я познакомилась с Сэлинджером, будучи уже взрослой; точнее, в том возрасте, когда прощалась с детством, как Фрэнни, и начинала понимать, что все мои представления о жизни в этом мире не соответствуют действительности. Поэтому с каждым проходящим годом, с каждым последующим прочтением рассказы и герои Сэлинджера менялись и открывались мне с новой стороны.
Издательский бизнес, книги, жизнь», – думала я, шагая по холодным улицам в «Эль» на Третьей авеню. Мне казалось, можно научиться понимать что-то одно. Но не все сразу.
Симор Гласс, слишком чувствительный и слишком эмоциональный для этого мира. Симор Гласс, выстреливший себе в голову из револьвера, когда его жена лежала рядом на кровати.
Хью рассказывал, что Сэлинджер много лет пытался отвечать всем читателям. Но потом не выдержал: слишком тяжелая эмоциональная нагрузка. Даже я успела ощутить эту нагрузку.
Чтение Сэлинджера было настолько личным, интимным действием, что порой становилось неловко.
Ответом на его искания – и искания Фрэнни – становится молитва Иисусу, простая фраза, которую она раз за разом повторяет, синхронизируя с биением сердца, как велел паломник. Те, кто читал этот рассказ, знает, что он не про христианство. Фрэнни повторяет молитву Иисусу не потому, что верит в него, а потому, что хочет унять свое беспокойное эго и избавиться от поверхностных мыслей и желаний, не дающих ей покоя. Фрэнни стремится найти способ жить в мире, от которого ей тошно. Быть настоящей, собой. Не человеком, которым велит ей быть мир, не девушкой, которая должна скрывать свой интеллект в письмах к Лэйну и притворяться кем-то еще, чтобы жить.
Часто писали ветераны, в основном американцы, но попадались и иностранцы; они рассказывали о пережитом в ходе боевых действий. Как и Сэлинджеру, им было по семьдесят – восемьдесят лет, и в конце жизни они стали чаще вспоминать друзей, погибших у них на руках, истощенных узников лагерей смерти, которых они освободили, отчаяние, охватившее их, когда они вернулись домой, ощущение, что никто не понимал, что им пришлось пережить, – никто, кроме Сэлинджера.
Часто писали ветераны, в основном американцы, но попадались и иностранцы; они рассказывали о пережитом в ходе боевых действий. Как и Сэлинджеру, им было по семьдесят – восемьдесят лет, и в конце жизни они стали чаще вспоминать друзей, погибших у них на руках, истощенных узников лагерей смерти, которых они освободили, отчаяние, охватившее их, когда они вернулись домой, ощущение, что никто не понимал, что им пришлось пережить, – никто, кроме Сэлинджера.
Часто писали ветераны, в основном американцы, но попадались и иностранцы; они рассказывали о пережитом в ходе боевых действий. Как и Сэлинджеру, им было по семьдесят – восемьдесят лет, и в конце жизни они стали чаще вспоминать друзей, погибших у них на руках, истощенных узников лагерей смерти, которых они освободили, отчаяние, охватившее их, когда они вернулись домой, ощущение, что никто не понимал, что им пришлось пережить, – никто, кроме Сэлинджера.
Часто писали ветераны, в основном американцы, но попадались и иностранцы; они рассказывали о пережитом в ходе боевых действий. Как и Сэлинджеру, им было по семьдесят – восемьдесят лет, и в конце жизни они стали чаще вспоминать друзей, погибших у них на руках, истощенных узников лагерей смерти, которых они освободили, отчаяние, охватившее их, когда они вернулись домой, ощущение, что никто не понимал, что им пришлось пережить, – никто, кроме Сэлинджера.