автордың кітабын онлайн тегін оқу Максим Созонтович Березовсий
Нестор Васильевич Кукольник
МАКСИМ СОЗОНТОВИЧ БЕРЕЗОВСКИЙ
«Максим Созонтович Березовсий» — произведение русского прозаика, поэта, драматурга, переводчика, автора текстов популярных романсов Н. В. Кукольника (1809–1868).
Исторический рассказ, как автор назвал свою повесть, был напечатан в 1844 году в сборнике «Сказка за сказкой», который он сам же и издавал. В повести рассказано о трагической судьбе русского крепостного композитора XVIII века. Основные темы творчества Кукольника — искусство и история. Его сюжеты о деятелях искусства можно рассматривать как предтечу историко-биографического жанра, получившего развитие в романах — исследованиях Д. Мережковского, Ю. Тынянова, О. Форш. Кукольник был дружен с М. Глинкой. Многие романсы и песни композитора («Сомнение», «Прощальная песня», «Жаворонок», цикл «Прощанье с Петербургом» и др.) написаны на слова Кукольника. Глинка написал также музыку к его драме «Князь Холмский».
Перу Кукольника принадлежат и такие произведения: «Антонио», «Авдотья Петровна Лихончиха», «Сержант Иван Иванович Иванов, или все заодно», «Психея».
I
АКАДЕМИК
«А что за пречудесная сторона! — говорил Опанас, в переводе на русский Афанасий, лежа под плетеной беседкой, затканной широкими листьями и завитками винограда. — Ни дать ни взять — Макиевка, только и разницы, что вместо хмелю вино над головой растет, а у нас яблоки да груши, да черешни; или заберешься в огурцы, не успеешь заснуть, а уж сотню проглотил. Надо правду говорить. Если б борщ, да вареники, да водка, так тут просто того… рай, и на небо не нужно: и после смерти готов тут жить; и солнце наше, и того — девчата, не то что казачки… Куда же им, тальянкам, до казачек? далеко куцому до зайца… правда… что-то у них и в лице такое цыганское, и что ни девка, то с усами, и то правда; чернобровы, так, да уж белолицой ни одной, где там! Параски нашей или Марины, что за Мартына вышла, так таких и промежду господ не найдешь, да того…»
И Опанас зевнул сладостно; храпение Опанаса раздавалось по всему саду виллы Броски, недавно отстроенной и разубранной с царственным великолепием. Неудивительно: Опанас плотно пообедал на кухне, местные слуги разбрелись по должностям, тем поспешнее, что у хозяина были гости. С Опанасом некому было заниматься, да и что за беседа в теплом климате после обеда? Лучший собеседник сон, а под виноградной сеткой так прохладно, ни капля растопленного золота, так обильно разливаемого южным солнцем в полдень, не могла пробиться сквозь густую зелень. Опанас спал сном сладким, пользуясь расположением природы и сада. Я по крайней мере больше всего дорожу расположением природы. Нет горя, тоски и грустной думы, которых бы не разогнало тихое, ясное, весеннее утро, в хорошую погоду, человек не чувствует бедности, не хлопочет, не печется о суетных плодах труда, ему ничего не нужно, как Опанасу, ему не нужно ума, памяти, не хочет думать, он забывает все, даже обязанности, хотя бы и любимые. Вот и Опанас не сходил посмотреть, что делают ослы, не справился, когда барин поедет назад в Болонью, будут ли тут ночевать или нет, кто этот вельможа, к которому они так давно собирались и боялись ехать… А должен быть человек весьма важный, потому что сам старый Мартын, как ехать на виллу, надел свою длинную французскую свиту, а на шею повесил золотую цепь, а старый Мартын, во-первых, ни к кому сам не ездит, а во-вторых, всех у себя принимает в шелковом желтом халате; а на том халате и розмарин и незабудки, и воробьи зеленые шелками вышиты. Должна быть важная особа хозяин виллы, Опанас это предугадывал, да ленился спросить, так и остался в неизвестности. Впрочем, если бы и спросил, если бы ему и отвечали, он бы не много выиграл, едва ли бы он запамятовал имена хозяина и других связанных с ним лиц; что толку, если б Опанас и узнал, что вилла Броски принадлежит кавалеру Броски, как в уединении своем называл себя Фаринелли, что знаменитый певец излечил неизлечимую болезнь короля и, сделавшись первым министром, мудро управлял Испанией. Опанас не уважал испанского короля, потому что в Неаполе видел тьму нищих и потому еще, что он шпанскую водку считал истинным ядом, а шпанских мух боялся пуще скорпионов. Если бы он знал, что теперь гостит у бывшего испанского министра, кто знает, может быть, он бы не спал так покойно, не храпел так гармонически; но этого нельзя сказать утвердительно… Опанас редко изменял своим привычкам и дома, а уж в гостях… что же бы это было за угощение. Тут же никому до него не было дела, он был не нужен даже своему барину, которого, можно сказать, поглощала затрапезная беседа. В прохладной мраморной галерее, украшенной добропорядочною живописью и цветами, за столом, покрытым серебряной и золотой посудой, сидело небольшое общество болонских гостей Фаринелли; старик-хозяин сидел в глубоких креслах, ноги его покоились на мягких подушках и были покрыты атласным стеганым одеялом, на голове, совершенно забытой волосами, торчал остроконечный белый колпак с красными каймами и красной кисточкой, бороды также не было, и казалось, что на этом теле никогда не пробивался пух мужественного возраста; отменно нежное и приятное лицо Фаринелли было изморщено и болезненного цвета, хотя дородство, можно сказать, даже тучность выгодно говорила о состоянии его здоровья. По правую руку от хозяина сидел знаменитый Мартини, президент Болонской академии и музыкального общества. По левую Леопольд Моцарт, возле четырнадцатилетний сын его Вольфганг, а возле Мартини Опанасов барин, молодой человек лет двадцати шести, Максим Созонтович Березовский. Последний был в красном кафтане с черными пуговицами, что ясно в те времена свидетельствовало о недавней потере кого-либо из близких родственников. Хотя общий разговор шел своим чередом живо и непрерывно, но глаза всех постоянно были обращены на четырнадцатилетнее чудо, осветившее современный музыкальный мир невиданным блеском. А Вольфганг, приученный с семи лет к любопытству и удивлению всех его окружающих, с семейством своим включительно, нимало не смущался и глядел то на хитрую резьбу столовой утвари, то на отца Мартини, как его называл тогда весь свет.
— Что же, папа! — сказал Фаринелли с лукавой улыбкой, потирая щеку. — Кажется, ваши сомнения теперь рассеялись… Пора бы моему другу получить диплом и звание академика…
Мартини, без малейшей перемены в лице, протянул под столом руку и значительно пожал колено Фаринелли. Министр, угадывавший кабинетные тайны, не мог смекнуть, что замышляет князь музыки, и поглядел на него с видом вопроса.
— Удивительно! — сказал наконец Мартини, принужденный к разговору непонятливостью Фаринелли. — Вы очень хорошо знаете наши уставы и спрашиваете! Честь быть академиком — велика; стыд не выдержать испытания — больше.
— Ах, папа! — с живостью прервал Вольфганг. — Я не боюсь испытания…
— Талант твой велик, но один талант может изменить…
— Есть ли у меня талант или нет, право, не знаю. Но у меня, папа, есть наука, эта не изменит…
Род улыбки или тень улыбки пробежала по лицу Мартини и разморщила высокое чело старца. Он произнес какое-то глухое междометие, несколько обращаясь к Березовскому. Максим Созонтович отвечал учителю таким же междометием, и разговор кончился.
— Я от вас не отстану, папа! — опять начал Фаринелли.
— И я тоже, — подхватил Вольфганг. — Назначьте день и час моему испытанию…
— Завтра! — сказал сухо Мартини.
— Что завтра? — прервал Вольфганг. — Завтра вы назначите день — или…
— Нет! Завтра быть или не быть тебе академиком.
— Быть! — закричал Вольфганг и ударил о стол с такою силою, что посуда заплясала. Слезы выступили у него на глазах. Он не мог удержать душевного волнения, вскочил с места, побежал к старцу, обнял его нежными, можно сказать женскими руками и повис на шее Мартини.
— Ах, папа, вы не шутите! Согласятся ли ваши цензоры, ваши ужасные профессоры?.. Одного из них я боюсь, он так похож на медведя… И простите, папа, вы не рассердитесь, а? вы не рассердитесь?.. Мне кажется, что он и в музыке — медведь…
— Друг мой, — сказал сухо Мартини, — все члены нашей академии получили свои места при мне…
— О, тогда простите, папа! Вас нельзя ни обмануть, ни обольстить, как публику…
— А публику можно?..
— Можно, папа! Вот вы увидите, как меня будут хвалить за царя Митридата…
— А ты ее обманешь?..
— Обману, что делать, обману… Опера не мой род, я не люблю оперы, пожалуй, я их напишу сколько и каких угодно: маленьких, больших, веселых, плачевных, не моя часть, да что же делать. Надо уметь сочинять все, иначе нельзя написать ничего… Квартет, папа, квартет…
— И для голосов… — заметил Мартини.
— Нет, сначала для инструментов…
— Что в них? Испортишь чувство…
Вольфганг задумался и через минуту сказал:
— Хорошо! Да кто же будет петь мои квартеты?
— Глаза! — отвечал сухо Мартини и оборотился лицом к Фаринелли. — Да, я нашел много вещей, в старой музыке, неисполнимых, но для глаза очаровательных. Massimo, помнишь ли ты наизусть небольшой четырехголосный стих, что ты переписывал для себя в пятницу?..
— Помню… — отвечал Березовский.
— Вот мы после обеда попробуем… Как раз четыре голоса.
— Извольте! — сказал Фаринелли. — Но каков-то у меня голос?.. — и стал пробовать свой знаменитый сопрано; сначала тоны были нечисты, но мало-помалу звук прояснивался; после двух-трех гамм Фаринелли запел любимую свою ариетту, все невольно задумались, каждый слушал ее, как отрывок из политической жизни хозяина. Приметив впечатление, Фаринелли засмеялся и остановился на половине последней фразы. Собеседники не выдержали и хором окончили ариетту. Это повело к любопытным рассуждениям о свойствах рифмы и каденции, а между тем западное солнце сбоку заглянуло в галерею и напоминало и гостям и хозяину, что уже не рано. Встали. Березовский, никому не говоря ни слова, забрался в кабинет Фаринелли, написал партии четырехголосного стиха и вынес их в зал, когда Моцарты уже прощались с хозяином. Вид любопытного отрывка удержал всех, и вся дворня, в том числе и Опанас, сошлись слушать пение к стеклянным дверям залы. Все согласились с Мартини, что это превосходно и может быть исполнено глазами, воображением, если не достанет в певцах искусства и знания. «Это вечно!.. — заключил Мартини, — а четыре певца, по крайней мере в Болоний, всегда сыщутся… Простите!»
— Я с вами не прощаюсь, — сказал Фаринелли, провожая гостей. — Завтра, папа, приезжайте ко мне откушать с детьми и призовите нового академика, непременно академика!..
— Двух… — робко и едва слышно произнес Березовский и покраснел до ушей. Фаринелли не слышал, что сказал Максим Созонтович, но Мартини посмотрел на него своими блестящими, проницательными глазами, покачал головой и пошел молча к ослам. Дорогой Вольфганг не давал покою своему папа, которого всю жизнь так много любил и уважал. Сухость и важность Мартини не отталкивали от ученого старца, напротив, как-то магически привлекали к нему всякого, сообщая немногим речам его значение аксиом; вопросы и рассуждения лились из уст филармонического кавалера, как тогда называли Моцарта в Италии. Живая история музыки, Мартини удовлетворял любопытству чудесного мальчика с необыкновенною краткостью и ясностью. Как ни занимателен был их сочный разговор, особенно для музыканта, но Березовский отстал от них и ехал особняком, в глубокой думе… Опанас, приметив это, догнал своего барина и несколько времени ехал возле него молча, собираясь с мыслями или просто ленясь зачать разговор. Уже в улицах Болоньи Опанас решился сказать что-нибудь и, почесавшись в затылке, проговорил сквозь зубы:
— Вот уж города, так такого у нас нет, и Киев и Полтава так себе живут, да против здешних городов — пас.
— Эх, Опанас! Надоели мне эти города, пустая моя Украина милее для меня и Флоренции и самого Неаполя… Подумай, Опанас, шесть лет, седьмое, мы тут маемся, пока языки наломали, пока к житью-бытью чужому привыкли… Я благодарен отцу Мартини, многому я от него научился… Только он меня и держит тут, люблю его всею душою…
— А что ж? Возьмем с собою на Украину и пана Мартына. Пускай послушает наших киевских певчих. Пускай Вукол, что в хоре у преосвященного, перед паном Мартыном, по-своему, басом протянут.
— Ой, Опанас, пан Мартини свою сторонку так любит, как и мы свою. И правду сказать, есть за что. Божьими дарами словно церковь убрана, целый край будто хоромы доброго и богатого пана. Ходишь по комнатам, будто живых людей, будто живую прекрасную сторону видишь, выйдешь на воздух, одна другой краше картины стоят…
— А на Украине?..
— А на Украине — и земля и люди степь неисходная, пустыня заглохлая…
— Как же вам не стыдно родную сторону так порочить!..
— Не порочу я Украины… Сердце плачет, да правду говорит. Хоть бы вот и мое ремесло. Где-таки найдешь ты тут такие голоса, как у нас на Украине. Помнишь, в дожинки как распоются наши красавицы: сто горлышек таких, каких нет ни у одной итальянской актрисы.
— Э, мало ли чего, так то же Украина! Я сам слышал одну девку под Лубнами, что с соловьем на выпередки заливалась. Что у нее там в горле сидело, не знаю, только как пойдет языком плясать, так будто дудка какая, то загудит как ветер в трубу, то тянет долго-долго, будто нитку какую без конца прядет… Пусть бог милует… Я знаю, где она живет. Мы и ее пану Мартыну покажем, пусть только с нами едет…
— Как раз! Он-то свое делает, да мы чужой сор возим. Нам бы должно свою ниву пахать, да ба!
— Да отчего же и ба! Вот вы теперь майстер, так и пан Мартын говорит, вот и поедем до Киева, да и заберем архиерейских певчих, да из братнего, да в науку. А тот наш Румянец подможет.
— Теперь и Румянцева там нет, пошел на турок.
— Так что ж что пошел? Долго ли ему турок побить? Воротится. А мы покуда такую школу заложим, как у пана Мартына…
Березовский горько улыбнулся, хотел, но не успел отвечать. Мартини простился с Моцартами у их квартиры и поджидал остальных спутников. Березовский подъехал и, не ожидая вопроса, сказал с приметным смущением:
— Отец наш! Время мое прошло! Я должен оставить вас! Я еду домой! Там я нужнее… Здесь я нуль…
Мартини молча ехал дальше. Через несколько минут Березовский опять начал:
— Я давно готов выдержать строгое академическое испытание. Но мне не хотелось уезжать из Италии. Последняя честь не позволила бы мне уже долее оставаться у вас, и не робость, не трудность, нет, страх лишиться вашего общества удерживал меня от развязки… Опыты моих успехов в музыке известны вам, всей Италии и государыне императрице… Что я собрал здесь, надо посеять в отечестве.
Мартини молчал.
— Прошу последней милости! — продолжал Березовский. — Допустите меня к испытанию завтра же, вместе с Моцартом.
— Завтра, изволь! Но не вместе… Это противу правил, академия не конское ристалище. Не тот хорош, кто лучше, а кто сам собою хорош, по требованиям науки. Завтра в 10 часов утра — ты, в 12 Вольфганг… до свидания!
На другой день рано поутру вся Болонья была взволнована вестью, что молодой Моцарт дерзает насильно ворваться в святилище музыки, откуда со стыдом бежали целые полчища музыкантов с репутацией; композиторов, наводнивших итальянские театры разного рода и достоинствами операми; капельмейстеров, управлявших довольно важными публичными оркестрами. Звание академика не только казалось, но в существе было очарованным, недоступным замком, для того, чтобы туда проникнуть, требовалось необыкновенных сведений и силы духа. Болонский академик во всей Европе имел такое же значение, как и в самой Болоний. Слава и достоинства Мартини и его неподкупных советников были известны всему сколько-ниб
