Михаил Рафаилович Садовский
Второе начало
Романтическая повесть
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
Корректор Чеканова С. Б.
Фото на обложке Михаил Садовский
© Михаил Рафаилович Садовский, 1977.2020
© Михаил Садовский, фото на обложке, 2020
В книге известного писателя Михаила Садовского повествуется о героической судьбе лётчика времён ВОВ, который после тяжелейшего ранения сумел вернуться в строй и воевал до Победы. Когда ранение всё же вынудило его покинуть авиацию, он стал известным композитором и рассказал музыкой всей стране о своих боевых друзьях-однополчанах.
ISBN 978-5-4498-4822-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
- Второе начало
- I
- II
- Послесловие
I
Он уже начал соображать. Первое, что ему удалось отчётливо установить, — место, где находится: он был в госпитале. Такой запах бывает только в госпитале. Память хранила этот запах. Он не мог ошибиться. Пахло свежей простынёй с карболкой, йодом, ещё примешивался запах мокрой ржавчины, крови и чего-то уже еле уловимого. Порой все эти запахи вдруг уступали место запаху намокшей пыли, и тогда он чувствовал лёгкое дуновение на лице, и ему казалось, что он слышит шум капель, ударяющихся в жаркую мостовую и разбегающихся серо-коричневыми шариками в разные стороны. Но снова лицо покрывалось испариной, и запахи плотно окутывали его. Ему представлялось, что он, как стеклянная хрупкая игрушка, уложен в ящик и окутан ими, как ватой и стружками, плотно-плотно — так, что не шелохнёшься. Он и не мог шелохнуться. Единственное движение, доступное ему, — движение мысли, работа сознания, вернувшегося к нему вчера или позавчера… позавчера… да, он и понял, что находится в госпитале, хотя не видел ничего, кроме потолка в зелёно-жёлтых разводах.
Это единственное доступное ему движение, казалось, никак не было связано с телом. Собственно, он и не ощущал своего тела: ни боли, ни напряжения, ни его деревянной неподвижности. Ничего, кроме век. Веки его слушались. Он мог поднять их и подняться за ними взглядом к потолку, мог прикрыть, и тогда он видел только угол, где от потолка начиналась стена; мог закрыть, и тогда снова опуститься куда-то глубоко в пещеру своего сознания, в которую не проникал никакой свет, ни единый звук. Только движение мысли безусловно подчинялось ему…
Он задумался: кому «ему»? Кто он такой? Эта мысль? Это сознание? И ещё эти веки? Веки… они оказались вдруг закрылками, и он то поднимал их и взмывал вверх, то опускал и шёл на посадку…
С первой секунды, как он пришёл в себя, он пытался связаться с внешним миром. Несколько раз над ним склонялись разные лица. Низко склонялись и пристально смотрели в его глаза. Он даже видел, как шевелятся губы, но ничего не мог разобрать. Тогда он опускал закрылки. Потом снова взлетал, и перед ним был чистый горизонт: потолок в зелёно-жёлтых разводах, угол, где начинается стена, запахи.
Однажды, когда ему вдруг очень захотелось взглянуть на горизонт, он открыл глаза и ничего не увидел. Сначала это было неприятно. Испуга, что ослеп, не было, только стало неприятно, как в воздухе, когда вдруг потеряешь ориентировку и не знаешь, что впереди и что внизу… так было с ним, дважды было! Он вдруг обнаружил, что есть место, где вполне можно совершить посадку и снова повторить! Ах, чёрт возьми, сколько можно повторить прекрасного и такого, от чего становится стыдно! Наплевать на этот внезапно исчезнувший горизонт — пусть в пещере нет горизонта, но зато сколько места!
Он лежал с закрытыми глазами и бродил по пещере. Теперь можно было не опускать закрылки для того, чтобы в неё спуститься. Так он лежал долго и вдруг понял, что ошибся: в пещере стало сереть. Он сделал отчаянное усилие и увидел, что над ним потолок, не тот, не пещерный свод, а знакомый, серый с разводами, похожими контурами на линии, которыми на картах обводят высоты, всё сокращая и сокращая площадь, взятую ими в охват, пока не появится точка и цифры рядом с ней. Он обрадовался! И ещё больше обрадовался тому, что может радоваться. По привычке вздохнул глубоко, как бывало: так, чтобы почувствовать ломоту в груди от чрезмерного количества воздуха, но ничего не почувствовал, а провалился куда-то глубоко, ещё глубже, ниже своей пещеры.
Когда он снова увидел горизонт, сначала не узнал его — жёлтый, перерезанный полосами. Потом понял: это тени от лампы или прожектора накрывают кого-то. Хотел повернуться, посмотреть, но в этот момент над ним склонилось уже знакомое лицо. Он видел его уже. Видел. Тогда сознание снова заработало отчётливо, и он успокоился: он в госпитале, а это, наверное, сестра или нянечка, и машет перед его лицом рукой, как во время прощания, когда поезд уже далеко, а ты всё висишь на подножке и ловишь последний взмах милой руки из стороны в сторону. Он понял, что надо успокоиться, и опустил закрылки.
До того как горизонт посветлел и убрали прожектора, он ещё несколько раз открывал глаза и видел сразу же над собой знакомое лицо. Тогда он снова опускал закрылки и отправлялся в область «было», где его уже ждали друзья, мама и он сам. Он, у которого есть тело и свободные движения. Он сам, Лёнька Тимофеев, то совсем маленький, то уже почти взрослый, но всё тот же Лёнька в «разных модификациях».
Лёнька стоял на самом краю оврага, над кручей оползня, и готовился к сражению. На кромке противоположного склона стоял Юрка Агафонов и перематывал нить. Он бросал клубок в глубину оврага и потом быстро-быстро мотал её на гладкую палочку. Клубок подтягивался и подтягивался вверх по склону, задевая ветки лебеды и пригибая их к плоскости склона, прорываясь бесстрашно сквозь густые заросли крапивы. Когда клубок приползал наконец к Юркиным ногам, он поднимал его, распутывал образовавшийся узелок и, размахнувшись, снова резко запускал в самую глубину.
Редькин суетился возле Лёньки и подзуживал:
— Не мог уж раньше всё приготовить — вот опадёт ветер, и снова придётся откладывать.
Они уже неделю не могли назначить это сражение: то слишком сильный ветер, то дождь, то штиль. Наконец осень смилостивилась, пришлось удрать после второго урока из школы, и вот на тебе. Редькин, конечно, был прав, но Лёньке неприятно было, что он всё время старается их поссорить с Юркой.
— До чего же ты вредный, Пашка, — сказал он миролюбиво.
— Вредный! — возразил Пашка. — Что — я не прав, что ли?
— Ну, прав, прав — ещё пять минут. Эй, Юрка, ты скоро?
— Давай! Начинай! Я уже всё!
Лёнька повернулся и стал отходить от склона назад в поле. Пройдя шагов пятьдесят, остановился и оглянулся: Юрка тоже удалялся от оврага.
«Как на дуэли, — подумал Лёнька, — как Ленский и Онегин…».
Они с Пашкой и Валеркой Завалишиным запустили змея.
Лёнька чувствовал, как тянет и дёргается нить, будто на другом конце её подсечённая рыба, которая хочет сорваться. «Отпусти, и рыба будет жить, отпусти, и змей расшибётся», — думал Лёнька.
Вот и Юркин взмыл в воздух: чёрный с жёлтым кругом и расходящимися лучами — пират, настоящий пират.
— Сходитесь! — закричал Венька Борисов.
— Сражение начинается!
«Дуэль», — подумал Лёнька и ускорил шаги, одновременно, потравляя нить. Его ослепительно-белый с красной звездой посредине рвался вверх. Юркин труднее набирал высоту. Они уже стояли на самых краях оврага и в полной тишине старались перевести своих змеев в атаку, а те, как нарочно, рвались только вверх и никак не хотели сходиться.
Вдруг Юрка отбежал на несколько шагов назад и ринулся вперёд. Его пират на натянутой нити сначала получил разгон, а потом по инерции на ослабленной стал подниматься вверх по крутой траектории и, когда казалось, что сейчас он наклонится и клюнет, Юрка ловко его поддёрнул, и теперь чёрный царил над оврагом, всё больше и больше надвигаясь на Лёнькину сторону.
Пират всё надвигался и надвигался. Когда он уже навис над краснозвёздным, Лёнька мелкими шажками стал наступать, потягивая нить вниз и потом потравляя её. Его змей полез вверх, как по ступенькам. Но Юрка понял этот хитрый маневр: снизу прицельно пробить углом его пирата. Не тут-то было. Он смотал нитку, и теперь змеи парили на одном уровне. Лёнька рванулся сначала вперёд, краснозвёздный взмыл, потом резко попятился назад и заставил своего змея клюнуть, пойти ребром. Юрка опоздал: отведи он чуть в сторону пирата, и победа была бы за ним, Лёнька бы промахнулся. Но теперь краснозвёздный протаранил пирата, с хрустом прорвал его обшивку углом и невредимый отлетел в сторону. Он снова парил, готовясь к нападению.
— Ура! Ура! — закричали Венька и Редькин в два голоса.
Пират медленно оседал, терял высоту и опускался уже не как боец, а как тетрадочный лист, брошенный с верхнего этажа: раскачиваясь из стороны в сторону и каждый раз оседая на полметра.
Низко, у самой земли, ветер слегка тянул. Юрка лежал, опираясь затылком на ладони сложенных рук, он старался сосредоточить свой взгляд в одной точке неба и не сдвигать его с места, тогда облака проплывали перед его взглядом, как мелькают перед фарами машины перебегающие улицу пешеходы.
Но сколько он ни старался удержать взгляд, тот спешил за каким-нибудь облаком.
Юрке казалось, что он видит море. «Оно ведь похожее, — вспоминал он, — широкое, и волны как облака». Ему казалось, что он помнит море. Ему тогда было четыре. «В четыре вполне уже можно запомнить. А может, и путаю — целых десять лет прошло».
— Завидую тебе, Юрка, — Лёнька повернулся к товарищу, — самое главное в жизни — делать то, что хочется…
— Ты анархист…
— И вовсе нет, — обиделся Лёнька, — когда человек с охотой делает, всё лучше получается.
— Верно, — поддержал Венька.
— Ну, да, — вставил Редькин, — вот сейчас, если бы мы сидели в школе, что хорошего? Всё равно бы не учились, а так, отсиживали.
— Тебе Филиппыч завтра объяснит, что хорошего сидеть в школе, — усмехнулся Юрка.
— «Мы за вас кровь проливали», — передразнил Пашка, но никто не улыбнулся, хотя получилось очень похоже.
— Так и есть, — отозвался Лёнька, — за нас, — он посмотрел вокруг и поднялся. — Идти пора.
— Куда? — удивился молчавший Валерка.
— Мне надо, — ответил Лёнька. — Пашка, забросишь мой портфельчик, ладно?..
— Подожди, я тоже, — поднялся Агафонов.
Они шли рядом, оба длинные, угловатые. Юрка на полголовы выше.
— Сегодня новый учитель придёт ко мне, — обречённо произнёс Лёнька, — «мужская твёрдая рука».
— Теперь понял, почему ты про свободу вдруг заговорил, — улыбнулся Юрка, — а я вот тоже, может, через силу тут живу. А были бы деньги и документы — только бы меня и видели. К морю бы подался. Не поступил бы, так пошёл бы на любую баржу палубу скрести…
— Это верно, — согласился Лёнька.
— Так ты-то чего! Подумаешь — час отсидеть с дядей, зато потом подавайся в свой клуб, тебе же разрешено.
— Разрешено. Потому и разрешено, что там не берут. Я ж говорю: завидую тебе… Был бы хоть на год старше… ну, ладно.
«Мужская твёрдая рука» оказалась маленькой, сухой, как обёрточная бумага, и очень вежливой. Она пожала Лёнькину руку, и тоненький голосок проскрипел над ней:
— Здравствуйте. Будем знакомы, я ваш учитель, меня зовут Йозеф Фёдорович, а вы Лёня…
Учитель не стал спрашивать, на чём закончилось Лёнькино восхождение к вершинам музыки. Он достал из чёрного портфеля с двумя замками сшитую самодельную тетрадку, открыл первую страницу, попросил сборник Фильда и нашёл нужный номер.
— Прошу вас…
Лёнька сидел напротив нот и думал совсем о другом: что завтра ему нагорит в школе и что сегодняшняя погода похожа на весеннюю, а весной, может быть, его и возьмут в аэроклуб…
— Не могли бы вы мне показать, как это звучит, Йозеф Фёдорович? — попросил Лёнька как можно вежливее, и сразу же поднялся, чтобы «мужская твёрдая рука» не усадила его на место.
— Пожалюста, — ответила «рука» и пересела на Лёнькино место.
Лёнька подумал, что на немца он не похож, а скорее чех из тех, что остались здесь ещё со времён гражданской. Он стоял рядом со стулом этого незнакомого мужчины.
Маленький худенький человечек — «мужская рука», и рядом он, Лёнька, которому такая рука, конечно, не помеха, и теперь он даже, пожалуй, посвободнее себя почувствует, потому что мама не будет за ним следить так пристально. Ему стало весело, и он подчёркнуто вежливо, ужасно вежливо ответил Ёзику, как он его окрестил про себя:
— Пожалуйста!
Пальцы с наморщенной кожей и узлами на концах каждой фаланги вдруг забегали с необыкновенной лёгкостью, и звук, мягкий и непрерывный, полился бесконечной струёй в комнату. Лёнька почувствовал красоту и живость гибкой мелодии. Он сразу забыл про всё на свете — музыка творила чудо, он обо всём забывал, всё отступало далеко-далеко. Он погружался в чудесный мир, где всё возможно, всё доступно и понятно… но самому сидеть за инструментом и долбить бесконечно упражнения и гаммы — нет! Это было не по нему.
Вот если бы без этой нудной работы можно было учиться, он бы непременно занимался музыкой, а так, пока доберёшься до интересной пьесы… но ведь и это тоже не пьеса — это этюд… Фильд…
Прозвучала последняя нота. Комната, казавшаяся такой огромной, стала уменьшаться, и Лёнька понял, что теперь ему придётся «ковырять» после Ёзика, «Ёжика», — подумал он и улыбнулся, и ему стало снова весело.
Он сел за инструмент, вгляделся в первую строку и с разгону пролетел полстраницы, чувствовал, что дальше обязательно «сядет», потому что уже не успевал за значками…
Мягкая рука легла на его руку, и тоненький голосок сказал:
— Достаточччно! Тэпер будем играт! Это всё было немного рядом с нотами, а тэпер будем играт!
И Лёнька понял, что его не проведёшь. Так обычно он играл маме, а она качала головой. Стоило ей показать ему упражнение, он садился и играл по памяти, заглядывая в ноты больше для вида. Да, с этим Ёжиком не разлетишься. Лёнька опустил голову и стал разгоняться снова…
— Нэт, нэт, со счиотом — раз и два, и раз и два — с начала.
Лёнька забурчал себе под нос «раз и два, и раз и…», и рука легла на его руку.
— Подождите, этот не тот палец, здесь нужен четвёртый, пожалюйста…
С каждым разом всё тяжелее и тяжелее казалась Лёньке эта сухонькая рука, а после часа занятий он понял, что пропал.
Йозеф Фёдорович не раздражался, не кричал, не повышал голоса, не вскакивал со стула и не грозил наказаниями — он только останавливал и «пожалюйста» просил снова, и в этом монотонном движении с неравномерными промежутками пути потерял Лёнька надежду на то, что «твёрдая мужская рука» окажется для него мягкой. Он попрощался со своим новым учителем и стоял, недоумённо смотря на закрывшуюся дверь, и будто огромная тяжесть навалилась на него, и вся жизнь разделилась теперь на до сегодняшнего урока и после.
Да. А потом их вызвали к директору…
И совсем «не попало».
Странный он был, Коренастый, с чёрным портфелем в два замка, красное лицо, казацкие усы.
Только в глазах осталась на всю жизнь стремительность конной атаки, когда: ты или тебя!
И не только не попало, а наоборот — организовал оркестр. И Лёнькину маму привлёк. Чудной.
Речь не произносил, но всё же оглянулся на карту за спиной, осмотрел флажки на ней, стрелки, стрелы…
— Не зря ведь кровь проливали! Змеепускатели, надо оркестр нам организовать — я вот инструментов достал разных… и весело! Марш хороший! На праздник, а может, и споёт кто! Агафонов, у тебя же огромный голос. Не зря кровь проливали.
Тогда Лёнька отметил про себя: «Так и есть!» — все знали это присловие директора. Сначала иронизировали, а потом перестали, когда увидели два боевых ордена на его груди.
Теперь эти слова вдруг остановили единственное доступное ему движение. Он не мог сначала понять, в чём дело, не улавливал смысла этой неожиданной остановки. Постепенно, будто на ощупь, он добирался, как в темноте на косогоре, до обреза, до конца склона. Теперь эти слова относились к нему самому, и он, если удастся когда-нибудь раздвинуть челюсти и произнести вслух хоть несколько слов, тоже скажет кому-то: «Не зря кровь проливали!». Скажет кому-то мирному и по совсем мирному поводу — да разве так бывает?! Он вдруг обнаружил, что может ещё существовать что-то кроме того, что уже у него есть. Он обнаружил, что есть какой-то шанс на завтра. Обнаружил, что он чего-то хочет. С тех пор как он уже пришёл в себя, он ничего не хотел. Ничего, и даже не удивлялся этому. У него не было никаких человеческих потребностей, никаких! И вдруг он понял, что хочет, хочет главного: жить! Хочет, чтобы было завтра!
Волнение пронзило его. Сразило. Он провалился. Потом неожиданно открыл глаза. Увидел Галю и вновь провалился. В бредовом озарении опять вернулся к ней и, удивляясь тому, как свободно говорит, всё повторял ей: а помнишь, помнишь, как мы убегали купаться… через поле дурманящего клевера, через заросшую камышом ложбинку к песчаному мысочку.
Надо же было, чтобы девочка, которая так поразила его, была дочерью Ёжика! Юрка немедленно потребовал, чтобы Лёнька их
