекаря тово болтливово страшною казнью казнить. Да не помру я, не помру, нет!.. Цари разве умирают!.. Цари вечно жить остаются. А где Аввакум? А нет ево. А в яме он. А может, уж на костре! В сердцевине огня! Кричит и горит! Горит и кричит! А мне донесли слуги верные: он, из костра невредим исшед, по дороге пошёл, пошёл, пошёл… да так и ушёл. Утёк! Истаял. И не видали ево. А лишь слыхали о нём; слухом земля полнится; разное баяли. Балакал народ, што из огня ево, егда уж хворост подожгли, девчонка приблудная спасла; она, дескать, крикнула: беру ево в мужья!.. ну, по обычаю, надобно отпустить казнимово. Отвязали ево, он и пошёл, шатаяся, ей навстречь, девчонке той, кто брешет, бабе в соку, кто бубнит, старухе; о Настасье Марковне своей, видать, и не вспомнил. А кто бормотал, што, мол, он пошёл-пошёл по полям-лугам, по долам-лесам-перелескам, шёл да шёл, и видали ево везде, где только не видали, и по градам шёл, и по весям шёл, по стогнам да по крутоярам, по столбовым дорогам да по козьим тропкам, мелькнёт да пропадёт. Аки птица перелётная. Кто зрел ево во Белом Поле; снега, снега округ могучие, нескончаемые, ноги вязнут, душа морозится насквозь, насмерть. То лёд, то огнь, вся такая наша жизнь. Он идёт, а навстречь ему девчонка, али баба, али старуха; издали разве разберёшь; та аль не та, никто не прознал хорошенько. Што глядишь исподлобья? Сам я ничево не знаю. И слухи те тебе поведал из жалости. Штобы ты восчувствовал: нет, не казнил я протопопа, нет, жив он, жив. Он приходит ко мне во снах моих. Является из огня. Обожжённый весь, в волдырях, в крови. Глядит на меня и тихо так говорит: ВОССТАЛЪ Я ИЗЪ ГРОБА ЯКО ЛАЗАРЬ ПОГЛЯДЕТЬ НА ЦАРЯ МОЕВО. Боже! Господи Сил! Помози мне грешному! Укрепи мя! Помилуй мя!…»

За кажущимся отсутствием сюжета в этом произведении Елены Крюковой обнаруживается исповедальное письмо протопопа Аввакума — это его изнутри, и из его родного времени, и из времени неведомого, иного, увиденное «Житие», воссозданное не столько подробно-достоверно, исторически объёмно, сколько пламенно, поэтически-дерзновенно, в котором главное — не событийный ряд, а почти неуправляемая стихия внутренних переживаний Аввакума, его чувственное отношение к происходящему, его беспрерывно высекаемый, огненный «поток сознания» и попытка осознания происходящего на Руси духовного переворота, подрыва и предательства устоев истинного Православия. Протопоп до последней своей минуты обращается к неисчислимым клочкам пергамента вновь рождаемого им, его голосом «Жития», как к живому существу, своему главному свидетелю и защитнику перед судом времени:

«… кто и завещание загодя писал, а я бы хотел, штобы могила моя была безымянна, и завещания никаково не зачну строчити; то, што я пишу, есть моя жизнь, то, што я пою, есть моё бытие, а там, куда я скоро уйду, нет ни гласа возвышенново, ни гусиново пера, ни чернила густово, ни слёзынек среди ночи: помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей. Смерть, она сейчас войдёт, готов ли я встретить ея, готов ли я сказать себе: я сей час умру, уйду навсегда, навеки, и гусиным пером моим поставлю во книжище точку: то конец. В моём конце моё начало. Капает на бумагу не чернило, кровь. Я пою о смерти, не знаю ея. Имею ли я на песню ту право? Смерть, она моё утешение, и она моё устрашение; она моя молитва, и она мой вызов небесам, моё с ними единоборство. Я вступаю со смертию в борьбу лишь для тово, штобы прижати ея к моей груди, крепко обнять и сказать ей: смерть, я твой! На лице моём грядущая смерть вырезает новые морщины, это мои святые письмена. Она говорит мне: я приближаюсь, я тут, я уже рядом; но я всё медлю. Я перейду черту, когда огонь ко мне вплоть подползёт, когда цвета крови станет моё чернило. Я не узрю, как сверкает грань бытия. Когда-то матушка и батюшка породили мя на свет Божий, и каждую малую минуту я медленно, медленно, по капле отдавал кровь жизни своей Мiру, в коем жил. Я медленно переставал жить, я и сей же час престану, когда совершится окончательное превращение, обращение моё в чистый Дух, посвящение моё небесное, рукоположение моё звёздное…»


Второе свидетельство о жизни Аввакума автор доверяет девочке-фантому XXI века — ребёнку, ещё не искушённому во лжи, не прельщённому мирскими соблазнами, но с визионерской душою, уже обожжённою идущей в будущем мире войной и опустошённою потерей в этой войне своей матери:

«…Мама ты знаешь тут всё разбомбили Мама это просто страшный сон мне снится Ты меня разбуди и проснусь в крови в поту в мыле Проколовшая небо и время живою спицей Мама я больше всего боюсь после взрыва пыли Она забьёт легкие нос рот сердце и печень И не будут светить никакие глаза как свечи Мама я больше всего боюсь чтобы тебя не убили Мама я тебя не смогу спасти если что ты знаешь А ты ведь давно умерла как забыть могла я И умер отец а я вот дрянь такая живая Но я противного свиста боюсь вот она пуля шальная Мама я знаю как пахнет война ни хлеба ни йода Соль в виде пороха крик в виде песни Война она повторяется год от года И новая грянет ещё оглушительней мракобесней»

Холод бесприютства, голодные обмороки и отчаянье повергают ребёнка в состояние снов-видений прошедших времён, где девочка находит истоки современных ей бед и обретает в этих видениях учителя-духовника, способного противостоять силам разрухи. Благодаря таланту автора, эта фантасмагория с каждой прочитанной строчкой приближается к реальности, овеществляется словом. Несомненна и мощная музыкальная, индивидуально-ритмическая подоплёка каждой из фресок, отдельные картины которых напрашиваются объединить их в некий оперный спектакль. А основной опорный былинный, древний стих повествования будит где-то в подсознании голоса забытых славянских обрядовых песен:

«…и она крестилась и молилась, моя зело странная девка, поклоны земные клала, без конца и начала, и я повторял молитвы ея, с начала времён, до конца бытия, и, Боже, почему же я неотступно чуял ту подспудно текущую кровь, то красное пламя внутри, ту лаву из песен и слов, это красное море рук, лиц и глаз, тел на поле боя, младенцев в родильной крови, это всё чуял, што будет со мной и с тобою, и чего уж не будет со мной и с тобою, хоть слезами облейся, всю жизнь обреви, и я только вопрошал ея, тихонечко, одною мыслью, не голосом даже, а дыханьем одним, улыбки сияньем: ответствуй, а когда тот Раскол начался, и долго ль продлится, и чем мы спасёмся, дитя?.. может быть, покаяньем?..

А она очи закрывала. Жмурилась, и вправду на робёнка похожа. Нет, отвечала, не поймать нам первой Раскольной дрожи. Когда земля дрогнула всею кожей? Когда волна из недр окияна восстала? Не знает никто. И никто не подскажет, как жизнь нам начати сначала…»

«Она шепчет мне: вижу, вижу всё, што происходит ныне. Вижу всё умершее. Зрю грядущее. Тяжко это, отченька, так бормочет. И только што не взывает: исцели! Отбери у мя это наказанье! Я ей так бормочу в ответ: ну како ты можеши зреть грядущее, ведь ты ево не перешла ноженьками, на лодчонке не переплыла! А токмо себе вообразила дерзновенно! А ты представь, што тя во грядущем — нет! Нетути, и всё тут! Нет и не будет! Ты, бормочу, из древняной лодьи подземной восстанеши лишь на Страшном Суде!

А она мне: ну и што, што нет мя там, песней прижмуся ко устам, я и там Христа Бога — не предам! Время, отче, ведь нет ево. Время видать на просвет, яко осеннее жнитво. А и ты, шепчет, и ты, не отпирайся, свидетель всево…»


Герои «Раскола» Елены Крюковой составляют органичное целое с проникновенным авторским «я», что заставляет читателя не «читать», а жить и дышать атмосферой произведения. Всеми красками переливается старорусский заповеданный певучий народный говор, позволяющий судить о духовной наполненности и бытийной оригинальности каждого из участников этой исторической драмы.

«… Пошто вдыхаем не благовония, а вонь да гарь пожарищную, кострищную? Раскрыти ли мне людям замутнённые, бельмами неведенья затянутые очи их? Обнажити ли пред ними всю суть твоево, Никон, деяния? Али смолчати?

Велик народ; могуч народ. Да ведь, Никон, ты сам — народ. И я, Никон, я — тоже народ. Ты веруешь, и я верую. Мы оба веруем! Да только во што, в ково ты-то веруешь! Может статься, и не во Исуса Христа вовсе!

Ты застрельщик. Ты предводитель. Ты, поклянися, это всё придумал! Муку эту мученическую!

Народ мучится. А Царь? А Царь доволен! А вот скажи, кто Царём, яко пешкою на индусской, во клеточку, игральной доске движет? Кто тобою, Никон, да, да, тобой, хитроумным да оборотистым, сзади тебя вставши, помыкает?! Ах, не знаешь?! Я знаю! я!

Книжную справу разве ты удумал? А разве ж не греки? А за греками кто стоит? Зачем мне, Аввакуму, во имени Божием удвоять начальну буквицу?! Буква — и ея двойник. А, у всех, у каждово есть двойники! Вот в чём разгадка! Нет, скажешь? Да ведь и у Бога Господа есть двойник! Диаволом он прозывается!

Трёхперстное знамение тебе пошто было изобретати? Пошто крестный ход округ храма повёл, негодник, не посолонь, а противусолонь?! Земные поклоны пошто запретил?! А крест на церковном куполе кой бес тя надоумил не осьмиконечным исделати, а четырёхконечным?!

Гордыня тя обуяла, вот што! Гордыня. Отрицаеши? Напрасно! Што глядишь исподлобья? Да, и я грешен! И я гордыней одержим! Да гордыня моя — вера моя. Горжусь Исусом! Горжуся Мiромъ подлунным, Божиим! Горжуся людскою любовью, ибо любовь наша суть отраженье Апостольской любви, и слёзы наши суть отраженье Богородицыных слёзынек, и молитва наша суть зерцало Ангельского, в небесех, нашептанья. Ты, иерей, Апостола разве не захотел повторити?! Пошто же ты возгордился тако, што неудержно, нагло потопал, грудью вперёд, очьми рьяно сверкая, противу родимой древности нашей?!

То Распятие новое, токмо растянуто оно на чугунном кресте времени.

Кто снимет с новаго Креста прежнево, вечново нашево Бога?!

Ах, Никон… Да ведь тебе твой холоп Суханов приволок книги даже не царьградские — оттиснутые в дальних градах: в Лютеции, в Аахене, пражские да веницейские! А пошто ты велел раздобывать себе древнейшие письмена, в коих речь идёт о позабытых славянских богах, о ледяных землях, о Гиперборее и Мангазее? Языческие книжищи приказывал к себе в терем доставить, а на стогнах костры повелел разжигати и швырять во огонь книги родимые, благолепные, святые. Сам я видал, как на площади широкой возожгли кострище до неба, до мрачных туч, рваной мешковины дырявей, и гарь подымалась в небеса, и вопили и рыдали люди, обступя ночной костёр, протягивая к огню дрожащие руки! Громадный костёр, а к нему подвода подъезжает! Полная книг наших священных, великих! И сваливают угрюмые мужики книги те с подводы наземь, и обливают смолою, и поджигают. И вот уж два на площади костра. А вот и третий! Троица огненная! Троица пламенная! Книги, они, сгорая, корчатся и страдают, яко же и человеки!

А человеки тому нечестию сопротивляются, а их за то хватают, вяжут да в тот костёр — вослед за книгами разнесчастными — бросают.

…И будут забывать люди Слово Божие, како оно на свет родилось. Слово было Бог, в Евангелии Иоанновом изречено!

Огнь вечен. Велик. Подыми твой лик. Погляди вверх, наверх. Тамо, тамо плач и смех. Там жизнь, а земля — лишь отраженье ея: тамо чистой Радости музыка, — здесь, вся во слезах, ектенья..»

В огненном замесе этой человеческой и народной драмы и последующего трёхсотлетнего испытания истинной веры произошёл не раскол русского народа, не падание его в бездну звериного ожесточения, а очищение и прозрение Христова завета о любви, так, как это символически прозвучало в книге — в последней встрече протопопа Аввакума с его духовной наследницей — со своей небесной невестой Феодосией Морозовой:

«… И тут случилось чудо сновиденное, нежданное. Женщина протянула руку. И положила руку на темя протопопа — так иерей возлагает на главу исповедника епитрахиль после кровавой исповеди. Аввакум отозвался на прикосновение всем телом: так жизнь всей плотию отзывается на смерть. Так умирающий всем духом отзывается на жизнь, ежели ево — жизнью поманят.

И второе чудо произошло: она тихо, медленно опустилась пред ним на колена. Оба стояли, друг против друга, коленопреклоненны. Широко распахнуты глаза. Нет в любви, людие, ничего мiрсково. Есть только неотмiрское. Небесное. Да и не надо обниматься. И целоваться тоже не надо. Душа целует душу. Сердце милует сердце. Дух ласкает родной, заблудший дух, опять вводя ево в лоно судьбы, в чертог неизречённых чудес.

Руки опущены вдоль тела. Колена доски древняной тюрьмы прожигают. Глаза ищут глаза. То ево Болярыня к нему навек пришла; и теперь даже ежели уйдёт, то всё равно: счастливы оба лишь тем, што друг перед другом навек на колена встали. Всё равно што помолиться вместе. Всё равно што есть, пить вместе — на краю великово и последнево голода. На краю великой ночи Страшново Суда…»


История, как известно, торовата на подарки, и сквозь искусно создаваемые «культурные слои» всплывают, словно берестяные грамоты, и тайные чаяния патриарха Никона — его мечты о возвышении роли священства и вселенского Православия над светской (царской) властью, где он требовал и добился титула «Великий Государь» и даже в память вхождения Христа в Иерусалим во время торжественной процессии «ехал на осляти» (роль осляти обычно исполнял конь в белой попоне), ведомым за уздечку впереди идущим царём… Он авторитарно, игнорируя традиционную церковную соборность, в приказном порядке утвердил наложение крестного знамения троеперстием, обратил крестный ход противусолонь, ввёл многоголосное партесное, как на Западе, пение; он же, с амбициозным прицелом, мечтал ускоренно покончить «с провинциализмом» русской церкви, чтобы объединиться с духовным центром всего христианского мира, соединить своею властью Запад и Русь… И, прочуяв патриаршии амбиции, Тишайший царь Алексей Михайлович убрал его, как отработанное декоративное излишество.

Царская власть «помазанника Божия» Алексея Михайловича, подчинив себе власть духовную и пытающаяся оправдать «цезарепапизм» богословской греко-латинской учёностью, потерпела фиаско, развитие России резко накренилось в сторону Запада, а вскоре было отдано и под власть неметчины. Церковные школы, организованные по правилам латинизированной Киевской духовной коллегии, по словам Екатерины II, следуя правилам римского католицизма, «заражали выпускников «ненасытным честолюбием». Расколовшаяся Церковь потеряла Единоверие, а онемеченная царская власть — благочестие.

Протопоп Аввакум — исповедник истинной веры Христовой — претерпел много страданий в борьбе за чистоту Православия, но не предал молитвенный крест наших великих предков: Дмитрия Донского, св. Александра Невского, преп. Сергия Радонежского и многое множество достойных памяти народной русских людей, живших до Раскола. Аввакум верил, что Страшный Суд вершится уже здесь — на Земле — Родом-народом: благодарная народная память — это и есть Райская Поляна с заслуженным отдыхом; любое злодеяние против Рода сулит вечное забвение или проклятие наследникам, закрывающее им дорогу в будущее.

Елена Крюкова открыла перед нами книгу бытия, книгу страстей этого великого подвижника, истинного народного лидера. Она своим творческим Духом оживила его автобиографический манускрипт, родила, в новом времени, его новое «Житие», создав нерукотворный огненный памятник самопожертвования, памятник воли и христианского человеколюбия как самому Аввакуму, так и миллионам его последователей, претерпевшим четырёхсотлетние гонения и порицания властей за их непоколебимую приверженность к первозданной христианской культуре, утверждающей право каждого человека на творческое начало и любовь.

Я бы сравнил явление Раскола в русской истории с древней волжской старицей — перворуслом Волги, которая по каким-то причинам когда-то ушла на более широкое, раздольное место, оставив первородное русло — с его глубиной и чистотой — в покое. Но вот приходят времена засухи, когда основное русло мелеет — и тогда спасает верная волжская царица-старица, соединяя людские миры.

ЗВЁЗДЫ В ГОРСТИ.        Фреска первая

Царю Государю и великому князю Алексею Михайловичу, всея Великия и Малыя, и Белыя Росии самодержцу, бьют челом богомолцы твои Соловецкого монастыря келарь Азарей, казначей Геронтей, и священницы, и дияконы, и соборные чернцы, и вся рядовая и болнишная братия, и слушки и трудники все. В нынешнем, Государь, во 176-ом году сентября в 15 день, по твоему великаго Государя указу, и по благословению и по грамотам святейшего патриарха Иосафа московского и всея Русии, и преосвященного Питирима митрополита Новгороцкого и Великолуцкого, прислан к нам в Соловецкий монастырь в архимандриты, на Варфоломеево место архимандрита, нашего монастыря постриженник священноинок Иосиф, а велено ему служить у нас по новым Служебникам, и мы, богомолцы твои, предания апостольскаго и святых отец изменить отнют не смеем, бояся Царя царьствующих и страшного от него прещения, и хощем вси скончатися в старой вере, в которой отец твой Государев, и прочие благоверные цари и великие князи богоугодне препроводиша дни своя: понеже, Государь, та прежняя наша християнская вера известна всем нам, что богоугодно, и святых и Господу Богу угодило в ней многое множество, и вселенския патриархи, Иеремия и Феофан, и протчия палестинский власти книг наших русских и веры православные ни в чем до сего времени не хулили, наипаче же и до конца тое нашу православную веру похвалили, и тем их свидетельством известно надеемся в день Страшного Суда пред самым Господом Богом не осуждены быти, наипаче же и милость получити…

Послание соловецких иноков

Царю Алексею Михайловичу

(я и Жизнь)

Зачем опять и опять слоями страдание кладётся и кладётся, я клад страданий, и, Господи, нет уже воздыханий, нет прозябаний, нет души огненных возстаний, — а есть только вот эта песня: воскресни… воскресни… воскресни… воскресни…

Воскресни, душа моя, мёрзнешь во тьме. Снег алмазный — россыпью по зиме.

В санках меня тащат, лошадью за узду. Мiръ, я такою боле не вернусь… не приду.

Меня увозят. Салазки дитячьи — розвальни, видишь, мои. Качусь по белизне, по счастью, по крови. Стою на Крови, икону вижу, Невидимый Свет. Господи, а страданья-то — не было и нет.

Народ ропщет, народ жаждет войны и отвергает войну. Народ, он обнимет меня одну. Народ, он сам, как я, в земляных ямах полёг. В срубах сгорел, во огненный входяше чертог.

Множество восстает на мя, множество топчет мя, аки червя. Раздавите в мясо-кровь, во дым!.. буду с моим Пресвятым, ночь алмазна, черна. Множество кричит мне в уши, вопит взахлёб: сгорят все Боговы души, готовь и ты себе гроб!

Ты не множество… ты одна… сама себе дудка-жалейка… сама себе неистовая жена… сама себе песня и пепел, исповеди истошной порванная струна… зимним птицам тишайшее крошево… молитвы солнечная весна…

Господи, Заступниче мой, светло-пресветлая слава моя. В санях везут — мимо, мимо Страшный мой Суд!.. — по сугробам раскиданново белья, мимо страха и плах, повитух и свах, мимо медных канунов, в красных мешках палачей — мимо упорного гласа — Нерукотворного Спаса — мимо слёз изобильных, паникадильных слепящих свечей — мимо ёлки нарядной, Горы Мiровой, на вершине золотая Звезда — мимо незачем и нигде — мимо никогда, никуда — а куда?.. о, я болярыня просто, черница-сударыня, чёрная ряса за полозом метёт снег — далеко ледяные звёзды — в Распятье полночи вбитые гвозди — а я лишь отверженный человек — я уснула, и забылась, и без просыпу спала, как мертвец, и возстала — заступись за меня, Господи Боже мой, заверни в алмазное полночное одеяло — к сердцу прижми — одну меж людьми — севодня лишь ночью, севодня — взвихряется расшитый опалами, перлами, лалами, смарагдами угольный, мрачный плат — нет пути назад — а лишь сани — по дороге Господней — вдаль да меж сугробов — от колыбели до гроба — от могилы до колыбели — не убоюся тьмы тем врагов, войска без берегов, солдат, что на копия вздеть сумели — да не в Геенну Адову, а к небесам — Ты воскреснешь Сам — а я что, на копьях побуду под звездами, да в яму — я робёнок Твой, я хочу домой!.. санки катят, катят упрямо — о, воскресни скорей, мой Царь Царей, в санях последних качусь и плачу — одна меж зверей — одна меж людей — по ладони Твоей, гвоздём пробитой, в крови горячей — мать за верёвочку санки везёт — последний поход — мылись в бане, парильне злой, многолюдной, и вот домой — по снегам плывёт деревянный плот — моё Распятие, санный мой Крест немой — жизнь в санях тех навылет пересекла — вот и все дела — Боже мой, подступает мгла — да она ведь живая, грешная тьма Твоя — к телу липнет мокреть белья — а душа-то сходит с ума — все враждуют друг с другом!.. и — по кругу, по кругу… зубы скалятся, смех и грех… мимо, мимо — ненавидящих и любимых — мимо проклинающих всех — мимо всех, кто в толпе украдкою крестит — кто назавтра повесит на стене — мой избитый, изгрязнённый, расколотый лик — раскололи нас — а шепчу: воскресни… без любви — никто не привык… нам любви бы… любви не иму… сани мимо, мимо… помрачённо пылают снега… подо мной, надо мной… Ты дверь неба открой… полоз — по снегу… зга и мга… Господи, Ты еси моё спасенье… Ты моё Воскресенье… и на мне, катящейся в вечную тьму во детских санях — Твоё нежное, алмазно-снежное, безбрежное благословенье — звезд Твоих уста — на лбу… на устах…


***

(Аввакум и Детство)

Три Лика над временами висят. Смещаются времена многажды и стократ, переслаиваются, жарятся на чёрной сковороде, аки блины… а я всё вижу, вижу самоцветные сны… А я всё зрю да зрю, яко робёнком, безпросветные сны — как, грудью противу ветра, в санях скольжу поперёк да восточной стороны; как Солнце, навстречь сам себе по ободу земляному качусь — а шею ко звездам выгнул, инда безсловессный сребряный гусь! Рыба да птица… спицы в колеснице… колёса иных, занебесных телег… мне моё детство все снится да снится, я ведь лишь человек, а землетряс повозку мою колыхает, трясётся октябрь и январь, гудит-дрожит в застенке седая столешница, без пищи, пуста, нагая… жена, хоть к вечере воли изжарь… Хоть немереной, кровавой, вкусной свободы, — с пылу-жару схвачу, обожгусь… зубы волчьи в жизнёшку вонжу… на краю лавки в темнице молчу… с изнанки, свиной кожи, испода… возожгу себя, аки свечу… Три Лика, всево лишь Три Лика, а и кто они, да знамо, кто: один — батька, другая — матка, поперёд родильново крика я, брадатый, битый-распятый, молочный мороз хватаю голодным ртом… А кто ж третий-то Лик? не различу… старик… колыхается мрачным златом линь-щека, скула чешуйчато-морщена, струятся власы-серебрянка… Он глядит на меня краткий миг, всево лишь миг… и мне страшно: взрыхлили небесную пашню, вместо храмины Божьей — гомон, гул, гулянка… А вы!.. Родину нашу надвое раскололи. Разрубили, яко огнём да мечом, надвое — луг, надвое — поле, надвое — сердце: гляди, што почём… Раскол! а и кто там снова жжёт себя в срубе?.. сожигает, Господу Богу во славу, катятся перлами глаза, бормочут вешней водою, поют заполярным ветром губы, вот он, лютый огнь, небесная — на полмiра — держава! Там-то, в небесех, наше Царство!.. наш хлебный кус!.. музыка наша!.. на кимвалах, систрах, тимпанах сыграйте!.. а и што сыграть-то вам?.. полную крови чашу?.. да, Граалеву чашу, испейте вволюшку крови Господней, не умирайте…

Я качусь в санях. Это детство моё катит малюткой-болярином из погибшей в полях, срубовой чёрной бани. Это детство моё везёт меня прочь от себя, уцепившись мохнатым когтистым котом за бечёвку. Это детство, детство моё я все ловлю, ловлю сухими губами, а чрез миг — солёными: плачу морями полынных слёзынек, насыщаюсь великими стонами, ведь нынче лишь во смерти ночёвка… Лишь дорога, дорога, — она одна чрез всю земельку, дорога-дорога! Лишь судьба-судьба, — ведь она одна, моя судьба, другой уж не будет. Лишь Раскол мой, Раскол, всё расколото, от Ада до Бога, — увези мя, Боже, на себя непохожево, во огненной дрожи, снова в детство… увезите меня туда, люди, люди, о люди…

Ох ты, детство моё… на морозе бельё… неба синий котел… уха облаков… плыл осётр, да и был таков… плыла стерлядка, да была такова… на морозе гаснет трёхрядка, скоморошья иней-трава… на морозе гибнут безумные Божьи слова… а я жив… и вера моя жива… власть моя умрёт… а вера моя живёт… синий огнь под полозом, звёздный лёд… сколь страданий ищо, родная моя попадья, претерпеть… ищо жизни треть… ищо вечности треть… бичеваний плеть… погост и поветь… кандальная клеть… окладная медь… люди, я просто в санках козявка, малёк… снег алмазно слепит… путь ночной далёк… путь ночной широк… лёт ночной высок… надо мной, робёнком, во всю глотку хохочет мой Бог…

Закину башку в бараньей ушанке: Три Лика… в зените Три Лика… острее зрак вонзи, прищурься, молись, эх, гляди-ка… Непостижимы… неприступны… присносущны… трисиянны… То Детство моё, то Любовь моя, то Смерть моя: неведомы, мимохожи, без шерсти-кожи, любовью больны, чужестранны… Вчера явлены, нынче сновиденны… в Новолетие вечны, сей же час бренны… То златом иконным горят, то лисьей кистью писаны, будьто парчовой гордыни парсуны… то мерцают, ровно глаголица гнева, ровно заречные молнии-руны… рокочут, ливня лунные струны… А я всё в санках качусь, да санки те уж сами с усами, самобранно, чюдесно по снегу свищут, и я в них сижу, ввечеру — Царь, а поутру — Золотарь, оборванный Нищий, и я, зри, народ, заутра воссяду на Судилище Грозное со всеми избранниками твоими, и я, безпородный щенок, вою жизнь напролёт, из гончих, звонкого лая Царских пород, лишь робячье, заячье повторяю имя — лаской мамки… за звёздной печкой… за треском дров, тепло насыщает кров, ищо ништо не свершилось… ищо никто не казнён, не убит… ищо нигде не болит… вот так, посидим у огня, обними крепче меня, пусть великое небо во срубе горит… немного ищо, во сне, в ночи, в тишине… сделай милость…


***

(мальчик Аввакум ищет дом: письмо с войны)

Стреляют. Очень страшно! А на улицу всё равно очень хочется. Я выбегаю на улицу с горящей свечой в руке. Когда возле моего лица горит огонь, не так страшно. Я с огнём разговариваю. Он живой. Выбегаю гулять, когда темно. Сегодня выбежал с огнём во двор и увидел в небе тень. Отец уже спал, мама уже спала. Раздался визг, потом я оглох и зажмурился. Когда открыл глаза, вижу: вместо нашего дома руины и осколки кирпичей. Я хотел пить, но не было воды. Колодец засыпало осколками. Из-под кирпичей сочилась кровь. В доме были отец, мама и старая бабушка. Свеча у меня в руке погасла. Я понял: я должен идти искать дом. Я теперь должен найти дом. Мой дом. Во что бы то ни стало найти.


***

(из послания великого Художника в Вечность)

Возьми, милый друже, возьми в руки-то. Не боись. Подойди. Ближе, ближе. Думаешь, голубь? Нет, друже. Раковина. Тако серебристо выгнута, и перламутром вся горит, перекатываются внутрях нея лучи и стрелы, диковинные сполохи, разноцветье, самоцветье. Огроменная та раковина, да, ну же, брось страшиться, ближе, ближе. А в ней, в раковине той, да, не щурься, не алей скулами, лице свое не отвёртывай прочь, гляди, гляди, — две нагия девицы разлеглись. Развалились! Отдыхают. Вроде дремлют. А может, бодрствуют, да так, хитрят, из-под сомкнутых век, смекай, на волюшку взирают. На волю — из перламутровой той клетки. Рыбьей, подводной тюрьмы. Любое роскошество — гибель, коли оно разъедает душу алмазной солью. Крошка льдяная, алмазная сыплется, сыплется… с небес, отвес… и укрывает землю. Всю ее, матушку, толстым блёстким платом, покрывалом святым, седым укрывает, закутывает: яко покойника, а может, яко младенчика. Лежат в Раковине голые девки! Красивые! И при взгляде на них не хочу и помышлять о худом, и чувствие худово мя не посещает, вот хоть ты режь мя. Нет порока во красоте. Внутри красоты — греха нет. А лишь чистота. И на голые прекрасные, Божественные телеса мелкое крошево алмазное с зенита, из волглых туч всё сыплется, сыплется… летит… Вот недавно хоронил я друга, друже мой, друже верный. Друга старово, старинново хоронил. И даже отпевал. Возле гроба драгово зело печальный, недвижно, инда воротный столб, стоял. Мёртвое лицо друга моево, родней родново, возлюбленново, во гробе созерцал. Серое-мышиное. Бледное. Временем выпитое. Маленькое, жалкое: вроде как усох он после кончины, и голова стала как у робёночка, в подушку атласную вжалась, вросла. В гагачьих перьях подушечных — глубко утонула. И сам весь уменьшился, укоротился, будьто ево топориком стесали, ложкой повыхлебали, инда кашу овсяную. И то, съела ево жизнь, сожрала. И нас всех жизнь сожрёт; а смертушке одне объедки на трапезу оставит. Нечем ей будет поживиться. Вот и злится она. У гроба толкутся люди, люди… а снег валит и валит с небес, незримый. Уж весь лик усопшего моево друга засыпал, уж весь атлас подушки развышитой, холстину рубахи распоследней, подземной перлами унизал… а всё валит, и валит, метёт и метёт. Все метёт! И удержу нет. И покоя нет. Природа вечно беспокойна. И равнодушна. Дела ей нет до нас. Души у нея нет. А может, есть; да только мы движенья той души мощной, природной не можем поймать, уловить, цапнуть, яко летящую снежную бабочку, сжать в горячем кулаке. К сердцу прижать. Какая тишина! Люди притекают ко гробу и плачут. Последний дом, одинокая домовина, и насельник дома сего лежит покойно и спит в нём, уж не глядит из окна.

А красивые девки — глядят. В Раковине возлежат, руки закинули за головы, груди перламутровы, животы сребряны. Вот одна веками дрогнула, глаза распахнула, взгляд на меня вскинула. Али на тебя, друже? Да ты иди, иди, подойди ближе, ищо ближе! Я вот близёхонько у гроба друга моево старово стоял. Взирал на ево белую могучую браду, на впалые бледные, бледней изнанки листьев лебеды, изморщенные щёки. Помор он по рожденью, друг мой, крепкий кряж был, не сломать, разве только выкорчевать с корнем. Любого, богатырь, мог побороть. Такова силища таилась в нём. И што? Где та силища? Куда провалилась? Кому досталася? Али растаяла, аки лёд по весне, безследно, в Реку Времён утекла?

Отпевал. Панихидные словеса громко распевал. Все молитвы без мыслей повторял, птицею летящей в чистых, пустых небесах себя чуял. Слушали люди? Не слушали? Плакали? Не плакали? Ничево не помню. Будьто над каменными плитами храма в воздухе висел. Кадило плавало, дымом плакало. Курилось, изнутри светилось. Малая планета, кованая Луна, цепь зажата в руке одна, раскачиваю звонкое небесное тело, жизнь курится, смерть так не хотела, все всё знают, как оно всё будет, да молчат, ровно звери, о смерти люди… Идеже несть ни болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь безконечная… безконечная…

Што на меня так безпомощно смотришь, друже? Што оглянулся? Иди! Шаг! Ищо шаг! Вон она, Раковина, рядышком совсем! И девки те красивые — рядом! Ты на них — лехко, невесомо дохнуть можешь, и волосы на голове у них подымутся и зашевелятся, а потом опять опадут. В покой. В тишину. Стань на колени! Лик приблизь. Поцелуй хоть одну! Пока я… иду ко дну… ко снежному дну… по жемчужному дну… по воде, по окияну безбрежному… никово не убью… не обману… не прокляну…

Эта Раковина, милый, — зри!.. не Раковина, а Книга. Перламутровы ея страницы. Тяжко их, жёсткие, военные, перелистывать. Буквицы на них то вспыхнут, то сгаснут. Это Книга жизни вечной, любви быстротечной. По ней можно молиться, а можно и засыпать над Ея страницами, а можно и проклинать Ея письмена, над ними безпомощно плача и воя, кулаки сжимая и над Нею живою хоругвью воздымая. Жизнь! Вот так все, все до единово, во гробах будем возлежать. Лежал и мой друг старинный, молчал, очи закрыты, речи излиты. Никогда больше не разверзнутся уста. Штоб вытолкнуть словеса о жизни… да, о жизни лишь одной, великой, смешной и больной! Перламутровой — распоследней — озёрной, морской и речной — небесною, безсловесною, озорной и шальной — до самово Бога встающей стеной! Ты поминай мя, друже мой, в молитвах своих! Ты шепчи мне, всё шепчи, друже, последний твой, поминальный стих! Я ево, аки любимое демество, до дна изучу… на ветру спою… у судьбы на краю… когда зажгут — и сожгут мя, как свечу…

Как свечу, слышишь ли, друже ты мой, мя сожгут! Умирать не хочу! Только берег крут! Только тут, с обрыва, далёко видать… то ли пытка моя, то ль благодать! Благослови, друже мой, тя Господь! Ты мне Постная, ты Цветная мне Триодь, ты мне тоже Книга, люблю все страницы в ней, все странствия, всю перебежку огней! Как ославляли — и как благословляли мя! Ненавидели как — до Суднаго Дня! Проклинали как, лобзали как, заносили надо мною казнящий кулак… А я вот он — жив! Да и ты — живой! Ищо ветр — над моею гудит головой! Ищо снег мне в бороду сыплет, алмаз… ищо раз… да ищо много, много раз… Да подаст нам, друже, Господь от щедрот Своих! Да не отымет от нас душу, дух и дых! Изольёт на нас влагу в засушливый год! А к Себе возьмёт — когда час урочный пробьёт! Ты гляди на красавиц во все глаза! Лежат в Раковине, яшма да бирюза, весь подводно-жемчужный, тающий перламутр — буревальных ночей, истомленных утр… Ешь ты, ешь, сладкие яства вкушай! Да хлебни из братины через край! Захмелей ты вволюшку — да спляши: на краю слезы, на помин души! Ткань ты ветхую, рогожу, в куски порви… не обтягивай новой кожей скелет любви… лучче наново, чисто, горько полюби вдругорядь — вишь ты, девки лежат в Раковине, краше и не сыскать!.. Упади на колени… руки тяни… вот — нагие твои ночи и дни… вот — нагие твои судьба и смерть… ни к одной не припасть… не обнять… не посметь… Так молись… широко, на полмiра крестись… вот и вся она, наша святая жизнь… бита-гнута… проклята… измолочена вдрызг… в письменах обречённых кровавых брызг… помолись, штоб на столе соль, рыба и хлеб… на иконе — святой твой родимый, в нимбе судеб: житие ево страдальное — повтори… может, смерть узришь, друже мой, изнутри…


***

(я сама)

Я сама к тебе пришла. Слышишь ты, сама. Нет, я не схожу с ума. До юродства благословенново, благодатново мне ищо далеко. А я тебе, отче, просто горбушка ситново, просто ледяное, с погреба, молоко. И то, мя погребли — а я восстала да и пошла к тебе, отче, по выгибу родной земли, по ея буеракам, болотам, холмам, оврагам, огням… потеряла счёт летам, ночам, дням… Ну вот я тут. Это апостолы ранее приходили в веру Христову, сперва разбойничали, а потом просветлялись. А мне — Время одолеть: экая малость. А так я с Богом завсегда — и там, откуда пришла, и здесь, рядом с тобою; на закраине стола оплывает свеча… отче Аввакуме, это я. Не погаси. Нас и так Господь в свой черёд потушит на краю бытия. Я на прелесть не соблазнялась, на соблазн не косила глаз. Я всё это за спиною бросила, изникла нищая жалость, и не надобна мне никакая мiрская сладость здесь и сейчас.

Ты ведаешь ли, я по монастырям бродила!.. скиталась, моталась по весям и городам… Мне Церковь давала великую силу. Мя от грязи омывал водопадом лучей Божий храм. Навстречь всем ветрам! А што будет там? Далёко?.. тамо, куда иду… на костёр, на звезду…

Я тебя, отче, видала издалека. Ты прожигаешь собою все века. Оттуда, из Времени, из никогда, нигде и везде, зрела всякий седой волос в твоей святой бороде. Зрела обветренные смуглые щеки, болью изрезанные стократ. Синий, пронзительный, всенебесный взгляд. Сжатый камнем кулак… родинку на скуле… Эта жизнь твоя — рекой — растеклась по земле… А я хочу в той реке плыть. А я хочу вблизи тебя пребыть. Одним с тобою воздухом дышать. С тобою вместе спасаться! С тобою вместе… помирать…

Ну так што же! Хочешь, штобы я всё-превсё рассказала тебе? Изволь. Правда дрожит у мя на солёной губе. Вот вырастет пред тобой из-под земли Никитка, звать нынче Никон. Станет он Патриарх. Да ты сам себе патриарх, в зерцало взгляни-ка, а за плечами — кострища жар. Чьё кострище? Твоё? Не бойся. Таково бытиё. Ты ж сам учил малых сих: без мучений нету ни святости, ни святых.

Вот, зришь? Фигура зело мощна, нос заносчив, одежды богато расшиты перловым зерном. То твой Царь, отче. То нас всех земной Царь, и толкует всё об одном: подчинись, смирись, исполняй приказ. А не то кулаком промеж глаз. А ты такой, отче, неприказной. Ты ж сам на ково хочешь пойдешь войной!

Иду на вы… выше корабельных сосен… тише воды… ниже травы…

Ну, протопопицу тебе што казать?.. она, жена, и есть жена. Она на всю жизнь Богом дадена, едина-одна. Рождена в вере Христовой, да взращена-воспитана в ней, всегда шла мимо болотных, диаволовых огней. Потому, што ты был рядом с ней, ты. Гласом тя ласкала: Вакушка!.. — середь житейской маяты… Вместе вы зрели на небеси знамение: как прелагалася светлая, тресветлая Луна в людскую кровь. Вместе творили неусыпную любовь. Детки рождались… а звёзды все катились, катились кругами округ синей мёртвой Луны… Зри, я дошла к тебе избитыми в кровь, живыми ногами… прими мя опричь детишек, опричь жены… Я, может, твоё дитя наилучшее, наисвятое. Хотя кругом, отче, грешна. Просто… хочу жить и помереть с тобою… не доченька, не сестрица, не жена…

Гляди дале! Болярыня стоит поодаль. Тихохонько стоит, застыла; молчит. То знатная болярыня, не опускает громадные очи, и глазыньки ея иконописные плачут навзрыд. Звать ея болярыня Морозова, а по имечку Феодосья, стоит в разстегнутой собольей шубейке, а боса да простоволоса, а батюшка ея был знатный Прокопей, а она сама владелица златых-сребряных копей, да все сокровища свои на веру в Господа Исуса променяет храбро, на любовь к тебе, отченька, без тебя — рыбой об лёд, топыря жабры…

Што же ты за камень-магнит?.. в какой землице Богом отрыт… ах, в моей родной, в нижегородском окоёме… на крыше избы своея мальчонкой сиживал на соломе… И наблюдал, как Луна катит по смоляному небу. И грыз, грыз горбушку ржаного, цвета земли, тёплого, сей час из мамкиной печи, хлеба…

Таково вижу тя, отче, робёнком… слышу, как плачешь тихо… как хохочешь звонко…

Глас человека — музыка века. Я пришла к тебе, я пришла! Из морока, криков, крови и снега. Из выстрелов из-за угла. Велишь продолжать, ково зрю?.. продолжу, изволь. Немного людей в виденьи осталось. Сыплются в жизнь твою, отче, калёная соль.

А што есть Луна, ответствуй?.. может статься, заблудшая звезда. И светит в нигде… и летит в никуда… Глядись в Луну, инда в зерцало. Видишь, там, у тебя за хребтом, всё люди-люди?.. толпятся, толкутся… ох, они тя и страшно избичуют потом…

Противостой Царю. Противостой Патриарху. Жизнь тебе — бичом и подарком. Жизнь тебе — скатёркой камчатной: убрусом к лику в кровище прижмешь — вот тебе и образ печатный… Забьют тебя, замучат за то, што веру Русскую будешь хранить. Не бойся! Мужайся! Это вьётся Времени овечия нить. Это жужжит веретено в крепких руках Настасьи, жёнки твоея. И тебе, отче, вся земля — семья, и все звёзды — семья.

Спой нынче со мною любимый Давыдов псалом на краю бытия.

Пускай нас нынче не услышит никто из людей.

Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей!

Молись и за Никона, и за Царя. Все люди в реке-жизни плывут не зря. От твоея долблёнки отстанут их богатые, в бухарских коврах, лодьи. А ты, и умирая, живи, всё живи. А ты, и сгорая на будущем костре, бороду к небеси задирая в серебре, усыпанный рубинами-топазами, искрами огня, кричишь-поёшь про жизнь, значит, про меня! Ведь я не человечица, отче, нет! я твоя жизнь! Ты за меня крепче, больней на костре держись! Смерть — яко затмение Солнца! зачерненье Луны! Жизни, веруй, никакие смерти не страшны! Вот видишь, я тут, и пою с тобою и о тебе; это значит — я снова слеза на твоей губе; это значит — я проповеди твоея ночной тихий хрип, я под твоею стопой в темнице — половицы скрип, раскинь крестообразно в огне руки твои, ты сгораешь во любви и во имя любви, ты станешь пеплом звёзд, перегноем небес, а потом на востоке над Мiромъ взойдёшь, озарив дол и лес!

А сей час — просто, отче, тебе Аллилуия моя! Хрипло, радостно пою тебе я! Трижды славим Господа! Трикраты в Пасху лобзанье! Трисвятое пенье, знаменный распев, широкое, на полмiра, дыханье…

Всё ли понял ты, отче? Всё ли так я тебе рассказала? Отца, Сына, Духа Святаго помянула с конца и с начала? Тот ли спела заветный псалом? То ли Демество по гласам распела? Ты-то понял, што мы с тобою живём там, в ночных небесах, без края-предела?.. Там, округ белоликой Луны, над холкой Медведицы звёздной, где ветра сшибаются, где Илья в колеснице и Езекииль могучий и грозный, а рядышком с ними и ты, отченька Аввакуме, в лучистом хитоне, на звёздном убрусе… Прости-спаси-сохрани тебя, Вседержителю Господи Исусе…


***

(я свидетельствую о Расколе)

Я всё-таки добежала сюда. Я свидетель. Што такое свидетель? Свидетель — свидетельствует. Свидетельствую, ибо истинно. А ты, ты разве знаешь, што оно такое, истинно? Што есть истина? Так Понтий Пилат Исуса вопросил. И што Господь ему, наместнику императора римсково, земному владыке, ответил? Ты сказал. Да, так и сказал: ты сказал. И боле ничево. Ничесоже.

Свидетельствую, што всё оно во времена твои, отче, происходит в матушке нашей Расее ужасно. Раскольно. Мне больно! Што есть Раскол? Земля трескается надвое, натрое, начетверицу, надесятеро, на сам-сто — и расходится. Разымается! Раскалывается. Вот уже раскололась. Реву в голос. А я-то, я — на каком берегу? На правом… на левом?.. где верней спастись… а, всё одно погибнешь! молись…

Разве расскажешь тебе, отче Аввакуме, о том, што я видала-слыхала чрез три века после тя?.. поведать бы, не шутя… я ж не скоморох… но и не Господь Бог… Нет ничево, што бы по силе ужаса перекрыло то, чему люди сами свидетелями станут. Наудачу да спьяну. Хмельным лехше: они весёленьки очи закроют с улыбкой — а Мiръ под ними качнётся зыбкой, а Мiръ под ними с места тихо стронется, и поплывут корабли, и поскачет конница, и полетят железные, крестовидные лютые птицы в небеси… и будут на землю, вниз, бросать смерть… ай, Господи, спаси…

Батюшко!.. навидалась я, наслыхалась. Настрадалась. Как тот, ну, пророк, про нево ты мне говаривал, да и болярыне твоей, усердно тебе внимающей, нежно нашёптывал: Нострадамус. Во хранцузских землях жил-поживал, заботливо врачевал, людей из лап чумы вынимал. А ночьми — в толстенной книжище, телячьею кожей обтянутой, всё писал и писал. Скрипело гусье перо… расплывалось чернило… Увидати, што будет — не то, што было. Он, Нострадам, и стальных адских птиц в небесах тайным внутренним оком видал. И тяжелые коробы, сработаны из железа, а на них пушки, и стреляют; и всё живое в округе враз помирает — от края до края… А ведь землю нашу можно убить лехко, просто! И ни слова не скажут чужедальние звёзды. И ни лучика приветново нам, мертвецам, не бросят равнодушные звёзды. Убить — просто. Умереть — тоже просто. Жизнь недорога; а смерть ищо боле дешева. Подкладывай в топку людские поленья! Жарко горят дрова!

Мы, отченька, в минувшем веке пережили две грозных войны. А малых войн и не счесть; лишь о них у бедных матерей сны. Уходят на войну — и не вернутся сыны. Глаза от слёз навеки солоны. В начале века родился новый великий Раскол. Мiръ весь безумный трещинами пошёл. Люди как озверели. Убивали друг друга таково жестоко! Армии шли друг на друга. Заслоняли ужас вышитым ликом Бога. Воздымали хоругви, штандарты и иные знамёна. Кровь хлюпала под ногами. Лилась с небосклона. Кровь, она ведь всё помнит. И во мне она шумит настойчиво и устало. Мне она поёт: дитя, начинай всё сначала. Вымани из норы войну. Стань охотницей! Может, ея-то ты и застрелишь. Горькими семянами на зубах молодых смелешь. Я помню и вторую страшную битву, в средине минувшаго века. Мильоны убитых, забытых закрывал полог снега. Снег молчал. Снег валил. Морозы такие настали — хоть стой, хоть падай. Немец на нас тогда войною пошёл; и пластами, слоями жизнь обращалась в падаль. И люди людей вешали. Кололи штыками. Жгли огнемётом. Взрывали торпедой. Свидетельствую, ибо истинно! И мы били, били врага, били и гнали, до конца, до венца, до самой победы.

А ты, ты-то ведь таково рыдал, когда увидал скотину мёртвую на дворе у соседа… рыдал, Бога Господа пред образом поминал, шёл впервые по Господнему следу, ибо лишь Господь может тебе показать, как в радость обращается гибель, в имярек — любимое имя; а ты горько плакал, всё о душе, ей одной исполать, безсмертной, между смертными всеми другими…

Свидетельствую, ибо истинно! Разрубили нашу древлюю веру мечом! Скажешь, отче, Царь ни при чём, и Никон, твой шабёр, ни при чём?! Я-то вижу, да и ты уж зришь, как воистину в Господа верующие идут, собираются в срубы, штобы чрез минуту древняный гроб факелом возжечь, вознести к ночному небу огненный меч… как молитву последнюю шепчут горящие губы… Скажешь, зачем люди себя убивали?! И ты не остановил! Ты знал: так будет в конце, и так было в начале. Это выбор свободный, нам даёт Господь ево смело: иди хоть во смерть, хоть в безсмертье, ибо оба — без края-предела!

Кровь… кровь… Ты ей не прекословь. Она снимет с тебя и оковы, и сами следы оков. Человек родится в крови, убитый — уходит, весь в крови лежащ; кровавый на нево наброшен, вместо Святой Плащаницы, грязный военный плащ. А война и в мiру может завтра, да што там, севодня разразиться; война такая птица, куда долетит, там людям и разбиться. Кровь твоево народа, Аввакуме, што, на тебе разве? Воззри на Царя своево в одночасье. Вот же оно, всевластье! Лютое горе то, а не счастье. Благодари Господа, што не родился Царём! Што простолюдинами живём… народом простым, святым и помрём… А кровь, шум крови в ушах, ты же ведь тоже СВИДЕТЕЛЬ, отче Аввакуме, живой свидетель всех судеб, коих не ведала я, всех земель, где я не бывала, всех яств, што я не едала… на колу мочало, начинай сказ сначала… Я-то зрела, как тя мать женила; а ты зрел времена иные — во Время орлиным оком прозревал — в Аримафее со святым Иосифом святое вино выпивал — вдоль по Парфии за Божьим хитоном, по ветру летящим, увился… за руку Марию Магдальскую вёл… слыхал, как громко, трубно вопил Вербново Воскресенья осёл… а дорога пылила… а Господь ехал на смирном осляти к Своей могиле… и к Воскресенью… и к Вознесенью… сидел ты в мрачном, полночном саду Гефсиманском в сиреневой страшной, влажной и звёздной сени… последний цветов аромат… последний запах смолы кедровой… о, кедры Ливанские, царственны, черны и суровы… это ты, ты, отче, слыхал со Креста последнее Господа слово… ВЪ РУКИ ТВОИ ПРЕДАЮ ДУХЪ МОЙ — не правда ли, так Он сказал?.. повтори, повтори это мне снова…

Кровь. Она твой царь, хан, князь и шах. Она тихо и мощно, упорно шумит в ушах. Она омывает тебя, и в памяти вспыхивают твоей то шёпоты: люби!.. — то вопли: бей!.. Кровь течёт из раны вовне — это сквозь красную линзу Время гляди на просвет. Кровь течёт тебя внутри, в тишине — это значит: а смерти нет. Ея и в самом деле нет, разве ж я тут бы стояла, батюшко, рядом с тобой, в тебя из времени плеснулась, яко прибой?.. весь в крови мой там, за спиною, последний бой. А нынче сердце мне своё открой! Сколько раз в ночи, то ль во сне, а то ли нет, я шептала-бормотала твой — Господу — неслышный обет; твой потайный ирмос; твой последний кондак; на память вызубрила… зажала в кулак… Скольких я хоронила! Бессчётно. Не вспоминать. От Тигра, Евфрата и Нила стелилась кровавая гать. Не слёзы текли, а кровушка из ослепших очей… пел над убитым соловушка во мраке ночей… Кровь. Она въедается в землю. Ея впитывает земля. Кровь. Я ея не подъемлю. Ползёт, красная змея. Вширь, вглубь, и вдаль, ищо дальше, далёко, закатной алой рекой. Кровь. Она так одинока. Ея коснуться рукой. На деле, на самом деле — в ней толпы, вече и гам, сраженья, сабли, постели, где роды и фимиам, в ней лица просвечивают, близко, далече, горят красные свечи, пылают голые алые плечи, небо красные ядра мечет, летит в зените красный кречет, да не птица то, хищный то человече, кровавую пищу клюёт, глазом красным косит в народ, говорят, так в небе летит любовь, а кровь? Ей не надо слов. Ей ничего не надо. Ни пули. Ни взгляда. Она течь рада, и литься рада; она Богу на Кресте Распятому — награда; она вся вылилась в чашу Грааля; ея жадно выпила сухая земля, там, где мы не бывали; там, где мы не стояли; где мы не молились; так, отче, давай хоть нынче помолимся, сделай милость…

О, ты встаёшь… ты тоже слышишь шум крови… уста твои для молитвы наизготове… Молитва — это и сон, и объятье, и блаженство, и прощенье, и бой… бой последний… давай, начинай, мы оба сейчас за кровавой, кровной обедней…

Ты, отче, ходил по камням Рима, по скалам Эллады. И живой остался!.. твоя жизнь мне наградой, усладой. Твоя жизнь мне отрадой. По Руси мы оба ступаем. Инда по Эдему, по яблочному, вишневому Раю. Мандарины в густо-зелёной листве… во смарагдах — топазы… Если уж умирать, отче, так с тобою и сразу; штоб не мучили долго; штоб не расходились страданья по красной воде кругами; и стану я тогда — красная ёлка, зело изукрашенная красными звёздами, алыми снегами… Я слышу кровь. Она, отченька, тихо звенит. Она колокольна. Оттого, когда ея проливают, так тяжко и больно. Так остро и больно. Так вольно — и больно! Сколько раз я стучала лопатой в мёрзлую землю, штобы любовь мою схоронить достойно… А земля кровила. А земля — под лезвиём — мне в лицо брызгала кровью! И я клала любовь во могилу, и зарывала, и сажала цветы в изголовье, красные цветы, и они кровоточили жадно, и со креста чугунного ту кровь не смою ни сияющим бешаным летом, ни тусклой слюдяною зимою… Кровь, солёная, горькая… на губах. Это раненых я целовала. Кровь на вёслах, уключинах, на руках, я в лодке по разлившейся крови гребу ко причалу, к бедной пристаньке, в красных огнях, а волна мя пьяно шатает, и што будет со мною в иных временах, один Господь знает… Выпить красново, да, в помин. Зашвырнуть в разливы крови бутылку. Сквозь красную толщу виден рыбий сверкающий клин, видно рыданье моё на родной могилке. Видны все старые избы весей. Все древние стены забытых градов. Кровь, это просто музыки взвесь, а большево и не надо. Кровь, воли игра, Времени чётки, картография горя, Время нами играет, в крови умирает, внутри наших вздутых жил, с нами не споря, кровь, таинственная река, разливается снова, красный лёд ветра солёно ломают, кровь, ты умер, а в роду твоем твоя кровь живая, о, так тяжко, длинно шумит, и встают во крови виденья, одно, другое, третье, о чём она говорит, зачем длит прощенье и наважденье, кровь, солёно, хинно, полынно, горько, горячо, текуче, встают народы, войска и семьи, династии, военные тучи, она, свободная, широко и нагло льётся меж всеми, кровь с кровью сплетается, люди друг друга опять зачинают, тому кровь чужая, убей, а тому, о, прости, родная, кровь, вязкий плов чужеземной победы, кровоподтёк на месте оков, кандалов, забытые снежные Веды, кровь берут в полон, кровью клянутся, кровью на песке пишут заклинанья, кто в запретную кровь влюблён, нынче скотом пойдёт на закланье, кровь на морозе дымится, летит красным и белым паром, всё, что омыто кровью, всё пришло неслучайно, недаром, кровь, батюшко Аввакуме, я тебе бормочу, не слушай, для иной, небесной музыки отверзи слух свой, открой крылатую душу, кровь, это музыка, отче, это целый громадный оркестр, это варган, это жалейка и дудка и лира, я слышу кровь окрест, я вижу алый флаг ея — на пол-Мiра, в крови сшибаются, плачут, летят тела, выпирают локти, кулаки гранатами вон вылетают, кровь, а может, любовь, несвятая, да брось, святая, всё красное свято, алой заплатой кровь на мне, на тебе, на тех, кто был и кто будет, морды коней, танков гусеницы, человек в крови, это страшно, больно и гордо, кровь, рода клеймо, дымы крематориев, пылающих изб, госпиталей, полных красных криков до неба… кровь, ты ей не прекословь, отче, она же тебе насущнее хлеба… кровь даждь нам днесь… Мiръ, гляди, в крови весь… это Раскол, разрубили нас, разрубили… на душистое сено — и вопли измены… на святую молитву — и хищную, в задыханье, ловитву… на Положенье во Гроб — на дикий, последний вопль на могиле — и на Второе Господне Пришествие, в торжестве, во славе и в силе…

А любовь куда же от крови забрать… кровь, она любви и отец и мать… голая румяная баба выбегает на снег… свет струится у ней из-под век… в баньке, шипя, на камелёнку из ковша плещет вода… красная жизнь… теперь и всегда… я так люблю ея, вот беда… отченька, ну обними мя, я ж не изо льда…


***

(иду искать мой дом)

Мама ты знаешь тут всё разбомбили Мама это просто страшный сон мне снится Ты меня разбуди и проснусь в крови в поту в мыле Проколовшая небо и время живою спицей Мама я больше всего боюсь после взрыва пыли Она забьёт легкие нос рот сердце и печень И не будут светить никакие глаза как свечи Мама я больше всего боюсь чтобы тебя не убили Мама я тебя не смогу спасти если что ты знаешь А ты ведь давно умерла как забыть могла я И умер отец а я вот дрянь такая живая Но я противного свиста боюсь вот она пуля шальная Мама я знаю как пахнет война ни хлеба ни йода Соль в виде пороха крик в виде песни Война она повторяется год от года И новая грянет еще оглушительней мракобесней Мама я просто дура но мне очень страшно А вдруг полетит на нас много смертей слева и справа Меня взорвут и стану в воротах Рая Ангельской стражей Сама себе призрачный Мiръ сама себе хлеб и держава

Мама жизнь всё дальше а смерть всё ближе Давай я пойду искать наш дом я его потеряла Его взорвали надо жизнь начинать сначала Всё вру надо смерть начинать сначала Мама я больше всего боюсь что ТАМ тебя не увижу


***

(Аввакум и я: речи наши)

Она мне денно и нощно баяла, эта пришелица, из Сиянья Севернаго сотканная, што ль, али из иной лучистой парчи, струящейся из поднебесья матерьи, шептала безустанно, што свидетельница всему. Всему, што было, есть и будет. А што будет? Волна чюдовищная с моря синяго на нас, грешных, нахлынет? Да и смоет нас и н

...