Псы в городе волка
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Псы в городе волка

Юрий Журавлёв

Псы в городе волка

История маленького Чукотского городка Гудым, как и история некогда большой страны, имеет свои взлёты и падения. В первой части книги действие происходит на его развалинах во времена нулевых годов, когда по разному стечению обстоятельств, попавший в это место молодой парнишка Лёшка Ухватов, начинает замечать странные вещи, которые происходят с ним в этом заброшенном военном городке. Чувства и переживания героя, пытающегося за один долгий день разобраться в происходящем и отыскать ответы на непростые и многочисленные вопросы.


Предисловие

Старый чукча, с трудом передвигая ноги, на исходе второго дня пути подошёл к Золотой долине. Горький ветер тундры трепал его изношенные одежды и путался в космах седых волос. Ещё до того, как солнце уйдёт за сопку, он будет на месте. Скорее всего, это будет последний закат в его жизни и больше он никогда не увидит красок тундры и никогда не почувствует её запахов…

Фигура человека в военной форме появилась перед ним внезапно и перегородила дорогу:

— Сюда нельзя, — офицер предупреждающе поднял руку вверх, — назад!

Старик попытался обойти стороной внезапное препятствие, но человек грозно двинулся ему наперерез и махнул рукой:

— Уходи отсюда!

Чукча остановился и стал беспомощно озираться по сторонам. Он никак не мог понять, откуда взялся здесь этот человек с автоматом и почему он не хочет пропустить его в долину. Туда всегда уходили все старики. Теперь пришла и его пора. Был трудный путь, и вот, когда он, казалось, был окончен, его прогоняют прочь. Человек в форме был неумолим:

— Уходи! Иди умирать в другое место!

Старик, казалось, застыл, превратившись в камень, но потом, он всё же развернулся и побрёл обратно, подгоняемый в спину порывами ветра. Из глаз его катились слёзы…

Каждая история имеет своё начало. История этой воинской части берёт своё начало, наверное, даже не с высокой трибуны ООН, а с того момента, когда пещерный человек начал вооружаться и поднял с земли свой первый камень. Утихните, споры, но камни про запас он уже тогда начал складывать в угол своей пещеры!

С началом изготовления ядерного оружия появилась проблема его сохранности, особенно, когда его стало в достатке. Оружие огромной разрушительной силы, достаточной для того, чтобы уничтожить добрую половину мира, необходимо было где-то хранить. Очень надёжно хранить. Это вам не гранаты или патроны, которых никто особо-то и не считает. Здесь просто так не положишь на долгие года. Ядерное оружие требует к себе постоянного внимания. Его необходимо снаряжать, перезаряжать, тестировать и отслужившее сроки, слава Богу, — утилизировать. Поскольку, штука она мощная и опасная, то им, соответственно, занимаются специально обученные люди, в специальных местах. Одно из таких мест — Магадан-11, он же Анадырь-1, он же — показавший своё лицо всему миру посёлок Гудым.

Уходит старый чукча прочь, а за лиманом на пристани города Анадырь разгружаются пароходы, доставившие в этот далёкий край военных людей и оборудование с техникой. Кругом вавилонское столпотворение, — причал забит грузами, одних бочек с топливом — до неба! Ещё бы, дело-то государственной важности, да и вопрос нешуточный. Это у них там «Быть или не быть», здесь необходимо было только выжить.

Шёл восьмой год после того, как отгрохотала канонада второй мировой, а за спиной офицера, прогнавшего старика, уже разворачивалось большое строительство. Между двух высоких сопок, в ложбине, по дну которой протекала извилистая речушка, окружённый со всех сторон бескрайней тундрой, начал расти необычный городок. Вся его необычность была в том, что его как бы и не было вовсе. Нет, на самом деле-то он, конечно, был. И первые здания, построенные в нём, были самые необходимые: школа, госпиталь, детсад, дизельная электростанция.

Сами строители, или, правильнее сказать, первопроходцы, жили в бараках, сколоченных из досок от упаковки оборудования, которое доставляли в это место с причала. Для послевоенного времени, вроде бы, ничего необычного — жить в бараках. Половина страны лежала в руинах, и бараки на их фоне выглядели дворцами с удобствами. Первые переселенцы были обыкновенными людьми, не имеющими навыков выживания, какие веками вырабатывались у коренного населения Чукотки. Сказать, что там суровый климат, это просто отговориться.

Возьмите крепкий мороз, добавьте высокую влажность, для начала процентов в шестьдесят, приоткройте немного дверь, чтобы тянуло таким несильным, но постоянным сквознячком, и через полчаса вам захочется всё это убрать. Поверьте, ватную куртку и пару тёплого белья эта смесь пронизывает насквозь! Именно Чукотские морозы пожаловали осенью сорок первого в Подмосковье.

Пургу очень трудно сравнить с чем-нибудь. Это произведение искусства чукотской кухни погоды. Она, как и снежинка, никогда не повторяется, и всё время преподносит что-нибудь новенькое. То вдруг она морозная до минус двух, с короткими ледяными иголками, то с ярким солнцем и круглыми мелкими снежными шариками, дует неделю со стабильным плюсом до пяти. С почти ласковым ветром и внезапными, сбивающими с ног, порывами, и совсем дикая и обезумевшая, беспощадно сметающая всё на своём пути с обжигающей лицо острой ледяной крупой. Самое страшное, что её никак нельзя выключить. Горе и беда тому, кого она застала в пути.

Ни в пургу, мороз и короткий летний миг, никто не мог и догадываться, что происходит в этом месте. Пока московские метростроевцы грызли южную сопку, погружаясь всё глубже в её недра, край стали интенсивно осваивать военные. Построили аэродром, сначала грунтовый, покрытый специальными стальными листами, потом полосу в три с половиной километра забетонировали. Навезли массу военной техники. Всё это военные разместили вдалеке и неподалёку, и принялись, не задавая лишних вопросов, служить Родине.

Не год и не два продолжали грызть изнутри гору столичные специалисты, итог их работы — штольни длиной в 1750 метров, с массой помещений внутри и огромным операционным залом, похожим на станцию метро. Для поддержания температуры, в «сооружение» было протянуто отопление от огромной котельной, расположенной в центре городка. Эта военная пещера сказочного Али-Бабы была укомплектована по последнему слову техники. Мощная система вентиляции обеспечивала свежесть воздуха, как для людей, так и для «изделий». Диковинная штука, кондиционер, о которой мало кто тогда вообще слышал и имел представление, независимо от времени года, обеспечивала заданную влажность внутри всего хранилища. Система электропитания имелась автономная, и «сооружение», в случае чего, спокойно могло пережить любой катаклизм, стоило только прикрыть многотонные ворота на обоих входах.

Здесь вам не Интернет, и поэтому рассказа про «то, как падали контейнеры с ядерными боеприпасами», не будет. За ядерным щитом Родины стоят люди, которые, в силу специфики своей профессии, обязаны быть глухонемыми. И не стоит на них обижаться, ведь то, с чем они имеют дело…

Мне довелось в течении двух лет стоять перед этим щитом. Тогда за моей спиной были только оголовки этого места, которые назывались порталами. Никакими другими словами это место, локально огороженное на технической территории, никто никогда не называл. Говорили или «там, на порталах» или «в сопке». Имя полковника Гудыма, по негласной истории строительства части, упоминали в узком солдатском кругу и не слишком громко.

В самом городке проживало около полутора тысяч человек, включая пятьсот человек срочников и около сотни офицеров и прапорщиков, носивших красивую форму лётчиков. Остальные — рабочие и служащие, которые занимались ведением всего внутреннего хозяйства городка, также их семьи. Квартировали офицеры второго городка со своими семьями. Мы по простоте называли их пехотой. Солдат-срочников оттуда, до 1986 года, в городке можно было пересчитать на пальцах одной руки. Рота военных строителей, из посёлка Угольные Копи, в количестве бесшабашной сотни, строила каменные дома для проживания растущего населения.

Все годы городок был «полная чаша», и не только по сравнению со столицей края, но и с любыми другими крупными городами. Отгороженные от всего внешнего мира, люди жили большой семьёй, где подгулявший вчерашний солдат — срочник мог запросто зайти к любым своим новым соседям, на обед или ужин. Принимали всех одинаково — с теплотой и радушием.

Первая ремонтно-техническая бригада появилась в городке вместе с первыми жителями в 1958 году. В этом же году в сооружение доставили и первые специзделия. С этого момента и начинается история стратегического объекта «С». По своему непосредственному назначению объект прослужил двадцать восемь лет. Если бы не известные политические события, то никто и никогда бы не узнал бы такого городка на Чукотке, с заковыристым украинским названием.

Первая часть

Ты не веришь — клянусь Аллахом

Целый лес утонул в муке,

И дороги блестят, как сахар,

Он растает в твоей руке.

Там на ветках туман клубится,

Что верблюжьей белей слюны,

У людей голубые лица,

Как под звездами лик луны.

Я клянусь — не жевать мне хлеба,

Чтобы так не видал нигде,

Они ходят по тверди неба

Той, что плавает в их воде.

Ты не веришь — клянусь Аллахом

Там вода твердеет, как сок

И кружит, рассыпаясь прахом,

Как в пустыне летит песок.

Люди знали цена мизинца

Этим бредням и мчались прочь,

Но потом со слов абиссинца

Все же долго смотрели в ночь…

Анатолий Гордукалов

Край холодного солнца ещё не показался из-за сопки, но его первые лучи, растекаясь по стылому небу багряным заревом, уже разделили небо и землю, и в Золотую долину робко ступил новый день. Ночь, прячась в робкие тени, хитрой северной лисицей, нехотя отступала, она понимала всю безнадёжность своего положения, но не собиралась так просто сдаваться и поэтому ловко скользнула под огромную сопку, закрывавшую собой добрую половину начинающего светлеть неба. Заплакали и погасли последние звезды, рассыпаясь в мелкую пыль утренней росы, которая влажным сверкающим ковром легла на землю.

В долине показалось солнце, и ночь, забеспокоившись, прижала уши и закрутилась волчком на месте, попыталась высунуть морду на свет, но тут же обожглась, тихонько заскулила и забилась в каменный распадок русла сухого ручья под сопкой, где глубоко вздохнула и затихла до вечера.

Заиграл хрусталь небесный в солнечных лучах, всполошился от горячего малинового на востоке, до холодной синевы, что красят небо с той, западной стороны, воды глубокого лимана.

Зазвенела чистотой воздуха долина на самой своей высокой ноте, рванулась ввысь и вернулась обратно искрящимся на солнце инеем, который моментально покрыл собой всю невысокую растительность, прижатую к земле простором сурового климата.

Солнце оторвалось от земли и покатилось по небу, отражаясь в крохотных блюдцах озёр, разбросанных и здесь и там по кочковатой тундре, над которой высились вековые сопки, давно пустившие свои корни в вечную мерзлоту. Загорелись на солнце ледяные алмазы, вспыхнули ярким многоцветьем, недолго покрасовались, и тут же, подёрнувшись пеплом, просели и потекли каплями воды с крошечных листьев.

Как и тысячу лет назад, в это же самое время, очередной день пришёл в долину.

Лёгкий и скорый ветерок принёс откуда-то со стороны посторонний звук, потревоживший чуткий сон седого пса, дремавшего под перекрытием старого окопа давным-давно отслужившей своё линии обороны, непонятно от кого и зачем построенной в этом крае. Веки пса дрогнули и он, открыв глаза, не мигая, уставился в пустоту окопа перед ним. Звук, который нарушил скорее забытьё, чем неверный сон, не повторился и напрасно пес, напрягая свой слух, крутил ушами, — кроме тихого и ровного дыхания отдыхающих рядом товарищей, ничего не было слышно. Издалека до чуткого уха долетел тревожный крик чайки, но он был очень слабый и такой далёкий, что даже ветер, тихо шелестевший листьями травы, почти перекрывал его.

Седой пёс прикрыл глаза и снова попытался забыться, но невесомый сон растворился в воздухе и бесследно пропал вместе с остатками ночи неизвестно где. Пёс никак не мог вспомнить свой короткий сон, который так некстати был прерван на самом интересном месте. Сон был хорошим, как удачная охота, нежным и вкусным, как материнское молоко, только, вот, про что он, — никак не вспомнить. Может быть, он был про далёкое детство, ведь было же когда-то у него детство, беззаботное, щенячье…

Неподалёку, из жёстко сплетённой растительности, внезапно вынырнул молодой суслик и, прислушиваясь, застыл невысоким столбиком. Он уже почувствовал присутствие псов, их запах принёс свежий утренний ветер, и теперь, сильно перетрусивший от такого соседства, зверёк должен был предупредить своих сородичей об опасности. От одной мысли, что ему придётся поднять тревогу и тем самым, может быть, навлечь на себя смертельную опасность, бедный суслик, эта несчастная земляная белка, чуть не помер от страха, который сначала загнал его в самую дальнюю и безопасную часть его хитроумно вырытого подземного жилища и держал там некоторое время. Страх перед смертью холодными тисками сдавил затрепетавшее сердечко и уже подбирался к горлу, норовя перехватить дыхание, как что-то, доселе незнакомое и неведомое трусишке, внезапно подхватило его своей сильной рукой и вынесло прочь из спасительного убежища, и вот теперь, окончательно побеждая труса, зверёк громким кличем подаёт сигнал:

— Тревога! — быстрее пули, молнией летит весть, — Тревога! — как сильно бьётся отважное сердце в подбородок, — Тревога! — прочь страх и пусть громко стучит в висках, но зато теперь я — самая отважная земляная белка!

Не рык звериный и не птичий крик летит над рыжей тундрой, а пронзительный и стремительный громкий клич земляной белки разносится окрест, предупреждая всех об опасности.

Прокричал и рухнул вниз, потратив все свои силы на этот крик. Упал и прислушался, — уж не подкрадывается ли кто ненароком, а то так громко кричал, что сам ничего из-за собственного крика и не слышал, но снаружи пока не доносилось никаких тревожных звуков, лишь вдалеке кто-то из сородичей ответил на его, потревоживший утреннюю тишину, клич.

Псы в старом окопе разом вскинули головы и посмотрели на седого вожака, — тот длинно и неторопливо потянулся и, прогоняя остатки сна, широко зевнул, громко клацнув при этом зубами:

— Евражки, глупые, трусливые суслики. — Он пристально посмотрел каждому товарищу в глаза, но никто не отвёл и не спрятал своего взгляда, — Нам пора…

По осыпавшемуся мелкому гравию псы выбрались из своего убежища наружу. С высоты крутого склона, залитая ярким светом, долина лежала как на ладони, которую неведомый Создатель держал «лодочкой», согнув ровно на столько, сколько было необходимо для того, чтобы здесь обязательно когда-нибудь зародилась и пустила свои корни необыкновенная сила жизни.

Омытый утренней росой, приземистый кустарник, несмотря на свою кривизну, закрученную многими годами, в это утро выглядел помолодевшим. Его пожухлая листва уже почувствовала на себе ледяное дыхание приближающейся зимы, она поменяла цвет и, умирая, стала скручиваться, теряя жизненные силы. Уходящий в корни сок накрепко прикрепил эти корявые, и, теперь уже совсем не похожие на недавно распустившуюся весеннюю молодь листья, к коротким и жёстким прутьям, по которым к ним поступали из земли силы, всю такую их недолгую летнюю жизнь. Зимой ни суровые морозы не смогут разъединить эту связь мёртвых листьев со своими корнями, ни бесноватая пурга, под напором которой здесь прогибаются даже горы, будет бессильна оторвать их, и лишь когда стают снега и быстрыми потоками умчатся с этих сопок к океану, лишь тогда, подвластная невидимому дирижёру, земля отдаст свой сок, новая сила зародится и, выходя на свет, сбросит с ветки старый лист, чтобы развернуть и протянуть навстречу вечному солнцу новый. Старые же листья покорно лягут на землю и многие из них, подхваченные шальными ветрами, унесутся далеко от этого места, размолотые в пыль об острые скалы, пропадут где-то в огромном и безбрежном океане, и только в коротких снах, слезами неба, некоторым из них суждено вернуться обратно.

Неторопливо огибая редкие кусты, псы стали спускаться вниз к старой дороге, ловко перепрыгивая с покрытых седым мхом валунов на колотую скальную породу, с опасными, ещё не зашлифованными временем, острыми краями, в беспорядке рассыпанную по всему склону тесно прижавшихся друг к другу огромных сопок, высокой стеной отгородивших долину от остального мира.

Молодой суслик, опьянённый собственной храбростью, стоял на задних лапках и, вытягиваясь вперёд, завороженно смотрел псам вслед, — ведь только что своим пронзительным криком ему удалось прогнать опасного врага со своей территории и теперь его дому ничего не угрожает. Гордость распирала его в разные стороны, а его маленькому отважному сердцу вдруг стало тесно в груди и оно уже вовсю норовило выскочить наружу.

Стая вышла на старую дорогу и стала дальше спускаться по ней в долину, туда, где извилистая речка на неширокой равнине вязала свои замысловатые петли. Следом за ними, по склону, лавиной катился клич потревоженных сусликов:

— Смотрите! Псы вернулись в город!

Стая, не обращая на этот крик никакого внимания, уверенно двигалась за своим вожаком. Возле разбитого моста она перешла речку вброд и растворилась в утренней дымке, задержавшейся в низине в этот час.

— Они, всё-таки, вернулись! — катилось эхом по долине, — Они вернулись…

 

В неширокой комнате старого общежития, вытянутой от окна до двери на длину двух серых железных кроватей и одного, когда-то крашеного в кирпичный цвет табурета, показалось нестерпимо душно, несмотря на утреннюю свежесть, пробиравшуюся снаружи через все прорехи старой оконной рамы. Лёшка Ухватов с трудом разлепил веки и попытался поймать глазом уплывающую куда-то в сторону, светлеющую за окном, муть. Облизав сухим языком потрескавшиеся губы, сглотнул пустоту, и, широко открыв рот, словно рыба, принялся глотать тяжёлый воздух, который моментально иссушил язык и нёбо. Лёшка почувствовал себя маленьким пересохшим ручьём посередине такой огромной пустыни горячего жёлтого песка, что, будь он сейчас птицей и поднимись на всю силу своих крыльев, до самого конца неба, то и оттуда ему было бы не увидать, в какой стороне заканчиваются эти раскалённые россыпи.

От такой высокой мысли, непонятно каким образом посетившей его спозаранку, затуманенная Лёшкина голова пошла кругом, а перед глазами заплясали неясные серые тени, и в довершение всего откуда-то снизу, вырываясь из прокисшего желудка наружу, к горлу подкатила тошнота. Крепко схватив голову руками, Лёшка собрал все сохранившиеся в разбитом теле силы и попытался подняться с кровати. Внизу тоскливыми сверчками запели свою песню уставшие пружины, застучало в висках, и заухал филином по голове потолок с обвалившейся штукатуркой. На первом шагу комната сорвалась со своего места и стала надвигаться на Лёшку противоположной стеной, норовя раздавить его своей массой. Придерживая одной рукой коварно раскачивающуюся стену, двумя пальцами другой Лёшка долго выковыривал из распотрошённой пачки папиросу. Пачка, перекатывая внутри себя пару-тройку последних папирос, прятала их по своим углам, изворачиваясь по-всякому, норовила выскользнуть из-под непослушных пальцев. С большим трудом пришлось прижать её к стене, и только там она, наконец-то, рассталась со своей формой и содержимым.

Скользя по стене ладонью, стараясь сохранять равновесие и не опускать голову книзу, Лёшка осторожно присел. Свободными пальцами другой руки схватил за пробку пластиковую бутылку, слегка качнул её в сторону, — та ответила ему приятной налитой тяжестью. Медленно выпрямив колени, осторожно отпустил успокоившуюся стену. В голове колготилась единственная мысль: «Хочу в баню!» Лёшка потянул на себя облезлую дверь и ступил в длинный и унылый коридор общежития. Шлёпая босыми ногами по разъехавшимся в стороны, протёртым наполовину своей толщины доскам, он вышел на остатки крыльца, где, жадно глотнув воды из бутылки, засмолил папиросу. Стоя под навесом, неторопливо курил её, горькую, но с утра ещё такую, по-особому притягательно-желанную, выпуская тоненькой струйкой густой дым в сторону громады сопки, нависающей над всем окружающим пространством своей безжизненной округлой вершиной. Сизый дым папироски, отдаляясь, бесследно пропадал, растворяясь в чистом утреннем воздухе всего в паре метров от Лёшкиного носа, совершенно не причиняя сопке никакого ущерба.

— Проклятая гора, да чтобы ты провалилась сквозь землю, или на куски рассыпалась! — зашипел Лёшка сквозь зубы на сопку.

Гася в себе внутреннюю дрожь, Лёшка отшвырнул окурок в сторону, затем поднял бутылку и, скрутив пробку, стал медленно тянуть из горлышка живительную влагу. Наполненный желудок забулькал и в ответ быстро ударил в нос резкой отрыжкой:

— Фуу! — выдохнул и поморщился Лёшка, — Какая гадость! Тьфу! — он зло сплюнул, — Ну и поганое тут место, и угораздило же меня, дурака, сюда по доброй воле приехать! — он замахнулся на сопку кулаком, — Провались, ты, зараза!

Гора дрогнула и зашлась хохотом, беззвучно подпрыгнув на месте. У Лёшки тут же согнулись ноги в коленках, и он почувствовал, как его резко качнуло и потащило куда-то в сторону. Сопротивляясь и теряя равновесие, он попытался выпрямить коленки, но, сделав первый неловкий шаг и не почувствовав под ногой опоры, стал проваливаться вниз. В отчаянной попытке, пальцы судорожно вцепились в старые деревянные перила, и надежда, радостно промелькнувшая в голове, где-то возле затылка, сначала жутко заскрипела и потом, словно выстрел, сухо треснула и рухнула вместе со всей, подточенной временем, конструкцией перил, не выдержавших даже небольшого Лёшкиного веса.

Звук с вершины сопки вернулся быстрее, чем Лёшка успел сообразить, что же такое с ним произошло. Он приподнялся на локтях и, насколько это было возможно, вывернул свою, ничего не понимающую голову в сторону горы, прислушался, и вдруг, неожиданно для самого себя, спросил у неё:

— Ты это чего?

Гора в ответ хранила гордое молчание, и напрасно Лёшка напрягал слух, — вокруг было так же тихо, словно ничего не произошло, лишь где-то глубоко в его организме что-то судорожно сжималось, да в желудке слабо бурлила потревоженная падением жидкость. На всякий случай, Лёшка осторожно подрыгал ногой, — та была на месте, нехотя отозвалась и вторая. По телу густо пробежали мурашки и взъерошили на голове волосы, хотя тело совсем не чувствовало холода. По-очереди подогнув колени, Лёшка встал на четвереньки и попытался уже было подняться на ноги, как вдруг в голову бросился огненный шар и, разлетевшись внутри раскалёнными брызгами, согнул пополам его тощую фигуру, внутри которой всё заметалось в тревожной панике.

— Ыых! — выдохнул Лёшка и, крепко зажмурив глаза, замер, как ныряльщик, что летит с высоты в бездну, в ожидании того момента, когда вода, сильно растянутой плёнкой, со всего размаха, больно хлестанёт его по лицу.

Шар собрался воедино и, сильно толкнув в желудок, попытался выбить его наружу. В ответ Лёшка только сильнее сжал зубы и мысленно попытался откатить этот противный комок куда-нибудь подальше. Шар медленно откатился назад, и не успел Лёшка коротко вдохнуть, как ему снова пришлось сцепить свои зубы, — шар быстро вернулся и, что было силы, врезал Лёшке под дых! Тяжёлая корявая масса подпрыгнула в желудке и, с завидной быстротой и лёгкостью, обдирая своими острыми краями нежные внутренности, покатила наружу, набирая с каждой секундой всё больше и больше скорости.

— Ааыых! — вырвалось из Лёшки вместе с тугой струёй, ударившей в землю, — Тьфу, тьфу! — сплёвывал он тягучую слюну, которая прилипла к верхней губе и никак не хотела отрываться, — Тьфу-у!

Желудок, резко сжимаясь, норовил выскочить через ободранное горло, а Лёшка, согнувшись крючком, хватал открытым ртом короткие порции воздуха, пытаясь утихомирить свой организм, явно пошедший в разнос.

— Ничего, ничего, — отплёвываясь, шептал какими-то чужими губами Лёшка, — потом будет легче, обязательно будет, — выплёвывал скороговоркой слова и снова внезапно загибался в скрутившем всё его тело рвотном приступе.

Сорвав пальцами с губ тугую резиновую слюну, Лёшка поднял голову и тут же столкнулся взглядом с крупным псом, выросшим, словно из-под земли, и неподвижно застывшим метрах в пяти от него. Пёс, не мигая, с немым укором смотрел прямо в Лёшкины глаза. Тот зажмурился и замотал головой, пытаясь прогнать неожиданное видение, но пёс никуда не пропадал и всё так же, не сходя со своего места, смотрел на Лёшку.

— Тебе чего, собачка? — дрогнувшим голосом спросил Лёшка.

Подпалины на, словно отлитой из серебра, фигуре пса, размытые утренними сумерками, уже не могли полностью скрыть его от посторонних глаз и он, теперь уже не таясь, смотрел прямо на застывшего перед ним на четвереньках человека. Всё напряжение, поставленной на взвод боевой пружины, скрывала холодная неподвижность пса, он казался каким-то застывшим, неживым, и только тёмный, подрагивающий кончик влажного носа, говорил об обратном.

«Принюхивается, гад, изучает», — пряча свои глаза, подумал Лёшка и попятился назад. Подобрав на земле увесистый стальной прут, он медленно поднялся с колен и огляделся в поисках собаки.

Пса нигде не было видно и Лёшка, крепко схватив двумя руками железяку, поманил, поворачиваясь в разные стороны:

— Пёсик, где ты? Ау, собачка, фью-фью!

Но пса нигде не было видно, и Лёшка решил, что тот ему просто померещился. От такой мысли он внутренне воспарил и даже попытался улыбнуться. Улыбка получилась кривая и вымученная, а по ногам пополз ледяной холод. Лёшка кинул взгляд на свои ноги и только теперь заметил, что стоит босой на мелкой каменной крошке, а из разодранного пальца на его ноге сочится кровь.

— Ах, ты, зараза! — адресовал неизвестно кому Лёшка и, крепко сжимая в руках железку, поковылял обратно в двери общежития.

 

Вся предыдущая жизнь Лёшки Ухватова, на всём своём протяжении, не отличалась какими-нибудь выдающимися событиями. В самом её начале всё было одинаково и пресно, как и у большинства его сверстников во дворе, — горшок в детском саду, парта в школе, из-за которой всегда хотелось удрать куда-нибудь в чистое поле подальше от забиваемых в маленькую голову громоздких наук, называемых школьной программой и постоянное давление со стороны родителей. Затем пришла первая любовь, которую Лёшка посчитал ненужной ему глупостью и настрого запретил себе, под любым предлогом, объясниться с предметом этой самой любви. Ломающимся голосом мальчишка прилюдно высмеивал первые робкие романтические отношения сверстников, гоготал и грязно выражался, тыча им вслед пальцем. Старательно ставил себе тяжёлую мужскую походку, курил крепкие папиросы и, при возможности, не прочь был опорожнить бутылочку — другую пива, а по ночам, иногда, сильно кусая подушку, потихоньку лил в неё слёзы и, не понимая накатившего состояния, ругал себя тряпкой и сопливой бабой.

Время тянулось долго, и пуповина детства никак не хотела отрываться. Лёшкин голос уже зачерствел и перестал внезапно перескакивать со звонкого мальчишеского на грубоватый басок и обратно, а походка так и не встала на нужное место, — вильнула в сторону и пошла как-то по-своему, и он перестал обращать на неё своё пристальное внимание, благо, каблуки на ботинках снашивались равномерно.

Неудачные попытки поступить в какой-нибудь институт совпали с тем временем, когда в стране на самом верху что-то по-серьёзному не заладилось. Огромная, и, всем казавшаяся незыблемой, страна задымила пожарищами междоусобных конфликтов, затряслась в дикой агонии под натиском обезумевшей толпы и, свалившись в смертельный штопор, понеслась в бездну, разламываясь на части. Перед Лёшкой замаячила невесёлая перспектива — ни за что сгинуть в армии страны, пропадающей с политической карты мира. Родители, в ужасе возопив, на скором семейном совете, решили спрятать единственное и горячо любимое чадо у старенькой бабушки, которая жила тихо и одиноко в другом районе города.

Прошли годы скитаний по разного рода занятиям, работы на сомнительных предпринимателей, итогом которых стал всё такой же дырявый карман, к которому прибавилась нехорошая привычка хорошо напиваться раз в две недели. Как раз во время очередного своего «пике», Лёшка, наслушавшись историй о заброшенном городе, где деньги в буквальном смысле лежали кругом и даже под ногами, — только ходи и собирай их, запал на возможность быстро и сказочно обогатиться. Знакомый рассказчик, уже побывавший в тех краях и вернувшийся обратно, по его словам, «с полным чемоданом денег», хлопал себя по набитому карману и красочно расписывал все тамошние возможности любому, кто заручится его хорошим расположением, легко поправить свои финансовые дела. Пьяненький Лёшка слушал, открыв рот, и даже старался через раз дышать, боясь вставить слово и, не дай Бог, перебить рассказчика своим глупым и совершенно неуместным вопросом.

— Да там целые горы приборов, содержащие драгметаллы! Вояки бросили всё и свалили, и теперь там только ходи, да сгребай всё в кучу! — широко растопырив руки в стороны, друган показывал, какой необъятной ширины и высоты кучи брошенного драгоценного добра приходилось ему там нагребать.

Лёшка слушал и плыл, проваливаясь в туманные грёзы, откуда уже выезжал на новеньком автомобиле, про который давно и безуспешно мечтал.

— А деньги? — вдруг вскинулся он, понимая, что драгоценные залежи ещё предстоит как-то реализовать.

— Деньги — сразу! — успокаивающе похлопал по Лёшкиному плечу кореш, — Там совершенно не о чем беспокоиться, — знай, только добро собирай, а расчёт прямо на месте, по факту!

Мечта просигналила многоголосым клаксоном и приветливо моргнула Лёшке фарами. Ласково урча мощным мотором, выкатилась из лёгкой дымки и распахнула перед ним водительскую дверь. Сияющий от счастья, Лёшка протянул к ней руку, но, внезапно, та захлопнулась и пропала из виду. Напрасно Лёшка пытался нашарить что-то в лёгкой дымке, окружавшей его, — там ничего не было!

— Да ну его! — махнул рукой Лёшка, — Там уже, наверно, всё растащили подчистую! Народу тьма кругом безработного…

— Говорю же тебе, место отдалённое, а часть до сих пор секретная считается, вот поэтому про неё никто толком и не знает! — братан гордо выпятил свою грудь, — Ты, что, мне не веришь?

С этими словами, он вытащил из кармана толстую пачку новеньких иностранных ассигнаций и ловко, отточенным жестом профессионального картёжника, распустил её широким веером, так же быстро собрал обратно и пролистал край большим пальцем:

— Видал?

— Доллары? — проглотил слюну Лёшка, такое количество денег в одних руках он видел только по телевизору.

— Там, — кореш мотнул головой в сторону, — там за рубли не работают! Там серьёзные люди! — и, посмотрев на придавленного Лёшку, добавил, — Ну, что, накатим ещё по маленькой?

— Давай! — согласился тот, — А как же туда попасть, если там всё секретно?

— Не боись! У меня там всё схвачено, я все ходы-выходы знаю. Научу тебя…

«Попадись он мне теперь, этот друган и кореш! Я бы об него, суку, эту арматурину точно загнул бы, с превеликим удовольствием! Залежи у него тут! Россыпи золотые… край суровый и сказочно богатый! Да здесь даже медного таза не осталось, чтобы в баню сходить! Всё растащили, только чугун оставили! Как раз, таким дуракам, вроде меня», — так думал Лёшка, наматывая на разбитый палец ноги грязный носовой платок, — «Хорошо, что нога холодная, — кровь не так быстро идёт… А с чего это я так сильно навернулся? Там же всего одна ступенька была… Нет, с пьянкой точно пора завязывать, пока чего похуже не приключилось. Разве, на трезвую голову, нормальный человек, по собственной воле, попадёт сюда? Навряд ли… уж больно место гиблое, а название красивое — Золотая долина, впрочем, чем гаже место, тем красивее название, здесь Россия, детка, — так сейчас говорят…»

Согнувшись крючком под ворохом тряпья на старой солдатской койке, Лёшка согрелся и провалился в темноту, откуда прямо на него ударили два ярких луча, которые поначалу он принял за автомобильные фары, но, приглядевшись, понял, что это глаза пса из темноты смотрели на него в упор. Да нет, не пса, — волка.

 

Из глубины длинного коридора загрохотали чьи-то тяжёлые шаги. Отбивая калёными каблуками неторопливый ритм, степенно проследовали мимо, и, удаляясь, вскоре пропали за прихлопнувшей их входной дверью. В зазвеневшей тишине повисла угасающая песня дверной пружины, оборванная прилетевшим снаружи резким вскриком деревянной половицы крыльца, застонавшей под внезапно навалившейся на неё тяжестью.

— Лёшка, — тихонько позвали с соседней койки, — Лёш, ты спишь?

— Да, — глядя вполглаза на кусок обоев, прикрывавший на стене старые газеты, еле слышно ответил Ухватов.

— Лёх, вставать надо, слышь, бригадир уже поднялся! — голос Сашка, товарища по работе и просто соседа по здешнему житью, стал громче, — Давай, чайку сообрази покрепче, а то, после вчерашнего, что-то кошки во рту уж больно сильно нагадили!

Сашка Сурьменок по происхождению был выходцем откуда-то с европейского юга, об этом говорила его заковыристая фамилия, которую он произносил по-своему, и она в его устах звучала вначале, как строгий химический элемент из периодической таблицы Менделеева, а в конце, — хлёстко обрывалась обыкновенным малороссийским окончанием — Сурьманюк. Его привычка в разговоре перечёркивать накрест древнюю Глаголь, делая на её произношении ужасный акцент, выдавала в нём, скорее, жителя Черноземья, чем Украины, но, всё-таки, своё прозвище — «хохол» Сашка получил за характер, а не за «гыкание» и неудобопроизносимую фамилию. Говорил он по-русски хорошо, практически без акцента, правда, иногда, что-нибудь рассказывая, называл себя в третьем лице, не иначе как Саша Сурьманюк, чем порой вводил в заблуждение не одного только Лёшку, который поначалу начинал считать, что речь уже идёт о каком-то совершенно другом человеке, вроде Сашкиного земляка или родственника. Здесь, на далёком азиатском севере, Сашка, нисколечко не тоскуя по ласковому южному солнцу, чувствовал себя вполне сносно, и временами, на удивление тяжело переносившего местный климат Лёшки, даже очень комфортно.

Гакнувшее на всю комнату Сашкино «нагадили» густо повисло в комнате и Лёшка, почувствовав, что всё вот-вот может начаться снова, быстро прикусил нижнюю губу и осторожно, как можно медленней, потянул сквозь зубы воздух. Резкая боль вскинулась и прогнала тошноту прочь. Лёшка с облегчением выдохнул и подумал: «Ну вот, начинается этот длинный и мучительный день. Жить уже до невозможности неохота, а помирать — сил совсем нету. Что делать?»

— Лёха, тебе, чё, совсем плохо? — Сашок заворочался под одеялом, словно медведь в берлоге. Под ним, тут же, прося пощады, ржаво заскулила проволочная сетка кровати.

Сашка, широко и громко зевнув, стал медленно поднимать своё крупное тело на уже целиком застонавшей кровати. Прошла целая вечность, за которую старая кровать успела на все лады исполнить долгую симфонию своей нелёгкой в прошлом жизни, прежде чем крупное Сашкино тело, поднявшись, приняло вертикальное положение, и в комнате, наконец-то, наступило долгожданное временное затишье.

— Эх, кто бы водички подал… — нарушив хрупкую тишину, расстроено произнёс Сашок и, оглядев унылое собрание порожней посуды на столе, трагически добавил, — Вот, была бы мамка рядом, она бы точно подала… Ты живой там, Лёха, или совсем неживой?

— М-м-м…

— Понятно, я и сам бы сейчас причастился, да, по ходу, у нас и вода закончилась. Эх, ма, — Сашка громко хлопнул в ладоши, — была б денег тьма!..

— Завязывай, в уши стрелять спозаранку! — поморщился Лёшка, — Ну, вот, зачем тебе здесь столько много денег?

— Дурацкий вопрос, зачем! Знамо дело, на Материк уехать отсюда с ними, а там… — Сашка мечтательно закатил глаза и поскрёб футболку на груди, — а там… эх, ма, что там! — махнул рукой, — Вставай, пора заправиться и за работу!

— А когда деньги закончатся, куда подашься?

— Понятное дело, сюда, куда же ещё…

— Так зима же скоро?

— Ну, после зимы вернусь, мне же хватит денег на зиму, а весной — обратно вернусь, по последнему снегу…

— Бугор говорит, что на будущий год здесь будет нечего делать, — последний пароход нагрузят, а остальное пусть пропадает тут, — Лёшка уже сидел на кровати и косил глаза на свою перевязанную платком ступню.

— Ну и что? Я могу и на прииск податься, слышал, что, вроде бы, его открыть собираются, знаешь, — Сашка сильно, с хрустом, потянулся, — я работы не боюсь, мне сезонка нравится! А ты сам-то куда подашься?

«Куда угодно, только бы отсюда подальше и поскорее!» — хотел было ответить Лёшка, но промолчал, его взгляд словно приклеился к маленькому пятнышку крови, проступившему через платок.

— Слышь, Саня, а какие тебе здесь сны снятся? — вместо ответа спросил он товарища.

— Мне разные снятся, бывает, что и приятные тоже, а к чему это ты спросил? — растянулся в довольной гримасе Сашок, — Чего-то вкусное приснилось? Давай, расскажи!

— Понимаешь, мне вчера приснилось, что попал я в огромную цистерну с мазутом, навроде тех, что по железке катают, только ещё больше, потому что она была пустая наполовину, а мне дна ногами никак было не достать…

— И чё? — Сашкина довольная гримаса быстро сменилась на кислую мину.

— Чё, чё? — передразнил Лёшка товарища, — А ничё! Тону и всё тут, — руки прилипли, никак не поднять, а ноги проваливаются всё глубже и мазут уже на горло давит! Паровоз с грохотом по рельсам несётся так, что всё кругом качается и меня вот-вот накроет чёрной массой! Тяну, что есть силы, голову кверху, туда, где горловина, а там только кусочек неба тёмного, величиной с пять копеек, и звёзды, какие-то совсем маленькие и острые, как иголки!

— Ну, а ты?

— Ну, а я так сильно жить вдруг захотел, как никогда до этого. Свои руки и ноги так явно чувствую, — я же молодой и такой сильный, что эти горы готов раздвинуть, а тут прилип и совершенно беспомощный, как муха на липучке: вся моя сила сидит во мне совершенно бесполезная и помочь никак не может. Тяну что есть мочи шею, запрокидываю голову всё сильнее и сильнее назад, аж в затылке заломило, всё стараюсь глазом поймать клочок неба, который всё меньше и меньше становится и чувствую, как силы заканчиваются, стекают куда-то вниз, в чёрную пропасть под ногами. Уж никогда не просил ни помощи, ни пощады, а тут понял, что пришёл и этот черёд, — только заорать собрался, да почувствовал, что внезапно онемел! Мазут, тем временем, уже губы лижет, а в груди так всё сдавило, что дышать перестал. Собрал последние силы и каким-то чудом подтолкнул себя повыше, за последним глотком воздуха. Разлепил рот, и с такой жадностью схватил напитанный густой мазутной вонью воздух, будто не последний это мой вздох, а тот самый, первый и, знаешь, Саня, почувствовал я, что слаще этого последнего вздоха у меня в этой жизни ничего не было. Огляделся, а кругом уже ничего не видать, — ни стен железных, ни берегов далёких, только волны всё выше да грохот кругом стоит ужасный! Потянуло меня книзу, а я уже и крикнуть не могу, только и осталось, что глазами за клочок неба уцепиться, а туда звёзды злые не пускают, — в глаза больно колются. Бросил я цепляться ослепшим взглядом и заплакал слезами едкими, как дым, на несправедливое небо, так и погрузился медленно в пучину: не дышу, не вижу и не слышу ничего, только сердце почему-то бешено колотится, — грудь разорвать норовит. Проснулся весь в поту, даже рука к лицу прилипла, вот, как тебе такая вкуснятина?

— Не, такая — не интересная! Вот, если бы тебе девка приснилась, сладкая вся такая, — Сашка, зажмурив глаза, вытянул вперёд руки и пощупал там что-то кончиками пальцев, снова расплылся в довольной и счастливой гримасе, — ах!

Калёные каблуки, возвращаясь обратно, тяжело отбивали ритм по глухому дощатому полу, на секунду запнулись возле двери в комнату и та, тихонько всхлипнув петлёй, отворилась. В проёме показалась высокая и худая фигура бригадира. Придерживая рукой упрямо норовившую закрыться перед его лицом покосившуюся дверь, бригадир, подпирая плечом косяк, переводил свой испепеляющий взгляд с одного обитателя комнаты на другого, при этом он нервно покусывал вьющую сизый дымок папиросу, быстро перебрасывая её из одного уголка рта в другой.

— Ну, что, гады, и кто из вас устроил погром на входе и всё крыльцо заблевал? — собирая на переносице брови, грозно вопросил он притихших работяг.

— Горыныч, да ты что, серьёзно? — Сашок присел и хлопнул себя по ляжкам, — Ай, да Лёха! Вот так молодец! Заблевал, говоришь, крыльцо?

— Ну не знаю, кто из вас начудил там, вы выясните тут между собой, да приберите там, а то вонища такая стоит, что за лиманом слышно!

— Да не вопрос, Игорёк! — потирая ладони, подкатил Сашок к бригадиру поближе, — Слушай, у тебя там не найдётся совсем немного, ну, этого, чтобы голову поправить?

— Что толку поправлять то, чего у тебя нету, да и зачем добро зазря переводить?

— Так не я же это, Горыныч! Святая правда! — Сашка вскинул руку ко лбу, готовясь осенить себя крестным знамением, но, увидев, как поморщился бригадир, тут же стал стучать себя в грудь, — Спал, как камень, клянусь, и до ветру даже не ходил!

— Никаких опохмелок! Сейчас тягач должен из посёлка подойти, так вот, чтобы через сорок минут были, как два свежих огурца! И не надо на меня так жалобно смотреть, если плохо, то бери на плечо побойню и похмеляйся ею в кочегарке, всё ясно?

— Жестокий ты человек, Игорь Батькович! — Сашка облизал пересохшие губы, — А чаю-то поднесёшь?

— Хохол, я не жестокий, я — справедливый, а на чай всегда заходите, уже вскипел, наверно! Чего ты, Лёшка, нос повесил? — обратился бригадир к молчаливо разглядывающему грязный пол парню, — Ты там накуролесил?

В ответ Лёшка кивнул головой.

— Сослепу перила снёс, что ли?

— Не, собаки испугался…

— Какой ещё собаки?

— Ну, такой… она ещё на волка или на лайку похожая. Серебристая такая и глаза светлые…

Бригадир уже собрался уходить, но, услышав про собаку со светлыми глазами, снова придержал начавшую закрываться дверь.

— Хаски, что ли, примерещилась? — спросил он Лёшку.

— Почему «примерещилась»? — обиженно возразил парень, — Я почти нос к носу с ней столкнулся.

— Да потому и примерещилось, что не может быть такого! Извели давным давно таких собачек, нету их больше, мифы всё это! — бригадир скоро глянул на свои часы, — Всё, пацаны, полчаса на всё про всё и скоренько, скоренько!

— Горыныч! — протянул к нему руки Сашок, — Ну, будь человеком?!

— Бери кувалду, и дуй с ней котлы разбирать! — донеслись из коридора слова удаляющегося бригадира.

За звуком его шагов медленно затворилась дверь, напоследок пропев петлёй свою протяжную песню.

— Ну, вот, чего он на тебя набросился? — глядя в закрывшуюся за бригадиром дверь, произнёс Сашок сквозь зубы, — Скажи, Лёха, чего это он вдруг старые перила пожалел, один чёрт, тут всё рухнет скоро, — не подопрёшь!

— А что ты это у меня спрашиваешь? Вот задал бы ему сам такой вопрос, он бы тебе враз на все вопросы лично ответил!

— Да, Лёха, чего не говори, а Игорёк — мужик конкретный, завсегда даст ответ по любому вопросу. Видишь ли, Саша Сурьманюк к нему по-человечьи, а он, татарва хренова, говорит, что весь опохмел сегодня будет не где-нибудь с музыкой в ресторации, за столом роскошным, а в пыльной и не менее шикарной кочегарке, на ржавом котле с тяжеленной побойней в руках! Эх, жизнь наша бекова, — нас имеют, а нам — некого! Одна надежда на Зайчика, тот завсегда про товарищей не забывает, должно быть, он скоро сюда с тягачом подтянется.

Сашка наклонился к углу комнаты и извлёк оттуда пару носков, совершенно непохожих друг на друга: один носок был когда-то светлым и длинным, а второй — тёмно серый, и в длину много короче первого, такая разница была явно заметна даже такому, как теперь, невооружённому и не опохмелёному взгляду их хозяина. Сашка поискал в углу глазами, в надежде обнаружить что-нибудь подходящее этой разнопарке, но ни в углу, ни рядом и вокруг, куда он тоскливо взирал, ничего похожего по цвету и размеру не нашёл. Оставалось последнее место, где, вероятнее всего, скрывалась предательская пара, но нагибаться ниже и, стоя на четвереньках, рассматривать ворох тряпья под своей кроватью, сегодняшним утром было выше даже для оставшихся Сашкиных сил.

Плюнув в пыльный угол, Сашка засопел и принялся своими крупными пальцами сосредоточенно разминать задеревеневшие подошвы разных носков…

Называя за глаза бригадира «татарвой», Сашка намекал не только на город и ту местность, где Игорь появился на свет, но и на его внешность, очень сильно смахивающую чертами лица на далёкого предка кочевого народа. Вся его жизнь была тому подтверждением, — мотыляла она его по всей, некогда огромной стране, вдоль и поперёк: из широкого раздолья степей — в густые и дремучие леса, выносила оттуда по бурным рекам прямо к морю, где сажала на пароход и отправляла за тридевять земель ловить неведомую рыбу, на краю света белого. Один раз ему даже пришлось зимовать в какой-то пустыне, пыльной, очень душной и ужасно далёкой. Несмотря на явные признаки родства с древними монголами, бригадир имел русских отца и мать, носил фамилию Смирнов, немного верил в Бога и, выходя из себя, крыл пятиэтажно по матушке и по батюшке, родным, великим и могучим, всех и всякого, когда те его ужасно сильно доставали.

Обладая высокой, но не очень выразительной по силе фигурой, бригадир, в школьные годы активно занимавшийся баскетболом и бывший в той команде неплохим разыгрывающим, имел какую-то внутреннюю силу, возникавшую у него неизвестно откуда и, несмотря на то, что годы слегка сутулили его фигуру, оставался достаточно крепким, с каким-то внутренним стержнем. Про него так и говорили, что он, как будто бы «целый лом проглотил». Лом внутри с годами слегка согнулся и, если кто-то начинал сомневаться в его твёрдости, а и, того хуже, позволял себе неразумно отпускать по поводу и без разного рода вольности, очень быстро знакомился с тяжёлой рукой бригадира. Длинные, как у пианиста, пальцы, сильно огрубевшие со временем, собирались в кулак и тяжело припечатывали с первого раза. Испытавшие на собственной шкуре, сравнивали это явление с ударом свинцовой кувалды, которая, не отскакивая, крепко прилипает и просто всё сносит своей, с виду не очень большой, массой. Глядя на сухую фигуру бригадира, все мужики дивились, подозревая подвох, брались с ним полусерьёзно бороться на руках, но, ни в шутку, ни в серьёз, одолеть бригадира ни у кого из них не получалось.

Имея скрытую силу, бригадир никогда не выставлял её напоказ и, тем более, никогда не хвастался ею. Всё свободное от работы время он старался проводить с раскрытой книгой, а уж прочитать перед сном страничку-другую у него давно уже вошло в крепкую привычку. Может быть, поэтому, а, может, и нет, но ребята из бригады называли его «наш Ильич», или просто «Горыныч», втихую посмеиваясь над ним за то, что он из каждой брошенной квартиры городка натаскал себе в комнату целую кипу книг. Зубоскалы, незлобно перешёптываясь, говорили, что бригадир поклялся не покидать этого места, покуда не будет прочитана последняя из принесённых книг, и вот теперь, ночами, в преддверии скорой зимы, торопится, и старательно перечитывает всю кипу у себя под одеялом при свете карманного фонарика, чтобы, не дай Бог, кто-нибудь ненароком не заметил его за этим занятием. Игорь с капитанским спокойствием относился к подобного рода шуткам, смиренно пропуская их мимо своих ушей, но лишь до той поры, пока эти разного рода шутки не переходили дозволенной грани, и тогда, по еле заметной, но резко полыхнувшей в его глазах стали, или какому-нибудь уже совсем малому, но нервному движению, моментально схваченному шутниками, всё сворачивалось и затухало достаточно быстро.

Среди ребят своей бригады, знакомых, да и вообще, в жизни, Игорь Смирнов пользовался большим уважением, и причиной тому была не его потаённая физическая сила, а явное твёрдое слово, которое бригадир, уж если давал, то всегда держал сам и требовал того же исполнения и от других.

Возвратившись с крыльца, Лёшка зацепил пустым ведром приставленный к стене металлический прут. Торопясь, да ещё в потёмках, он не заметил его и теперь грохнул по нему так, что у него чуть ведро из руки не выскочило. Железка отскочила от стены и, извиваясь своим погнутым телом, застучала на стыках дощатого пола.

«Примерещилось, как есть, точно, примерещилось, а как же иначе?» — вспоминая утреннее событие, застыл он взглядом на притихшей железке, за которую в страхе совсем недавно так крепко схватился двумя руками.

— Бригадир же сказал, что померещилось, значит, так оно и было! — пытаясь оторвать взгляд от затихшего на полу немого свидетеля происшедшего, прошептал Лёшка.

Словно из глубокого тумана тут же на него, откуда-то со стороны и сверху одновременно, беззвучно выплыла огромная фигура бригадира. Заслонив собой единственный луч света, с трудом пробившийся сквозь закопченное временем небольшое окно, она неторопливо заполнила всё пространство коридора. Лёшка затряс головой, пытаясь сбросить пелену с глаз и прогнать внезапное видение, но фигура бригадира лишь немного качнулась в сторону, оставаясь стоять на своём месте, полуприкрытая серым туманом, а железка, какой-то сверхъестественной силой, накрепко приковала к себе взгляд и никак не хотела его отпускать.

— Чёртушка, ну позабавился, и хватит! Поиграл, — отпусти! — почему-то вспомнив свою бабушку, прямо себе под ноги, тихонечко заскулил Лёшка, — Сгинь, пропади!

Вместо того, чтобы раствориться в тумане окончательно, неясная фигура нечистого стала материализовываться. Приобретая форму и явные очертания, она надвигалась прямо на Лёшку с неотвратимостью паровоза, увиденного однажды в детстве, не хватало только густых клубов чёрного дыма, бьющих высоко в небо из трубы, похожей на цилиндр капиталиста, растворяющихся в воздухе клубов сизого пара по его бокам и адского пламени, вырывавшегося где-то в районе подбрюшья этой ужасной машины! В том, что всё это должно появиться сию же секунду, Лёшка даже не сомневался, он просто застыл и ждал с покорностью обречённого, когда на него навалятся эти огромные красные колёса, без устали тягавшие туда-сюда отполированные скелеты шатунов, накроют его страшным грохотом и размолотят в невесомую пыль!

Однако, чёрт не торопился, он явно решил растянуть удовольствие и не давить сразу бедного парня паровозными колёсами, а поиграть с ним навроде той самой игры, что играет кошка с попавшейся в её лапы мышью. Нечистый хмыкнул и, блеснув рогатой каской, наклонился к валявшемуся на полу металлическому пруту. Только тут Лёшка заметил, что на полу лежит не просто железка, а самый что ни на есть настоящий дьявольский трезубец.

«Вот что ему, оказывается, надо!» — промелькнуло в голове у парня, и от следующей мысли у него по спине пробежал совсем нехороший холодок, — «Так я же у него его символ власти сегодня забрал, вот он и припёрся за ним! Что же теперь со мной будет?»

Трезубец, приветствуя своего хозяина, засветился ярко малиновым светом, словно его только что вытащили из горнила, под ним тут же задымились доски пола, и в воздухе запахло горелой краской. Чёрт поднял раскалённый трезубец и, внимательно осмотрев его, звонко топнул копытом по полу, затем неожиданно громко голосом бригадира окликнул Лёшку по имени!

«Шалишь! Заманиваешь? Меня так просто не возьмёшь!» — подумал Лёшка и затрясся мелкой дрожью.

— Лёшка, Лёш! Ты чего? — бригадир взял за плечо парня, которого ощутимо потряхивало, — Лёша, это я, — Игорь. Ты чего, сынок? А ну ка, пойдём, скорее чайку… пойдём, пойдём… — словно маленького, уговаривал он трясущегося парня, увлекая его за собой, — Ведёрко-то поставь здесь, с краешку, а то сам же потом и споткнёшься!

«Завяжу, как есть, завяжу, на хрен, с этой пьянкой!» — сиротинкой прыгала в зазвеневшей Лёшкиной голове одинокая мысль. Покорно шагая рядом с бригадиром, он не чувствовал под собой ног и почти не разбирал, где в этот момент находились стены, пол и потолок.

Ещё одной замечательной особенностью бригадира было его неповторимое умение заваривать обыкновенный чёрный чай. Непосвящённому человеку это может показаться немного странным, ведь ничего такого сложного нет в том, как заварить обыкновенный чай, тем более, что теперь особо и не стоит ломать себе этим голову: положил понравившийся пакетик в чашку, залил кипятком, сахарку кинул по вкусу, покрутил ложечкой туда-сюда и готово, пей — наслаждайся! Это — если ты непосвящённый или как все, на скорую руку. Посвящённые же — это те, которые, хотя бы, один раз попробовали тот самый чай, который «с руки» заваривал бригадир. В разной посудине у него всегда одинаково получался отменной крепости чай, точь в точь подходящий любой компании, месту и времени года.

— Здорово у тебя получается чай заваривать, Горыныч! Научи, открой секреты! — просили его.

— Да нет никакого секрета! — отмахивался рукой каждый раз бригадир, — Просто беру заварку и засыпаю в воду!

— Как же, нет секрета? — недоумевал народ, прихлёбывая дымящийся в кружках чай, — Ведь, мы пробовали, а у нас так не получается, — то недобор по заварке, то перебор! Показывай точно, сколько на такой чайник засыпаешь?

— Одну жменю.

— А на тот, что побольше? — не унимались самые дотошные.

— Тоже жменю, только чуть побольше…

— А сюда?

— Ну, сюда… — прищуривая глаз, пытался определить объём посудины бригадир, — Сюда тоже жменю, только маленькую совсем.

«Хитрит!» — так думали все, кто не совсем хорошо знал бригадира, — «Не хочет выдавать секрета».

Но, ведь, и, на самом деле, не было никакого секрета, — Игорь, не таясь, насыпал в пригоршню чай из пачки, словно на чашу весов, чутьём угадывая тот момент, когда там будет достаточно, переворачивал её в посудину, прикрывал сверху крышкой и пожалуйста, через некоторое время, крепостью тютелька в тютельку, ароматный чай готов! Можно было хоть сто раз попробовать сыпать заварку себе в ладонь, снова и снова отмеряя одинаковое количество, но все разы чай, почему-то, получался по-разному, а вот у бригадира — всегда одинаково и неповторимо хорошо.

— Садись за стол, — показав на свободную табуретку, сказал бригадир, — сейчас чаю нацежу тебе крепенького, поди, с утра ничем ещё рот не полоскал?

Лёшка вместо ответа только тихо покачал головой, и пока бригадир, отвернувшись к окну, звенел посудой возле тумбочки с портативной газовой плитой, он, рассматривая комнату, не проронил ни слова. В комнате, на удивление, оказалось не так и много книг. Разного размера и толщины, они, двумя покосившимися стопками, стояли вдоль свободной стены, часть книг, вместе с какими-то тетрадями, лежала прямо на столе, за который уселся Лёшка, и совсем небольшая книжная пирамидка возвышалась на табурете возле изголовья старой солдатской кровати. Из-за неё, отливая воронёным стволом, выглядывал охотничий карабин «Тигр». В комнате чувствовался скупой, но твёрдый порядок, в отличии от комнаты ребят, где давно вовсю правила бесшабашная анархия.

— Ну! — бригадир поставил на стол перед Лёшкой огромную, объёмом не меньше литра, кружку с чаем, — Показывай, какой ты теперь герой!

— Не, не, не хочу я! — запротестовал парень, закрывая рот ладонью: ему от одного только вида этой огромной бадьи вмиг стало плохо, — Да и не могу столько! — добавил он, убирая ладонь ото рта.

— Знаю, знаю! — закивал головой бригадир, — Чай не водка, много не выпьешь и прочая, прочая, прочая… Как же, как же, мы тоже плавали, всю эту чушь давно знаем! Хлебай, хлебай, будет легче, и черти перестанут мерещиться!

— Черти? А ты откуда знаешь?

— Я, брат, всё знаю! — заговорщицки подмигнул Лёшке бригадир, — По «синьке» ещё и не такое может привидеться, смотри, свернёт это дело когда-нибудь тебе башню в сторону.

— То «плавали», то «башню», а ты сам-то кто по жизни, бригадир, моряк или танкист? — подняв кружку двумя руками и отхлёбнув несколько коротеньких глотков терпкого напитка, спросил Лёшка.

— По-разному бывает…

— А конкретнее? — кружка завибрировала в руках и неожиданно больно ударила Лёшку в зубы, он отпрянул и стиснул её так, что побелели костяшки пальцев.

— Не торопись, а то захлебнёшься!

— Да в такой посудине и утонуть можно, — пытаясь разглядеть в кружке дно, буркнул в ответ Лёшка.

— Ничего, ты знай, прихлёбывай, а я, если чего, — спасу!

— Бригадир, а ты давно не употребляешь это дело?

— Давно.

— Подшивался или кодировался?

— Ни то, ни другое.

— Как это так, разве так бывает?

— Почему нет? Разве нельзя просто бросить? — пожал плечами бригадир, — Очень даже бывает.

— А ты можешь меня тоже так научить? — Лёшка перестал прихлёбывать чай и с мольбой посмотрел на бригадира.

— Я не могу, — с сожалением ответил тот и, увидев, как парень изменился в лице, поспешно добавил, — но здесь есть другой человек, он, наверняка, тебе поможет.

— Шаман, что ли, какой? — почему-то сразу переходя на шёпот, спросил Лёшка, оглядываясь на дверь.

— Может, и шаман, я, вообще-то, не знаю, но парень, вроде бы, неплохой, — улыбнулся бригадир.

— А кто он? — Лёшка по хитроватой улыбке бригадира уже догадался, что речь идёт о каком-то их общем знакомом, и принялся, насколько мог, быстро перебирать в уме всех, кого здесь знал, но, ни один из знакомых, ни коим образом не подходил на роль чудесного целителя. Поскольку, слову бригадира Лёшка привык верить при любых обстоятельствах, то он принялся перебирать всех по второму кругу, но его уставший мозг сломался где-то посредине не очень длинного списка, и тогда парню пришлось сдаться, — Да кто же он такой-то?

— Ты.

— Да ну тебя! — отмахнулся рукой Лёшка, — Я думал, ты серьёзно, а ты мне глупости какие-то говоришь.

— Да я серьёзно, правда! Видишь ли, в каждом из нас живёт человек, который знает это самое слово заветное, вот ты и попытайся его расспросить, может быть, он даст нужный тебе ответ.

В комнате на короткое время воцарилось молчание.

— Много у тебя здесь книжек! — первым нарушил тишину Лёшка, — Все их читаешь?

— Почти, — бригадир неопределённо пожал плечами.

— И про что во всех них написано?

— В основном, про жизнь…

— Ну, чего их тогда читать? Вон, какие толстенные есть, — жизни не хватит, чтобы прочитать их, а понять — и подавно! Лучше уж детективы читать, там, по крайней мере, всё ясно и понятно: здесь жулики, там полицейские, стрельба, погони и куча денег в чемодане, — здорово! Всё просто и мозг не надо ломать над тем, что там автор иного фолианта пытается донести до тебя!

— Да, ты прав! — бригадир, не отрываясь, смотрел через окно куда-то в сторону вершины сопки, разглядывая не то её макушку, не то облако, повисшее прямо над ней, — Иной испишется томами, сетуя, что жизнь такая короткая, а так и не сможет толком донести то, чего хотел. Другой же с лёгкостью уложится в пару строк и сам того может не заметить…

— Вся жизнь — в пару строчек? — с недоверием переспросил Лёшка, — Что-то, уж больно короткая получается…

— Если её смысл, — то и не очень.

— Чудно ты говоришь, бригадир, мудрёно.

Снаружи требовательно и громко просигналила машина.

 

Витя Зайчик, лихой и безбашенный водитель могучего самосвала, широко зевнул и посигналил ещё раз:

— Ну и где они все? То сучат ножками от нетерпения, то нет никого в поле зрения! Думают они сегодня работать, или что?

— Чего ты сам сучишь-то? Вчера, наверно, расслабились ребятки, вот сегодня с трудом и подымаются! — сидевший рядом Лёнька, которого все называли электриком, зябко кутаясь в линялую чёрную куртку, глядел через боковое стекло, покрытое бисером мороси, на остатки фундамента, с одиноко торчавшим на нём куском высокой стены.

— Я когда теперь расслабляюсь, то у меня тоже с трудом подымается, — громко засмеялся Витя, — не то, что раньше!

— Сказал тоже, — раньше! — словно обращаясь через стекло к остатку стены, произнёс Лёнька, — Раньше я литру спокойно выкушивал, а теперь только половину, и ту — с трудом!

— Слабак! Тренироваться надо, а то без тренировки совсем можно форму потерять! — Витя пристукнул себя ладонью в грудь, — Вот, я регулярно сюда принимаю, поэтому, и несу прилично, и не болею никогда!

— Что, никогда-никогда? — повернувшись к собеседнику, переспросил Лёня-электрик.

— Ни разу в жизни похмельем не страдал, хочешь — верь, хочешь — нет! — засиял улыбкой Витя, — У нас никто в роду не страдал похмельем, — ни батя, ни дед!

— И что, все, вроде тебя, усиленно тренировались?

— Ну, мой батя, бывало, по праздникам крепко зашибал, а вот дед, тот причащался только в день Победы, да на свои именины. В остальные праздники он мог даже за стол не сесть — ни в какую не признавал застолья и всю жизнь в гости почти не ходил, странный, в общем, дед!

— Значит, с похмельем у тебя всё нормально, — тут ты тренируешься, да и гены тебе в помощь, одним словом, — молодец, чего не скажешь про другое, где осечка на осечке случается.

— Лёня, ну что ты всё понимаешь как-то извращённо, право слово! — поморщился Витя, — Я же тебе говорю, что с трудом, а ты мне осечки сразу приписываешь! Понимаешь разницу? Я же русским языком выражаюсь ясно, а не картавлю по-французски, — парле ву там всякое, шерше ля фамм!

— Вот именно, Витя, шуршать тебе надо чаще в этом вопросе!

— В смысле?

— Ну, тоже тренироваться, с этими, с фаммами.

— Где же их взять, когда здесь на много километров кругом одни лисицы, да и те — хитрющие, так просто не дадут! — хохотнул Витя.

— Зачем за любовью в тундру бегать, когда в посёлке можно, не напрягаясь, отыскать желаемое? — закатил глаза Лёнька.

— Эк, куда хватил! Лебедей поселковых предлагаешь? Так на них на обеих давно места нет, куда бы пробу можно было поставить! И вообще, я своего дружка не на свалке нашёл, чтобы его в каждое помойное ведро засовывать! Потом никаким керосином не отмоешься, уж лучше за лисицами по тундре погоняться, не догонишь, так хоть согреешься бесплатно!

— Это же другая тренировка, Вить, спортивная, а для дружка?

— Дружка можно и вручную потренировать, если придавит сильно, а вообще-то, — Витя махнул рукой, — чего его мучить-то, раз он первым решил покинуть этот мир? Зачехлим его и в дальний путь проводим, помянём, как полагается, даже всплакнём, вспоминая былые годы, когда без ни одного, хоть мало-мальски шевелящегося предмета, он не оставлял без внимания, эх!

— Значит, есть чего вспомнить?

— Конечно, Лёня, а как же! Вот у меня однажды девка была — огонь! Я до сих пор понять не могу, каким чудом тот стог сена не загорелся? Уж такая деваха была, что до сих пор, как вспомню, то сначала в жар кинет, а потом покроюсь мурашками и в дрожь! На, смотри! — Витя показал своё покрытое мурашками оголённое предплечье, на котором вздыбилась белёсая растительность, — Видел?

Воспоминания товарища ничего не всколыхнули внутри у Лёньки, лишь от вида Витькиной оголённой руки у него, почему-то, пробежала по спине холодная дорожка, и тогда он снова, поёжившись, отвернулся к окну.

Сверху заморосило сильнее, и набухшие капли мелкого бисера медленно потекли вниз по стёклам кабины самосвала.

— Ну, ты погляди, погодка! Хуже гулящей девки, — смахивая воду с лобовых стёкол, возмущался Витя, — с утра ясно было, солнце светило, думал, хороший денёк будет, даже иней блестел кое-где, а теперь куда всё это пропало? То морозит, то дождём заливает, — вот на прошлой неделе сунулся с дороги всего-то на чуть-чуть, так увяз в болотине по самые мосты, думал, будет полный капец! Хорошо, ребята на тягаче выручили, а то бы мне там дня два сидеть — не выбраться. Скорее бы всё замёрзало, что ли, тошнит уже от этой сырости!

Лёнька, отвернувшись в другую сторону, молчал и разглядывал за размытым стеклом торчавший из кучи размолотого кирпича кусок стены. С остатками, бывшей когда-то снежно-белой, штукатурки, словно обгрызенный временем обелиск, этот кусок стены, казалось, крепко стоял на своём постаменте и, не смотря на все свои многочисленные раны, не думал сдаваться и падать ниц перед всесокрушающей силой времени.

— Крепко раньше строили, — кивнув в сторону остатка стены, сказал Лёня, — наверно, долго ещё простоит этот памятник.

— Кто, этот кусок стены? Да нет, недолго ему осталось, последний год максимум! Как бы хорошо не было построено, а морозы здесь крепче, — вот доски, вроде бы, давно высохшие, а чуть намокнут, так мороз их легко раскалывает вдоль! А сырую стенку — на раз чихнуть ему! Вот увидишь, максимум ей до Нового Года достоять, хотя, ты этого не увидишь, тебя здесь не будет.

— Точно, к этому времени меня здесь уже не будет. Это максимум, а сколько будет минимум?

— А нисколько и не будет!

Витя включил передачу и тронул тяжёлый КрАЗ с места. Съехав на другую обочину дороги, самосвал, словно раздумывая, сначала замер на секунду, потом, зашипев на разные лады, словно многоголосый сказочный змей, дёрнулся, и истово рыча двигателем, стал по широкой дуге пятиться назад, прицеливаясь своим острым краем кузова в торчащий остаток стены. Штукатурка брызнула в разные стороны, с того места, куда в неё с силой вонзилось стальное ребро кузова. Самосвал замер, поднатужился двигателем и, выкидывая из-под колёс колотую кирпичную крошку, попытался всей своей массой опрокинуть строптивый обломок. Кабину лихорадочно затрясло, и скоро в ней запахло горелой резиной, но стена осталась неподвижной.

— Ах, ты, сука! На яйцах тебя ставили, что ли? — злился Витя, утапливая акселератор, — Ну, я тебя сейчас уработаю!

КрАЗ отскочил от стены, немного перевёл дыхание и, хрустнув передачей, ринулся на остаток стены всей своей огромной массой.

— Завязывай, на хрен, дурить! — стукнувшись о кабину неприкрытой головой, закричал Лёня, — Машину не жалко, так хоть меня пожалей!

— Ага! — из-за рёва мотора ничего не слыша, орал Витя: он, вцепившись в баранку, смотрел через зеркало на заваливающуюся стенку, и его лицо растягивалось в довольной улыбке, — Знай наших!

— Ну, вот какого чёрта ты на неё попёр, а? — потирая ушибленную голову, спросил Лёня.

— А чего она тут стоит? Надоела! Всё время, как приеду, глазом за неё цепляюсь! Она навроде недоделанной работы, занозой сидит, — ноет и ноет…

— Теперь доделал?

— Ну да, — пытаясь включить передачу, ответил Витя.

— Теперь не болит?

— Ни капельки! Чего пристал? — надул губы Витя, — По технике безопасности положено, а то прихлопнет кого-нибудь из местных жителей!

— Каких ещё жителей? Здесь уже два года как никого нет! Ты чего, Витя, мелешь, как здесь можно жить, когда тут ничего не осталось?

— Да живет здесь одна старуха, говорят, вроде бы, она умом тронулась, но тогда странное дело, каким образом она здесь выживает, ладно бы летом, но зимой?

— Смотри, — Лёня ткнул пальцем куда-то в сторону, — это не она там идёт?

— Где? — мотнул туда головой Витя, он пытался включить строптивую передачу, но рычащий рычаг упирался и вибрировал на всю свою длину, а чёрный шарик на его окончании норовил выскочить из цепкой Витиной руки.

Не глядя в сторону забравшегося на кучу битого кирпича большого самосвала, по дороге шла высокая худая женщина, одетая в длинное чёрное пальто и какие-то допотопные боты. Из-под такого же чёрного платка, прикрывавшего сверху её голову, в разные стороны торчали седые космы. За собой она волочила толстую доску, которая оставляла на прибитом моросью грунте дороги, прерывистой змейкой тянущийся за ней, пыльный след. Самосвал неожиданно подпрыгнул и затих, позвякивая где-то глубоко, в самой своей утробе, тоненьким колёсиком. Витя опустил боковое стекло и, высунувшись за дверцу, громко поздоровался с прохожей:

— Добрый день!

Старуха, совершенно не обращая никакого внимания на поздоровавшегося с ней человека, отрешённо проследовала мимо. Доска, извиваясь и подпрыгивая на мелкой гальке, чертила на дороге свой странный след.

— Во, красотка местная, только с одного боку немного глухая, да лет ей всего лишь триста с хвостиком! — Витя сплюнул в окно и стал, нервно нажимая педали, туда-сюда дёргать притихший рычаг, — Ведьма, хоть бы буркнула что-нибудь в ответ! Чисто ведьма, даже мотор заглох, чтоб тебя!

Лёня, хотя и не очень любил в детстве читать сказки, но почему-то сразу уловил в проходившей мимо женщине сходство с Бабой Ягой, а то, как она прошествовала мимо них, подчеркнуто не замечая, во всяком случае, именно так ему показалось, чем-то нехорошим похолодило у него между лопаток.

— Да уж… — провожая скрывшуюся во влажной пелене старуху, только и смог выдавить он из себя.

— Смотри, Горыныч своих орлов строем на работу выгоняет! — показал в сторону старого общежития Витя и попытался запустить заглохший двигатель.

Стартёр, раскручивая маховик, визжал, словно резаный поросёнок. В двигателе что-то булькало, хрипело и покашливало, но запускаться он отказывался.

 

Словно стыдливые невесты, пряча наготу своих вершин, закутались сопки в полотно тумана, так внезапно невесть откуда-то появившегося. Сколько тысячелетий, боясь шевельнуться, простояли они на этом месте, под строгим и очень холодным взглядом своего родителя, уходившего к полярным льдам, всё дальше и дальше от них с каждым годом. Пропал в неведомой дали родитель, сгинул навсегда, а, может быть, просто залёг в очередную свою тысячелетнюю спячку, накрывшись толстым одеялом из вековых льдов. Заснул где-то там, так глубоко, что и храпа его не слышно! Покашливая, ворочается старик во сне, да сюда, через мерзлоту, не доносится ничего, только где-то на юге чуть-чуть потряхивает оттаявшую Камчатку, а здесь хозяйничает только ветер. Ласковый, словно молодой щенок, он пока глупо тычется своим, слегка влажным носом, во всё что ни попадается у него на пути. Мягким, пушистым клубком вдоволь накатается по траве и цветам, подняв легкую рябь, пробежится над водой, заглянет за сопку, где, совсем уставший, сунется своей мордой в прибрежные скалы и, отдыхая, долго будет слушать неспешное бормотание старика-океана.

Заботливыми материнскими руками поправит небо фату сопкам и всплакнёт, роняя сквозь белый наряд свои редкие слёзы. То тут, то там, глухо стукнет в утренней тишине капелька, другая, переговариваясь на сонных крышах покинутого города. Сорвавшись оттуда, все вдруг рассыпятся мелкой дрожью по карнизу, потом неслышно упадут на землю, где и затихнут, пропадут вовсе. Закрытые от всего света опустившимся на землю облаком, сопки, словно сёстры, будут заплетать друг дружке косы, тихо напевая свою песню, которую может услышать всякий, стоит ему только прислушаться. Пусть бы и само небо дарило сёстрам фату, обязательно наряжая их раз в год, вот уже много-много лет, да всё никак не дождаться им женихов своих: видно, сильно те боятся родителя сурового, никак не хотят свататься, ничем их не приманишь! А уж приданого у сестёр за столько лет накопилось столько, что не перечесть за многие года, но не идут женихи, и от того такую грустную песню поют сопки, — знают наперёд, что не скоро ждёт их счастье.

От тоскливой той песни заскулит боязливо глупый щенок-ветер, затянет свою, ещё робкую, песню, которую могут услышать только травы, замечется, беспокойно прыгая по каменистым склонам сопок, и влекомый непреодолимой силой извечного зова, с едва окрепшими мышцами, рванёт на север, разбрасывая по широкой тундре рыжие клочья своей щенячьей шерсти. На каких неведомых просторах носиться ему в бесшабашной гонке, где набираться силы, крепнув день ото дня, знает только небо, что держит крепко в своих объятиях всю землю.

Так устроен этот мир: ничего в нём не пропадает бесследно, — будь то капля воды, упавшая с небес на землю, или робкое, едва народившееся, дуновение ветра, возникшее, казалось бы, из ниоткуда, и туда же канувшее.

Напитавшись ледяным дыханием севера, крепнут молодые ветра, наливаясь тайной силой океана, что покоится под вековыми льдами. Сбившись в плотную стаю, они поворачивают вспять и возвращаются обратно, превратившись в свирепых и беспощадных псов, сметающих всё на своём пути, диких и необузданных, смерть несущих. Горе и погибель тому, кто их встретит в чистом поле, — разорвут на части острыми клыками, заморозят своим, теперь уже ледяным, дыханием. Вмиг постареют сопки, — поседеют головы-вершины, замрёт всё кругом, лишь в каменной памяти останется то, что ещё совсем недавней весной и косы распускали, и день был, когда невестились, а вот уже пришла пора и саван примерить. Застынут сопки, слушая долгую песню ледяных ветров, а те и рады стараться раскуражиться, — сыплют снег, отряхивая его со своих, серебром отливающих шкур, да тут же его притаптывают, за одну ночь норовят до неба сугробы насыпать! Покружат ночью, а днём сорвутся с места насиженного и умчатся вдаль, лишь один старый пёс останется. Он пристроится возле одной из двух вершин и, устало положив голову на лапы, начнёт, тяжело вздыхая, сыпать сверху колючую холодную изморось, а как только снова стемнеет, потихоньку спустится вниз и неторопливо примеряясь, начнёт осторожно грызть покрытые инеем деревянные стены города.

Под редкие капли дождя тихо поют свою печальную песню сопки, призывая далёких суженых. Быстрой птицей летит она над тундрой к лесам дремучим и просторам степей, коснётся сильным крылом горькой воды океана и слабым эхом вернётся с того берега обратно. В каких снах потерялись те, кому поют свою песню сопки, да и есть ли такие на свете?

 

Забродивший в Лёшкином животе чай разлился по всему телу благодатной жидкостью, которая связала воедино все клетки начавшего разваливаться, расстроенного накануне, молодого организма, и она даже немного стукнула в голову. Ему стало намного лучше, а появившаяся в ногах слабость, тут же напомнила про потраченные силы, — парня сразу потащило в сон, но он, как мог, встряхнулся и, старательно чеканя шаг, направился по тёмному коридору на улицу. Его, дрыгающую в стороны походку, лёгкой усмешкой отметил бригадир, запиравшей дверь своей комнаты. Глядя ему вслед, Игорь, покачивая головой, слепо искал ключом скважину, спрятавшуюся под заполированной до блеска скобой массивной ручки двери.

В любой другой день, Лёшка, может быть, и не придал бы, ровным счётом, никакого значения той метаморфозе, что произошла с погодой на улице за последние часы. Ему, рождённому на берегу другого моря, с раннего детства приходилось дышать воздухом, насыщенным сыростью и большую часть времени года шлёпать прямо по многочисленным лужам, потому что обойти их все, порою, не представлялось возможным. Словно в осколках зеркала, в рассыпанных по всему городу лужах, днём отражалось небо невесомыми барашками облаков — в хорошую погоду и давило тяжестью грозовых, и даже снежных, туч, в непогодь. Ясными ночами, затмевая звёздный свет, в лужи гляделись только уличные фонари, да где-нибудь в тёмном переулке, в круглую лужицу, словно в карманное зеркальце, украдкой заглядывала довольная луна.

Дома всяко бывало с погодой: и снежно, и дождливо, и сухо, и морозно, но чтобы так быстро всё менялось, — с морозного рассвета на какую-то утреннюю парную, Лёшка видел впервые. Буквально, полчаса назад он ещё мог скрутить фигу и ткнуть ею в сторону сопки, затем развернуться, и гордым победителем, хлопнув за собой дверью, унести внутрь свою дрожь в коленках. А теперь? Вышел и сразу же попал головой в густое молоко, — аж присел от неожиданности! «Во, дела!» — только и успел подумать Лёшка, как снизу потянуло прохладой и клубы тумана, вращаясь, стали подниматься наверх, открывая взору потонувшие в них крыши домов.

— Чертовщина какая-то, — еле слышно прошептал он, — голова у меня сейчас прямо в облаках, ноги, вроде бы, на земле, а сам я — непонятно где, по-прежнему, маленького роста, и с дурацкой перловой кашей в голове вместо мозгов, — какой-то тихий ужас!

— Ну, чего ты, Лёха, замер? — раздался сбоку Сашкин голос, — Давай, двигай к вагончику, пост подтаскивай к котельной! Чего стоишь, ждёшь, когда бугор пинка отвесит?

— Сашок, я переживаю, мне небо на голову упало! — не глядя в его сторону, ответил Лёшка.

Он повернулся на голос товарища и обомлел: прямо на него двигалось ровно полчеловека, точнее, не половина, а где-то две трети Сашки Сурьменка. Шагали его ноги, одетые в тяжёлые ботинки и широкие несгибаемые брезентовые брюки сварщика, толстым циркулем передвигавшие под нависающим облаком нижнюю часть Сашкиного тела, под такой же дерюжной курткой. Верхняя часть тела, там, где должна была быть грудь, тонула в облаке, а руки, двумя обрубками труб, разлетались в стороны, каждая, как бы сама по себе произвольно паря рядом с могучим торсом хозяина. Голова, у этого на две трети человека, напрочь отсутствовала, что дало Лёшке повод в который раз за сегодняшнее утро усомниться в реальности всего происходящего.

— Где ты в этом чёртовом тумане небо разглядел? — спросила безголовая фигура в робе, — Ни хрена кругом не видно!

— Странно, — пробормотал Лёшка, — головы нету, а звук идёт! Как же такое может быть?

— Лёха, ну, давай, к вагончику! — умоляюще тянуло из тумана Сашкиным голосом.

— А ты?

— Мне к Зайчику, на секундочку надо! Давай, Лёх, а то запалимся сейчас! — толстые трубы циркуля метнулись в сторону, но тут же вернулись обратно.

— Ого! Прямо, как в турецкой бане! — раздался рядом голос бригадира, — Хохол, а ты чего здесь прохлаждаешься? Ты чего, уже все уголки срезал, что вчера ещё должен был сделать? А? Мать твою! Бегом баллоны в котельную тащи! Слышишь, тягач ревёт? Простой с тебя высчитаю, троекратно!

— Горыныч, ну, что ты! Я уже там, всеми ногами! — брезентовые штаны поспешно зашуршали в сторону вагончика с оборудованием.

«Нет, ну, правда, почему мне так в баню сегодня с утра приспичило?» — подумал Лёшка, и, не дожидаясь, когда его подстегнёт окрик бригадира, тоже направился к вагончику.

— Бригадир! Почему в этом городе после дождя не бывает луж? — внезапно остановившись, крикнул он назад в мутное облако.

— Местность здесь такая, особенная.

 

Вокруг застывшего с открытой пастью самосвала, спотыкаясь на куче битого кирпича и в голос кроя на все лады строптивую технику, торопливо прыгал Витя Зайчик. Нервно хлопнув дверью, он, соскакивая с подножки, зло пинал ногой в кирзовом сапоге одинокое переднее колесо, плевал в битый кирпич и, подняв кулаки кверху, грозил немому небу. Опустив в бессилии руки, снова бил ногой в колесо, плевался остатками слюны, бормоча страшные проклятия конструкторам этой техники, собирался с силами и, довольно резво забираясь на высокий передок, скоро, почти весь, пропадал в огромном подкапотном пространстве. Лёня — электрик с невозмутимым видом стоял неподалёку, на дороге, и неторопливо грыз семечки, сплёвывая шелуху прямо себе под ноги.

— Здорово, Лёнчик! — обратился к нему Сашок, — Что за шум, а драки нету? И где хозяин этого замечательного самоходного агрегата Витя Зайчик?

— Вон, в моторе утонул! — кивнул Лёня на торчавшие из пасти самосвала ноги Зайчика, и сплюнул прилипшую к губе шелуху от семечек.

Сашок проводил взглядом шелуху, спланировавшую прямо на острый и начищенный до блеска, носок ботинка электрика.

— Какие у тебя корочки хорошие, в таких только жениться надо, а ты семками заплевал их, нехорошо это! — протягивая руку, поздоровался Сашок, — Что тут у вас?

— Привет, Саня! — ответил на приветствие Лёня и подрыгал ногой в сияющем ботинке, скидывая прилипшую шелуху, — Вот, говорю ему, — зачем? А он — мешает, мол. Взял и своротил стенку, а теперь матерится на всех, за что, — непонятно! Говорю — машину пожалей, гад! А он — плевать, в посёлке, мол, у него ещё такая есть, а на двух, всё равно, сразу не поедешь, и куда эти две, когда дорог тут — раз, два и обчёлся! Наорал на меня, злой, как чёрт, может, ему баба сегодня не дала, так причём тут я тогда? Да и хрен с ним, душа соляровая, — отойдёт скоро, сам первый мириться будет!

Сашок, уже не слушая электрика, устремился с дороги к самосвалу, из открытой пасти которого торчали сапоги Зайчика, с заправленными в них промасленными штанами.

— Вить, Витя! — позвал он громким шёпотом, потрясая сапог с одинокой, наполовину объеденной временем, стальной набойкой.

Бормотание под капотом затихло и сапог, дёрнувшись в сторону, выскочил из крепких пальцев Сашка. Разразившись потоком брани, из-под капота моментально показалась Витькина голова, с перекошенным от злости лицом. Дико озираясь по сторонам, он медленно поднялся в полный рост и осторожно посмотрел за капот, на уходившую вверх дорогу, всё ещё покрытую густым туманом.

— Нет, ну надо же, какая зараза! И принесла её нелёгкая именно в этот момент, ни раньше, ни позже! Чёрт чтобы тебя побрал!

— Ну, чего ты лаешься, аки пёс цепной? Я же к тебе по делу, — вглядываясь в туже сторону, ласково заверещал Сашок, — по срочному и безотлагательному делу, а ты меня вместо здрасьте, словно кобель — обгавкал! Слезай скорее, дело есть!

— Знаю я твои дела! — отмахнулся Витя. Он, повернул голову и, вытянув шею, замер, напряжённо прислушиваясь к чему-то.

Сашок тоже повернул голову и попытался прислушаться за компанию, но ничего, кроме далёкого клича сусликов, не услышал, и тут же поспешил нарушить короткое молчание:

— Ну, коли знаешь, тогда давай скорее! — оглядываясь назад за дорогу, заторопился Сашок, довольно потирая руки.

— Вот, ведь, ведьма! — глядя в моторный отсек, снова воскликнул Витя, — И никакая зараза её здесь не берёт! Мать её за ногу!

— Да на кого ты всё лаешься, на машину, что ли?

— И на неё, и на ведьму эту старую! Ходит молча, чёрной тенью, словно бы, для неё нас здесь и нет совсем!

— Чёрт с ней, пусть ходит! Зимой сама замёрзнет, полоумная! Чего тебе до неё? — зыркнул за дорогу Сашок.

— Чего «чего»? — передразнил его Витя, — Вон, смотри, трубку топливную, как ножом обрезало, видал?

— И де? — Сашок посмотрел в моторный отсек, но ничего интересного для себя так и не увидел, — Фигня полная, наверно, куском кирпича оборвало, а ты на честную женщину поклёп наводишь!

— И куда, стесняюсь спросить, делся этот кирпич?

— Никуда не делся, он здесь, в куче остался, ты же на него сам наехал! — хохотнул Сашок и, снова метнув быстрый взгляд за дорогу, погнал Зайчика зловещим шёпотом в кабину самосвала, — Давай, Витя, скорее!

— Смотри, — передавая Сашку полулитровую бутылку водки, сказал Витя, — запалишься, — я не при делах! Мне с Игорем отношения совсем неохота портить, понял?

— Понял, понял, чем мужик бабу донял! — бутылка лишь на мгновение мелькнула в Сашкиной руке, и тут же, проворно нырнув к нему за пазуху, тихо осела где-то в районе пояса его несгибаемых штанов, — Давай, чини свой аппарат, а как починишь, заходи в обед к нам, я тебе сальца отрежу. Любишь сало-то? То-то! Ну, ты приходи, значит, в обед-то, Саша Сурьманюк добро помнит!

Сашок сильно прижал левую руку к поясу и, пригнувшись, быстро перебежал через дорогу. На той стороне он, двигаясь зигзагами, добрался до покосившегося короба теплотрассы и, хоронясь за ним, добрался до выросшего из остатков тумана огромного серого здания в центре города, бывшего когда-то котельной.

 

Когда Лёшка Ухватов впервые попал в это место, городок, уже изрядно потрёпанный мародёрами и временем, всё-таки сумел удивить его. При всей своей брошенной запущенности, видимой даже невооружённым глазом, он всё ещё хранил где-то у себя в глубине добрую память о людях и с радостью встретил своего нового жителя. Во всяком случае, именно так Лёшке показалось в первые часы своего приезда, когда он, после передряг достаточно долгой дороги, забылся в комнате общежития на старой скрипучей кровати, которую в отличие от самолёта, не трясла и не раскачивала в стороны ужасная болтанка.

Обветшалое здание не то гостиницы, не то общежития покосилось от времени и, казалось, готово было уже пуститься в свой последний путь по реке, что протекала у самого подножия громадин сопок. Его обращённая к солнцу сторона почернела и закоробилась вздыбившейся доской. Она огрузла многолетней тяжестью и подалась под гору, медленно увлекая за собой всю массу старого здания. Другая его сторона была, та, что видела самый краешек солнца утром, да ещё чуть-чуть ближе к вечеру, сохранилась много лучше, может быть, потому что знакома была с силой солнца лишь по отражению его лучей, от снежного склона северной горы, который смотрел на бывший всегда в тени склон своей южной соседки. Эта сторона здания, по всей видимости, считала себя много моложе всего остального и даже щеголяла остатками краски, которая, правда, уже давно начала ссыпаться с неё, но всё ещё держалась и издали даже напоминала хорошую шагрень. Она молодилась, стояла прямо и никуда, в отличие от уставшей соседки, не торопилась отправляться.

Видя такое положение вещей, всему делу голова и надёжная защита — крыша, словно терпеливая наседка, распластав в стороны свои крылья, присела, схватившись за стены, изо всех сил стараясь сохранить тот лад, который многие года между ними хранила. Несмотря на несогласие сторон, здание всё ещё держалось, — оно не имело выбитых стёкол, и в прохладное время бодро курилось торчащими из окон первого этажа разномастными трубами самодельных печурок. Громко хлопая входной дверью, оно радостно встречало всех входивших, переговариваясь под их ногами скрипучими половицами, провожало, глядя вслед пустой печалью окон, и по ночам, где-то вверху тихонечко, по-стариковски, стонало уставшими балками.

Какая сила добрая или дурная хранила здесь всё достаточно долго в нетронутом виде, Лёшке было неизвестно. На все свои вопросы, которые он задавал всем и всякому, ему надавали столько всяких разных ответов, что вместо того, чтобы всё разъяснить, с точностью до наоборот, его ещё больше запутали. Как здесь всё сохранилось, когда кругом, от почти такого же не осталось ничего, кроме развалин? Лёшка был парень образованный и понимал, что единственное, что могло хранить надёжнее всяких замков, — это страх перед какой-нибудь ужасной бякой, навроде химической отравы или радиации. Эта мысль посетила его внезапно, когда он, словно зверёк, выпущенный из перевозки, осторожно обнюхиваясь, вышел на улицу и огляделся при дневном свете.

Город с виду был целый, но совершенно безлюдный.

Многоэтажные дома, что ярусами расположились по солнечному склону, говорили о том, что в былые времена здесь было достаточно многолюдно. Нарушало окружающую идиллию и мирное спокойствие лишь парочка миномётных мин, одна из которых была размером с крупный кабачок, а вторая чуть поменьше. Побывавшие в явной передряге, без хвостовых частей и с почти полностью облупившейся краской, с какими-то ободранными боками на которых уже радостно зацвела ржавчина, покрытые свежими каплями росы, мины, сиротливо прижимались друг к другу и завораживающе сверкали своими непорочными головками взрывателей. Они лежали немного в стороне, под покосившимся серым коробом наружной теплотрассы, и с затаённой силой власти над всем, что их окружало, немые и неподвижные, каким-то смертельным страхом непреодолимо влекли к себе. Лёшка с готовностью шагнул в их сторону, но тут же за его спиной раздался резкий окрик бригадира:

— Назад!

Лёшка оглянулся, моментально спрятав за спиной руку, которой намеревался потрогать мирно лежавших, спокойных с виду железок.

— Фекалии не трогать! — строго предупредил его немой вопрос бригадир.

— А-а? — попытался открыть рот Лёшка.

— Вопросов лишних не задаём, нос никуда не суём! Работаем от сих и до заката! Понятно? — тон у бригадира был беспрекословный.

«Задаётся, как будто он фельдфебель!» — подумал тогда про бригадира Лёшка, но головой почему-то кивнул сразу.

— Ты только туда один не ходи, — протягивая руку в сторону южной горы, потом сказал ему парень, которого все здесь называли хохлом.

— А что там? — тихонько, чтобы не слышал бригадир, спросил Лёшка.

— Ракеты, брошенные, в сопках стоят! — заговорщицки ответил тот ему, — Смотри, там кругом радиация!

— А здесь?

— Здесь нормально, здесь её нету…

— Так, там же рядом от «здесь»! — выпалил Лёшка и почувствовал, что покрывается мурашками.

— Там же всё глубоко под землёй, до сюда не достанет, не боись! — успокоил парень, — Не ходи только один туда, заблудиться можно, да и на медведя можно напороться!

Тогда Лёшка пожалел, что не прихватил с собой дозиметра. Поглядывая в сторону мрачной горы, он теперь уже был готов заплатить любые деньги за приборчик, за маленькую коробочку с циферками, что показывает насколько ему опасно или нет здесь находиться.

Про бесхвостые мины Лёшка вскоре позабыл и больше никогда не обращал на них внимания, а вот в сторону мрачной сопки иногда нет-нет, да бросит тревожный взгляд, — не подкрадывается ли оттуда к нему медведь напитанный радиацией?

«Занесла же меня нелёгкая!» — засыпал и просыпался с одной той же мыслью первые дни Лёшка, но потом постепенно страх притупился, тяжёлая работа заслонила всё собой, — «И всё бы ничего, да вот только сегодня эта собака! Вдруг она тоже радиоактивная?»

 

Потревоженная тягачом, заклубилась лёгкой пылью дорога, встрепенулась, словно взбитая перина, потянулась, было, за ним следом, благо, лёгкий бриз с лимана потягивал попутно, да только куда ей тягаться с тяжеленной громадиной, что бьёт по ней нещадно стальными гусеницами, пропечатывая отполированными до зеркального блеска траками свою историю на её полотне. Истошно воя нутром, ныряет махина в дорожные провалы, скребёт перемолотый гравий, карабкаясь ввысь, при этом рычит громко двигателем, да чёрным дымом исходит, кажется, вот-вот захлебнётся и остановится, но, словно оставив весь свой вес где-то далеко внизу, взлетает лёгкой птицей и упрямо катит и катит вперёд, — не догнать её дороге. Под многотонной массой, утонув в навалившемся грохоте, неслышно лопается стеклянная корочка льда и, обиженно брызнув сверкнувшими на солнце прозрачными осколками, остаётся колыхаться перемолотой шугой в мутной луже низины.

Перекатит следом за тягачом дорога пыль через лужу и тоже начнёт в гору подниматься, только нет у неё такого мотора сильного, чтобы так же легко бежать следом, отстанет она заметно, — тут уже и бриз ей не в помощь, ведь его дело — свежесть с лимана нести, а дорога сама виновата, взяла, и в другую сторону повернула, задумалась, наверно. Хитрым лисьим хвостом сползёт с полотна потревоженная пыль и спрячется в бурой тундре, а тягач, обсыхая, помчит дальше, и вот уже снова за ним следом волочится новый хвост — то ли он следы свои заметает, то ли дорога устало приподнимается со своего ложа и пытается заглянуть вперёд в своё собственное будущее.

Всё быстрее бежит вперёд истосковавшийся по работе тягач, торопится, изо всех сил волнуется гусеницами, норовит соскочить с насыпи и чесануть прямиком через поле широкое и бескрайнее, что зовётся здесь тундрой. Дрожит от нетерпения вся его огромная кабина — ох, будет дело! Грозно сверкают на всю округу ножи на раскосом отвале тягача, даже сопки с опаской косятся на этот блеск, — уж не по их ли покой торопится эта букашка? Может, сей сверчок и не сверчок вовсе, а термит особенный, камень грызущий? От такой мысли заволновались сопки, даже кое-где покрылись валунами, как мурашками, да ручьями холодными окатились, но, храня вековые устои, остались совершенно неподвижные и виду не показали.

Не дрожит дорога под тяжёлыми катками тягача, только редкой пылью поднимается невысоко и опять опускается на своё спокойное и холодное ложе, — ждёт зимы, чтобы, закутавшись с головой в снежное одеяло, до весны отдыхать, разглядывая в своих снах всё многообразие снежинок и не волноваться, поднимаясь над собой своею собственной мелкой пылью, — а иду ли я в правильную сторону, и где же тот храм?

От приближающегося лязга и грохота, что катился прямо по дороге, попрятались в свои норы испуганные суслики да мыши, одна только лисица замерла неподвижно и издалека проводила внимательным взглядом рычащую коробку, что проносилась мимо неё в сторону заброшенного городка, тявкнула ей в след что-то своё, недовольное, и тоже нырнула в густую и жёсткую, прижатую суровым климатом к самой земле, растительность.

В просторной кабине тягача было жарко, несмотря на то, что одно из лобовых стёкол было поднято вверх и в проём бил плотный встречный поток по-утреннему свежего воздуха. В расстёгнутом шлеме танкиста и видавшем виды шерстяном свитере, цвет которого давно уже невозможно было определить, в жутко промасленных штанах, своими пятнами защитного цвета кричавшими, что когда-то они были формой, и не просто солдатской, а даже офицерской, крепко держа оба рычага, сидел лет тридцати с небольшим худощавый мужчина. Укрощая машину, строптиво норовившую при первой же возможности показать свою силу и характер, он умело направлял рокочущий у него под ногами табун застоявшихся лошадей точно по дорожному полотну, да ещё и подстёгивал их вожака, прижимая ногой в кирзовом сапоге тяжёлую педаль акселератора до самого упора. Неистовство всех лошадиных сил, спрятанных в утробе тягача, ревело где-то позади диким зверем и, вырываясь наружу, давало такой толчок, что сидевший рядом с водителем человек откидывался назад и, стараясь перекричать табун, просил:

— Да не гони ты так, Вов! Успеем, никуда не убежит…

— А? — не то попутчику, не то дороге вопрошал, не поворачивая головы, водитель, — Что?

— Да приехали почти, не гони ты так, а то ещё с дороги свалимся!

— А? — убирая ногу с педали, переспрашивал водитель, на сей раз, повернувшись в сторону попутчика, но тот ему в ответ только безнадёжно махнул рукой.

Родные братья — Константин и Владимир Уткины, местные Кулибины по части починить всё возможное, да и невозможное тоже, в посёлке имели добрую славу, поскольку своей неуёмной страстью к технике не раз были полезны местному обществу. Что фигурой, что лицом, да и своими характерами братья имели больше различий, чем схожести, но это совершенно не мешало им держаться по жизни вместе, словно двум разным пальцам на одной руке. Выпивали они в меру и, согласно народной молве, себе в жёны взяли двух сестёр, на которых поженились в один и тот же год.

Перед въездом в заброшенный городок, путь тягачу преградила большая промоина, которая поперёк разрезала дорожное полотно уже достаточно глубоким оврагом, больше, чем наполовину его ширины.

— Ты посмотри! — останавливая присмиревший тягач, воскликнул старший из братьев. Выключив передачу, он вытянул шею вперёд, — И когда только эта канава здесь успела появиться? На прошлой неделе ведь не было ни малейшего намёка!

— А чего это ты так испугался? Что, нам здесь не проехать, что ли? — младший из братьев имел более плотную фигуру, маленький рост и тихий голос, — Чего встал-то? То гнал, как сумасшедший, всех сусликов в округе переполошил, а теперь стоишь, словно конь бестолковый, — борозды боишься?

— Ладно тебе, — всё ещё вытягивая шею и пытаясь разглядеть что-то справа и слева за промоиной, слабо возразил старший Уткин.

— Вов! У нас же техника военная! Давай, вперёд!

— Военная, как же! А прошлый раз тоже «давай, давай» — гусянку и порвали!

— Так то пальцы, Вов, да и покуражились мы тогда немножко. Был же кураж?

— Да, — растянулся в довольной улыбке старший брат, — кураж был, только держись, по полной! Ладно, выйди, посмотри, я отвалом пройдусь, подравняю.

— Тебе бы только меня погонять, — недовольно ворча, Константин толкнул наружу дверцу кабины.

— Куртку накинь! Прохладно.

 

Здание старой котельной по праву считалось старейшим долгожителем городка, — уложенный когда-то, много десятилетий назад, первый камень в основание его фундамента, был тем самым началом всей его истории, навроде того неприметного ручейка, который, покидая переполненный родник, сбегает с горы вниз, через равнину, где, окрепнув, набирается сил и, став полноводной рекой, уходит в бескрайний океан. Помнит ли прозрачная вода ручья те первые камни, которые заговорили с ней. Где и когда это было? Попробуй теперь отыскать в безбрежном океане ту её кроху, что спокойно могла поместиться в детских ладошках, однажды зачерпнувших студёное серебро влаги прямо из самого начала начал. Сколько собственных жизней необходимо потратить на эти поиски? Да, может быть, вовсе и не в океане она, эта кроха, находится, а растворилась в утреннем тумане, или поднялась высоко и, гонимая непоседой-ветром, мчится где-то по небу невесомым облаком. Но у воды есть память, и рано или поздно она, всё-таки, возвращается в это место, где, вырвавшись на свет из тесноты камня, снова делает свои первые и не совсем уверенные шаги уже в другой истории новой жизни.

Капля за каплей пробегает своей живой памятью вода по неподвижному, мёртвому камню, устилающему ложе реки, набирая с каждым своим шагом всё больше силы. Она, выпущенная на волю, пробегая мимо застывших вековых камней, так быстра в своём потоке, что им, медлительным и неповоротливым тугодумам, никак не понять всего её поспешного рассказа и лишь некоторые из них, зацепив стремительный поток своим острым краем и скрутив его в водоворот, могут услышать ту историю про далёкие края. Бесконечно долго будут слушать камни этот дивный рассказ, теряя свои острые грани под сладкий перекат воды, стаивая, словно ледяные глыбы под жарким солнцем, в мельчайшую пыль грёз, уносимую водой в далёкие и неведомые края. Потом, бывшие некогда причудливой формы, камни, все их острые углы, цеплявшиеся за всё, отшлифуются водой и временем, и станут со всех сторон одинаково гладкими и такими совершенно безучастными ко всему вокруг них происходящему.

О том, что есть ли у вековой каменной глыбы память, Лёшка мог только догадываться, а вот в то, что любой рукотворный камень имел этой памяти с избытком и хранил её в своей форме, он был уверен полностью, — ведь даже простой с виду кирпич, по его мнению, наверняка, помнил, что был когда-то комком обыкновенной липкой глины. Оглядывая стены котельной, Лёшка подумал: а что если бы эти камни могли разговаривать, то какую бы историю они смогли бы ему поведать? Печальную или радостную, славную или какую-нибудь другую, а, может быть, даже и тайную?

— Эй! — негромко позвал он в широкий проём стены.

Стены, что снаружи, что внутри, оставались безмолвными, и казались какими-то застывшими, то ли от какого горя, то ли с прошлой зимы так и не оттаявшими. Может быть, из-за слабости собственного голоса, может быть, по другой причине, но Лёшкин вопрос так и остался без ответа. На удивление, громада здания, снаружи на весь белый свет кричавшая своими немыми проёмами выбитых окон, изнутри была тихая, всюду покрытая толстым слоем пыли. Пожевав потухшую папироску, Лёшка выплюнул её себе под ноги, прямо в кучу битого кирпича, покрытого сажевой пылью. В желудке снова что-то забеспокоилось. «Может быть, это какой-нибудь непереваренный вчерашний остаток спорит с утренним бригадирским чаем?» — на всякий случай, Лёшка глубоко вздохнул и, на секунду задержав дыхание, осторожно прислушался, ожидая, что вот-вот из тёмноты проёма на него набросится какая-нибудь очередная напасть, навроде тех, что с раннего сегодняшнего утра преследовали его повсюду. В желудке улеглось и чёрт, который всё утро шутил с парнем, не выскочил прямо на него из темнеющего проёма в стене здания-долгожителя.

«Ну, если здесь ничего не случается, то, по-видимому, ничего больше и не случится. Всё дело в этой чёртовой пьянке! Надо завязывать, пока эти черти меня совсем не одолели, а то, по мере своего уменьшения в размере, они многократно увеличиваются в количестве, и на глазах зеленеют, зеленеют… Нет, тут я с Игорем целиком и полностью соглашусь, — надо завязывать, а то черти, собаки… Прав бригадир, — выдумка всё это! Нет ничего! Мираж! Бред полный! Или это уже белая горячка? Ужас полнейший! Нет, ну что же я за человек-то такой? Правда, почему вместо нормальных грёз с обнажёнными красавицами, положенными по возрасту, мне собаки, да одни только черти по тёмным углам мерещатся?» — при воспоминании об обнажённых красавицах, кровь бросилась в голову парню, и в висках сильно застучало. Лёшка почувствовал, как еле заметно дрогнули кончики пальцев, и по телу первый раз за это утро разлилось благодатное тепло. Он даже зажмурился от нахлынувшего на него внутреннего удовольствия, и тут же его, с ног до головы, словно был он нагишом на морозе, как ледяной водой окатило, — прямо из его собственного нутра на него в упор устремился колючий волчий взгляд!

— Ох… — только и смог произнести Лёшка, моментально раскрыв глаза. Когда радужные круги, перестав вращаться перед глазами, пропали совсем, на глаза почему-то навернулись слёзы, и уголком брезентовой рукавицы парень аккуратно смахнул их, — Раз и два!

«Ну и дурацкая же у меня натура, впечатлительная! Чуть что, сразу в слёзы! Хорошо, что ещё так на людях не закидывает, а то, вдруг прихватит, ведь, и не оправдаешься! Сказал же Игорь ясно, что всё это — мои собственные выдумки, мои миражи, так сказать…»

Тяжёлый моток плотно скрученных резиновых шлангов дрогнул и стал медленно сползать с Лёшкиного плеча. Парень ухватил рукой юркнувший вниз пропановый резак, норовивший утянуть за собой всю поклажу, и поддёрнул моток обратно кверху. Внизу гулко стукнулись друг о дружку редуктора. Придерживая одной рукой резак, а другой — моток шлангов на плече, весь перекошенный тяжестью собственной ноши, Лёшка углубился в чрево старого здания: «Эх, вы, мои выдумки, миражи… а девки-то, всяко, лучше!»

Здание хранило молчание, и лишь под самой его крышей, где-то на уровне четвёртого этажа, тихим эхом сбившихся с правильного хода часов, перекликались шаги парня, да глухое позвякивание друг о дружку пары редукторов, хромыми маятниками раскачивающихся позади его спины.

 

— Ах ты, люба моя, милая, хорошая моя! Удобно ли тебе здесь со мною, не беспокоит ли чего? Может быть, растрясло, укачало тебя дорогой или ты просто притихла, вся радостная, предвкушая нашу встречу долгожданную? Ну да, не торопись, родная, сейчас, сейчас, потерпи ещё немного, всё сейчас будет у нас с тобой, теперь не надо так спешить, потерпи чуть-чуть, совсем немножко, — я сейчас, я быстро! — нежно ворковал Сашко Сурьменок, прижимая рукой к своей груди что-то небольшое, спрятанное у него за пазухой. Другой рукой он это что-то нежно поглаживал, воровато оглядывая просторный зал котельной, — Ну, что же у нас с тобой всё так не по-человечески то!? Эх, потерпи, моя голуба, сейчас Саша что-нибудь придумает!

Распотрошённый наполовину котёл, словно ослепший гигантский кит, выброшенный временем на острое крошево битого камня, замер, оскалив широко открытую зубастую пасть где-то высоко, под самым потолком, нависая прямо над Сашкиной головой, замер, прислушиваясь. Он, словно дикий зверь, готовый вот-вот схватить свою давно примеченную жертву, внезапно заметил в её поведении что-то необычное и, ошарашенный этим открытием, застыл в недоумении, ожидая от жертвы внезапного подвоха. Соседний котёл, с виду пока ещё целый, но уже порядком ободранный, с заметным страхом косил подслеповатым взглядом ещё не оторванного топливоприёмника, в сторону глухой стены, возле которой, на груде разбитого кирпича, возвышался огромный стальной остов уже полностью разобранного первого котла, рёбра которого, вытягиваясь в темноту под самым потолком, напоминали собой скелет доисторического динозавра.

«С кем это он там разговаривает?» — подвязывая резак на спускавшийся откуда-то сверху капроновую верёвку, подумал Лёшка, поглядывая на товарища, — «Котёнка, что ли, где подобрать успел? Нет, что-то непохоже это на Сашка, да и нет здесь котят, одни евражки, так этих не так-то просто сразу подманить, — не то чтобы за пазухой держать, да и не будет он сидеть там спокойно! Нет, правда, рукой приглаживает, неужто, на самом деле, суслика приручил?»

Верёвочная петля удавкой схватила резак за его наконечник, и Лёшка, скорее машинально, по привычке, потянув за силуминовую рукоятку, проверил, насколько крепко был привязан инструмент. Название этого простого узла говорило само за себя, — чем сильнее натягивал груз верёвку, тем сильнее она его стягивала и крепче держала. Узлом Лёшка остался доволен, и можно было начинать подъём по деревянной лестнице, приставленной сбоку котла, ещё похожего своим корпусом на давно заснувший крепким сном революционный бронепоезд, застрявший в стене какого-то позаброшенного и забытого всеми депо.

— Подожди немножко, моя милая, — продолжал нежно нашёптывать Сашко за пазуху, таинственно приглаживая на груди брезентовую робу рукой, — одну секундочку потерпи!

— Саня, ты чего там, евражку поймал, что ли? — не вытерпел и подал свой голос Лёшка.

Вместо ответа Сашко внезапно сорвался с места и, словно ошпаренный, закрутился волчком в каком-то диком танце. Схватившись рукой за грудь, заметался под раззявившейся над ним пастью, потом рванул по залу, приседая и подныривая под пробивающийся из проёмов свет, перепрыгивая уголки трубы и балки, в беспорядке сваленные у него на пути.

На всякий случай, Лёшка напряг зрение и слух, пытаясь разобраться, — от кого, исполняя странный и малопонятный танец, так стремительно удирает его напарник. Достававших Лёшку с сегодняшнего утра чертей и собак, сколько бы он не напрягал своё зрение, парень так и не увидел. Не долетело до его слуха и рассерженное жужжание диких пчёл, в вероятность которых он готов был поверить, и которых здесь, скорее всего, можно было только услышать. Ни разъярённого роя, ни кого другого Лёшка не разобрал позади заметавшегося по котельной товарища, — «А! Так его, наверно, евражка, там, за пазухой, и тяпнул! Ну, хохол, дурила, «в мире животных» ходячий!» — догадался Лёшка, но, повнимательнее разглядывая нервно приближающегося к нему Сашка, тут же передумал, — «Нет, это его, видать, где-то хорошо током шандарахнуло! Так же, как и Лёньку-электрика на прошлой неделе трясло, и плясал тот похоже, только, не очень долго и рукой при этом сильно тряс, матеря свой генератор на весь городок!»

— Сань, притормози! — крикнул Лёшка поравнявшемуся с ним товарищу, — Чего там у тебя?

Сашко, не останавливаясь, метнул короткий и быстрый взгляд назад, словно лётчик-истребитель, проверяя, — «не зашел ли кто-нибудь ему в хвост, пока он тут отвлекался, выполняя в полёте по залу фигуры высшего пилотажа»? Лёшка, подхваченный азартом напарника, тоже бросил взгляд в ту сторону, откуда тот примчался. Позади не было никого. Сашко, по инерции, сделал ещё несколько шагов и остановился, нервно стреляя глазами по сторонам. Лёшкины глаза быстро стрелять отказались, и он просто посмотрел сначала в сторону света, проникавшего из проёма стены, потом, как мог, быстро оглянулся назад, в тёмный и пустой угол позади котла, но, как бы старательно он ни вглядывался в его темноту, ничего опасного для себя там так и не увидел.

— Чего за сердце-то держишься? Прихватило? — повернулся Лёшка к напарнику.

— Чего, чего… — загадочно сверкнул глазами хохол и, быстро схватив свободной рукой отпрянувшего Лёшку, поволок его в тёмный проём между двумя котлами.

— Да пусти ты меня, чёрт угорелый! — стараясь вырвать свой локоть из цепкой хватки товарища, упирался Лёшка.

Он быстро выкрутил свою руку из увлекающей его в темноту пясти, но предательский рукав куртки, плотно прикипевший к несоизмеримо большей массе Сашка, легко потащил парня в сторону, и, не схватись Лёшка за подвешенные на верёвку шланги резака, то, наверняка, хохол опрокинул бы его на цементный пол котельной, покрытый толстым слоем пыли и мусора.

— Пусти, зараза! — раненым зверем затянул растянутый в разные стороны парень.

— Да не кричи ты! — зашипел на него Сашко и, отпустив рукав Лёшкиной куртки, с лёгкостью распахнул полы своей несгибаемой в локтях робы — Во! Видал?

Первое, что пожелал себе Ухватов, так это ослепнуть, не сходя с этого места. Моментально и полностью, так сказать, на оба глаза одновременно. Нет, не насовсем, конечно, а только на тот момент, когда эти глаза, влекомые любопытством, непроизвольно нырнули в распахнутую настежь робу напарника. Лёшка пожелал себе лучше ослепнуть или умереть, но только не видеть того, что там было. Во всяком случае, в это утро он на такое смотреть не хотел уж точно.

Ну не красная же девица в робе был Сашко перед Лёшкой, а обыкновенный, ничем таким особым не приметный мужичок, которых где-нибудь в другом месте — толпа. Вот, стоит, сам — душа нараспашку, лыбится, а Лёшку уже закачало и опять наизнанку выворачивает! Нет, вида ужасно грязной майки или выглядывающих из-за неё полуобнажённых и призывно подмигивающих русалок, весело ныряющих по всему телу, там не было, как не было там ни евражки, ни котёнка, ни даже электрического тока. Из-за пояса, весело улыбаясь знакомой половинкой вчерашней этикетки, выглядывала обыкновенная полулитровая водочная бутылка. Накрытая винтовой шапочкой, она светилась и радостно переливалась прозрачной жидкостью в своём узком горлышке.

— Убери! — застонал, сгибаясь, Лёшка, — Меня сейчас вырвет от этой этикетки!

— Вот дурак, ты не смотри на этикетку, чего на неё смотреть-то!? — пожал плечами Сашко, на всякий случай прикрывая «злодейку» полами своей робы.

— Фу-у-у, — выдохнул Лёшка, — вроде бы отпустило. Ты, что, смерти моей хочешь?

— Чего, ты, Лёха, какой смерти, когда, наоборот, это же самая что ни на есть живая вода! Её надо принять, чтобы после вчерашнего ожить. Давай по маленькой!

— Не, не могу… плохо мне, не буду.

— Выпей, дурак, человеком станешь! — хлопнул по плечу товарища Сашко, — Дело говорю, давай!

— Отвали.

— Смотри, больше предлагать не буду, потом сам пожалеешь, но будет поздно! — с расстройством в голосе недоумённо пробормотал Сашко.

— Сказал же, не-е-т.

— Что-то я никак в голову не возьму, а, может, ты, вообще, завязать решил?

— Может, и решил…

— Вот дурила-то больная!

— Пошёл к чёрту! — Лёшка, совсем не слушая напарника, стал подниматься наверх, прижимаясь к стоявшей почти вертикально лестнице как можно плотнее. В голове кружились и били по вискам свинцовые кувалды. Лестница под ногами мелко дрожала и, хотя с каждым Лёшкиным шагом она сильнее прогибалась всем своим худым телом, но, несмотря на это, продолжала упрямо стоять, и лишь слегка покачивалась в стороны. «Заберусь наверх, обязательно обвяжусь верёвкой, а то, как бы сегодня не пришлось мне спланировать с верха этого паровоза в глубокую яму под его колосниками!»

Затянув наверх упирающийся резак, Лёшка сначала перекинул на обрезок трубы один раз свёрнутые в кольцо шланги, и только после этого, положив его на свои колени, скинул рукавицы и ослабил узел на рукоятке. Нашарив в кармане помятую пачку папирос, неторопливо достал её и, запустив пальцы в открытую боковину, извлёк из неё затёртую зажигалку и папироску. Пока курил неторопливо, открыл у резака вентиля, стравливая из шлангов воздух. Чиркнул снова зажигалкой, и сопло резака, зашипев, отозвалось ярко-голубым пламенем. За стёклами тёмных очков венчик пламени выглядел бледнее и казался совсем безобидным, но стоило его поднести к прочной толще стали, как та, нагреваясь, начинала краснеть и плавиться в крохотной лунке, под напором раскалённой газовой струи. Тут уже самое время — открыть подачу режущего кислорода, и, этот, такой привычный и самый обыкновенный газ, дающий жизнь всему живому, вырываясь с диким свистом из сопла резака, легко сдувает раскалённый металл, превращая, бывшую ещё мгновение назад тяжесть его непоколебимой твердыни, в летящие брызги огненной окалины, которые затухающими звёздами быстро падают вниз, и навсегда пропадают там, утонув в глубине камня, беспощадно растёртого силой времени в тяжёлую пыль.

Резать металл не очень сложно, здесь, главное, вовремя открывать режущий кислород и плавно вести горелку, чтобы процесс был непрерывный. Держать сопло резака под правильным углом и не подставляться под окалину, совершенно неподвластную науке баллистике, залетающую и за шиворот, и под стёкла защитных очков. Эту науку Лёшка постиг достаточно быстро, и уже через неделю бригадир доверил ему резать сначала простые конструкции, затем, более сложные. Заметив, что парень схватывает всё буквально на лету, Игорь провёл с ним наглядный «ликбез» по порядку разрезания различных профилей стальных конструкций и, после приёма скорого экзамена, поставил его командовать этим агрегатом под названием «пропановый резак». На Лёшкин вопрос — почему этот инструмент, похожий на большую и неуклюжую сварочную горелку, горит синим пламенем, как городская газовая плита, но, в отличии от неё, запросто прожжёт не то чтобы самую толстую сковородку, но и увесистую крышку люка, — бригадир ответил, что всё дело в обыкновенном кислороде.

— А броню он возьмёт? — с восхищением разглядывая надписи на вентилях резака, поинтересовался тогда Лёшка.

— Не, на броню ацетилен нужен, этот будет слабоват, а к чему это ты вдруг спрашиваешь? — нахмурился Игорь, — Я тебя уже предупреждал на тему всяких непонятных железок. Не вздумай чего-нибудь ковырять, а, тем более, резать! Понял?

Лёшка молча кивнул, а про себя подумал, — «Ну, вот, опять грозит мне карой небесной, а я ведь только просто спросить хотел…»

Склонившись над свистящим резаком, Лёшка настолько увлёкся процессом разделки хитрой обвязки котла, что даже не заметил, как вверху, по бетонной дороге, пока ещё крепкой, но уже разрезанной продольными трещинами и местами заметно начавшей ползти под гору, к старому зданию котельной подъехал большой гусеничный тягач. Словно грозя паре её чёрных труб, устало подпиравших серое небо, он прицелился в них своим острым ножом и, заваливаясь на один борт, стал медленно сползать с высокого дорожного полотна. На небольшой площадке перед котельной тягач на несколько секунд замер в нерешительности, оценивая всё здание на прочность, и соображая, с какого края удобнее было бы к нему подобраться. Будто бы почувствовав свою слабость перед этим исполином, испуганно заревел голодным зверем, закрутился на месте, разворачиваясь на одной гусенице, словно собирался бежать прочь от неприветливой пустоты выбитых оконных рам, но, споткнувшись обо что-то, передумал, клюнул носом и стал пятиться назад, приближаясь к обвязанной тросами перемычке в центральном проёме середины стены здания.

Умиротворённый, Сашко собрался было невесомой бабочкой выпорхнуть навстречу сдающему назад тягачу, но, заметив фигуру бригадира, приближающегося с другой стороны, схватил валявшуюся на полу десятикилограммовую кувалду и метнулся с ней в сторону широко раскрытой пасти наполовину разобранного котла. Деревянная лесенка тихо охнула под Сашком, принимая ураганом налетевшую на неё тяжесть, застонала, сильно прогибаясь, норовя вот-вот сломаться пополам и рассыпаться в мелкую щепу, но, в который раз в своей жизни, выстояла и удержала на своих ступенях этот неспокойный груз, последнее время так беспощадно пинающий её своими тяжёлыми ботинками. Зашвырнув в нутро котла кувалду, Сашко проворно соскочил с лесенки и нырнул следом за улетевшей кувалдой. Вскоре из глубины открытой пасти котла послышались глухие тяжёлые удары.

— Эй, народ! Давайте все из помещения! — зычный голос бригадира, перекрывая шум, громким эхом заметался под высоким потолком котельной, — Быстро к тягачу! А ну, бродяги, дружно на выход!

Лёшка посмотрел вниз и увидел, как Игорь рукой подавал ему знак спускаться. Он погасил резак и сплюнул, горькую от железа и жжёной краски, слюну себе под ноги. Зажав подмышкой рукавицу, выдернул из неё руку, медленно снял очки и тыльной стороной ладони потёр закрытые глаза, перед которыми весело запрыгали два ярких зайчика. Лёшка зажмурился сильнее и мотнул головой, на что зайцы сначала подпрыгнули выше, а затем, надев себе какие-то шутовские колпаки, беззвучно покатились со смеху, оба, почему-то, в одну сторону.

— Привет, зайцы! — поздоровался с ними Лёшка и открыл глаза.

Вместо ответа нахальные плясуны стали таять и, став совсем маленькими, умчались и быстро спрятались в уголках его глаз, присмирев до следующего раза. Лёшка убрал в нагрудный карман сложенные очки и, потянув за верёвочный хвостик, освободился от опоясывавшего его каната. Просунув ладонь подмышку, извлёк оттуда рукавицу. Поправляя, коротко стукнул её заскорузлым носом себе в плечо, и повесил остывающий резак на проволочный крючок. Носком ботинка отодвинул в сторону резиновые шланги и, оглядевшись, остался доволен учинённым разгромом, — тут он, почему-то, сразу почувствовал себя революционным матросом-анархистом и попытался отстучать своими ботинками по корпусу котла чечёточную дробь, но ритм сразу же сломался и Лёшка, глухо припечатав каблуком котёл последний раз, круто повернулся на нём, на всякий случай, придерживаясь рукой за подвешенный на крючке резак.

— Эх, ма-а-а! — хлопнул он в рукавицы и притопнул ещё раз, — То туда, то сюда-а-а! — пританцовывая, направился к торчавшей верхушке длинной лестницы, приставленной сбоку котла.

«И кто только, вас, сюда, таких дураков-то громадных, притащил? Нет, были бы пониже, и мне было бы проще и сподручнее лазать, а то, почти под самую крышу, — туда-сюда по нескольку раз за день. И ещё вот: ну какая зараза у всех котлов трапы порезала? Да чтобы ему весь остаток жизни, как мне сейчас, по жидким лесенкам лазать!» — осторожно нащупав ногой первую ступеньку, Лёшка, с замирающим сердцем, начал спускаться вниз.

 

— И ничего я не придумываю, и оправдываться мне не в чем. Говорю, как есть, то есть, как было. Не веришь? Посмотри на куртку Костину, ведь всю в клочья разорвали, подчистую! — старший из братьев Уткиных, Владимир, кивнул на перепачканный в дорожной грязи разодранный ватник, заброшенный позади кабины тягача, — Это же надо какие! — продолжал он возмущаться, — Зверюги просто, а не собаки! И откуда они только появились? Непонятно. Выскочили, словно из-под земли, ужас, какие злющие, и прямо на нас попёрли! Кот еле успел в кабину запрыгнуть. Вот замешкался бы, так они его бы точно насмерть загрызли!

— Ну чего ты мне, Вова, здесь сказки рассказываешь? Мне и так ваш тягач в копеечку влетает, а вы по своим делам полдня болтаетесь где-то по тундре, потом появляетесь здесь перепуганные, травите байки про каких-то собак и после всего этого ещё желаете, чтобы я вам заплатил за полную смену? — Игорь развёл в сторону руки, — Вот, какого он полез из тягача на дорогу? — бригадир кивнул на Константина, во время разговора молчаливо стоявшего рядом, — Только, не говори, что ему «приспичило»!

— Так мы же дорогу решили подправить! — Владимир махнул рукой в сторону, откуда приехали, — Там дорогу уже сильно размыло, решили поправить, вот Костя и вышел тогда посмотреть, да тягач направить, а тут эти собаки, наверно, из этой промоины выскочили, да поперёк дороги встали, — шерсть дыбом, оскалились!

— А вы чего, на своём танке собак испугались?

— Да поначалу нет, Кот на них даже своим ватником замахнулся, думал, побегут… а этот, вожак, наверно, так рванул у него ватник, что вместе с ним чуть Кота в канаву не уволок!

— Ну и чего? Взяли бы, да подавили их тягачом! Чьи собаки-то, хоть?

— В том то всё и дело, что не видели мы таких здесь раньше, они наполовину на волков похожи, может, сильно одичавшие?

— Откуда здесь волки? Не смеши меня, давай, лучше цепляй тросы, да начинайте первый ригель выдёргивать! На счету каждая минута, простой техники вам Пушкин Александр Сергеевич оплачивать будет! Всё понятно? Куртку-то, поди, сами гусеницами раздербанили? — Игорь заговорщицки подмигнул Константину, но тот в ответ только покачал головой, — Хорошо, тогда почему она не на дороге осталась, а у вас за кабиной лежит?

— Так это всё тот вожак! Я же говорю, а ты, вот, мне не веришь! — старший из братьев в сердцах всплеснул руками, он уже готов был призвать само небо в свидетели, — Когда эти ненормальные на тягач бросаться стали, я — по газам и ходу, а этот вожак схватил ватник и запрыгнул сзади на корму, — добрался до кабины и половину оставшегося сюда пути драл его зубами в клочья, драл, да на нас всё в стекло поглядывал, точно дикий какой!

— Про кого это он? — спросил у Хохла, внимательно слушающего весь разговор, подошедший Лёшка.

— Говорит, что какие-то собаки чуть не подрали их возле бывшего КПП. Придумывает, наверно, хотя, какой ему резон?

— Ладно, Вова, пока отложим разговоры до вечера, сейчас надо делом заниматься! Давайте, вырывайте первую балку, и остатки котла на двор выволакивайте! Время идет, каждый цент на счету! — Игорь замахал рукой Лёшке, застывшему в широком проёме, — Хват, ну чего ты там, примёрз, что ли? Давайте сюда с Хохлом, быстренько, быстренько!

 

Торопясь, коротким летом гонит ветер по тундре стаю огненных лисиц. Будет теперь подарок радостный сёстрам-сопкам, пригорюнившимся с весны. Довольно им заходиться в плаче, обливаясь слезами горючими, пора примерить ожерелья и серьги! Может, теперь обсохнут их склоны, и пропадёт печаль вековая, растворится в яркой радости подарка, унесётся лёгким ветром за далёкий горизонт, да и сгинет там навечно? Заплетая им в косы ленту из цветов, тихо пропоёт свою песню лето. Обнимая белыми ночами, приласкает своим теплом, закружит голову и понесёт вдаль светлую, но вскоре снова оставит всех, внезапно растаяв в утренних сумерках, и тихо удалится, прикрыв свой уход свежестью невесомого покрывала склонившихся к земле небес.

Огрызаются лисицы, — тявкают тонкими голосами, норовят хватить зубами подстёгивающий ветер, да только ничего не выходит у них: крепко ветер прикладывает свою невидимую волю, как ни старайся, не получится взять его, ни проворством, ни хитростью, — он везде первый, — знай, вперёд за собой увлекает, да сзади подталкивает! Противятся рыжие бестии, — не хотят быть ничьими подарками, хотят, как раньше, быть «сами по себе», вольницы хотят, да, только, кто же теперь спрашивает их, неразумных, когда в горьких слезах утонула Золотая долина? Пусть дивятся сёстры вернувшейся стае, много лет назад покинувшей их, казалось бы, навсегда, но принесённой обратно, из-за такого далёкого горизонта, быстрыми ветрами.

Пора сопкам прочь скидывать тихую печаль, пусть уносит её река в своём скором потоке в далёкий и безбрежный океан, где, в тёмной его глубине, положит на перину нетревоженного заиленного дна, и позабудет там навсегда, и, лишь поздно осенью беспокойные волны с тяжёлой глубины будут выносить отголоски той печали, выбрасывая на камни её холодную пену.

Высоко взлетев, потерялась в густом облаке вся стая, заметалась, словно испуганная птица, испустила тревожный клич и, не чувствуя под собой земли, покатилась обратно с неприветливой и чужой вершины, вытягиваясь в непрерывную огненную цепочку, — так и посыпалась к речке вниз, и, даже ветер, теряя последние силы, уже не смог повернуть её обратно, сколько ни старался. А лисицы забились в густой кустарник в самой низине, и нос оттуда боятся высунуть, скулят со страху жалобно, да, тихонько покусывая друг друга, осторожно принюхиваются ко всему незнакомому, привыкают к новому месту, обживаются.

Спрятались сёстры в свой заплаканный платок, с головами утонули в этой набухшей вуали, отяжелевшей и готовой вот-вот пасть на землю стеной дождя, добирающей в свою переполненную чашу каждый раз новую последнюю каплю, совершенно не ведая того, что добровольно вбирает в свой спокойный жизненный уклад ту малую крупицу, которая способна перевернуть и обрушить весь прекрасный мир её воздушного царства. Давит небо на землю, всё сильнее прижимает тяжёлым облаком речку в долине, кажется, ещё немного и закипит, заклубится в ней холодным паром вода и, повернув течение вспять, внезапно что-то вспомнит, да кинется в небо, унося из глубины океана к далёким звёздам печаль этих гор и всю свою жизнь. Но не торопится небо укладываться на землю, лишь мнёт неслышно свою серую перину облаков, всё глубже втискивая её в ложе долины.

Схватив корявым корнем кроху жизни, дремлет в каменном распадке жёсткий стланик, грезит в своих далёких мечтах о том чудном крае, где благодатью напитаны его сильные корни, где так много тепла и света, что его широкие ветви могут спокойно обнимать всё бескрайнее небо. Обижается на судьбу, что не дала ему крепких крыльев, злится на занозу-корень, проволочным крючком ухватившегося за эту тяжёлую долю, норовит оторваться и улететь прочь с бродягой-ветром, но, не зная верной дороги, лишь дрожит костлявым телом, и в страхе перед силой небес гнётся всё ниже, крепко схватив своей короткой узловатой веткой такую же уродливую плеть соседа. Эти худенькие карлики, раздавленные небом и распластанные по земле его тяжёлым дыханием, жмутся к острым граням холодных камней, зябнут свежими ранами и, обгоняя друг друга, всё короткое лето споро тянут вверх по осыпающемуся на них серому склону свои молодые и пока ещё стройные побеги.

— Благословенная земля и чудный край, где хорошо растут одни только камни! Ну, что, ты, Лёха, застыл? Чего ты всё ищешь в этом тумане, а? Хватит мёрзнуть, давай за хохлом к тягачу, живо тросы цепляйте!

Дрогнуло здание старой котельной, угодив в перекрестье дорог. Покачнувшись, словно спросонок, пробежало по стенам мелкой дрожью, и, тихо ёкнув где-то в глубине своего распотрошённого нутра одинокой железкой, попыталось удержать на рассыпающемся растворе выползающую из её бока бетонную балку. Захрустев гранитной щебёнкой, балка легко выскочила из подрубленного гнезда и с тугим звуком тяжело припечатала своей узкой пластью землю. Задрожала, всполошилась внутри себя старая котельная, зашлась, заметалась глухим эхом под высоким потолком, рванулась было за куском собственной плоти, но, очнувшись, не подала виду, не рухнула бесформенной кучей, а лишь подобралась и напряжённо замерла, оставаясь на своём прежнем месте.

Не пытаясь прикрыть посеревшей стеной рану, котельная выпрямилась и, зацепив прижавшее её сверху облако, обречённо выставила в него свою последнюю пару

...