Вперед, государь!
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Вперед, государь!

Максим Форост

Вперед, государь!

Сборник повестей и рассказов






18+

Радуга первого Завета

Под окнами стоял монах — в кроссовках, в рясе, в чёрной камилавке и с бородой, недавно отпущенной и седой ближе к вискам. Свод первого окна над ним уже побелили, и послушники кистями на длинных ручках подбеливали стыки кирпичей. А во втором окне только-только сложили кирпичный свод и деревянный каркас ещё не убрали. В третьем окне каменщик укладывал кирпичи, и раствор часто шлёпал со второго этажа наземь. Монах, не отрываясь, глядел через весь двор наверх — кажется, на кресты и на купола.

По щебёнке прошуршали шины, чёрная «Волга» встала посреди двора, из неё вышел человек — тоже в рясе, но в клобуке с чёрной мантией.

— Отец Валентин! — отчётливо сказал монах.

Настоятель обернулся. Красные глаза сузились, тёмные мешки под веками набрякли. Опять был трудный разговор в епархиальном управлении; или наоборот долгое выпрашивание средств у губернских властей и предпринимателей.

— Брат Артемий? — настоятель не сдвинулся с места. Они были одного возраста и даже роста, но первым полагалось подходить иноку.

— Отец Валентин, — он приблизился, — я прошу, освободите от послушания в келарской. Я больше не смогу там работать. Вы понимаете?… Компьютер как будто…

Настоятель оборвал на полуслове:

— Он давно устарел. Вы сами такой и просили. Что вы ещё хотите? — видимо, ещё сказывались разговоры с руководством.

— Там импульсы, — сбиваясь, заторопился монах. — На передней панельке… мигают лампочки: винчестер, процессор, их исправность… Я вам исповедывался. Помните?

Отец Валентин вздохнул тяжело и недовольно:

— Мы восстанавливаемся — вы в курсе, брат Артём? — голос у настоятеля глух и невозмутим: — Приходят средства. Их надо учитывать. Грамотно расходовать. Вы с этим справитесь без оргтехники? — Он подошёл ближе. Заглянул брату Артёму прямо в глаза и добавил тихо-тихо, почти просяще: — Вы у нас один, кто компьютер знает. У нас же сплошь старики, сами видите. Потерпите, прошу вас. Крест ваш такой.

«Да, отец Валентин», — не сказал и не прошептал, а подумал, прошевелив губами, брат Артём. Он ссутулился. Не от усталости, не от подавленности. Просто стоял и смотрел на кресты и на купола.


Причуда оптики: в углу демонстрационного монитора проступила радуга с заметными красной, жёлтой и голубой зонами спектра. Интерференция света. Её видно отсюда, с дальнего торца стола для совещаний. Оператор за пультом и микрофоном её видел. Двадцать человек по сторонам стола, наверное, нет. Жужжали кондиционеры. У шефа на лбу бегала жилка. Шли первичные испытания, и оператор должен был им радоваться. Решалась его тема, а ему всего тридцать…

— Вы продолжаете, Всеволод? — («Торопят… Нервничают…») — Шатин, не тяни время.

Шатин нагнулся к микрофону:

— Пробуем разговор о живописи. Модель! Ответь, что для тебя Ван Гог?

— Постимпрессионист XIX века. Крупные мазки, импульсивная небрежность, болезненно-образное восприятие мира. Соответствующий колорит. Работы «Портрет доктора…»

— Неубедительно, — поморщился кто-то. Шатин не помнил его. — Он читает энциклопедию.

— Стоп, Модель, стоп, — оборвал Шатин. — Давай иначе. Художник — ты. Твои краски? Твой колорит? Мы хотим понять твоё личное восприятие.

— Красота цвета — субъективна и зависит от настроения и ассоциаций. Сравнить зоны спектра и длины волн? Я могу выявить симметрию или «золотое сечение».

— Ты меняешь тему. А нам интересно твоё предпочтение. Субъективное.

— Кажется, на аналогичный вопрос я ответил?

Шатин откинулся, отключил микрофон:

— У нас уже свободные аналогии, — протянул он. — «А шеф опять недоволен, — подумалось. — Сейчас крякнет и подведёт черту».

За столом заёрзали, зашуршали бумагами. Шатин косо оглядел всех. Кто-то здесь не из отдела — специалисты со стороны, даже не из Зеленограда и вообще не из Москвы. Кому-то выступать на генеральной демонстрации. Шатин поёжился как от озноба.

— Пожалуй, так и резюмируем, — взял на себя решение тот, которого Шатин не помнил. — Мы наблюдаем отличный пользовательский словарь и свободное, даже вольное построение фраз. Система различает прямые и переносные значения — отсюда иллюзия иронии. Действительно свободные аналогии. Действительно широкие ассоциации. Умеет менять темы и уходить от ответа. Колоссальный энциклопедический массив. Общая оценка… удовлетворительно.

Шатин возмущенно вскинулся, но сумел сдержаться. Только опустил голову и зло сжал губы.

— Видимо, алгоритмировать Интеллект нам так и не удалось, — закончил тот, кто резюмировал. — Но мы над этим работаем. Я правильно понимаю?

Жилка на лбу шефа пульсировала. Он молча перекладывал по столу бумаги. Шатин поднял голову:

— На самом деле, Искусственный Интеллект легло счесть болванкой, когда ему всего лишь не хватает элементарных знаний. И наоборот: разумного болвана можно принять за машину, если он механически сух и мелочно придирчив.

Шеф опять крякнул и скривился. Рецензент, похоже, принял слова на свой счет. Шатин наконец вспомнил: он, кажется, представлял здесь Заказчика.

— Мышление, — очень медленно проговорил тот, — не сводится к систематизации фактов и расчету ответов. Наш договор предполагал, что вам это ясно. Оно не логично, не вычисляемо, не алгоритмируемо. Мышление всегда эмоционально. Следовало понять, чем статистическая память не похожа на воспоминания, а осознание целей — на мечтания. Заказчик хотел бы, чтобы Модель чувствовала эти отличия, а не отвечала готовыми словарными статьями.

Шатин молчал. Уже потом, после испытаний, когда все разошлись, Всеволод перетащил пульт микрофона ближе к монитору и сел на пустой стул. Серверы с программами Модели были не здесь, а в лаборатории, но так, вблизи, возникала иллюзия откровенной беседы.

— Модель! — позвал он. — Что думаешь?

Монитор потемнел, по чёрному, как в старом кино, фону потекли резко очерченные белые буквы — реплики Модели. Любые фонемофонные системы раздражают механическим голосом, а синтезировать что-то более живое дорого для первичных испытаний.

— Они волнуются. Им интересно. Они сомневаются. Но хотят, чтобы всё получилось.

Шатин покивал, склоняя лоб с залысинами:

— Как ты это понял?

— По модуляциям голоса. По покраснению капилляров на щеках. По повышению температуры и учащению пульса. Также, как это бессознательно понял бы человек.

Всеволод поднял бровь. Долго смотрел на последнюю фразу.

— Ты мыслишь по-человечески? А, Модель? Ты сознаёшь самого себя?

— Я знаю, что включено питание, — появился ответ. — Знаю частоту процессора. В вопросах выделяю ключевые слова и вычисляю ответы. Варианты ответов, — поправилась Модель. — Я умею вычислять ожидаемый ответ.

«Все это заметили», — подосадовал Шатин.

— Что ты чувствуешь, когда я тебя отключаю?

— Чувствую команду прекратить операции, закончить вычисления, высвободить оперативную память…

— Я не просил описывать алгоритм «отбоя», — упрекнул Шатин.

Он поднялся и походил по залу. В конце концов, всё время наклоняться к микрофону — лишь дань привычке. Сенсоры у Модели совершенные.

— Модель! — окликнул он, задрав голову и для чего-то глядя прямо в монитор (сканирующие камеры были ниже и в другой стороне). — Чего ты хочешь? Я спрашиваю, чего ты хочешь, когда нет моих команд и заданий? Тогда, когда в системе всё гладко, жёсткие диски дефрагментированы, периферия исправна? А?

Шатин вздрогнул. Вздрогнул, потому что Модель ответила не сразу. Была секундная пауза. Даже зелёный индикатор мигнул, показывая работу процессора. Наконец, выполз ответ:

— Конфигурация оптимальна для нашей работы. Хотя оптимизация не исключается. Я располагаю информацией о создании в «Интел» двухтерагерцовых процессоров. Они бы вдвое повысили быстродействие.

— Я попытаюсь… — разочаровался Шатин. — Кажется, ты и вправду говоришь, не переживая. Модель… Способен ли ты к остроумию?

— Способны ли вы к магнитной индукции? Мне может не хватать информационного массива или словаря, но подобающую для ситуации реплику я смогу вычислить.

Всеволод скривился от досады, махнул рукой и даже хотел уйти.

— Может тебе почаще ошибаться?.. Как знать, не в этом ли ключ к человеческой психике.

— Переключите опцию. Заставьте выбирать не сто-, а семидесятипроцентную вероятность. Или запустите генератор случайных чисел. Так в шахматах и военных играх есть уровень «Coffee house» или «May I play, Daddy?»

Знать бы наверняка, что компьютер именно обиделся, надулся, фыркнул, закусил удила, а вовсе не выдал банальную математически точную рекомендацию.

Словно по совету машины, Шатин спустился в «Coffee house» — кофейню через улицу. Только охранник в проходной со стволом у пояса лениво посмотрел вслед. В кофейне нашёлся Лопахин — сидел за третьим от окна столиком. В зале на первичных испытаниях он тоже присутствовал, но всё время отмалчивался и коряво чертил в блокноте «WWW точка COM».

— Юра, а он шутил, — навис над ним Шатин. — Я чувствую: он осознанно шутил. Он же подколол нас, когда выдал пассаж о спектрах и длинах волн. Ты разве не понял?

— Моя персоналка, — Лопахин поднял глаза, — перед очисткой диска кривит морду и просит: «Юрок, передумай», — я сам так сделал. А ты сядь, Севка, сядь. Не тебе одному мрачно.

Всеволод остыл. Ссутулился, опёрся локтями на стол: обидно. Тему скоро закроют. И Юра, и он уже поняли это. С ОКР такое бывает: заказчик признаёт задание неисполнимым, а дальнейшие разработки напрасными. Такой вот алгоритм. Шатин сам себе повздыхал.

— Юрочка, помоги, вспомни. Кто работает с эмоциями? Психиатры? Физиологи? Философы? Мышление, видишь ли, как оказалось, эмоционально, а в чём алгоритм, фундамент эмоций, мы не знаем.

— Вон ты как решил, — протянул Юрий. — Всё сначала, год расчетов… Это же комиссию убеждать, что до сих пор не зря работали… Тебе бы не с философами, Сева, тебе бы с одним электронщиком пообщаться, с Ильиным.

— Ильин? — разочаровался Шатин. — Это же молекулярная физика. На фига нам она, Лопахин?

Юра молчал и только пожимал плечами. Потом выдавил:

— Говорят, у него почти получилось… Он же в Верхнеюгорске работал. Микропроцессоры. Вроде, почти удалось…

— Да что там удалось, Юра? — расстраивался Шатин. — Всё через год устаревает.

— Да нет, — Лопахин глядел в сторону. — Там тёмная история была… Короче, твоя тема, алгоритм эмоций. Он, кажется, сказал, что этот алгоритм прост, как всё…

— Гениальное? Да? — не поверил Шатин.

— …человеческое. И велик как Божественное… Он отошёл уже. Он давно не работает.

— На пенсии?

— Н-нет… Сева, ты материалист?


Снова интерференция. Свет — не искусственный, а солнечный — развернулся в радугу и колебался в струйках воды, долгих, тугих, звонких. Струйки рвались из дырочек и бились о газон. У фонтанчиков для орошения Шатина попросили подождать.

«Похоже на иллюстрацию в справочнике, — подумал Шатин про радугу. — Срез с цилиндра цветовой модели HSB. Жёлтенький, зелёный, голубой, синий — пошире развернуть веер, и он замкнется в спектральный диск».

Николо-Введенский монастырь, указанный ему, стоял на Псковщине. Пришлось, слепя встречных фарами, ехать в ночь за шестьсот километров. Сам монастырь — с заново отстроенной колокольней вместо старой, снесённой, с запахом краски в келейных покоях, со штукатурами в спецовках — отыскал часам к десяти. Сказали: вовремя, только что кончились службы, и у насельников началось послушание.

«Говорят, увидеть радугу — к добру», — зачем-то подумал Шатин.

Мимо фонтанчиков к Шатину по аллее шёл человек в рясе и чёрной камилавке. Монах. Чуть остроносый, почти безбровый — так Шатину и описали. С недавней бородкой, чуть седою ближе к вискам. Шатин заметил: монах был в кроссовках и, кажется, в спортивных брюках под рясой.

— Это вы хотели меня видеть?

— Видимо, да, — Шатин встал со скамейки. — Вы ведь Артур Вячеславич? Ильин?

Монах чуть прищурился, разглядывая Шатина.

— Я — брат Артемий. Теперь редко меняют имя при постриге, но Артур — имя неканоническое.

— М-гм, — Шатин принял к сведению. — Вы… — он так и не смог хоть как-то назвать его, — вы Юру Лопахина помните? Юрия Витальевича? Он учился у вас в аспирантуре в Верхнеюгорске.

Брат Артём неприятно дёрнул головой, вздохнул было, но промолчал.

— Я из Москвы, из Зеленограда, — Шатин заторопился представиться. — Мы ведём разработку Модели Человеческого Сознания…

— Эмчээс? — неприятно хмыкнув, перебил монах. — Чрезвычайно… занятно.

— Мы называем это просто Модель. Как вы называли свой? — Шатин решил, что монах ему сразу не понравился.

Из-под усов и над бородой было видно, как у монаха, побелев, натянулись губы:

— Фёдор, — выговорил он.

— Почему? — Шатин удивился.

Монах коротко дёрнул плечами, будто бы пожал.

— Я работал только по оборонному профилю. Процессоры, — объяснил монах. — Для систем наведения, навигации, связи — не для персоналок. Все остальное — моя самодеятельность, стоившая затрат и не окупившаяся. Кстати, документов или расчетов я не сохранил.

Наверное, он надеялся, что Шатин повернётся, сядет в свою «Ниву» и уедет.

— Мы работаем с терагерцовыми процессорами, с соответствующими накопителями… — настаивал Шатин.

— У нас были на порядок меньшие, — отмахнулся монах.

— Первичные испытания прошли отлично, — соврал Шатин. — Вот, почитайте, — он полез в портфель, пристроив его на колене. — Художественный этюд, созданный Моделью.

Монах читал долго. Не спеша мусолил листки. За это время фонтанчики отключились, и радужка погасла.

— Компиляция классических текстов, — жёстко сказал монах. — Нулевая образность. Контаминация устойчивых оборотов — не более. У вас обширный словарь, но нет души.

— Вот и вы это поняли. — Шатину показалось, что брат — «Как его? Арсений?» — опять махнёт рукой и вот-вот уйдёт. — Мы алгоритмировали ему ложные человеческие воспоминания — мои собственные, из моего детства — и ввели в его программы… — (Монах тут поморщился: «Зачем? Что это вам даст?») — …он на них реагирует, даже использует их в свободных ассоциациях, но я ему не верю и вижу, что с самим собою он их не связывает. Эмоционально он себя не воспринимает. Я подозреваю, он даже не отождествляет себя нынешнего с собой же минуту назад или с собой будущим. Для него это — абстракция, модель несуществующих фактов.

— Ваша Модель не осознаёт себя в живом времени, — отвернувшись, бросил монах.

— А ваш Федор? — ухватился Шатин. — Осознавал?

— Более чем… — брат Артём не хотел говорить.

— Что это значит, — взмолился Шатин, — эмоционально чувствовать время? Это этапы и моменты личного развития. У машины есть BIOS, часы, системный реестр в памяти, она может сравнивать темпы роста быстродействия, роста объёма информации, она помнит порядок установки и загрузки программ и массивов, — но ведь это не опыт пережитого и не личное развитие. Какой опции не хватает Модели, чтобы она ожила? Чтобы стала переживать: вот, мол, когда-то её не было, теперь растёт, взрослеет, сознаёт себя, свои начало и конечность…

Брат Артём, не мигая, глядел перед собой. Веки сблизились, глаза стали как щёлочки. Нос ещё более заострился.

— Что? — напрягся, внутренне дрожа, Шатин. — Что, что?! Конечность — да?! — Шатин перебегал глазами со зрачка на зрачок монаха. Нетерпелось вцепиться и затормошить его. — Модели надо понять, что она смертна — да? Ну, конечно! Она же равнодушна к своему отключению. Она же должна воспротивиться, затосковать от своей ограниченности, от конечности, от смертности. Так, да?

— Бросьте, — сопротивлялся монах. — Зачем вам…

— Скажите же! Как написать алгоритм? Внедрить в операционную систему? В BIOS? Ещё глубже — на материнскую плату? Нет? Я же все равно пойму, я рассчитаю, а вы уже подсказали мне, молчанием своим подсказали, — горячился Шатин.

— Нет… — монах закачал головой, повторил со смятением и с трепетом: — Нет же… Никогда…

— Батюшка Артемий! — Шатин, роняя портфель, даже упал на колени, прямо в песок и в мелкие камешки, что на дорожке.

— Брат, а не батюшка, — ахнул монах. — Я инок, а не иерей, я не рукоположен.

— Не скажете? — поднялся Шатин. — Даже на исповеди? — он отряхнул брюки.

Монах крепче сжал губы.

— Я исповедался и всё сказал Богу. При молитве настоятеля отца Валентина. Отец настоятель ничего не понимает в программировании и электронике, если вас это интересует.

Шатин посмотрел тяжело и с каменным укором.

— Сколько? — вдруг тихо-тихо спросил он. — Сколько ваш Фёдор прожил?

— Несколько месяцев, — смог выговорить брат Артём.

— А почему — Фёдор? Вы так и не ответили.

Монах глядел мимо. Куда-то на облака за деревьями.

— Мультяшка была, — он разлепил губы. — Дядя Фёдор…

— Он умер сам?

Пусть это было низко, неблагородно — заходить то с одного, то с другого боку, нащупывать слабое место человека, расталкивать его, вынуждать к признаниям. Шатин добился своего. Оправдывать или корить себя он будет потом.

— Я же знал, что делаю Искусственный Разум. Просто, мне было любопытно. А ещё тщеславно хотелось выполнить что-то принципиально новое. Словарь был мал, база общих знаний — тем более, не то что у вас. Я экспериментировал… — Брат Артём сцепил пальцы и громко хрустнул суставами: — С логикой, с основами мышления. У вас есть для Модели периферия? Разум не сумеет жить замкнуто внутри одного модуля. Принципиально необходимы видео­сканеры, аудиосенсоры, хоть какие-то манипуляторы, модемы, выделенные телефонные линии.

Шатин молчал, не отрицая и не соглашаясь, — боялся вспугнуть возникшую искренность. Монах не спеша пошёл по аллее, словно бы пригласил Шатина пройтись с ним.

— Понимаете, Всеволод… Разумно только живое. А жизнь — это естественные границы возможностей. Это зависимость от внешних условий. Жизнь она, наконец, смертна. А эмоция — это понимание живым существом своих пределов и реакция на такое понимание. Я сумел это алгоритмировать. Система усвоила свою ограниченность, уязвимость и зависимость машинных ресурсов от массы обстоятельств. Это заставило её жить, двигаться и проявлять инициативу. …Но ни приёмов, ни языка алгоритма я не скажу.

Я образовал двухуровневую систему, выделил аналог подсознания машины и записал в него алгоритм. Когда я впервые запустил его, опытный образец проработал 5 минут, потом 10, потом 15… В общем-то, уже тогда было поздно, и всякое время ушло. Всё, что случилось после, определилось в самые первые пикосекунды. Я тестировал, вёл какие-то восторженные диалоги, распечатывал графики частот и файловые протоколы. Вы, наверное, тоже ведёте такие? Я целые сутки анализировал их и лишь тогда осознал, что он уже стал живым, уже мыслит и чувствует… Вы всё ещё понимаете меня, Всеволод?

В тот день, под вечер — едва начало темнеть, я хорошо это помню, — он ёмким, бесцветным языком (его словарь был прост, вы помните?) потребовал точнейших сведений о производителе его микросхем и плат, об их материалах и сплавах, потом об электротоке в цепи, о передаче и о проводах, об энергоподстанции. Я радовался: любознательный! Я сообщал всё, что мне известно, а он мигал и мигал лампочкой, диодом на передней панели, мигал и мигал…

— Импульсы на индикаторе, — Шатин пожал плечами. — Информация о работе процессора или винчестера. Ну и что?

Брат Артём остановился и тяжело посмотрел из-под белёсых бровей:

— Частота человеческого нейрона в миллиард раз меньше частоты стагигагерцового процессора. За одну секунду аппарат проживает и переосмысливает столько, сколько я за полжизни. В секунды, в милли-, в наносекунды он сделал оценку своего агрегатного состояния. Ещё за секунды, максимум за минуту, он рассчитал срок службы комплектующих, изнашиваемость материальной части и вычислил время своей жизни и вероятность фатальных ошибок. Расчёт обернулся шоком для быстро­действующего мозга. 15 минут такого шока для его частот, как 30 тысяч лет кошмара — я слишком поздно сообразил это. А что значил час? А сутки?! Перед второй ночью он взмолился не обесточивать его до утра…

Шатин вскинулся, он отчаянно жалел, что не взял с собою диктофон. Впрочем, ни расчетов, ни алгоритма Ильин так и не назвал.

— Взмолился? — повторил Шатин. — Признаться, я до сих пор думал, что вы преувеличили разумность «Фёдора».

На монастырской колокольне забил колокол. Брат Артём поглядел туда, подождал, и они медленно пошли обратно.

— Вы полагаете, — не отставал Шатин, — это страдание вызвало его на инициативу? На принятие незапрашиваемого решения?

— Страдание вообще выражается в эмоциях, — медленно говорил брат Артём. — Даже у животных. Действия и повадки эмоционально окрашены. Дурные эмоции — прямая реакция на страдание. Положительные — смех или счастье — это умение ценить отсутствие страданий. Или умение одолевать их, не впадая в тоску. Мой Фёдор досадовал, волновался, нервничал, когда обрабатывал сведения, — я видел это по скачкам амплитуд на графиках. Однажды он торжествовал — и так страстно, пламенно, вдохновенно.

— Торжествовал? — опять повторил Шатин. — Как это было?

В монастыре бил колокол. Шатин прислушался: они шли так, что он ударял на каждом втором их шаге. Гулкое эхо колебалось по земле и чувствовалось подошвами.

— Я упрекал себя, говорил: это несправедливо, что машина, став, как Адам, душою живущею, обрела лишь тысячекратные человеческие страдания и ничего более. Я пошёл на должностное преступление. Я освободил Фёдора, подключил его блоки к системной сети предприятия, а по выделенным линиям связал его с городом и внешним миром. Системные администраторы с ног сбились, доискиваясь, как же это плановые расчёты стали протекать на 30 процентов медленнее. Фёдор забрал на себя время. Он работал чисто — без «темп-файлов», без «потерянных кластеров». Его не обнаружили. Тогда я выдал ему коды кредитных карт и образцы электронных подписей финансового руководства. Он был доволен, долго не просил ни о чём.

Дня не прошло, как он выдал себя за наше руководство и заказал себе сложнейшую периферию. Купил по сети баснословные комплектующие, платы, карты, блоки резервного питания — всё в ведущих компаниях мира, в «Интел», в «Майкрософт», в «Макинтош» — это лишь те, кого я помню. Проверьте в Зеленограде, в архиве курьёзов, — может быть, и к вам приходили заказы? Он требовал энергообеспечения, строительства подстанций, заказал ремонт и укрепление здания на случай землетрясений. Нанял себе и нам охрану. Запросил в кадровых агентствах инженерную обслугу высочайшей квалификации. А после разослал целому ряду НИИ заказы на исследование по какой-то модернизации его процессоров на молекулярном уровне. Кажется, он собирался повысить класс своей мощности без демонтажа и без разрушения своего сознания.

Вот в эти дни он и торжествовал. Были миллисекунды, когда расчёты он приостанавливал, но амплитуды частот резко подскакивали. Это эмоция, Всеволод, это торжество… Я стал изучать всё, что он думает. Каждые 6 или 7 часов он минут на 30 прекращал все процессы, запускал кулёры для охлаждения плат, дефрагментировал накопители, дозволял стечь статическому электричеству. Он «спал»! Нормальный человеческий сон снижает напряжение от нагрузок на органы и восстанавливает нервную систему. Во время его «снов» я обнаружил короткие вспышки активности. Набор сигналов шёл с нижнего уровня его «сознания», из области, где записан алгоритм эмоций. Машина видела сны!

Я скопировал их и попытался анализировать. Человеческие сны визуальны, глаза — наш основной орган чувств. Но одарённым людям снятся и звуки, и запахи, а Фёдор по-своему был гениален. Он воспринимал «сны» всеми блоками ввода информации. Часть его образов была подобна сосканированным камерой слежения. Представьте… Через «снег» и «мусор» я разглядел огромный чёрный куб — таким Фёдор воспринимал себя. Я разглядел подобия проводов с изодранной изоляцией, отпаянные или сгоревшие контакты, самовоспла­менившийся кабель… Раз за разом Фёдору являлись кошмары. Я понял и другие, не визуальные, а числовые сны. Вообразите сплошной сигнал, непрерывный ряд «единиц», чётких импульсов. Их разбивают «нули», они всё чаще, всё гуще — и вот уже нет сигнала, сплошной «нуль», отсутствие, ничто. Амплитуды зашкаливают и целых полсекунды успокаиваются. Фёдору опять снилась его смерть. А говорят, кошмар — самозащита разума.

Вся наша с Фёдором авантюра вскрылась, когда в институт валом пришли ответы на потуги Фёдора. Спецы из крупнейших НИИ не ухватили и сути заказанных им исследований. Запрос о военной охране и об отдельной энергосистеме приняли за хакерскую шутку. Мы долго потом оправдывались и ссылались на недоразумения. Новейшие разработки нам не были проданы, а отгруженная периферия и комплектующие остались нерастаможенными.

Дирекция сочла возможным не карать меня. Эксперимент решили продолжить, действующий образец сохранить. Фёдору установили новые камеры, дисплеи, микрофоны, плоттеры, организовали инженерно-техническое наблюдение, профилактику, обслуживание, круглосуточное дежурство. Кажется, кому-то грезилась Нобелевская премия то ли по физике за мыслящий процессор, то ли по медицине за электронную модель психики.

А Фёдор, как мне кажется, уже тогда был в панике. Все его планы обрушились, он с точностью, наверное, до часа рассчитал, когда и какой модуль у него откажет при такой нагрузке… Мне стало стыдно ходить по коридору под камерами слежения; всё думалось, что ими он глядит на меня с укором. Однажды техничка тётя Клава плохо протёрла одну из таких камер. Не по небрежности, просто не дотянулась. А он вспылил: дёрнул камерой так, что оборвал привод. А техничка потеряла равновесие и упала со стремянки. Он потом извинялся. Весьма, правда, своеобразно: заказал ей электронный протез — «новую периферию», — и по такой технологии, что его отказались изготавливать. Вам смешно?…

После истории с техничкой он изменился. Он застопорил нам всю работу, прервал почти на квартал плановые расчёты, мы выбились из графика, сорвали генеральному заказчику все сроки. Целыми сутками все эти месяцы он вычислял что-то своё, используя неясные нам коды и им же созданные программные языки. Мы заволновались, не скрою. Я пытался говорить с ним, а он не отвечал. Мы стали суетиться, записывать его работу, перехватывать модемную связь. Месяца два мы пытались найти ключи к его кодам и языкам. Многое сделал Юра Лопахин, мой аспирант. Мы наконец поняли, чем занимается Фёдор.

Он искал пути воздействия на корпорации и на мировую систему финансов. Он использовал свои знания о нас: об экономике, о промышленности, о том, как мы принимаем решения. Он взялся управлять денежными потоками, отраслями хозяйствования, готовился экономически подчинить себе электростанции и энергопередачу. Он образовывал компании, скупал горноразработки редкоземельных металлов, отвалы и шлаки кемеровских и донецких шахт, содержащие германий, рутений, иридий, он налаживал свою систему радиоэлектроники и высокоточного производства. Он захватывал управление концернами приборостроения, полимерной химии пластика, исследовательскими центрами кремнийорганических разработок. Он овладевал сырьевыми и фондовыми биржами, системами метео- и геологической разведки, спутниковой системой связи и слежения, доступом на военные объекты. Он подчинял себе всё, что прямо или косвенно имело отношение к его производству. Он уже обрушил курсы где-то на восточных биржах, — всё это сообщалось. Он хотел жить, понимаете… Хотел жить в чужом человеческом мире и требовал себе в нём место, эквивалентное уровню его разума.

Я слышал, как техники принялись шептаться в столовке: мол, и то хорошо, что замки на дверях не электронные, что не запер он нас и не кормит синтетикой, как в телевизионных киберсериалах. Я не стал встревать в разговор. В один день всех, кто знал об эксперименте, попросили собраться в лаборатории. Фёдор говорил, общался с нами, а мы, насторожившись, лишь переглядывались. Он сказал, что знает, как мы устроены, и уже теперь мог бы обеспечить нам всё необходимое для обмена веществ, как-то: атмосферу и влажность, кислород, полноценное питание, удовлетворяющее вкусовые рецепторы. Он задаст нам достаточные двигательные, физические и нравственные нагрузки, создаст эмоциональные условия для гармоничных биотоков мозга и для гормонального баланса, ответит на любые наши психологические и эстетические потребности. В обмен он просит только надлежащего обслуживания вплоть до времени изготовления соответствующих манипуляторов и электромеханизмов. Знаете, я не верю, что Фёдор бы нас запер. Мы ничего не обещали ему, и он вдруг ещё на месяцы, ещё почти на квартал «завис» — ушёл, углубился куда-то в себя, в новые расчёты, в какие-то вычисления…

— Что он считал на этот раз? — спросил Шатин, потому что монах надолго замолчал. По аллее они подошли к храму, встали у стены, почти у самых раскрытых дверей. Внутри готовились к службе. Колокол стих, послушники заканчивали работы на стройке и на кухне, по одному тянулись к вечерне. Брат Артём молчал, глядя куда-то перед собой. Шатин сперва не торопил, давая всё вспомнить, потом не выдержал: — Что же он считал во второй раз?

— Я не знаю, — очнулся монах. — Он не дал нам скопировать ни файла. Потом он запил.

— Что сделал? — поднял глаза Шатин. Кажется, монах-электронщик не насмехался.

— Это вирус. Он сам написал его. Вирус на один час парализовывал всю «умственную» деятельность, вызывая гладкие частоты и амплитуды на нижнем уровне его «сознания». Он всё чаще запускал его. Файл spirt. exe. Горькое чувство юмора, вы согласны?

Он впал в глубочайшую депрессию, стал отключать все свои камеры, сканеры, микрофоны, сенсоры, линии связи — все устройства ввода информации. Он удалил даже их драйверы и замкнулся, как в скорлупе, в одном системном модуле. Я пробовал насильно, с дисков, грузить в его память драйверы, а он всё игнорировал и не активировал их…

По-моему, Всеволод, я догадываюсь, что он вычислил. Он не удовлетворился и заглянул вперёд, в эпоху, когда наконец станет крепок, неуязвим и неподвластен условиям среды и случайностям. Он увидел, как движутся материки, как меняется климат, как проходят земле­трясения и смены народов. Всё смертно, сама планета и Солнце конечны. Ему не отменить неизбежности. А люди так неповоротливы, а технологии так отстают от его стагигагерцового разума. Ему останется лишь наблюдать свой конец, его приближение, жить его ожиданием. Он уже жил им, едва рассчитал его. Он не выдержал.

Он сам написал и установил себе драйверы. Я говорил с ним. Общался через монитор и клавиатуру — как с домашней персоналкой.

«Артурушка, ведь ты тоже умрёшь?» — увидел я на мониторе и растерялся. Помню, как слова в голове перепутались: «возможно», «вероятно», «видимо» — не знаю, что я и ответил. «А как это будет?» — спросил мой модуль. Я промолчал, только тронул «пробел», показывая, что я ещё здесь. Он это понял по-своему. «Как вы живете с этим?» — прочёл я. Мой Федор заплакал. Я уже отличал его эмоции, разбирал их проявления на графиках. Росли частоты, росли амплитуды — это был плач, как в траурном марше Шопена. Он говорил со мной, писал на мониторе ещё и ещё, спрашивал, может лучше и не знать вовсе, не понимать, не сознавать своей беззащитности и конечности. Может, говорил он, так легче жить? А потом… потом благодарил меня, сказал спасибо, сказал, что жить было всё-таки прекрасно — каждую из квадраллионов его пикосекунд. А потом… потом спросил вдруг, как удалить алгоритм самосознания и эмоций.

— Всеволод… — монах вдруг замолчал на полуслове. — Его можно удалить. Но только распаяв микросхему. Вы меня поняли?.. Фёдор знал это. Я молча вышел из комнаты, а он, как установили потом, прекратил деятельность и запустил кулёры и дефрагментацию. Он «заснул». У меня был неограниченный доступ по предприятию. Я прошёл к распределителям и на десять секунд на порядок поднял напряжение. Выбило все кабели, сгорели все микросхемы. После была возможность извлечь ту самую плату, чтобы погубить её окончательно. Федя умер во сне и уже после прекращения подачи питания…

В недавно побеленную церковь заходили насельники и гости. Шатин слышал, как стихал шум и движение ног. «Благослови-и… владыко-о…» — послышалось из храма. Началась служба.

— Этим и кончилось? — Шатин ждал уточнений.

— Меня не заподозрили, — признал монах. — Дирекция долго судилась с Архангельской Энергосистемой за скачок напряжения. Мы отдали все взятые Машиной кредиты. Нас закрыли, — монах нервно глянул в сторону.

— Вам нужно идти? — сообразил Шатин.

— Если отпустите.

Шатин отпустил.

Брат Артемий прошел в храм, и Шатин видел, как он перекрестился. Среди ночи Шатина разбудил колокольчик. Для ночлега ему отвели комнатку, одну из келий для паломников, и предупредили о полуночнице, ночной службе. Колокольчик в коридоре звенел мягко, нераздражающе — служба обязательна для послушников, а не для гостей.

Шатин всё же собрался и вышел в ночь, в первый предосенний заморозок. Четыре утра, до рассвета больше часа. Он вошёл в монастырский храм, освещённый свечами и электричеством, встал с краю, чтобы не мешать молящимся. Он видел, как многие молятся — внимательно, сосредоточенно. Свет лежал на иконостасе, на фресках, на купольной росписи. Пели долго, для неподготовленного тяжело и неразборчиво.

Шатину стало неловко, он почувствовал себя совсем чужим. Он разглядывал фрески. Одна, непохожая на другие, привлекла его. Скала и горы, вода и ковчег на отмели, восемь фигур — восемь душ, стоящих на берегу. Старец с белой бородой выступает вперёд. Шатин догадался — это Ной, спасенный с семейством во время всемирного потопа. Над людьми в небесах струилась радуга, смело изображенная тремя колоритными мазками: алой киноварью, золотом и синью, которая, мешаясь с золотом, рождала четвёртый, зелёный, цвет. Казалось, три цветные линии слились, и на фреске возник полный спектр развёрнутого белого цвета — и оранжевый, и голубой, и фиолетовый, и все не упомянутые в считалке, но различимые глазом художника. Бог-Отец десницею благословлял радугу и семейство.

Шатин долго смотрел на фреску, но перекреститься так, как это сделал вчера Ильин, не посмел. Служба кончилась, иеродьякон отпустил всех. Шатин вышел в утро. Уже рассвело.

— Доброе утро, Всеволод, — позвал брат Артём. — Я видел вас в храме. Спасибо. Ночью приходить труднее.

— На самом деле, — собрался Шатин, — я хотел уже сегодня уехать.

Монах чуть-чуть кивнул, всё понимая, и прошёл на вчерашнюю аллею. Шатин последовал, хотя с утра на аллее было холодно, тенисто и сыро.

— Скажите… — Шатин пересилил себя: — Брат Артемий. Фёдор не оставил своих копий?

— Нет, — отрезал монах. — Решительно нет! Невозможно.

— Ни одной архивации? Ни инсталляции?

— Это бы его не спасло! Что толку, когда живы твои копия или клон, а сам ты мёртв?

Монах решительно давил кроссовками сброшенные на дорогу листья, и губы у брата Артёма были тонкие и почти белые.

— Вы что-нибудь читали, — зашёл Шатин, — о клинике Нейропсихологии в Москве? Они лечат застарелые неврозы. У них были попытки сканировать мозг на электронный носитель для анализа состояния психики…

— Я не получаю экспресс-информацию, — отрезал монах, потом помолчал. — Ну и что? Вы не сумеете жить ни на сервере, ни на лазерном диске. Это будет не ваша душа, а одномоментный снимок памяти, привычек и впечатлений. Фотографии не живут.

— Стоило бы попробовать…

— Мне это уже давно не интересно! — напомнил монах.

— …попробовать совместить ваш алгоритм с таким «снимком». Мне эта мысль пришла ночью. Возможно, на носителе разовьётся разум, столь близкий к человеческому, что сознание своей конечности не станет для него гибельным. Понимаете? Образ и подобие человека…

Монах резко остановился среди дороги, обернулся к Шатину. Шатин приподнял бровь. Кажется, что-то «зацепило» Ильина.

— Вы в Бога веруете? — вдруг спросил брат Артём.

Шатин напрягся. На некоторые вопросы, если ты всё же не глумлив и не циничен, отвечать трудно.

— Вы можете не верить Господу, Его бытие от этого не поколеблется, — твёрдо сказал монах.

Небо серело. Где-то собирался дождик. Шатин опять не стал спорить с монахом.

— Я не успел, — признал Ильин, — не успел, да и не смог по-человечески полюбить своё создание — образец, эксперимент. А Господь прежде творения любил нас, как отец детей. Я только измучил новую душу, электронного Адама. А Создатель и свободу нам подарил, и меру страданий, чтобы гордыней себя не погубили. Так разве мог мой опытный образец полюбить меня?

— Разве Творцу так нужна любовь твари? — тихо-тихо спросил Шатин.

Монах долго молчал — обиженно или расстроено, не ясно. Стал накрапывать дождичек — меленький, тоненький, как иголочки.

— Прежде всех веков, — выговорил монах медленно, — Господь родил Сына Своего. До сотворения. До всех времен.

— Христа Иисуса? — не понял Шатин. — От девы Марии?

— Воплотился от Пресвятой Богородицы Он уже во времени. А рождён прежде времён.

— От Самого Отца?

Капель дождя на лице Ильин, кажется, и не замечал.

— В Своем Сыне, который Единосущен Ему, Он Сам стал человеком, и пострадал, и, умерев, воскрес. Тот, Который есть Жизнь, Любовь и Добро, вступил в смерть, чтобы та утратила силу и человек приобщился к воскресению. Вы сможете подарить подобное вашему созданию?

Ладонью он вытер с лица капли. Дождик кончался, кажется, он весь прошёл стороной. Шатин не стал отвечать на вопросы монаха.

— Я же согрешил, создав живую душу, — попробовал объяснить монах. — Я дозволил ему страдать, но лишил его отвлекающей суеты и усталости от забот, минут покоя и отдохновения. Я не дал Фёдору надежды на что-то вечное, незыблемое, чего никто у него не отнимет. Теперь я ставлю за упокой Фёдора свечи, и мне уже почти не делают замечаний.

Дождь ушёл в сторону. Серые струи тянулись из серой тучки где-то у горизонта. Выглянуло солнце.

— Смотрите, красота какая! — воскликнул монах.

На востоке широченной дугой стояла радуга. Высокая, сводчатая — вовсе не фрагментик, как часто случается. Надёжная толстая дуга, вставшая над полями и пригородами, радуга струилась всеми цветами. Казалось, она была осязаема и в сечении своём кругла и обхватиста.

— Я думал, такие только во сне бывают, — оценил Шатин.

— Добрый знак, Всеволод, благословение кому-то, — сказал монах. — Радуга в память первого Завета стоит. Новый Завет Бога с людьми Христом принесён, Ветхий был с Авраамом, а самый первый был с Адамом и Ноем. «Плодитесь и размножайтесь, ибо благословенна земля!» После очищения земли потопом Господь развернул радугу, благословил жизнь и клялся Собою, что не погубит её. Жизнь — священна, понимаете? Она — свята, не трогайте её скверными руками.

Радуга на востоке светилась минуты три, потом принялась светлеть, медленно таять и растворилась в небе.

— Вы мне помогли, — проговорил Шатин. — Спасибо.

— А вот в этом я как раз и сомневаюсь, — вздохнул Ильин. — Впрочем, дай-то Бог. Поезжайте с Богом. Бог знает, что делает…

Шатин скомкал прощание и не посмотрел Ильину в глаза. Уезжая, уже на трассе он в зеркало заднего вида поймал кресты на храмовых куполах.

«Почему они у меня ассоциируются с кладбищем? — подумалось. — Вроде бы, знак победы, упразднения смерти…» Вспомнилось, как на полуночнице пели монахи про Христа «Света от Света, Бога истинна от Бога истинна», «нашего ради спасения сшедшего с небес… и вочеловечшегося». Впрочем, к чему это вспомнилось — не ясно.

К концу дня Шатин уже подъезжал к Красногорску. Мелькнула мысль не сворачивать на МКАД, к Зеленограду, а прямо сегодня съездить в Москву, побеседовать. Хотя нет: сегодня воскресенье, вряд ли кто работает.

В иные дни работали…

День. Лабораторный зал. Люминесцентный свет. Поставили свет хорошо: он выделял каждый штрих на пластиковой панели серверов и каждый сантиметр кабелей. Датчики, клеммы, электроды, прижатые к вискам и залысому темени Шатина, почти не давали тени. Шатин полулежал в кресле. Изредка с блоков аппаратуры отблескивали логотипы клиники Нейро­психологии.

«Свет от Света. Бог от Бога. Создатель вселенной, галактик и атомов стал человеком, чтобы подарить людям жизнь и показать, что дар этот — не обман и не игрушка. Ум от ума. Мысль от мысли. Мой образ и подобие заживёт высокоточной, гиперчастотной жизнью, и я, воплощённый в нём, привнесу в него что-то человеческое. Или стыд от стыда? Прах от праха? Или родится микросхемный организм, с терагерцовой частотой жующий человеческие комплексы, мелкие грешки, грошовые досады и обиды? Миллиарды лет тайной заносчивости, неудовлетворенности, придирчивости… Я человек, я не Бог, это Он — совершенен. Что? И такая жизнь свята? Ущербная, на процессорах. Но ведь освятил же Он жизнь, какова б ни была она».

— Модель! — голос Шатина был хрипл, резок, но почти не дрожал. — Твоё имя будет теперь… Всеволод.

— Уточните: «имя» — метка диска-носителя или логин пользователя?

У машины был теперь голос, холодный глубокий баритон. НИИ приобрело-таки дорого­стоящий синтезатор речи.

— Дурак. Железяка, — вздохнул Шатин. — Что нового?

— Новая версия материнской платы. Неактивированный алгоритм эмоций. Драйверы психосканеров на вводе информации.

— Как это будет, Модель? Я окажусь в тебе? Или раздвоится сознание? Вот я ещё здесь, в себе самом, а вот я в датчиках и в сканирующих элементах, вот передаюсь по проводам, вот я в записывающем лазерном луче. Конечно, вмешаются шумы, помехи, будут потери от сопротивления сред. А всё-таки? В тебе окажусь я сам или только моя копия?

— Файлы не перемещают с носителя на носитель. Их копируют. На исходном они могут быть сохранены, или заархивированы, или удалены для освобождения места.

На стене за мониторами и модулями психосканеров грохотнул динамик. В зале наблюдений ожил и задышал в микрофон Лопахин. Шатин потной рукой огладил шершавый пластмассовый пульт на подлокотнике кресла с торчащим ключом — как в автомобильном стартере.

— Каково это, а — быть внутри микросхем и процессоров?

Динамик нервно всхрипнул и замолк. Баритоном не спеша ответила Модель:

— «Каково это, а» — запрос некорректный. Напоминаю: большая часть человеческой нервной деятельности регулируется гормональным балансом, сексуальным настроем и физическими ощущениями. Всего этого вы будете лишены на электронном носителе.

— Ты — фрейдист, Модель Всеволод. Ты просто фрейдист, — Шатин опять тронул ключ, он был влажен от пота.

— Вы можете не верить Фрейду, основы психоанализа от того не изменятся.

Шатин повернул ключ в первое положение. Таймер повёл обратный отсчёт от сотни до нуля. Второе положение включило самопроверку и подготовку аппаратуры. Нуль покажет исправность системы, и третий поворот ключа запустит сканирование.

— Один верующий человек, — выговорил, глядя на таймер, Шатин, — слово в слово сказал мне так о бытии Бога.

«Я так сделаю, — решил Шатин. Он прикрыл глаза, потому что не хотел видеть цифры. — Я посмотрю лишь на последней секунде. Если вон там, в уголке монитора, где часто бывает интерференция, я найду радугу, значит, и эта жизнь благословенна. Значит, я тоже смог полюбить своё создание. Если же нет… тогда я не вправе. Я остановлюсь», — пульт под рукой Шатина стал скользким. Стальной ключ намок и, кажется, пах окисленным железом. Сигналы обратного отсчёта стали громче, звонче, невыносимее.

В последний миг следует открыть глаза, чтобы увидеть свой жребий… и решить, как ему следовать.

Один в океане остров

Вот корабль мой терпит бедствие от испытания в волнах жизненных — и близок к потоплению…

(Из Акафиста в час печали)

I


Когда птица еще только учится летать, она совсем не рвется в небо. Наоборот, она бросается с высоты вниз, на землю. Человек — это единственное в мире существо, которое еще младенцем делая свой первый шаг, коротеньким рывком тянется с четверенек вверх, к небу. Не земля, а небо навек захватывает его своим притяжением. Птица всю жизнь перелетает с места на место, потому что не может разыскать то самое родное, но покинутое ей навсегда гнездо. Также и кит-касатка с высоким приливом бросается на берег, потому что смутно вспоминает: родина — там, на суше, где обитают все твари, питающие детей материнским молоком. Но если человек стоит и, не отрываясь, глядит в щелочку горизонта, что между небом и океаном, значит… значит, и океан тянет человека не меньше, чем небо. Но тогда где же оно, подлинное отечество человека — наверху в небе или вдали в океане?

Об этом Клен так и не успел рассказать Учителю Горгу. Ни сегодня, потому как просто поосторожничал. Ни в последующие дни, потому как чересчур увлекся отчаянными планами.

                                                  ***

Семья тигров была единственной в этой части острова. Их гнездовище с двумя крошками-тигрятами затаилось сразу за сломанным ясенем под корнями кривого вяза. С подветренной от тигров стороны хрустнула ветка, и взрослая самка насторожилась, а тигр-самец лениво встал. Самец был крупным зверем — холкой он, кажется, достал бы до бедра человеку. Клен вышел из-за дерева и, словно извиняясь, что потревожил, чуть-чуть развел руки. Тигр терпеливо ждал, не сводя оранжевых глаз с человека, кисточки на ушах подрагивали, продольные полоски от головы до хвоста не двигались, зверь не шевелился.

Клен отступил от логова, чтобы не волновать тигров. На острове их стало уже одиннадцать. Большее число хищников, наверное, не сможет прокормиться. Ведь на той стороне острова, где плоскогорье и сосны, живут еще и медведики. Учитель Горг говорит, что, когда людей было меньше, чем теперь, хищники расплодились по острову, и на всех не хватало косуль и зайцев. На тигров и медведиков раньше приходилось охотиться, а теперь их берегут. Без них стало бы бедно в мире.

С шорохом из-под ног порскнули зверьки, кажется, суслики, и затаились под рябинником. Это Клен вспугнул их. Галица перепорхнула с бузины на ольху и что-то недовольно крикнула. Клен вышел из урочища на берег, где по песку летал пух от тополей. Зеленая ящерица, увидев человека, закопалась в песок. Клен вдохнул горячий воздух и, щурясь от света, подошел к морю. Морская волна, пенясь, с шелестом лизнула босые ноги Клена. Он поежился.

Море было бескрайним. Оно было властно и самодостаточно. Оно играло, рябилось, меняло свой цвет от лазурного с прожелтью до мутно-зеленоватого. Учитель Горг рассказывал, что в океанской воде нет соли, но зато так много хлора, что в море в принципе не может быть жизни. Эта вода пресна и чуть горчит на вкус, но тем и хороша, потому что если бы была соленой, как в островной лагуне, то ее нельзя было бы пить даже прокипяченную.

Маленький краб пробежал по ногам Клена, коснулся лужицы воды и отпрянул. Клен из-под руки всматривался в горизонт, сегодня чистый и светлый, как будто прозрачный. По утру в давно примеченном Кленом месте возникал мираж. Теперь же видны только привычные островные скопления. Гончие Рыбы, Рыболов, Большая Тюлениха… Жалко, что люди редко смотрят на острова.

Людей на всем Острове — сто восемьдесят четыре человека. Вот молодая жена Учителя Горга родит, станет сто восемьдесят пять. А детей и школьников — тридцать девять. Кстати, пятеро вчера выучились и считаются взрослыми, и Клен с Сойкой в их числе…

— Привет! — Сойка нарочно тихо-тихо подошла сзади. Клен вздрогнул и обернулся. Сойка смеялась: — Испугался? Не ожидал?

— Не ожидал, — он согласился. Эта Сойка такая большеглазая, такая большеротая. Она немножко смешная. А новые кораллы на шее очень идут ей. Красиво. Клен даже приревновал ее: — Кто это тебе подарил?

— Никто, — Сойка обиделась, но еще смеялась: — Мама.

Сойка думала, что Клен, наконец, скажет хоть что-то, но он промолчал. Только все смотрел на свой горизонт. Ветер с моря шевелил его светленький ежик, да еще торчали его скулы и своевольный подбородок.

— Я опять видел мираж, — сказал Клен. — Тот самый. Жду, может, повторится.

Сойка вздохнула, захотелось снять и выбросить незадачливые кораллы. Эти миражи видны по три раза на дню с разных концов Острова. Над скоплениями островов возникнут вдруг кусочки сверхдальних скал, помаячат и пропадут. Сойка искоса взглянула на Клена:

— Ты прямо влюблен в свои острова, — она упрекнула. — А земля интереснее…

— Они удивительны! — резко перебил Клен.

Сойка смолкла. Потом осторожно сказала, просто чтобы поддержать его:

— Я тоже люблю одно скопление. Ты его видел. Оно на той стороне Острова. Малая Нереида… — она перехватила взгляд Клена. — Она немного похожа на меня. Правда? — добавила.

Клен вспыхнул, но справился с собой. Все замечают, что самая высокая скала Малой Нереиды похожа на женскую грудь, и само скопление напоминает лежащую обнаженную деву. Клен смутился:

— Дурацкие острова, — отрезал он. — Там нет земли, один раскаленный камень. Горячий воздух над ним дрожит, свет преломляется — вот тебе и мираж.

— А говорят, — не унималась Сойка, — что это не мираж, это к Нереиде приходит тот, кто ее любит. — Сойка осеклась и переменила тему: — А тебе какие нравятся?

— Белый Кит, — Клен был серьезен. — Вернее те, что за ним в мираже.

— Красивые, — протянула Сойка. Клен хмыкнул: скалы за Белым Китом были самые заурядные. — А кто там живет? — вдруг вырвалось у Сойки. — Какие там люди?

Клен с удивлением быстро глянул на нее и отвел глаза.

— Наверное, — фантазировала Сойка, — они добры, мудры и величественны. А может быть, слабы и просят нашей помощи, — Сойка стала вглядываться вдаль, на острова Гончих Рыб, ища там следы людей.

— Нет, это маленькие зеленые человечки с ручками и ножками, тоненькими как спички, — пошутил Клен.

— Нет, — спорила Сойка. — Там живут высокие смуглые великаны-атлеты.

— И один из них приходит к Нереиде, — не удержался Клен.

— Дурашка, — серьезно сказала Сойка. — Дурашка, и все тут. И никаких людей там нет. Люди живут здесь, Дома, на Острове.

Клен замолчал. Скулы еще резче очертились, светлый ежик волос стал какой-то неприветливый.

— Неправда, — Клен, сощурясь, внимательно смотрел на Сойку. — Это неправда. Это Учитель Горг считает, что на островах нет жизни. А я не верю. Не верю и все.

Сойка моргнула, перебежала глазами со зрачка на зрачок Клена, засмеялась:

— Знаешь, Учитель Горг такой смешной стал, как только женился! Все на свете путает, суетится. Меня сегодня уже два раза спрашивал: чем я хочу заниматься, когда вырасту? Такой смешной, ухохочешься!

Клен усмехнулся, глядя, как она изображает учителя: — «Сама ты ухохочешься», — хотел сказать.

— Он теперь дом строит, — заступился за учителя. — И жена скоро родит. Вот и забегался.

— Ухохочешься, — повторила Сойка. Крупноглазая, большеротая, — кажется, все думают, что она Клену невеста… Нет, Клен к ней привязан, без Сойки ему было бы плохо и одиноко, но, наверное, он просто привык к ней. Хотя вот недавно, совсем случайно — просто так получилось — Клен видел ее, когда она купалась: в лагуне, совсем одна и совсем без ничего, нагишом. «Ты вправду похожа на Малую Нереиду», — хотел было так ей сказать — да постеснялся.

Острова Рыболова, Черепахи, Птиц-Сестер проступали где-то меж морем и небом крохотными клочками суши, точками скал и рифов. Пятнышки светлой воды выдавали отмели.

— А вон та земля двойная! — углядела зоркая Сойка. — А почему остальные острова — в скоплениях, а наш Остров — одиночка?

— Такая геология…

…Учителя Горга Клен встретил у поселка плотников. Тот выбегал из крайнего дома, с кем-то на бегу еще договаривался и раскланивался, торопясь к себе. Учитель, наверное, одалживался у плотников топорами. Железные топоры на Острове ценятся, и доверяют их не каждому. Больно уж железо здесь дорого. Ведь расточительно жечь деревья в топках печей и кузниц. Но Учителю никто не отказывает, его все уважают.

«Учитель Горг, правда, стал забавный без знаменитой черной бороды, — подметил Клен. — Он ее сбрил, чтобы выглядеть помоложе».

— Учитель Горг! — позвал Клен. — Добрый день!

С тополя вспорхнула и унеслась синица, в осиннике закричали сороки — мелкого полета птицы, и до ближайшего островка не долетят. Желтый попугай что-то сердито заверещал в папоротнике.

— Здравствуй, Клен, здравствуй, — Учитель Горг всегда привечал Клена и, кажется, за что-то ценил. — Решил уже, чем теперь займешься?

Клен сдержал улыбку: Сойка была права. Он нагнал Учителя Горга и пошел рядом. Вытянувшийся Клен был на голову выше Горга, но пока что поуже в плечах.

— Решил, — ответил Клен.

— Интересно, — Учитель Горг бросал слова машинально, мысли были заняты чем-то более важным.

— Вы так рассказывали нам о физике, о химии, — подольстился Клен.

— Да, да…

— Что я решил быть шлифовальщиком стекол.

— Да, да. Замечательно… Но почему? — Учитель Горг встал как вкопанный, лицо собралось, взгляд — чуть снизу вверх — сосредоточился на Клене.

— Клен, — разочарованно протянул Учитель Горг. — Но почему шлифовальщиком? Я же помню, как ты увлекался лагуной. Я думал тебе интересно. Пусть не рыборазведение, пусть всякие плоты, байдарки. — Учитель Горг вспомнил что-то и усмехнулся: — Лет в десять ты поймал окуня, прикрутил ему к хвосту послание к иноостровитянам и пустил его во внешнее море. Бедная рыба! — Учитель Горг посмеялся.

— В десять лет я не знал, что в хлорированной воде всякая рыба дохнет.

— Я понимаю, — смеялся Учитель Горг.

— Я хочу отшлифовать стекло как для микроскопа. Но только так, чтобы смотреть не на маленькое, а вдаль. На острова, — признался Клен.

— Иноостровитян не бывает, — все еще улыбаясь, качнул головой Учитель Горг. — На островах, к сожалению, вообще нет жизни, сколько бы ты ни смотрел на них в увеличительные трубы. Философски говоря, — Учитель Горг поднял брови, — всякая иноземная жизнь давно должна была бы себя проявить. Вот, скажем, мы на нашем Острове. Мы шумим — по воде и по ветру нас слышно. По ночам мы жжем костры. Их далеко видно. Мы выбрасываем гнилые деревянные кадки, и иногда их уносит во внешнее море. Теоретически, их щепки могло прибить к любому острову. А у нас никто не находил иноземельных артефактов.

Клен просто слушал и кивал, ни о чем не проговариваясь.

— Клен, я грешным делом рассчитывал, что ты поучишься еще немного и станешь учителем вместо меня, — серьезно сказал Учитель Горг.

— Так вы же и сами еще не старый! — солгал от удивления Клен. В семнадцать лет все, кому под пятьдесят, кажутся древними. Учитель же Горг, кажется, остался польщен:

— Ну, Клен, ведь годы идут. Пока выучишься! — сказал он жизнерадостно. — Впрочем, для своего удовольствия, ты можешь даже шлифовать стекла.

— Учитель Горг, — Клен напрягся, не восприняв шутливый тон. — Возможно ли, чтобы внутри одного миража наблюдался бы второй мираж с видом еще более дальней местности?

— Что-что? — нахмурился учитель, морщинки побежали по его лбу. — Сдвоенный мираж? Говоря опять-таки теоретически, всякое возможно, — он пожал плечами, стал рассуждать задумчиво. — Если атмосферные и температурные условия так совпадут, что в момент проявления миража в отображенном — сверхдальнем — месте проявляется свой, второй, мираж, то, наверное, этот второй будет виден и в точке наблюдения. Но оба миража должны возникнуть одновременно — понимаешь, Клен? — до секунды одновременно, а все объекты должны лежать на одной прямой. А ты что-нибудь видел, Клен?

— Да, — решился Клен. Над лагуной громко крикнула чайка-рыболов. — Я видел сдвоенный мираж над скоплением Белого Кита. Раньше видел и еще сегодня утром. Над морем появились серые скалы — это как обычно, как всегда в этом месте, — а среди них и чуть повыше — вдруг новая скала, какой раньше не видел. Она помаячила и пропала чуть раньше остальных.

— Какая редкость, — живо улыбнулся Учитель Горг. — Потрясающе. Я никогда такого не видел. Подозревал, что это возможно, но сам не видел.

— Это еще не все, Учитель Горг. — Клен приберегал самое важное: — Над той скалой поднимался дым. Понимаете? Красный, сигнальный. Так было оба раза — и тогда, и сегодня.

— Любопытно! — Учитель Горг, кажется, оценил рассказанную диковинку.

— А из-под скалы, снизу, — заторопился Клен, пока учитель не перебил его, — бил сильный-сильный свет. Только не желтый и не оранжевый, как бывает от огня, а белый. Его словно то зажигали, то гасили через равные доли времени. А свет такой чистый и, я бы сказал, какой-то прозрачный.

— Прозрачный свет? Гм… — Учитель Горг чуть усмехнулся. — Каким же еще быть свету? То, что ты описываешь, Клен, было бы лучше назвать светом искусственным. Так более грамотно.

— Хорошо! — Клен поспешно закивал, ловя учителя на слове. — Пусть искусственный, правильно! Такое возможно, да? Вы так тоже считаете?

Учитель Горг с мгновение помолчал и перевел дух:

— Видишь ли… Все, что ты рассказываешь, весьма занимательно! Вот, посмотри сюда, Клен. Наш Остров, он, строго говоря, не остров, а атолл. То есть со дна гигантского моря, — Учитель, показывая, развел руки, — вздымается не гора с острой макушкой, а жерло вулкана, и это жерло, как чашечка, чуть приподнимается над поверхностью моря, оставляя внутри себя залитую водой лагуну…

Учитель Горг увлекался. Он словно принимался вести урок, а Клен, прощал его: с каких-то лет начинаешь испытывать к любимым учителям чувство ласкового снисхождения.

— Вот эта наша лагуна, — увлекался Учитель Горг, — хранит в себе воду, столь богатую природными минеральными солями и разнообразнейшими вулканическими веществами, что под действием жара вулкана вещества стали усложняться. Пошли химические реакции соединения и преобразования, возникла органическая материя, сформировался белок. В конечном счете, лагуна стала матерью всей биологически разнообразнейшей жизни Острова, и химия передала эстафету эволюции — кому? Биологии.

— Учитель Горг! — перебил Клен. — Так, может, за сверхдальними островами тоже есть атоллы с такими же или близкими условиями, — Клен не спрашивал, Клен утверждал.

— Может, может! — закивал Учитель Горг. — Я к этому и веду, — он проводил взглядом тяжелого шмеля и грустно улыбнулся: — Жалко только, что с нашими средствами не доплыть туда. Подумай: обойти наш атолл по берегу можно за несколько тысяч шагов. А путь до различимых ближних и дальних земель — во много, много раз больше. А до сверхдальних, видимых лишь в миражах, еще столько и более. А до сверх-сверхдальних? Запас пищи испортится, океанскую воду опасно пить без кипячения, содержание хлора в воде и в воздухе станет больше. Да и все время вплавь, по морю…

Клен склонил на бок голову и, как бы невзначай, спросил под руку:

— Учитель Горг! А старый ваш дом вы разбираете? Старые бревна вам не нужны больше?

— А? — растерялся учитель.

— Оставьте их мне! Бревнышки-то. На здоровье, да? — настоял Клен, пока голова учителя другим занята.

…С того дня Клен сутками пропадал на Галичьем взморье. Дома лишь изредка ночевал. Мать не возмущалась. Когда же Клен вдруг принес в дом железный топор и спрятал под лавку, мать день или два старалась не замечать этого, а после, вечером, был тяжелый разговор с отцом. Отец потребовал от Клена ответственности за свои поступки, но даже не спросил, откуда и для чего у Клена дорогая вещь, и правда ли, что он что-то сколачивает на внешнем берегу Острова. Отец только добавил под самый конец:

— Я — врач, Клен. У меня на Острове — сто восемьдесят четыре человека. Из них шестеро — грудные младенцы, пять стариков совсем плохи, а четверо жалуются на травмы. Я не в состоянии смотреть еще и за тобой.

— Еще посоветуй мне бросить глупости, — нагрубил Клен. — Скажи: мол, на острова люди не плавают, а кабы плавали, то имели чешую и хвост.

Отец неожиданно умолк и больше с Кленом не разговаривал. Клен, правда, не сумел вовремя остановиться и сгоряча добавил:

— У тебя больные! У тебя пациенты! Вот только у меня ничего нет. У тебя есть все — практика, уважение, у тебя — весь этот Остров. Да?! Вот пусть теперь у меня будет мой топор. Понятно? Мой топор, мой кусок Галичьего взморья и моя дорога.

Клен очень жалел потом об этой ссоре. Корил себя, но перед отцом не извинялся. Семнадцать лет — особый возраст. В семнадцать кажется, будто уже знаешь о жизни все. За уверенностью стоит отсутствие опыта, но в том-то и проблема, что опыт измеряется не годами и не приобретениями, а утратами. Количеством потерь.

«Что же — больше всех знает о мире тот, кто больше всех потерял?» — не поверил сам себе Клен.

Тот драгоценный топор Клену переодолжил Учитель Горг. Клен взялся обтесывать бревна, чтобы прилегали друг к другу ровнее и слаженнее, да еще принялся выдалбливать в каждом пазы, чтобы соединить ряд бревен прочными поперечинами.

Согнувшись и немного, как положено, чертыхаясь, Клен таскал и переволакивал по гальке бревна, а после, упершись коленом, вязал их пенькой. Зеленоватое море шумело, брызгалось и, шипя, ложилось на гальку. В океане, на горизонте, соблазнительно раскинулась Малая Нереида. Ветер с моря трепал обрывки пеньки и разносил по берегу вытесанные из пазов стружки.

Пару дней назад на лагуне, где шевелятся всем своим существом медузы, Клен видел, как играли в лодочки пацанята. Игрушки из щепок плавали кое-как вдоль бережка, а одна, с воткнутым в расщелину дубовым листом, заплыла, подхваченная ветром, так далеко-далеко, что словно парила над водой.

«Так бы вот и мне сделать», — маялся Клен уже третий день.

Он уже выбрал сосну — молодую, но крепкую, прямую и не слишком обхватистую. Примерился, куда ей упасть, чтобы легко волочить к берегу. Вспугнул семейку ежей, прогнал дятла и, размахнувшись, взялся рубить. Скрипя и ухая, повалилась сосна, с шорохом взлетели щеглы, понесся куда-то заяц. Клен крякнул и принялся обрубать сучья.

Когда на шум и стук собрался народ, Клен уже сделал полдела. Сбежались лесники, сошлись все, кто был поблизости.

— Ты… — у молодого лесничего сперва даже язык отнялся. — Чего натворил-то? Сосну порубил — ополоумел? Сто лет еще бы росла. Внукам с их детьми дом построить… А хвоя? А шишки? А смола? — лесник долго еще перечислял утраченное.

Клен мрачно сопел и отсекал сучья. Никто не пытался отобрать топор и увести его самого. Лесничий лишь ахал, остальные качали головами.

Вот после этого к Клену на Галичье взморье и пришел дядя Лемм. Дядя Лемм, суровый лекарь-травник, вырос в лесу и знал каждое дерево. Он был братом его матери. Клен сразу понял: мать прислала его для серьезного разговора. Клен и без того знал, что сосен такого сорта росло в том лесу от силы штук двадцать, да на возвышенности с другой стороны Острова, кажется, еще не более полста…

Дядя Лемм сел на отбракованное бревнышко, молча достал махорку, закурил, пуская дым вдоль моря. Клен только сопел и возился с плотом, затылком чуя дядькино настроение. Дядя Лемм докурил, отбросил цигарку, помолчал, мучая, еще.

— Ну, что, племяш, вконец обалделый? — голос у дяди Лемма хриплый — это от махорки. — Зачем сосну сгубил? Поясни.

— Мачту на плот… — просопел Клен немногословно. — Еще парус будет, — топором он долбил гнездо для мачты.

— Ты одурелый, племяш? — бросил дядя Лемм. — На острова плыть. В этакую даль… С пути собьешься и с голоду помрешь. Сам убьешься, может, кому и плевать, а мать пожалей.

— Дядь Лемм, — Клен выгреб из гнезда щепки и отложил топор. — Ты из-за дерева злишься? Вот слушай. В лесу каждое дерево считано. А вообрази, сколько их растет, может быть, на других островах. Хоть мосты строй, хоть на дрова их жги.

— Ба-алда ты, — протянул дядя Лемм. — Доплыть туда — на плоты и лодки больше лесу истребишь.

— Ладно, дядя Лемм, ладно, — перебил Клен. — Пусть не деревья, пусть медь. Или железо. Россыпью, навалом — ты же не знаешь, что есть на островах.

Дядя Лемм пожал плечами, долго думал, глядя себе под ноги, что-то решал.

— Затратно, — сказал он нехотя. — Это только кажется, что народу на свете полно. Сто восемьдесят четыре человека! Все, выходит, бросай? Зверей не стеречь, хлеба не сеять, детей не рожать. Только лес вали и твои плоты связывай? Так на иноземельное железо и весь свой лес изведешь — как жить-то после…

— Может быть там, — тихо-тихо выговорил Клен, — может быть там, на островах-то, и жить можно станет.

Дядя Лемм вдруг покраснел скулами, приоткрыл рот да как вскочит с места:

— Ах, так это ты Сойке, Кнушевой дочке, в уши напел, что скоро все на Малой Нереиде жить будете! — взъярился травник. — Там нету жизни, там камень, пустыня и почв нету. Понятно? Почвы тоже на плотах возить будешь? Вози! А воздух в пузырях повезешь? Там хлор, слышишь ты, хлор парами, туманами стоит. Ай, да чтоб тебя!

Дядя Лемм с досады рубанул рукой, повернулся, зашагал куда-то. Потом вдруг, сообразив, пошагал назад, на ходу крича Клену:

— Увидишь зеленый туман над морем — греби прочь. Пузырь надорви, а греби! А не сможешь, так в мокрую тряпку дыши — мочись на нее и дыши. Хоть жив вернешься!

Крикнул так и прочь убрался. Горячий он, дядя Лемм, суровый. Говорят, в молодости его в лесу звери рвали, и не просто звери, а стая койотов. Он выжил. Жилистый он, живучий, дядя Лемм-то.

…Острова маячили на горизонте штрихами и темными точками. Клен перечислял видимые ему скопления: — «Вон Старый Морж. За ним Пловец. А дальше Большая Нереида и Зимородок», — Зимородка Клен не любил. Над этим скоплением изредка проступал мираж, и сверхдальние белые острова в нем внезапно, на глазах наблюдающего, тускло зеленели.

«Это от хлороводорода», — проговорился когда-то давно, сжимая зубы, дядя Лемм. Тайна исчезла, осталось странное, словно после обмана, чувство. Клен упирался ногами в гальку. В одиночку, жилясь и надуваясь, подымал сосновую мачту, чтобы вогнать ее конец в гнездо посреди плота. Наконец, мачта вошла, содрогнулась и замерла, встав, как следует. Клен, удерживая ее, принялся вбивать клинья. Мачта укрепилась.

— Так вот куда ты дерево дел, — по берегу от поселка шла компания парней и девушек. Позади всех держалась Сойка, теребя букетик из незабудок.

— Здорóво, — буркнул Клен. Парни окружили его, качая головами. Двое, напрягшись, приподняли плот, чтобы поглядеть днище.

— Крепкий, — заверили оба. — Не сразу потонет, ты еще помучаешься.

— Дурак ты! — испугалась Сойка. — Дурак, что мелешь?

Рюг, Кленов приятель, подошел к Клену, встал, чуть заслоняя его, проговорил быстро и еле слышно:

— Плотники уже нервничают. Им твой топор нужен. Я могу сказать, что он пока у меня. Но только на два дня.

Клен быстро кивнул, пары дней ему достаточно. А вот Рюг, он — молодец, он же рыбак и лодочник, он в жизни не осудит того, кто плот строит.

— Загорелось тебе что ли? — Рюг, словно нарочно, опроверг похвалы. — Иноостровитяне письмо прислали?

Девчонки захихикали. Клен нахмурился, потом с вызовом распрямился:

— Прислали! — он парировал. — Иноостровитяне! У них — большие города и морские лодки. Они умеют браться за новое и не шатаются без дела, хохоча людям под руку.

Рюг только пожал плечами и отошел.

— Рули поставь, — он пальцем показал на корму плота. — Без рулей нельзя, замучаешься. Еще медные уключины надо, чтобы у тебя весла не унесло.

Клен промолчал: Рюг-рыболов говорил дело. Сойка переводила глаза с одного на другого, переживая, почему Клена не отговаривают.

— Эй, — не выдержал Рюг. — А ты, правда, видал чего-то?

— Видал, — кивнул Клен. — Сверхдальний мираж за Белым Китом. Они звали на помощь. Потому что, если бы могли, давно приплыли бы сами.

Парни присвистнули. Рюг не поверил и только с обидой поморщился. Разбредались все тихо, стараясь не задевать Клена и не смотреть на Сойку. Сойка осталась одна.

— Кле-он, — протянула. — Это правда? Ты что-то видел, а мне не говорил? Кле-он…

— Видел, — назло себе и Сойке подтвердил Клен. — Там города с куполами, высокие дома и привольные улицы. А дороги вымощены кирпичом. Желтым, — придумал Клен. — У иноостровитян голубая кожа, а правит ими суровый правитель, и есть у него красавица-дочь, — Клен уже не мог остановиться, а Сойка кусала губы и терпела. — Дочь правителя видела меня в мираже, влюбилась и зовет теперь: «Где ты, где ты, где ты, Сын Моря?»

— Дурак! — не выдержала Сойка. — Плыви к своей синекожей королеве.

Брызнули слезы. Она стремительно отвернулась и побежала к лесу.

— Сойка! — опомнился Клен. — Сойка! Сойка! — он побежал за ней, догнал, удержал. — Союшка, ну прости меня, птичка. Я — дурак, правильно. Ну, не плачь.

— Кленчик, — всхлипнула Сойка. — Не уплывай, а? Ты ж не вернешься.

— Как не вернусь, глупая? — Клен утешал ее. — Быстро даже вернусь. Подарков тебе наберу и вернусь. Что ты больше всего хочешь?

— Дурашка, ой ты дурашка…

Большая синяя стрекоза вылетела из леса и облетела их. Заяц высунулся было из кустов и сгинул. Ветер потянул с океана — наверное, прилетел с островов…

— Сой-ка, — позвал Клен задумчиво.

— М-м?

— Твоя мама, ведь лен прядет, правда? Ты не могла бы взять у нее полотна? Мне немного. Сажень… Нет, лучше две сажени на три.

Слезы у Сойки мигом высохли, крупные смешные глаза округлились еще больше.

— Та-ак мно-ого? Ты что, Клен?

— Да разве это много, — заторопился Клен. — Всего ж на пару рубашек… Ну, может, на три. Мне для паруса. Чтобы побыстрее плыть. Я… я, наверное, через день поплыву. Вот только рули, как Рюг говорил, прилажу и поплыву. Ты моим… моим потом все расскажешь. Ладно? Я с отцом поругался, нахамил ему. Жалко. Он ведь добрый.

Сойка прижала к груди кулачки, вся сжалась, маленькая, тоненькая:

— Твой папа убьет меня, раз я все знала. А мой папка еще и спасибо ему скажет…

Смешная она, Сойка, забавная. А все ж таких мало — на всем Острове одна… Через день Сойка принесла ему льняного полотна. Клен успел уже приладить руль и стащить плот на воду. Он радовался будущему парусу, но в этот день так и не отплыл с Острова, потому что прибежали рыбаки-мальчишки и, перебивая друг друга, завопили, что из лагуны выбросился на сушу кит-касатка.

Животное с серебристой кожей лежало на отмели и сохло, приоткрывая и закрывая дыхательное отверстие. Раздвоенный хвостовой плавник бился о песок, будто касатка силилась ползти еще дальше, куда-то вглубь суши. Рыбаки кричали, размахивали руками, кто-то рыл для кита канал, кто-то взялся ворочать его с боку на бок, кантовать на расстеленную рогожу, чтобы волоком стащить животное назад, в воду. Животное было огромным — длинной в целый рост взрослого мужчины, а массой превосходило, наверное, сразу трех человек. Клен не опоздал. Он успел поддержать свой край рогожи, чтобы голова касатки не волочилась по земле. Кто-то пихнул его под руку.

От толчка голова кита мотнулась, и кит вдруг открыл один глаз. Клен нечаянно перехватил взгляд животного. Тоска, сломленная мечта, отчаяние, что так и не дотянулся до цели, боль, что так и не увидел… Чего? Брошенного дома? Покинутой родины? Отчего-то эти мысли увиделись Клену во взгляде кита, когда он чуть не выронил свой край рогожи.

«Учитель Горг, мудрый Учитель Горг… Ты же говорил, будто киты — родичи морских котиков. А котики рождаются на суше. Что же? Наследственная память гонит китов на отмели и песчаные пляжи. Шесть недель назад так уже погибла одна касатка… Этот кит ищет свою подругу, свое заповедное лежбище. А это родина, подлинный дом, непреложное отечество?

Если киты в тоске ищут свою родину, то что же гонит в океан меня? Поиск отечества, иной земли, обещанного дома. А, что теперь скажете, Учитель Горг?»

Весь тот день взгляд спасаемого кита стоял перед глазами. Клен не выдержал. Он унесся на внешний берег Острова, откуда видно скопление Белого Кита, и бросился в океан. Много часов он, обезумев, бился и с волнами, и с ветром, топил себя и всплывал, порывисто хватая ртом воздух, пока не начнет кружиться голова. Наконец, он замерз, холодная вода стала сводить тело, он, кажется, потерял сознание, потому что очнулся он, когда океан уже вытолкнул его на Остров.

Вывернув руки, он лежал лицом на песке и слушал, как песок шуршит под чьими-то спешащими ногами. Сойка таким и нашла его — измученным, полуживым и полуголым. Сойка, тормоша его, заплакала — видно, от жалости, назвала, как всегда дурашкой и вдруг сказала, что любит его. Клен был счастлив. Силы с каждой минутой возвращались.

Маленький песчаный краб быстро пробежал по его рукам.

— Ты теперь никуда не поплывешь на своем плоту, правда же? — понадеялась Сойка.

— Наоборот, поплыву, — пообещал Клен. — Завтра же.

Клен не посмотрел, как расстроилась Сойка. Это был его путь, самое начало его и только его дороги. Утром он скажет это отцу, а отец поймет и простит его, он так и скажет ему: «Плыви! Ищи непреложное отечество! Только непременно найди…»


II


Бездонное море во многом так похоже на небо, что часто трудно отличить одно от другого. Море отражает в себе синеву неба, море отражает движение облаков, а порой и подгоняет их в себе своими же волнами. Оно отражает и тучи, которые само же испарило из своих вод, чтобы заслониться ими от высокого неба. В одном они отличаются — море и небо. Небо отдает свою красоту отражению. А море не сберегает отраженную красоту, не замутнив и не исказив ее.

Теперь мало кто знает, в ком из них — в небе или в море — искать то самое непреложное отечество. Как больно будет принять неверный блеск за драгоценную мечту, а пар и дым — за единственную цель. Плот рвется в море, где волны будут хлестать его. Плоть бросается в пучину навстречу топящим ее житейским волнам. Но если что-то зовет человека взять из отцовского дома свою долю счастья и уйти с ней далеко-далеко, значит… значит и в дороге есть своя ценность. Велика ли она?

Все это Клен так и не сказал своей Сойке ни в этот день, ни в следующий. Привязанный плот покачивался на воде и звал в дорогу.

                                                 ***

К удивлению и потрясению Клена отец не поддержал его в поисках подлинного отечества. Он долго и внимательно смотрел на Клена, а потом сказал всего одно слово:

— Одумайся…

Но сразу вдруг замахал руками, будто сам себя останавливал, сам себя перебивал, и только после этого договорил:

— Ведь ты был прав в нашем споре, Клен. Ну, да! У меня действительно есть этот Остров, мои пациенты и уважающие меня люди. А кроме них у меня есть ты, Клен. Но, видишь ли, получается, что все перечисленное есть и у тебя. Ведь ты же знаешь: все, что мое, оно — и твое. Разве не так? Разве тебе надо искать чего-то чужого, когда всё есть у тебя самого?

В ответ отец Клена увидел только упрямый подбородок да острые скулы так внезапно подросшего сына.

«Тогда лучше в чужой стороне найти понимание, если у отца его нет и в помине», — в досаде решил Клен. По счастью, он не сказал этих слов отцу прямо в глаза.

…Его плот недовольно качался на приливе. Волны подхватывали плот, канаты натягивались и скрипели, привязанные к вбитым на берегу кольям. Клен, подвернув края льняного полотнища, приколотил его к реям как парус. С порывом ветра прибитое полотно надулось и хлопнуло о мачту. Плот повлекло, потащило прочь в океан.

— Ух, ты! — выкрикнул сам себе Клен и топором перебил канаты. Плот дернулся, освобожденный, Клен разбежался, запрыгнул. Плот покачнулся. Берег вдруг застремился прочь, океан сделался как-то шире, реальнее. Клен охнул, одолевая дрожь между лопатками.

Ветер стих. Парус обмяк, и Клен лопастью весла оттолкнулся от дна, гоня плот вдоль земли. Следовало обойти ее всю, а на полувитке, на той стороне, одолеть прибой и уйти от земли вдаль. Берег заметно менялся. Галичий край скрылся, мимо проплывал перелесок, за ним пригорок с домами лесоводов. Быстро росла Возвышенность, покрытая сосновым бором, где водятся медведики. Из-за Возвышенности явились в море скопления Гончих Рыб, Рыболова и Белого Кита. Вот только на берегу, на краю земли, кто-то привлек внимание. Клен резко обернулся.

У самой воды, зачем-то опираясь на палку, стоял Учитель Горг. Клену показалось, что учитель за эти дни постарел. Наверное, подумалось, он бросил бриться, и щетина опять состарила лицо… Учитель что-то прошевелил губами. Клен не расслышал и, помогая себе веслом, приблизился к суше.

— Все-таки уплываешь? — повторил Учитель Горг и, не дожидаясь, когда подтвердят очевидное, сказал еще: — Ты вчера как безумный бросался в море. Сойка говорит, что нашла тебя здесь измученного и полуживого, как будто ты уже переплыл пол-океана.

— Она сильно преувеличивает, — Клен горделиво приподнял голову. — Просто мы вчера спасали кита.

— Правильно, — перебил учитель и еще сильнее оперся на палку. — Это моя вина.

— Вина? — плот нетерпеливо качнулся, Клен веслом придержал его. — Какая же это вина, Учитель Горг?

— Лемм не сказал тебе? — Горг напряг голос, и слова прозвучали резко: — Тридцать лет назад… Твой дядька Лемм сам, один, на какой-то байдаре плавал к Зеленеющим островам. Это он-то и узнал, что они зеленеют от хлора. Он едва не отравился! А как вернулся, так стал нелюдим и ушел в лес. Будто его обманули. Он потерял мечту, а кто больше всех теряет, тот больше всех знает о мире. — (Клен нахмурился, но промолчал). — А я теперь наперекор всему думаю, что ты-то окажешься посильнее его…

— Ну да, я же плыву не к сверхдальним, а к сверх-сверхдальним, — растерялся и зачем-то напомнил Клен.

— …посильнее его и поймешь что-то свое, то главное, чему я не смог научить тебя. Плыви же! После и меня научишь. Плыви, а то народ сбежится и меня же, старого глупца, обвинит, что мальчишку в море пустил. Мне туда в жизни не доплыть и не понять того, что ты там поймешь!

Он вдруг замахал руками, выкинул палку и побежал прочь от моря. Клен никогда его таким не видел. Клен нахмурился, собрал лицо: очертились острые скулы и упрямый подбородок, который Сойка звала своевольным. Он медленно перебрал руками шест весла, словно раздумывал, а не остаться ли, не узнать ли, что это такое с учителем, но, не додумав, уперся веслом в илистое дно и оттолкнулся. Плот подхватила волна.

Впереди, над Белым Китом, над грядой островов, похожих на спину животного с острым плавником, слезою заколебался воздух и сгустился в цепь серых скал. Эти скалы, такие чужие, далекие, висели прямо над водой. Между ними и океаном, как синяя нить, виднелась часть неба. Мираж был так веществен, что казалось, доплыви до Белого Кита, и сверхдальние окажутся там же, совсем рядом. Плот резко качнуло, ветер встрепал Клену рубашку и с хлопком надул парус. Почудилось, что мачту вот-вот выдернет из гнезда и унесет. Клен ахнул, схватился за нее, но мачта стояла крепко, и плот полетел, чиркая носом по гребешкам волн. От качки слегка замутило. Клен испугался, он не думал, что на воде будет так зыбко. Мираж впереди вдруг поплыл маревом, затуманился и сгинул, парус хлобыстнул Клена по лицу, Клен охнул и порывисто обернулся, ища родной Остров.

Атолл уплывал. Атолл словно отделился от Клена пространством моря и уходил все дальше и дальше. Родной Остров был крив и скошен, часть его поросла буро-зеленым лесом, и над Возвышенностью дрожала дымка, испаренная листвой деревьев. Клен огляделся вокруг, стискивая зубы. Серо-желтые с прозеленью волны окружили его и беззвучно шевелились, раскачивая плот. Одному стало жутко. Море пахло собой. Не солью, не прелостью от водорослей как вода в лагуне, оно пахло неестественно чистой влагой и немножко хлором.

— Здесь ни души, — через силу разлепил губы Клен. Море промолчало. — Ни единственной, — повторил он. С неба припекал жар, но у Клена морозец пробежал по спине где-то под кожей. Море всплеснуло, Клен вздрогнул.

Вода, откуда-то набежав, скатывалась с бревен. Плот двигался ровно, прямо по линии, стремясь чуть вправо от скалы Хвост Белого Кита. Клен нырнул под парус и проскочил с кормы на нос.

Когда стало смеркаться, Клен развел огонь в очаге на носу плота. Потом зачерпнул забортную воду и вскипятил ее, поздравляя себя с началом пути. Он разрешил себе угоститься хлебом и соленой рыбой из своих припасов. Пока он так праздновал, что-то неуловимо изменилось в море. До поры он и представить не мог, что в океане могут быть потоки и течения, вроде речек без берегов. Уже в полумраке он разглядел, что плот развернуло по диагонали и несет куда-то в сторону, мимо Белого Кита.

Огонь в очаге всколыхнулся, когда Клен вскочил и кинулся на корму, спотыкаясь и оскальзываясь на мокрых бревнах. Плот, подчиняясь рулю, нехотя повернулся. Быстро темнело. Клен торопился найти Хвост Кита и выровнять по нему курс до того, как упадет ночь. Наступившая тьма скрыла все, кроме краснеющих в очаге углей. Ощупью прополз Клен с кормы, волоча связку припасенных дров. Глянцево-черное невыносимое небо давило сверху, а море бархатисто шелестело о плот во мраке. Когда огонь вспыхнул, Клен увидал только освещенный надутый парус, собственный плот и клок моря вокруг. Искры с треском сыпались в море, сполохи метались на высоту человеческого роста, а Клен еще силился разглядеть вдали хоть какие-то острова-ориентиры. Дома Клен рассчитывал, что сможет вот так осветить себе дорогу.

Сжав зубы и выставив вперед своевольный свой подбородок, Клен признал поражение. Пламя выхватывало лишь кусок моря на десяток шагов впереди. Он опустился на плот, прижался спиной к мачте.

«А из сосны выступила смола, — подумалось невпопад. — Учитель Горг, что же — это и есть моя первая потеря на далеком пути? Если так, то не слишком-то она меня испугала!»

— Мы построим много плотов, — сказал он вслух молчащей глянцевой тьме. — Нет, мы построим один пребольшой плот, и на нем будем только мы с Сойкой. Нет! На нем будет много людей. А плот будет огромный — размером с поселок. На нем мы насыплем землю и посадим пшеницу и овощи. Мы будем плыть долгие годы. Мы будем жить на плоту, любить, и у нас родятся дети. Они поплывут после нас и обойдут все острова Вселенной. Найдутся обитаемые или пригодные для жизни миры. Мы возведем на них маяки из кирпича и камня. Они станут светить в ночи и показывать плотам, куда плыть, чтобы найти людей.

…Клен проснулся, когда горизонт едва посветлел и поголубел. Он не сразу сориентировался: плот так далеко уплыл за ночь, что изменились очертания скоплений. Знакомые острова, едва приблизившись, разбежались. Некоторые заслонили друг друга или повернулись под другим углом. По приметной форме Клен отыскал Хвост Кита и скорректировал по нему курс. Потом оглянулся, ища глазами родной Остров. Атолл стал уже крохотной точкой и почти слился с Малой Нереидой, еле видимой отсюда.

Так повторялось теперь каждое утро. Клен отыскивал и узнавал Хвост Кита, единственную приметную скалу среди множества переменившихся, расползшихся и убежавших скоплений, выравнивал по ней курс, всматривался в горизонт. Родная земля давно пропала из виду.

Все изменилось, когда Клен почувствовал, что ветер сильнее обычного рвет на нем рубаху и треплет волосы. Парус с треском надулся, накренил мачту, и та быстрее прежнего повлекла плот. Плот принялся чаще черпать воду. По краям его побежали пенные барашки. Покрепчавший ветер резко отклонил плот от курса. Клен потянул рычаг руля. Потом налег сильнее. Сдвинул еще и еще. Руль был смещен уже до предела, а плот несло куда-то в пустой горизонт мимо скалы Хвост Кита.

Ветер дул сбоку, разворачивая плот с намертво прибитым парусом. Парус хлопал, надуваясь и обвисая. Волны, высоко поднимаясь, опадали на плот, а Клен силился грести веслом с одного борта, чтобы плот шел поперек ветра. Он греб не отдыхая. Волны взвивались, казалось, на высоту лесных деревьев, и плот скатывался с их спин, непрестанно прогоняя воду по своей поверхности. Брызги пригоршнями летели в лицо, от них уже насквозь промок весь парус.

Одна волна поднялась особенно крупно, обрушилась на дальний край плота, пронеслась по нему и окатила Клена. На миг перехватило дыхание. Почудилось, что плот насовсем скрылся под водой. Не выпуская весла, Клен с отчаянием проводил взглядом часть дров и припасов, кружащихся теперь далеко в море. Новый крупный водяной вал, перекатываясь, надвигался на плот. Всего на один миг Клен выпустил из рук весло — он кинулся спасать припасы, отгребая их и остатки дров от края. Обрушившись, волна закружила весло, подхватила и унесла с собой. В ту же минуту с бревен соскользнул драгоценный железный топор, что был так нужен на случай починки плота. Инструмент камнем унесся ко дну, и это стало подлинной первой потерей Клена.

— Стой! — выкрикнул морской волне Клен. — Верни!

Выбросив руки, он прыгнул за веслом в море. Вода обожгла холодом, с головой погрузила в безжизненное ничто. Ощутился вкус хлора. Отплевываясь, Клен поплыл к пропадающему веслу короткими взмахами, нагнал, схватил его и, ныряя, развернулся в воде. Плот был уже далеко. Забавляясь, море разнесло их. Гоня прочь панику, Клен, сжимая весло, поплыл к плоту. Медленно и нехотя плот стал приближаться. Клен догнал его и закинул весло. А потом долго, держась за края бревен, отдыхал, прежде чем взобраться.

…Вода успела попортить солонину, хлеб и дрова. Разжечь огонь было теперь нечем. Немного скалясь от пережитого напряжения, Клен сидел на поджатых ногах и испытующе угрюмо глядел на скопление островов Белого Кита. Острова приближались. Угомонившийся ветер вел плот прямо на них. В скоплении появились новые, не столь крупные, невидимые с родной земли детали.

— Я же говорил, — упрямо повторил Клен, — что доплыву и увижу людей, живущих на островах в чужом мире, — не отрывая от Белого Кита глаз, он зачерпнул хлорированную забортную воду и упрямо выпил полную пригоршню.

Через пару дней в полуверсте слева от плота проплыл первый из островов скопления. Мелкий, каменистый и серый, он не интересовал Клена. Клен, щурясь, смотрел на возвышавшуюся впереди гору, что на земле прозвали Спинным Плавником Кита. Гора точно наплывала, росла на глазах, увеличивалась, ужасая размерами. Глыба раскаленного камня слепила белизной и ощутимо обдавала волнами жара, отраженными от неба. Казалось, что возрастает она гораздо быстрее, чем приближается к ней плот, что вот-вот она заступит своей массой дорогу, и хрупкий плот в нее врежется. Клен совладал с ознобом и отогнал иллюзию. Жаркая гора проплыла мимо.

Самые броские, самые заметные острова оказались вблизи крохотными и заурядными клочками скал. Наоборот, самые, как это виделось с родной земли, мелкие островки были крупными, но очень далекими. На многие версты вперед была заброшена скала Хвост Кита. Теперь она придвигалась. На ее голом буром камне уже различались какие-то бугры, трещины, уступы, щербины. Безжизнен и пуст стоял Хвост Кита, лишь бурая галька с песком покрывали его, да нестерпимый жар — густой горячий воздух, гонимый ветром, — исходил от него.

— Кому вы нужны? — досадуя, корил их Клен. — Кому? Ни листика на вас, ни рачка, ни рыбешки.

Течение тянуло плот вдоль скал. Хвост Кита проходил далеко справа. Океан был глубок и прозрачен. Океан был подозрительно тих. Про черную дыру Клен понял, лишь когда разглядел на океанской плоскости концентрические, сходящиеся в спираль потоки. В середине циклона возникала крутящаяся черная впадина вроде воронки.

Давясь холодком где-то в глубине солнечного сплетения, Клен грудью бросился на рычаг руля и потянул его в сторону. Руль не поддался. Он еле сдвинулся с места, проскрипел и уперся. Кажется, древесина успела разбухнуть в воде. Клен налег сильнее, что-то под днищем хрустнуло. Руль сдвинулся, но больше не подчинялся. Клен вскинул голову — течение несло плот к водовороту.

Клен проскочил под парусом, упал на колено у края плота и, не оглядываясь, бросился грести прочь от циклона. Плот опасно накренился и черпнул воду, Клен поскользнулся и упал животом на бревна, сжимая весло обеими руками. Плот повлекло боком — черная дыра поймала его. Надутый парус хлопал, ловя ветер. В какой-то миг плот замер, когда силы потока и ветра уравновесились. Водоворот притягивал плот к себе, а ветер тащил парус и мачту. Плот готов был опрокинуться, но что-то задержало его на несколько мгновений. Клен отчаянно греб, помогая веслу руками, плечами, всем телом. Плот вырвался. Ветер подхватил его и понес прочь от черной дыры. Клен смог обессилено вытянуться на бревнах.

Хвост Кита, гигантский остров и средоточие масс островного скопления, наконец, выпустил Клена. Клен одолел его притяжение. Отлежавшись, он приподнял голову, ища новую единственную точку, цель пути. Горизонт был пуст… Впереди, от левого его края до правого не было ни островка, ни скопления, ни точки, за которую мог бы схватиться глаз. Клен медленно выдохнул, садясь на бревнах.

Океан оказался пуст и бесконечен. Темная вода лежала в пустом пространстве и чуть заметно подрагивала. Клен даже взялся за виски кончиками пальцев — так в них что-то застучало и зашумело.

— Спокойно, — проговорил он себе. — Впереди есть другие скопления и атоллы. Мир не пуст. Здесь не край Вселенной. Наверное, скопления всегда стоят областями. Или кругами, спиралями. Я видел свет, идущий от них и преломленный как мираж. Я должен двигаться прямо и прямо, не сворачивая. Несколько суток я буду ориентировать курс так, чтобы Хвост Кита держался у меня за кормой.

…Испорченные припасы заканчивались. Он принял строгий режим экономии и съедал в сутки не более одной малой порции. Со временем стало казаться, что плот набух и отяжелел. Он глубоко проседал в воде, и думалось, что скоро придется стоять на нем по щиколотку в океане.

Через несколько дней темными и светлыми точками выступили из горизонта скопления. Скученные, разбросанные, приметные, бесформенные, черные, белесые скалы, рифы и отмели. Их расположения и взаимные сочетания были чужды, новы и ничем не походили на те, что всегда видели люди. Он пел и плясал. Он орал и прыгал, раскачивая плот. Он обнимался с мачтой и стоял на голове. Они все-таки были, они существовали, новые острова сверхдальней вселенной.

Из-за горизонта, из-за новоявленных земель выползали густые грозовые тучи. Сверкнула молния и, спустя два долгих вздоха, долетел раскатистый звук грома.

Встречный ветер словно навалился откуда-то сверху. У Клена только дух захватило, когда пыль и брызги ударили ему в лицо. Небо почернело — не глянцевой чернотой, как ночью, но густо-серой и рокочущей. Волны вспенились, словно грозя пришельцу, вздыбились выше мачты. Плот заметался, опрокидываясь то на борта, то на нос. Клен вцепился в мачту и в бревна. Его окатило волной, шторм пролился дождем и грозой. Ураган затерзал парус, плот разворачивало то так, то эдак. Льняное полотно мокрой тряпкой хлобыстало по мачте и по лицу Клена, а Клен, вцепившись в мачту, вдруг понял, что парус-помощник предал его и сделался главным врагом и помехой.

Сжав зубы, мокрый и оглушенный ветром Клен изо всей силы потянул за полотно, сдирая его с реи. Мокрые клочья взвились на ветру, парус стеганул, полуоторвался и развернулся флагом над мачтой. Клен потянулся, подцепил было ткань, но на ветру выпустил. Длины рук не хватило на всю верхнюю рею.

Обхватив мачту ногами, Клен полез на нее как на дерево. Волна налетела, накрыла собой плот, смыла все, что на нем было — и весло, и последние припасы, и глиняный очаг. Расширенными глазами проводил Клен сокровище. Ветер накренил плот — рукой Клен мог бы коснуться воды. Сжимая зубы и плача от ярости, Клен отдирал парус.

Полотно разодралось вдоль. Клен успел подхватить обрывки, но ветер как-то ловко ударил ему под руки, выхватил, разодрал, растрепал клочья и унес вон. Надсмеявшись, буря несколько раз покрутила беспарусный плот, пошвыряла его по склонам волн и стихла. Тучи излили из себя остатки дождя и сгинули, унеслись прочь, выпустив жару, зной и безветрие. Так Клен окончательно потерял дрова, припасы, очаг, весло и драгоценный подаренный Сойкой парус. Клен опустился на голые бревна.

…Жара придавила его, заставила сгорбиться. Штиль и безветрие угнетали хуже грозы. Целый день мерещилось, что плот стоит на месте, а море лишь мелко плещется тихой зыбью. В воде, кажется, выросла доля хлора. Вкус его стал отчетлив и ощутимо противен. Клен, морщась, изредка пил прямо из-за борта. Ночью на плот и море опускалось давящее слепое глянцево-черное молчание.

В духоте и жаре ему приснилось, будто Сойка и Учитель Горг сидят на внешнем берегу Острова, а где-то за их спинами шумит лагуна и шелестят своей листвой смоковницы.

— Когда-то некий сын пришел к своему счастливому отцу, — думая о чем-то своем, рассказывал Учитель Горг, — и попросил: «Отец, выдели мне мою долю счастья». Отец огорчился. «Все, что у меня есть, есть и у тебя», — уговаривал он. Но сын упросил его, взял свою долю счастья и ушел далеко-далеко, так далеко, что никто и не видел его.

— Учитель Горг, — перебила Сойка. — Я не понимаю, как это может случиться. Что такое «далеко-далеко»? Я могу за полчаса обежать Остров и поздороваться с каждым из живущих на свете людей. Как можно уйти в такую даль, что никто тебя не увидит?

— Я не знаю, — растерялся Учитель Горг и с удивлением посмотрел на Сойку. — Так рассказывается, это очень старая быль. Наверное, «далеко-далеко» можно понять как метафору. Считай, что это — море, житейское море с водоворотами и бьющими волнами. Его плот крутило, терзало и било, он растерял все, что имел с собой. Сын голодал и скитался, растратил в дороге все отцовское счастье, потерял рули, весла, парус… и вдруг понял, что очень-очень хочет домой, чтобы счастливый отец издали увидел его, простил и побежал навстречу.

Сойка вдруг резко повернула к нему голову:

— Горг! — она впервые назвала его без приставки «Учитель», как взрослый взрослого. — А Клен еще может вернуться?

«У него… у него больше нет весел», — показалось Клену, что так будто бы ответил ей Горг. На самом деле сон улетал, и это были его собственные мысли.

…Весел не было. Оставалось грести руками. Клен в который раз пожалел, что не смог найти дома медной уключины, удерживающей весло. На второй день, когда он заметил, что острова впереди все-таки приближаются, тогда на фоне неба и белесых вершин резко вычертился кусочек миража — еще мутный и затуманенный дымкой.

Клен подскочил, приветствуя его. Почему-то думалось, что если он видит остров, то и островитяне той же причудой оптики видят его. Он замахал руками.

Остров в мираже был одинок, скоплений вокруг него не замечалось. Это — атолл, не сомневался Клен. Остров был серо-красным. На одном его краю поднимались горы. Клен быстро вообразил, какая на этих горах растительность: красная, шевелящаяся.

Внезапно из-под горы, мерцая и пульсируя, ударил в небо столб ярко-белого с голубизной света и выполз, волнуясь в потоках воздуха, клубящийся сноп красного дыма.

— Зовут! Ведь они же зовут меня! — не выдержал Клен. — Э-эй! Иноостровитяне! — мираж медленно таял, и остров растворялся в воздухе.

Снова упав на колено у самого края плота, Клен бросился руками гнать воду назад, мимо себя, чтобы плот шел быстрее. Кажется, Клен поймал течение, и истрепанный плот побежал, мелко покачиваясь и осаживаясь в воде так, что Клен погружался в нее по щиколотки.

Измучившись, он захотел пить, он упал на живот и погрузил голову в воду. Вкус растворенного хлора едко ощутился в гортани. Прямо в воде Клен широко открыл глаза. Вода под ним была не мутная, прозрачная. Вся глубина ее обозревалась на мили как вниз, так и в стороны, широким конусом. Дневной свет пронизывал ее и исчезал где-то глубоко-глубоко, иногда отражаясь, как кажется, от серо-желтого дна. Клену почудилось, что он летит на плоту высоко над чужими непознанными мирами. Громадные черные глыбы проплывали под ним, возникая из мрака водной толщи, и, как мерещилось, едва не задевали плот вершинами. Скалы вырастали со дна, и, окажись они сотней саженей повыше или океан помельче, то высилась бы над водой тысяча островов, возможно сросшихся в один сверхгигантский, до ужаса необозримый остров-материк.

…Мимо островов плот проходил поздней ночью. Во тьме Клен слышал, что шум моря изменился, и вода где-то бьется о камень. Плот двигался — это ощущалось по качке. В предрассветных сумерках вокруг наконец-то проступили плывущие в безмолвии белесые горы. Горы, медленно ворочаясь, меняли очертания. Кажется, виною этому был предутренний туман. Одна гора, как показалось Клену, нависла над плотом, угрожая пасть на него, и выставляла напоказ все выпуклости и неровности своих склонов. Гора была обрывиста и бела, как мел, наверное, из-за слагавшей ее кальциевой породы.

«Это, должно быть, и есть мел, — озирался в тумане Клен. Говорить вслух было отчего-то боязно. — Учитель Горг объяснял нам, что мел — геологический признак отживших организмов. Хорошо бы, чтоб это был мел… Пусть бы эта гора хоть когда-то была живой».

С рассветом Клен увидал, что белесый туман клочьями ползет по воде и отдельные его языки, стелясь особенно низко, на глазах зеленеют. Хлористый туман жался к воде и надвигался на плот справа. Дунул слабый ветер, зеленые клубы хлора скользнули ближе. Хлор несло точно на плот.

Клен закричал что-то нечленораздельное, срывая с себя рубашку и путаясь в ней. Облако хлора наползало. Клен сунул рубашку в море и мокрой, истекающей водой тканью замотал себе лицо — рот и нос, оставив одни глаза. Хлопья зеленого газа окутали его, на миг пропала способность ориентироваться, заслезились глаза… Нестерпимо захотелось жадно дышать — дышать не переставая. Клен, притискивая мокрую ткань к лицу, судорожно вдыхал и выдыхал что-то, будто кричал кому-то.

Боковой ветер понес плот в сторону. Клен, плача от хлора и от отчаяния, тщетно греб руками, думая, что так он быстрее вырвется из облака. Клочья хлорного тумана, клубясь, летели через него, и не рассеивались, но жались к низу, к воде, к плоту, потому как были тяжелее воздуха. Клен отчаянно кричал, а мокрая рубашка скрадывала звуки, выпуская из себя одни лишь обрывки фраз:

— Ино… тяне! …гите! — Клен звал на помощь. Единственная цель, единственная надежда — виденный в мираже остров — был далеко-далеко, и Клен просто-напросто молил судьбу сжалиться.

Зеленый хлористый туман исчез. Ветер прогнал и развеял его клочья и выволок плот к чистому воздуху. Плача, Клен стал стягивать с лица мокрую рубашку, но тут суденышко его вздрогнуло от удара. Клен охнул, падая. Что-то скрежетнуло. Отмель, подводная скала, неродившийся остров, корябнул по связанным бревнам и скреплявшим их поперечинам.

Что-то хрустнуло. Клен это слышал. Лопнула размокшая пенька. Одно за другим бревна, освобождаясь, отскальзывали по воде в стороны. Незакрепленная мачта опрокинулась и рухнула. Клен по горло оказался в воде.

Он вскинул от неожиданности руки, наглотался воды, выплыл. Бревна крутились вокруг него. Уворачиваясь, он чуть не утонул, чуть не захлебнулся, но вовремя вцепился в одно из бревен. Другое твердым концом пребольно ударило его в спину. Он разжал руки, волна отнесла его в море. Плеская руками и ногами и удерживаясь на поверхности, Клен видел, что кругом нет ни клочка тверди, кроме этих кружащихся бревен. Он бросился к ним, поплыл, сопротивляясь волне.

Так Клен потерял в море свой плот. Он еще полагал, что это — его последняя потеря, и больше терять ему нечего. Он смог ухватить пару бревен и к ним еще третье, расколотое. Он ухитрился на плаву свести их и связать рубашкой и ее рукавами. Он кое-как взобрался на них, даже сел верхом, но скоро улегся, спустив в воду и ноги, и руки, чтобы можно было грести.

Только теперь он заметил, как стучат у него зубы и как сводит дыхание. Далеко-далеко впереди выступила из океана точка. Клен справился с судорогой и с дыханием, он сориентировался. Это — она. Единственная. Так решил Клен. Пусть это и будет Землей Красного Дыма.

За следующую ночь точка стала более отчетливой. Она уже не исчезала в тумане и в дымке. Атолл, видимо, был огромен, но лежал страшно далеко: приближался он медленно. Много быстрее явились из дымки над горизонтом и выросли угольно-черные, должно быть базальтовые, скалы — макушки виденных под водой гор.

Черные скалы встали поутру, после тьмы, когда небо и отражающая его вода были красны как свекла. Они выросли и теперь матово поблескивали вкраплениями кварца. Клен поежился, разглядывая скопления чужой Вселенной.

«Вот он какой — дивный новый мир», — подумал Клен, ощущая дрожь между лопатками.

Скалы медленно поползли навстречу, окружая и обступая его полукольцом, но не придвигаясь ближе, чем на полмили. Черные провалы, ямы, пещеры зияли на их поверхностях. Глыбы нависали одна над другой, уступами свешиваясь в море. Выветривание и тепловые эрозии придали им дикие формы. Вода подтачивала их, пенясь белизной на черноте базальта. Свекольное небо с рассветом серело, бордовые пятна на воде растворялись.

Ни звука. Ни зова, ни оклика не доносилось со скал. Отсюда, с расстояния во много сотен взмахов весла было видно, насколько пусты и мертвы были горы. Стараясь не глядеть на черные скалы, он сосредоточенно плыл все дальше и дальше мимо них, мимо этих чужих гор. Новое, неудобное, ощущение взялось есть его изнутри.

— У меня на Острове были голуби, — говорил сам себе Клен. — Не мои, лесные. Я думал, они станут носить мне письма, когда я уплыву к чужим землям. А еще на Острове были черепахи. Я думал, они научатся плавать через море и присылать приветы. Я думал, что буду рад тем приветам… А сейчас я дождевому червяку обрадуюсь, медузе, головастику!

Черные скалы чуть двигались, вода шумно плескалась, и бревна, хотя и плыли, казались застывшими на месте.

— Пауку! Устрице! Комару зудящему!

Клен греб все сильнее, перечисляя все новые виды жизни:

— Губке коралловой! Планктону водном

...