автордың кітабын онлайн тегін оқу Блатной
Михаил Дёмин
Блатной
Автобиографическая трилогия
БЛАТНОЙ
ТАЕЖНЫЙ БРОДЯГА
РЫЖИЙ ДЬЯВОЛ
Михаил Дёмин VS Юрий Трифонов
Ольга Трифонова-Тангян
Многие знают писателя Юрия Трифонова, автора «Студентов», «Обмена» и «Дома на набережной». Меньше известен его двоюродный брат, поэт и прозаик Георгий Трифонов, публиковавшийся под псевдонимом Михаил Дёмин. На слуху остались его песни, но автора не вспоминают, думая, что слова народные. Например:
В прошлом бродяга, вор-майданник[2], лагерник, искатель приключений, художник и журналист, Дёмин писал не только стихи, но и прозу. Уехав в 1968 году в Париж и став первым «писателем-невозвращенцем», он опубликовал на Западе автобиографическую трилогию «Блатной», «Таежный бродяга», «Рыжий дьявол». Его перу принадлежала также дилогия в уникальном жанре уголовного детектива «Перекрестки судеб», первая часть которой называлась «…И пять бутылок водки», а вторая «Тайна сибирских алмазов». К сожалению, эти книги были впервые изданы в России небольшими тиражами лишь в 90-х годах и читателю почти не известны. А писал Дёмин очень увлекательно, причем с пониманием не только уголовного мира, но и природы и этнографии народов Севера, истории страны.
О политических заключенных написано много, но не об уголовниках.
«Помимо Солженицына эту тему разрабатывали Гинзбург, Марченко. И десятки других литераторов, отечественных и зарубежных. И в этом плане ничего нового я не добавил бы. Да и вообще задача у меня несколько иная; я отнюдь не стремлюсь к бытописательству. И жизнь даю в особом ракурсе: показываю специфический мир уголовного подполья, мир российской мафии. О нем мало кто знает. О нем никогда еще не писали по-настоящему, со знанием дела. А он заслуживает того! Заслуживает хотя бы из соображений исследовательских, познавательных. В конце концов, это ведь тоже моя Россия! Частичка ее истории, ее судьбы…»[3]
Бывая во Франции, я искала могилу Дёмина – своего двоюродного дяди. Поиск растянулся на двадцать лет. Сводная сестра Георгия, Соня Трифонова[4], уверяла, что ее брат похоронен под Парижем на русском кладбище Сен-Женевьев-де-Буа. То же самое утверждала и моя тетя Татьяна, сестра Юрия Трифонова, о чем написала в своей книге «Долгая жизнь в России»[5]. Я несколько раз бывала там, рылась в реестрах кладбища, но никаких сведений о могиле или о совместном захоронении ни под фамилией Дёмин, ни под фамилией Трифонов не находила. Случайно в биографическом справочнике о русском зарубежье я обнаружила краткую справку о Дёмине с указанием его могилы в парижском пригороде Кламар[6].
Директор кламарского коммунального кладбища Клодин Номи, несмотря на молодой возраст и всего трехлетний трудовой стаж, ориентировалась в своем деле практически наизусть. Она интересовалась судьбами русских аристократов, ученых и литераторов, живших и похороненных в Кламаре, самым знаменитым из которых был философ Николай Бердяев. Именно она и помогла мне найти нужную могилу.
Соня Трифонова и тетка Татьяна допускали, что Дёмин мог быть похоронен вместе с белыми офицерами – он был дальним родственником командующего Донской армией генерала Святослава Денисова – или вместе с донскими казаками – соответственно своему происхождению. В действительности же он оказался в могиле мадам Лермонтовой (1852–1930) из разветвленного рода великого поэта, к которому также относилась и последняя спутница его жизни Шарлотта, организовавшая отпевание и похороны. Транскрипция фамилии Дёмина на основании православного креста была по-французски точной, но смотрелась непривычно, напоминая греческое имя: Georges Trifonov – Mikhail Diomine (1926–1984).
Когда первая эйфория от завершения поисков улеглась, я навела справки, кто платит за участок на кладбище. Во Франции принята форма концессий – аренды участков с оплатой на тридцать или пятьдесят лет вперед. Выяснилось, что за два года до моего появления вдова Дёмина приезжала в Кламар продлить концессию. Поиск ее контактных данных в архиве и компьютере кладбища занял считаные секунды. Директор кладбища позвонила вдове Дёмина – Шарлотте Крайс-Вольпер – и, получив разрешение, дала мне все ее координаты.
После того как поиски последнего пристанища Дёмина и его французской спутницы жизни закончились, я почувствовала облегчение, как будто нашла недостающую часть пазла, закончившую общую картину. История двоюродных братьев Георгия и Юрия Трифоновых получила свое завершение.
«Они и внешне были разные, хотя чем-то похожи»
Отцы Георгия и Юрия Трифоновых – братья Евгений и Валентин – были донскими казаками с хутора Новочеркасский. Детьми они рано осиротели и воспитывались в чужих домах, имели лишь начальное школьное образование. Подростком Евгений сошелся с ростовской криминальной группой «серых». Валентин же в 1904 году, в 16 лет, вступил в партию большевиков, куда вскоре перетянул и старшего брата. Оба стали профессиональными революционерами и несколько лет провели в царских тюрьмах и ссылках. Внешне братья были похожи, что послужило им однажды на пользу. Когда в 1906 году за политическое убийство жандарма Евгению, как уже совершеннолетнему, грозила казнь, он выдал себя за несовершеннолетнего Валентина, и поэтому наказание ограничилось ссылкой, откуда удалось бежать. Путаница с именами продолжалась несколько лет, пока с ней не разобрались через суд, но в критический момент Евгений был спасен.
Оба брата участвовали в создании Красной армии, играли активную роль в Гражданской войне и занимали важные посты в первом Советском правительстве. Валентин всегда выглядел серьезнее и основательнее, чем старший Евгений. И во многих делах брал над ним шефство.
«Валентин, хотя и младший, был уравновешенней, трезвее, Евгений же был вспыльчив, драчлив, в крови его кипело казачье буйство.
Они и внешне были разные, хотя чем-то похожи: отец широкоплечий, черноволосый, Евгений был рыжеват, строен и всегда казался моложе брата. Оба немного близоруки. Это было семейное, хотя отец и рассказывал, что зрение у него сильно ухудшилось в тюрьме, после побоев»[7].
Из-за неукротимого нрава Евгений часто попадал в трудные ситуации, у него возникали конфликты и проблемы на работе. Тогда он обращался за помощью к брату Валентину, который умел все улаживать. Моя бабушка Евгения Лурье говорила: «Михаил[8] не умеет ладить с людьми. У него тяжелый характер. Вот удивительно: два брата, а совсем разные!»[9]
Политическая карьера складывалась успешнее у Валентина. Он занимал важные посты в правительстве, служил дипломатом в Китае и Финляндии. У него была крепкая семья с женой Евгенией Лурье и двумя детьми – Юрием, ставшим потом известным писателем, и Татьяной[10]. Жил он напротив Кремля в Доме правительства на Берсеневской набережной. Евгений же последние годы проводил в подмосковном поселке старых большевиков Кратово. Семья его рано распалась, но двое сыновей от брака с красавицей Ликой – Андрей и Георгий – остались вместе с ним. Правда, ему повезло со второй женой Ксенией, родившей ему дочь Сонечку. В «Исчезновении» Юрий Трифонов так воспроизводит отношения отца и дяди:
«Николай Григорьевич угрюмо смотрел на брата. Тяжесть в середине груди вновь сделалась ощутимей. Он думал: брату пятьдесят три, выглядит на шестьдесят, разрушен временем, невзгодами и все еще мальчишка в душе. Люди, которые в юности были стариками, в старости делаются мальчишками. И размахивают игрушечными шашками в своих кабинетах…
Поэтому его собственная злость исчезала, едва возникнув. Он не мог долго сердиться на брата, старого дебошира, родного крикуна, на этого фантастического неудачника, у которого к концу жизни не осталось ничего – ни дела, ни семьи, ни дома»1.
Только в одном Евгений превосходил брата Валентина – он был поэтом, автором книг тюремной лирики, пьесы, биографических романов и членом известного в 1920-х годах литературного объединения «Кузница». Он печатался под псевдонимом Евгений Бражнев. Присутствие в семье настоящего писателя будоражило воображение их сыновей Юрия и Георгия. Им тоже хотелось стать писателями. В семейной библиотеке, в запахе старых книг крылось необыкновенное очарование. Книги, старинная энциклопедия Брокгауза и Ефрона привлекали мальчиков намного больше, чем коллекция оружия и шпаг, хранившаяся в кабинете Валентина, или военная гимнастерка с орденами, которую неизменно носил Евгений.
Одна из последних встреч Евгения и Валентина состоялась в 1937 году, незадолго до трагической гибели обоих.
«Михаил сидел на краю дивана… После молчания сказал:
– Знаешь, Колька, а мы сей год не дотянем…
Николай Григорьевич не ответил. Походил по ковру в мягких туфлях, нагнулся, очистил с брючины полоску пыли, неведомо откуда взявшуюся, – может, от детского велосипеда, который стаскивал сегодня с антресолей? – и, разгибаясь, чувствуя шум в ушах, сказал:
– А вполне возможно. – И сказалось как-то спокойно, рассеянно даже. – Вполне, мой милый. Но дело-то вот в чем… Война грядет. И очень скоро. Так что внутренняя наша распря кончится поневоле, все наденем шинели и пойдем бить фашистов…»[11].
Портрет Валентина Трифонова, висевший в кабинете Юрия Трифонова
Летом того же года пришла беда – так называется глава в книге Михаила Дёмина «Блатной»:
«В один из таких вечеров отец явился домой с запозданием – усталый, вымокший и необычайно угрюмый.
– Господи, – сказала Ксеня, – что случилось? На тебе лица нет…
– Арестован Валентин, – сказал, запинаясь, отец. – Странные вещи творятся в Москве…
Голос его пресекся…
– Валентин? – ахнула Ксеня, бледнея.
– Да. Сегодня.
…Я долго не мог уснуть; сквозь неплотно притворенную дверь сочился свет, доносились всхлипывания Ксени, тревожные, приглушенные голоса.
Именно тогда впервые услышал я слово «террор».
– Понимаешь, я был в академии, готовился к докладу, – рассказывал отец. – И вдруг звонок. Насчет Валентина… Ну, я сразу – в ЦК. А там говорят: ваш брат оказался врагом…
– Но как же так? – удивлялась Ксеня. – Какой же он враг? Известный революционер, крупный дипломат. Живет в Доме правительства… Нет, тут, наверное, ошибка.
– Дом правительства, – протяжно сказал отец. И сейчас же я представил себе обычную его хмурую усмешку. – Этот дом уже наполовину пустой… Взяли не только Валентина, взяли многих! Такого террора страна еще не знала.
– Господи, Господи, – забормотала Ксеня. – Что же теперь будет? Значит, тебя тоже могут арестовать…
– Могут.
Отец умолк.
…О судьбе Валентина отец так и не смог ничего узнать; младший брат его исчез бесследно – и навсегда. Где он погиб? Когда? При каких обстоятельствах? Вероятно, его, как и многих, расстреляли в подвалах Лубянки…»[12].
После этого Евгения сняли со всех постов и отправили в бессрочный отпуск. Началось ожидание собственного ареста. Евгений перестал спать, зная, что аресты происходили по ночам. И все Кратово тоже не спало, в окнах горел свет и мелькали чьи-то тени. Эту жуткую картину наблюдали однажды из окна своей детской Георгий и его брат Андрей. Каждую ночь отец надевал парадный военный мундир, как моряки одевали перед штормом чистую одежду. И сын, просыпаясь, слышал через стену громкие шаги отца по кабинету. Иногда отец читал вслух свои стихи.
«И с этих пор началась у нас странная жизнь – тревожная, призрачная, бессонная. Все ночи теперь отец проводил в своем кабинете, курил и расхаживал, поскрипывая сапогами. Он ждал ареста! Знал, что в любую минуту за ним могут прийти (приходили, как правило, по ночам), и потому не спал. Не желал быть захваченным врасплох. Хотел достойно встретить беду и разделить участь брата. А беда была близко; она бродила где-то за порогом, и любой сторонний звук – шорох шин за окном, шаги на лестнице, дребезг звонка – все напоминало о ней, дышало ею… Молчаливый, затянутый в ремни, он ходил до рассвета – размеренно, грузно, сцепив за спиною руки по старой тюремной привычке. Эту привычку он приобрел в казематах Николаевской России. Прошло почти тридцать лет, и вот сейчас он как бы вновь вернулся в прошлое.
Однажды, пробудясь случайно перед зарей, я услышал негромкий глуховатый басок; отец читал в одиночестве стихи из книги «Буйный хмель» – он вспоминал свою молодость. «От окна и до дверей, – читал он в раздумье, – шесть шагов в докучном круге. Медлит ночь в холодной скуке. Тихо в камере моей! Лишь шаги по гулким плитам отмеряют бег минут… И ничто, ничто уж тут не напомнит о забытом. Было прежде что-нибудь? Есть ли что-нибудь на свете? Эти стены, камни эти! Грязь и холод, мрак и жуть».
…Поселок медленно угасал. Волна арестов катилась по Кратову, захлестывала дома и затопляла их тьмою. Она все ближе подступала к нам. Все меньше оставалось в ночи светящихся окон… И, наконец, настал черед отца. Нет, он не был арестован; он умер сам, от инфаркта. Всю жизнь он носил военную форму – только ее! И умер в ней; принял удар как в строю, как на поле сражения.
…Навсегда, на всю жизнь, запомнил я кратовские ночи… И гулкие бессонные шаги отца. И отчаянный Ксении крик: – Кто же он, этот Сталин? Сумасшедший? Злодей? Кто? И задыхающийся, негромкий голос отца:
– Не знаю…
И нередко теперь, думая об отце, я ловлю себя на мысли: как знать, может быть, ранняя, безвременная кончина была для него благодеянием, своеобразной милостью судьбы? Он не увидел, не узнал всех последствий террора – и слава Богу! Все равно ведь он никогда бы не смог примириться с происходящим; не вынес бы, не стерпел, сам не захотел бы жить дальше… Сталь гнется только до известного предела, а затем ломается – мгновенно и напрочь. И, судя по всему, тогда, в Подмосковье, он уже ощущал в себе этот надлом»1.
«Опять мне видится далекое Подмосковье»
Двоюродные братья Юрий и Георгий Трифоновы родились с разницей в один год: Юрий в 1925 году, Георгий в 1926-м. Оба уже в детстве прекрасно рисовали и сочиняли стихи. Рассказывали, что у них были похожие голоса, но не внешность. Юрий был высокого роста и крепкого телосложения. А Георгий был среднего роста, худой, сутулый, имел более светлые волосы. Характерами они во многом напоминали своих отцов. Юрий, как и Валентин, был сдержанный, немногословный, даже мрачноватый. Георгий, как Евгений, – балагур, великолепный рассказчик, выдумщик, легко сходился с людьми. Юрий ко всему относился обстоятельно. Георгий, напротив, отличался легкомыслием и безответственностью. Как и свои отцы, оба рано осиротели и были лишены материнской заботы: мать Юрия восемь лет провела в лагере для жен «врагов народа», а мать Георгия оставила семью, когда сыну не было и семи лет.
В детстве кузены дружили. Короткий и счастливый период из жизни двух мальчиков запечатлен Юрием Трифоновым в «Исчезновении», где автор представлен Гориком, а Георгий – Валерой.
«С Валерой Горик виделся редко – дядя Миша жил за городом, в поселке Кратово, – но, уж когда братец приезжал в Москву, они с Гориком устраивали такой «тарарам», такой «маленький шум на лужайке», такой «бедлам», по выражению мамы, что у соседей внизу качались люстры. Часами они могли кататься по полу, сидеть друг на друге верхом, кружиться и пыхтеть, стискивая один другого, что есть мочи, стараясь вырвать крик боли или хотя бы еле слышное «сдаюсь». И чем больше они потели, разлохмачивались, растрепывались, изваживаясь в пыли, чем сильнее задыхались и изнуряли друг друга, тем радостнее и легче себя чувствовали; это было как наркотик, они делались пьяные от возни, понимали умом, что пора остановиться, что дело кончится скандалом, но остановиться было выше их сил.
…Девчонки по другую сторону елки играли в какую-то настольную игру. Они были сами по себе, а Горик и Валера сами по себе. Но в миг паузы Валера прошептал Горику на ухо: «Знаешь, почему мы тут возимся?» – «Ну?» – спросил Горик. «Потому что перед этой Асей показываемся». Горик промолчал, пораженный. Горику было одиннадцать с половиной лет, а Валере просто одиннадцать, и он не такой уж сообразительный, гораздо меньше читал, но сказал правду. Как же он так угадал про Асю? Уязвленный чужой проницательностью, Горик спрыгнул с дивана и крикнул: «Айда в кабинет!»[13]
Юрий Трифонов не раз упоминал в своих произведениях те небольшие детали, которые связывали его с отцом – запуск с ним бумажных змеев на даче в Серебряном Бору, игру в маджонг, привезенную Валентином из Китая, три финских ножика, которые тот купил в Финляндии. Финки пополнили коллекцию оружия отца в кабинете. У Юрия Трифонова есть грустный эпизод, как в детстве он после ареста отца полез в стол за ножиками, но ему быстро расхотелось в них играть. И как потом один за другим все они поисчезали. Один нож он отдал старшему брату Георгия – Андрею Трифонову, когда тот уходил на фронт. Второй ножик он подарил одной девчонке («но это не помогло»)…
«…а финку средних размеров стащил из дома двоюродный брат Гога, сирота, бродяга и бездельник, однако не без таланта: он рисовал и писал стихи. Однажды Гога приплелся обшарпанный, грязный, то ли с вокзала, то ли из тюрьмы – была осень сорок пятого, я еще работал на заводе, а он витал неведомо где, что занимало меня чрезвычайно, и была какая-то другая сила, заставлявшая меня его любить, – и вот он всю ночь рассказывал о своих похождениях, пил крепчайший чай, за пристрастие к которому имел кличку Чифирист, я в увлечении записывал в блокнот словечки и песни той пучины, откуда он вынырнул на мгновение, надеялся когда-нибудь словечки использовать, но не использовал, а наутро он исчез вместе с финкой»[14].
Возможно, Георгий воспринимал финку не только как оружие, но и как напоминание о детстве – иногда он в справках указывал, что родился в Финляндии (в другом контексте он заявлял, что родом из Ростова-на-Дону, хотя, скорее всего, он родился в Москве). Теперь этот факт трудно проверить. Но это и не исключено, поскольку именно в те годы Валентин Трифонов служил советским торгпредом в Хельсинки, и беременная супруга его брата могла приехать в Финляндию, чтобы навестить семью и 18 июля 1926 года родить там сына. Известно, что Татьяна Трифонова родилась в Хельсинки 14 апреля 1927 года. Почему же чуть раньше там не мог родиться и Георгий?
Беззаботное детство Георгия было коротким. Оно прошло с отцом, братом Андреем и сводной сестрой Соней в поселке старых большевиков Кратово. Это была лучшая пора его жизни:
«Вот я закрываю глаза, и опять мне видится далекое Подмосковье»[15].
После смерти Евгения Трифонова его жена Ксения прожила недолго, Соню взяли на воспитание ее тетки, а Георгий со старшим братом Андреем переехали в московскую квартиру матери. Та жила у нового мужа, ей было не до детей, и для ведения их хозяйства она наняла домработницу.
Георгий Трифонов, рядовой 8-го Казачьего корпуса. 1944 г.
«Похоронив отца, я перебрался в Москву, к матери, которая давно уже жила отдельно от нас…
Однако московская жизнь моя не задалась; все в ней было худо.
Мать жила с новым мужем – и дети от первого брака были для нее обузой… По сути дела, я оказался предоставленным сам себе.
На меня никто не обращал внимания. Никто, за исключением, пожалуй, полицейских властей. А вот этого я как раз боялся больше всего»[16].
Георгий часто обижался на свою мать. Но у нее самой была непростая биография. Лика (Елизавета) Беляевская происходила из дворянского рода. Ее отец был известный в Новочеркасске нотариус Владимир Беляевский, имел собственный дом. Она приходилась племянницей генералу Святославу Денисову, главнокомандующему Донской белой армией. В 1919 году красный комиссар Евгений Трифонов украл невесту (с ее согласия), увезя ночью из дома на казачьей тачанке:
«Событие это вызвало в Новочеркасске немалый переполох. Связь красного комиссара с дворянкой, племянницей самого Денисова, была скандальной и озадачила всех. Что ж, это понятно. Революция не терпит полутонов. Она отчетливо и безжалостно делит мир на два лагеря, на два цвета. И отец мой, и мать – оба они как бы совершали отступничество, изменяли классовым идеям эпохи»[17].
В 1925 году мать и старшая сестра Лики эмигрировали во Францию и обосновались в Париже. Все эти обстоятельства не способствовали легкой жизни Лики в Советской России. Тем не менее она имела все необходимое и ни в чем не нуждалась. В этом ей помогали красота и умение привлекать мужчин. Ее трое мужей содействовали ей во всем. Она делала карьеру по женской линии. О себе и своих детях Лика говорила: «Лес рубят – щепки летят. Вот мы и есть эти щепки». В одном из рассказов Дёмина мне даже попалось такое выражение: «Праздник щепок». Что это был за удивительный день?
Лику я видела однажды у моей бабушки Евгении. Она была совершенно седой, но это была благородная седина, похожая на парик, который носили дамы в XVIII веке. Не случайно мой отец, а за ним и я называли Лику «маркизой». Ее белые волосы контрастировали с тонким фарфоровым румянцем на лице и синими глазами. Помню на себе ее внимательный, оценивающий взгляд. Она посмотрела на меня как женщина на женщину. Тетка Татьяна рассказывала, что один раз Лика предложила ей: «Отдай мне Машу. Я сделаю из нее женщину». Моя кузина Маша была тогда еще девочкой.
У Трифонова в «Доме на набережной» Лика послужила прообразом матери Шулепникова, хотя и в виде смуглой брюнетки, а в автобиографическом «Исчезновении» уже показана такой, какой была, под именем Ванды:
«Ванда, конечно, сдала, располнела, но все еще красивая, милая, совсем седая, этакая маркиза восемнадцатого века. В тридцать семь лет вся седая! Но как всегда, как двадцать лет назад, поразительное равнодушие ко всему, что не касается ее личности. Точнее говоря, ее личной жизни. Какая-то совершенно ветхозаветная и наивная аполитичность. Ничем не интересуется, ничего не знает. Вся в мечтах, в глупостях. Дипломат задурил ей голову, обещал, что на будущий год поедут во Францию, поселятся на Лазурном берегу, и она ни о чем другом не может ни говорить, ни думать. Волнуется, что не пустят за границу, потому что у нее во Франции старшая сестра с матерью. Словом, Ванда это Ванда, птичка божья»[18].
В «Доме на набережной» описывается поездка матери Шулепникова – Лики – во Францию на встречу с сестрой через пятьдесят лет разлуки. Со слов самой Лики, эта история выглядела так. Когда она вышла из вагона на парижский перрон, к ней навстречу двинулась сгорбленная старушка, в которой она с трудом узнала сестру. Та все эти годы содержала русское бистро с блинами и икрой, где сама же все и готовила. Лика в Москве для таких дел всегда держала прислугу. Конечно, после этого Париж утратил для нее всякую привлекательность.
«Быть тебе поэтом!»
Когда разразилась война, старшего брата Георгия, Андрея, призвали в армию, где он вскоре погиб. В 1942 году Георгию исполнилось шестнадцать лет, и он по легкомыслию не явился по повестке на военный завод. За нарушение Указа о всеобщей обязательной трудовой повинности он получил два года принудительных работ. Заключение Георгий отбывал в Краснопресненской тюрьме в Москве. Позже он утверждал, что его первая тюрьма была самой ужасной. Надо отдать должное Лике: совестясь, что мало заботилась об Андрее, погибшем на войне в девятнадцать лет, и упустила Георгия, угодившего в тюрьму в шестнадцать, она предпринимала все, чтобы облегчить участь сына. Она регулярно носила ему передачи и добилась сохранения за ним московской квартиры, в которую, правда, все же подселили новых жильцов.
Через год с небольшим Георгия выпустили досрочно из-за слабого здоровья, но вскоре призвали в армию. Вернувшись с войны, он начал работать в дизайнерском бюро автомобильного Завода им. Сталина (сейчас Завод им. Лихачева – ЗИЛ) и брать уроки рисования у известного художника Дмитрия Моора. Но вскоре бывшим осужденным стали давать новые сроки. Его товарищей по работе арестовали, и Георгия вызвали в отдел кадров. Почувствовав опасность, он ускользнул с завода, без документов бежал из Москвы и начал бродяжничать. От отчаяния, голода и безденежья он в Ростове прибился к воровской шайке, где встретил знакомых по Краснопресненской тюрьме. Там он получил квалификацию майданника – вора в поездах, которая в целом отвечала его характеру – он любил приключения, путешествия, опасности. Любил «шататься» по миру:
Я б судьбу свою не досказал,
Если б я не вспомнил про вокзал!
Время беспокойное связало
Наши судьбы с суетой вокзала [19].
Началась воровская жизнь, описанная в трилогии «Блатной», «Таежный бродяга», «Рыжий дьявол», напоминающей приключения барона Мюнхаузена, всегда выходившего сухим из воды. Георгий часто вспоминал своего отца Евгения Трифонова. Тот тоже сначала связался с уголовниками, а в тюрьмах и ссылках занялся литературой (под именем Е. Бражнев):
«Там, на каторге, он начал писать и стал поэтом. Он создал книгу стихов «Буйный хмель», впоследствии принесшую ему известность и оставшуюся в литературе как своеобразный и, пожалуй, единственный в своем роде образец тюремной и каторжной лирики начала нашего века. Отдельные стихи на эту тему были тогда, конечно, не редкостью – они встречались у многих поэтов, но целая книга, специальный сборник, имеется только у него…
(И сейчас, когда я пишу эти строки, я думаю о том, как много общего в наших с ним судьбах! Мои скитания тоже ведь начались на юге, на Дону, среди ростовских бродяг и уголовников. И по тем же самым каторжным пересылкам, по тем же этапам прошел я в свое время! Одно и то же количество лет провели мы в тайге, и первый мой поэтический сборник, вышедший в Сибири, состоял в основном из стихов, написанных в заключении и в ссылке…)
Книга «Буйный хмель» создавалась свыше десяти лет – в лесных острогах, на завьюженных рудниках. И наконец, незадолго до освобождения (свободу отцу принесла амнистия, объявленная в честь трехсотлетия Дома Романовых) он высылает стихи в Питер, брату Валентину Трифонову»[20].
Отец оставался для Георгия главным авторитетом. Когда он наказывал сына за проказы ремнем, тот не обижался, если считал наказание справедливым. При этом отец наставлял его:
«– Вообще, не бойся битья. Не смей бояться. Помни – от этого не умирают.
И еще:
– Умей держать удар, принимай его без опаски. И уж если случится драка – не плачь, не беги. Отбивайся, как можешь. И самое главное, не бойся! Хитрить в схватке можно, трусить нельзя»[21].
Ксения, приемная мать Георгия, ужасалась и возмущалась. Ей казалось, что в мирное время это совершенно бесполезная наука:
«…Ты все меряешь своим прошлым, а оно, я уверена, не повторится! Поговорил бы лучше о книгах, о литературе.
– Что ж, – усмехался отец и легонько ладонью ворошил мои вихры, – можно и о литературе… Если сравнить ее с дракой, то возникает парадокс. Качества, необходимые в первом случае, абсолютно неуместны во втором; они как бы взаимно исключают друг друга. В драке нужны злость и хитрость, а в искусстве, в творчестве, наоборот, – доброта»[22].
Отец оказался прав, Георгию пригодилась эта школа. В тюрьме он знал, как за себя постоять. Тогда ему и дали кличку Чума. Он рассказывал, что в «блатном» мире кличка отражает либо внутреннюю суть человека, либо внешние особенности. А в нем бушевала дикая казачья кровь. Когда на него нападали, он становился «чумовым».
Прожив некоторое время в таборе с женой-цыганкой, обитая в «малинах», занимаясь поездными кражами, проведя пять лет в главных сибирских лагерях – на Колыме, на 503-й стройке Краслага (под Красноярском), в Норильске, Георгий полностью вписался в воровскую среду. Более того, он стал «вором в законе». Можно только догадываться, сколько пассажиров он надул и обворовал на вокзалах и в поездах, чтобы заслужить такой авторитет.
В тюрьме Дёмину приходилось скрывать свое истинное происхождение. Старый друг слепил ему нужную биографию: мать – проститутка, отец – профессиональный вор. Приходилось тщательно скрывать и то, что он служил в армии. Уважающий себя блатной никогда не должен был соприкасаться с властями, иначе доверие к нему утрачивалось. Тем не менее Дёмин выделялся из воровской среды начитанностью и литературными способностями. Он сочинил несколько блатных песен, которые распространились по всей стране. Уголовники, особенно бывалые, ценили его дар и даже «командировали» на международную воровскую конференцию во Львов. Один из них однажды строго пресек насмешки над его сочинениями:
«– Кончайте треп, жиганы, – сказал тогда Солома, – что вы во всем этом смыслите? – И строго из-под нависших бровей посмотрел на своих партнеров. – Ваше дело курочить замки. А литература – не про вас. Это работёнка особая, тонкая, непростая… И у поэтов всегда так бывает: начало трудное, но зато потом… Я это могу подтвердить. Все-таки я —…ценитель Есенина – знаю, что такое творческая жизнь!…И знаю этого пацана – как он сочиняет. И верю в него! Ведь не зря же вся босота – от Колымы до Черного моря – поет его песни… А это тоже что-нибудь да значит!
Вот какую речь произнес ростовский этот медвежатник! Хорошо он сказал, хорошо. Я посмотрел на него с благодарностью. С ним мне всегда было легко»[23].
В тюрьме Георгий, как и отец, занялся самообразованием и потянулся к тем, кто мог бы его чему-то научить. Так он познакомился с политическими заключенными. Среди них были врач Левицкий и литератор Роберт Штильмарк, написавший в лагере ставший в 1950-х годах бестселлером приключенческий роман «Наследник из Калькутты». Это были первые люди, распознавшие в Дёмине будущего литератора и давшие ему много полезных советов. Левицкий отправил сборник стихов Георгия через друзей в Красноярское отделение Союза писателей. Штильмарк подарил ему книгу об оформлении и редактировании газеты, сказав при этом: «Запомни, журналистика – это путь в литературу». Он оказался прав. Изучение этой книги сильно помогло Дёмину, когда он начал работать корреспондентом и ездить по сибирским городам собирать материалы.
Когда Дёмин освобождался из заключения, общая сходка – «толковище» – отпустила его из «кодлы», постановив: «Быть тебе поэтом!» Блатные уважали его талант и с интересом и участием ждали его творческого дебюта.
«Крадущийся во тьме на водопой»
Освобождение из лагеря в Советском Союзе не означало восстановления в правах. Бывшие заключенные не имели права селиться и даже появляться в 17 главных городах, а где можно было проживать, их не брали на хорошую работу. Выйдя из заключения в 1952 году, Дёмин получил направление на три года ссылки в Абакан, но, собираясь заняться литературой, в нарушение всех предписаний поехал в Москву:
Шумит столица. Кружится столица.
Так просто в этом сонме заблудиться.
Но словно лось, неведомой тропой,
Крадущийся во тьме на водопой,
Лишь дрожью сердца да чутьем ведомый,
Я выхожу к единственному дому.
Высокий дом. Я у его порога,
Как у подножья снежного острога.
Знакомый дом. Далекое окно.
Темно оно. Я не был здесь давно [24].
Бывшему блатному не так легко было стать советским писателем. Хотя Дёмин заявлял, что всего хотел добиться сам, он решил обратиться к своему кузену Юрию Трифонову, которого считал баловнем судьбы.
В чем Трифонову действительно повезло по сравнению с Георгием, так это с домашним воспитанием. Сначала им занималась мать – Евгения Лурье – интеллигентная и выдержанная женщина. К образованию она относилась очень серьезно: приобщала к чтению и рисованию, учила иностранным языкам, даже наняла немецкую бонну. Она любила театр и ставила со своими детьми – Юрием и Татьяной – театральные скетчи, ею самой написанные. Когда в 1937 году Валентина, а потом и Евгению арестовали, детей взяла под опеку строгая, дисциплинированная бабушка по материнской линии, убежденная коммунистка Татьяна Словатинская. Жизнь была скудной, но в ней существовал регламент, дети находились под постоянным присмотром. Благодаря этому они смогли окончить школу и поступить в институт.
Трифонову также рано повезло в профессиональном плане. После первого романа «Студенты» (1950) он в двадцать пять лет стал самым молодым лауреатом Сталинской (Государственной) премии. Многие коллеги и друзья завидовали. Он слишком быстро прославился и занял не по возрасту привилегированное положение. Он и так пользовался семейной дачей в Серебряном Бору в поселке старых большевиков, которую удалось сохранить после ареста отца, а после правительственной награды и вовсе зажил на широкую ногу.
С другой стороны, в отличие от Георгия, чей отец умер своей смертью, Юрия долго преследовала тень расстрелянного отца, а сам он считался сыном «врага народа». В 1951 году Трифонова чуть было не исключили из комсомола, что в те годы означало бы конец карьеры. При поступлении в Литинститут он схитрил, просто написав официальную дату смерти отца, не вдаваясь в подробности. Кто-то из недоброжелателей донес, что спровоцировало громкий скандал. Ему сильно потрепали нервы на комсомольском собрании и после несколько лет не печатали. Позже Трифонов рефлексировал по поводу анкеты:
«И еще: глубинным, тайным, каким-то даже чужим и оттого, наверное, истинным умом понимал, что та правда, которую требовалось написать, не была правдой. И обман, значит, не был настоящим обманом. Был всего-навсего обманом обмана. Это никому пока не известно, и, может быть, еще долго не будет известно, и ему самому известно не окончательно, но он чуял, что правда тут не простая, какая-то двойная, секретная»[25].
Страх утратить возможность писать и печататься преследовал Трифонова долго. Отпустило только в период «оттепели».
Юрий взялся помочь Георгию в литературных контактах и посоветовал начать писать прозу, используя богатый жизненный опыт. Как ни странно, Дёмину не приходила в голову столь простая мысль, но постепенно он оценил мудрость брата. Первую встречу представителей двух разных миров Дёмин описывал, фиксируя не без иронии бытовые детали.
«Немного передохнув и освоившись на новом месте, я начал действовать. И прежде всего поспешил навестить двоюродного своего брата – Юрия Трифонова – молодого преуспевающего прозаика. Об успехах Юры я узнал еще в Сибири, в экспедиции, – из московских газет… Однажды мне попалась заметка о том, что писатель Ю.В. Трифонов удостоен Государственной премии за роман о студенческой молодежи. И я подумал тогда – со смешанным чувством восхищения и легкой зависти: братишка не теряет времени даром! Он всегда жил правильно. Ему ничто не смогло помешать – ни террор, ни распад семьи, ни гибель наших стариков… братишка все это время спокойно учился, постигал премудрости, упорно писал. Не торопясь, шел к заветной цели. И вот, достиг ее наконец!
…Юра был на гребне, в расцвете – это чувствовалось по всему. Он жил в новом, недавно отстроенном «писательском» доме, имел свою машину, «Победу». И успел уже обзавестись семьей; был женат на Ниночке Н. – известной оперной певице (Нине Нелиной, моей маме. – О. Г.).
– Ой, как у вас голоса похожи! – сказала, всплеснув руками, Ниночка, – та же манера говорить… да и жесты… Но характеры – это заметно – разные. Что ж, мальчики, выпьем за вашу встречу!
Мы выпили. И потом – еще. И после третьего захода Юра заставил меня рассказать о себе. Рассказ был долгий. И когда он кончился, Юра заметил, задумчиво надув толстые свои губы, вертя в пальцах рюмку:
– Какой сюжет! Какая благодатная тема! Да ведь из этого можно сделать грандиозный роман.
– Ну уж и грандиозный, – усомнился я, – приключения, блатные авантюры, что в этом серьезного? Развлекательное чтиво… Почти что сказочка…
– Чудак, – усмехнулся Юра, по-прежнему играя рюмкой (рюмка была граненая, тончайшая, таящая в себе певучий хрустальный звон; впервые за много лет я ужинал среди крахмальных салфеток и хрусталя). – Чудак, ей-богу. Да ведь эти авантюры – твоя жизнь. Реальная, доподлинная – не высосанная из пальца! Такое «чтиво», такие «сказочки» обычно рождаются в кабинетах. Писатели творят их в муках, изощряются, изобретают ходы… А тут ничего не надо изобретать, только рассказывай. Рассказывай правду. Без фокусов, без литературных штучек. Куперу и Стивенсону, к примеру, без этих самых штучек обойтись было нельзя. У тебя перед ними великое преимущество. Так пользуйся этим. Эх, мне бы такой материал…
…Мне все время казалось, что он говорит со мною не всерьез – попросту успокаивает меня, тешит… В конце концов, что стоит ему – удачливому, добившемуся всех благ – подбодрить заблудшего кузена? Только потом осознал я его правоту, понял, в чем мое назначение. Только потом, спустя годы… тогда я не знал еще прозы, не дозрел до нее… И сильно мне мешал этот хрусталь – весь этот блистающий парадный антураж.
…С Юрой мы часто потом встречались и говорили о многом. Но этот наш разговор особенно мне запомнился. Ведь именно тогда, впервые, он натолкнул меня на мысль о биографической серии! Для того чтобы мысль эта созрела и обрела конкретное воплощение, понадобилось много времени; прошло почти двадцать лет. Но и сейчас (когда я пишу эти строки) я помню с поразительной отчетливостью – как если бы это было вчера – все детали того вечера, и общую атмосферу застолья, и Юрины суждения и советы».
В тот же вечер Георгий сообщил Юрию, что приехал в Москву нелегально. Трифонов сказал: «Ерунда, ты только не трепись!» И, поворотившись к Ниночке – добавил:
– Знаешь, он чем-то мне напомнил сейчас наших отцов. Когда-то они вот так же воротились из Сибири – один из ссылки, другой с каторги, – и поначалу жили нелегально, прятались, готовились к перевороту…»[26].
Нарушение паспортного режима ерундой вовсе не являлось. Сосед по московской квартире написал донос, и Георгия задержали. В доносе еще указывалось, что в столе у него лежит финский нож, за хранение которого грозил срок до двух лет. К счастью, мать Георгия Лика, убираясь в его комнате, забрала «финку» от греха подальше и тем спасла сына от очередного ареста. В отделении капитан милиции, обращаясь на «ты», с удовольствием перечислил ему список старых и новых грехов: «Он оперся о стол локтями, сложил кисти рук и начал перечислять – поочередно загибая пальцы:
– Белогвардейская родня – раз. Уголовное прошлое – два. Мы запросили Центральный тюремный архив и знаем теперь всю подноготную… Ты ведь кто? Майданник, поездной грабитель. И к тому же рецидивист. Неоднократно судимый – это три… Вот, таков общий фон! Ну и на этом фоне – твое последнее деяние. Вместо того, чтобы после лагеря прибыть, как положено, на место поселения, ты что сделал? Скрылся, бежал. И затем появился в Москве – в режимном городе – нелегально, без прописки. Таким образом, ты нарушил сразу два пункта в существующем законодательстве. Сразу два!»[27]
Юрий Трифонов. Москва, начало 1950-х гг.
Георгий Трифонов с матерью Ликой. Москва, 1952 г.
На Георгия завели дело, и ему грозил новый срок. Он попробовал вывернуться, делая по-блатному «голубые глаза», то есть врал «на голубом глазу». Но выручила его все-таки опять мать:
«И, войдя в полутемный, сумрачный кабинет следователя, я с ходу – с порога – начал ерничать, кривляться; мне нужно было задать тон, создать подходящую атмосферу.
– Бонжур, гражданин начальничек, – как спалось? Мне, например, – плохо. Я же понимаю, зачем вы меня вызываете. Но предупреждаю сразу, бейте не сильно! У меня от битья выпадает кишка… Я только ласку принимаю, только ласку! Мне ее с детства не хватало. Моя несчастная, бедная, глупая мать…
И тут я увидел мою мать. Она сидела сбоку от стола – у стенки – в каком-то тигровом плаще, с огромной лакированной сумкой на коленях. Рядом с ней помещался незнакомый мне военный, в полковничьих погонах. Оба они поворотились теперь ко мне. И во взгляде матери я уловил изумление.
Капитан Прудков – он стоял в глубине комнаты, покуривая и теребя усы, – сказал, прерывая мою тираду:
– Бонжур, бонжур! Настроение, я вижу, переменилось. Что ж, это неплохо. Тем более что и обстоятельства тоже меняются…
Мать поднялась медленно – шагнула мне навстречу. Лицо ее задрожало, губы поджались, кривясь. Сейчас же полковник, вскочив со стула, проговорил, учтиво тронув ее за локоть:
– Успокойтесь, прошу вас! Все ведь уже улажено. Остались небольшие формальности – они не займут много времени. Я сам за всем прослежу. Можете так и передать Никулынину.
Затем он быстро подошел к Прудкову – о чем-то быстро, коротко потолковал с ним. И удалился, поскрипывая сапогами.
– Ну, здравствуй, непутевый, – сказала мне мать.
– Здравствуй, – сказал я. – Вот не ожидал!
– Ты какой-то странный сегодня. – Она внимательно оглядела меня. – Что с тобой?
– Тут поневоле станешь странным, – проворчал я, пожимая плечами. – Еще бы! Схватили, кинули в камеру. Мотают новый срок…
– Больше уже – не мотают, – сказала мать. И всхлипнула, уронив на плечи мне руки. – С этим кончено… С этим кончено… Ты – свободен.
– Свободен?
– Да, да!
– Так чего же ты плачешь?
Я сказал это хрипло, с перехваченным горлом. И почувствовал вдруг, что у меня самого как-то странно защипало в глазах…»[28].
«Судьба уготовила мне иные пути»
Избежав ареста, Дёмин решил больше не испытывать судьбу и отбыть в Абакан в назначенную ссылку. На вокзале Юрий Трифонов передал ему рекомендательное письмо от поэта Григория Поженяна, который просил бывшего однокурсника по Литинституту, иркутского журналиста, помочь Дёмину напечататься. Поэтому в дороге Дёмин не сделал пересадку в Красноярске, а поехал дальше в Иркутск. Появившись в редакции газеты, он выдал себя за московского автора, приехавшего в Сибирь «за романтикой». Ему поверили, но после первой же публикации на адрес редакции пришел положительный отзыв из лагеря под Ангарском:
«Привет, шарамыга!
Вся наша кодла в восторге. Мы прочли твои куплеты в газете и рады, что ты, наконец, раскрутился, победил и сумел доказать этим б…ям, фрайерским этим мордам, что настоящие урки тоже не лыком шиты, и талантов у нас навалом, и культуры то же самое, хватает, – хоть отбавляй. И вот это мы разъяснили начальнику режима, и он, гад ползучий, стушевался, аж позеленел. Он ведь тебя знает, помнит еще по штрафняку на Курейке. И он сказал: не может того быть! А мы ему, ублюдку, сказали: вот, гляди! И потом смеху было на весь барак… А куплеты у тебя складные. Не хуже Пушкина. Так что, давай, держись, и шуруй в том же духе!»
Подписи под текстом не было. (Да она и не требовалась – я сразу узнал старых своих друзей!)»[29].
Газета была партийным органом, в котором публиковали только проверенных товарищей. Письмо прочли все, включая главного редактора, и Дёмину пришлось пренебречь гонораром и незаметно отретироваться.
С критическим опозданием, чреватым объявлением в республиканский розыск, Дёмин прибыл в Абакан, где его, как ссыльного, определили на самую низовую работу – лесорубом в район Восточно-Саянского хребта. Там он задержался недолго, и начались его сибирские скитания. Он брался за любую, самую диковинную работу: отбивал чечетку и исполнял под гитару свои песни, работал в театре ассистентом гипнотизера, там же был гримером, нанимался матросом, был директором сельского клуба.
После смерти Сталина объявили амнистию, и с уголовников снимали судимости. Дёмин начал жизнь с чистого листа. Он стал работать журналистом поочередно в Абакане, Тайшете, Кызыле, публикуя стихи и очерки на самые разные темы: об урожае, о религиозных сектах, о сибирских реках Енисее, Ангаре, Лене, о встречах в тайге. О себе Дёмин написал:
«…наконец-то занялся тем, к чему меня всегда влекло, что меня искренне интересовало. А более всего интересовала меня история, этнография, фольклор. И сейчас я думаю, что в этом-то и заключалось мое настоящее призвание. Однако судьба уготовила мне иные пути. Совсем иные – путаные. Трудные, ведущие непонятно куда…»[30].
В то время как в Москве Трифонов искал свою тему в литературе, Георгий пробивался в Сибири, что стоило ему еще больших усилий:
«Время гнуло нас, пригибало к земле. И трудно, очень трудно было тогда разобраться в жизни и в себе. Мы оба с ним метались в исканиях. Конечно, каждый по-своему. И нашли себя не сразу. У него это случилось после успеха и произошло в тиши. Ну а мне с самого начала выпала другая карта – крестовая масть.
Крестовая масть; казенный дом и дальние дороги… Бродяжья тоска и вечная бездомность…»[31].
Редактор одной газеты заметил одобрительно: «У тебя хорошее перо». Но чтобы закрепиться на одном месте, только этого было недостаточно. Необходимо было соответствовать всем писаным и неписаным нормам поведения, что Дёмину давалось хуже всего. Рано или поздно он попадал в какую-нибудь историю, после чего был вынужден менять работу. Например, он собирал материал о шаманах и для этого присоединился к геологической партии, располагавшей своим транспортом. Экспедиция из алтайской тайги напрямую проследовала в Монголию, и пограничники пропустили всех по коллективному предписанию. По возвращении начальник отряда написал рапорт не только о самовольном пересечении Дёминым государственной границы, но и о его контактах с буддийскими монахами и рассуждениях о Библии, после чего ему вменили в вину пропаганду религии. После таких сигналов приходилось срочно исчезать, путая следы.
Сам Георгий считал, что ему ни в чем никогда не везло, поэтому и «в лагере не перепадало мясо в супе». В одной сибирской газете его даже определили в «редакцию неудачников», но и оттуда он был вынужден скоро уйти. Однажды он нанялся на китобойное судно. Плавание шло безрезультатно, и по суеверию матросов, следовало найти и ссадить на берег неудачника. Георгий все понял и при первой же возможности списался с корабля. Его никто не удерживал.
Правда, при всех неудачах в некоторых вопросах Георгию, безусловно, везло. Он пользовался успехом у женщин. Действие своего мужского обаяния он обнаружил в лагере:
«В моей жизни неожиданно началась новая полоса: мне вдруг стало везти на женщин. Раньше я как-то не общался с ними, не сталкивался вплотную, да и не особенно стремился к этому. Женщины казались мне (вероятно, по аналогии с матерью) существами странными, лукавыми, абсолютно чуждыми мне во всем. Теперь же все изменилось. Я словно бы открыл для себя новый мир! И мир этот оказался вовсе неплох…»[32].
Женщины часто помогали ему в жизни и давали поэтическое вдохновение. Одно из стихотворений лирического цикла Дёмин посвятил редактору иркутской газеты Ирине, которая организовала его первую публикацию:
Папиросы, Диккенс, крепкий чай.
Тишина. А за окном ненастье.
В форточку, распахнутую настежь,
Хлопья залетают невзначай.
Снег валит. И вдруг, сквозь свет лиловый,
Возникает город тополевый.
Много лет прошло, а вот, поди же,
До сих пор я мост иркутский вижу!
В хлопьях белых, в тополиной вьюге,
Сколько раз стояли мы вдвоем.
Говорили – каждый о своем.
Думали упорно друг о друге…
Ветер был. Он бился о железо.
Воду волновал у волнореза.
И была тревожно-холодна
И ясна ангарская волна…
И бела была твоя рука.
Пухом, опушенным у виска,
Снежным нежный завиток казался.
Ты сказала:
«Позвоню с вокзала».
И ушла. И не было звонка.
Вот мне и остались по ночам —
Папиросы, Диккенс, крепкий чай.
Что еще? Тот мост, твои слова…
Ты ушла… А может, ты – права?
И, лицом прижавшись к мокрому стеклу,
Именем твоим я окликаю мглу [33].
«Мишаня»
Издав в Сибири две книги, Георгий вновь приехал в Москву уже «на белом коне». В 1964 году его приняли в Союз писателей СССР. В Москве он женился на Майе, у которой уже была дочь, и переехал к ней жить. До этого ему приходилось кочевать от одних родственников к другим. Его бывшему соседу все же удалось лишить его московской жилплощади. Гоша удочерил Майину девочку и зажил нормальной семейной жизнью. Именно в этот период мой отец с ним часто виделся, он вместе с женой Майей бывал у нас дома.
Об этом периоде вспоминал его приятель Станислав Куняев:
«Я вернулся в Москву из Тайшета в 1960 году и начал работать в журнале «Смена». Там и познакомился с Мишей Дёминым, Мишаней, – сутуловатым, рано полысевшим человеком, с замашками профессионального блатного, у которого за пазухой был целый ворох смешных, скабрезных и печальных историй, связанных с воровской жизнью, с пересыльными пунктами Сибири и Востока, с Норильском и Тайшетлагом. Еще работая в Тайшете, я знал, что где-то в Абакане, на другом конце строящейся магистрали Тайшет— Абакан, живет поэт с загадочной и романтической судьбой: мы тогда уже начинали печататься в сибирской прессе, слыхали друг о друге еще до встречи в Москве и встретились как старые знакомые в коридорах столичного журнала, куда устроился работать и Мишаня… Был он человеком открытым, контактным и бесцеремонным.
– Старичок, привет! Слыхал я о тебе в Абакане, ну, пошли куда-нибудь, за родную Сибирь-матушку примем по сто пятьдесят!
Мишаня приходился двоюродным братом известному писателю Юрию Трифонову – отцы их, донские казаки, были родными братьями, и оба, как весьма заметные военачальники времен гражданской войны, занимали высокие посты в сталинское время… В 1937 году одного расстреляли, другой умер от инфаркта.
Целеустремленный Юрий Трифонов в послевоенное время выбился в писатели, стал одним из самых молодых лауреатов Сталинской премии за роман «Студенты» – сын «врага народа»! – а бродяга и авантюрист Мишаня пошел по «блатной линии», но пристрастился в лагерях к стихотворчеству, и потому мы встретились в «Смене». Несколько лет подряд мы жили обычной жизнью провинциальных поэтов в Москве, самоутверждались, бражничали, дружили, словом, жили как люди…»[34].
Георгия в семье все любили. В рассказе «Серое небо…» Юрий Трифонов написал: «…и была какая-то другая сила, заставлявшая меня его любить». Вторая жена Трифонова, Алла Павловна Пастухова, на мой вопрос, любил ли отец Гошку, отвечала: «Любил в той мере, в какой был на это способен». При этом они относились друг к другу несколько ревниво. Юрий был более успешным, правда отчасти благодаря матери, бабушке и наставникам из литинститута, тогда как Георгий всего добился сам, без чьей-либо поддержки. Он и образование получал не дома, а в тюремной камере, стихи писал на лесоповале. Юрия восхищала авантюрность и раскованность Гошки, его дар рассказчика, которым сам не обладал.
Моя тетя Татьяна – строгая, немногословная, не показывавшая своих эмоций женщина, характером похожая на свою «железную» бабушку Словатинскую, – всегда светлела лицом, когда речь заходила об ее двоюродном брате, и была готова оказать ему любую услугу. Именно она встречалась с женой Георгия Майей, чтобы помочь в заочном расторжении их брака в Москве. Ей принадлежала оценка литературного труда Юрия и Георгия Трифоновых: «Оба писали прекрасно. Но Юрий был профессионалом, а Гошка – любителем». Надо иметь в виду, что Татьяна всегда ставила своего брата выше других современных писателей.
Юрий Трифонов и Михаил Дёмин. Москва, 1960-е гг.
Однако положиться на Георгия было трудно. Он легко давал обещания, но редко их выполнял. Чего стоили его уверения, что он привезет из Сибири и оденет в меха – соболя, песца, лисы, куницы – всю женскую половину семьи Трифоновых! Конечно, дело до этого никогда не доходило. Он мог обмануть, мог даже и украсть, что отражено в повестях Трифонова. Но в семье его все равно любили. Младшая сестра Сонечка так мне и сказала: «Как же можно было его не любить?» И добавила: «Он никогда никого ни о чем не просил, но и сам никому ничего не делал».
Георгий растрогал меня после смерти мамы, подарив лично мне огромную раковину со старинной камеей. Возможно, эта камея была дореволюционной и принадлежала его матери – «маркизе» Лике. Своим подарком он выразил свое участие, я это запомнила. А после первой поездки в Париж он просто завалил меня дарами – вещами своей племянницы, дочери Пуппи. Привез он мне и ее фото, на котором она выглядела настоящей красавицей с голубыми глазами и длинными русыми волосами. Как русалка Марины Влади. Я понадеялась, что теперь так всегда и будет.
«Куда пускают по выбору»
В 1960-х годах Советский Союз разрешил своим гражданам навещать родственников за рубежом. Лика, посетив сестру в Париже, договорилась с ней, что та пригласит и Георгия, как племянника. Осенью 1967 года Георгий отправился во Францию, откуда вернулся под Новый год. 6 января 1968 года Трифонов написал своему другу драматургу А. Гладкову:
«…31 декабря вернулся мой братец Гошка из Парижа, где пробыл 3 месяца. Надо быть Гошкой, чтобы так прекрасно распорядиться таким огромным сроком. Он говорит, что Парижа по-настоящему не видел, а провел все эти дни среди русских «бывших» эмигрантов. Каждый вечер в кабаках. Приехал худой, больной, измученный. Говорит, что поругался с родственниками, бывшими монархистами, кадетами, черносотенцами и пр. Говорит, что все донские русские в Париже – страшные антисемиты. Только он и слышал: «жиды», «жиды». Там есть музей «казачья лейб-гвардия», куда пускают по выбору. Наш консул сказал с сожалением Гошке – «нам туда пути нет». Гошку пустили, так как там висят портреты его предков со стороны матери – Денисовых-Орловых. Старичок, генерал Позднышев, давал объяснения. (Генералом стал в Париже, у Деникина был не то капитан, не то полковник.) Рассказывает Гошка удивительно много интересного. Его тетка, содержательница бистро с русской водкой и закуской, и ее дочь – Гошкина кузина – читали и воспитывались на произведениях Растопчиной и Краснова (Хемингуэя, например, ни та, ни другая не читали, о современных русских писателях не знают).
Трижды встречался Гоша с Б. Зайцевым. Тот подарил ему книгу. Словом, в руках у моего брата – клад! Но он, черт дурной, ничего не напишет. А ведь можно было бы какую книжищу отгрохать: от 1918 года, Новочеркасск, Деникин, Ростов, Думенко, Буденный, бегство, Париж, жиды, тоска, нищенство, война, немцы, умирающие генералы, офранцуженные дети, бистро, всеобщее забвение… В гостях у Тошкиных родственников собралась следующая компания: граф Шувалов, князь Андроников, княгиня Голицына и т. и. публика. Гошка говорил, что он их перевоспитывал. Кое-что он рассказал о похищении Кутепова.
– А ихний папаша был на стороне красных… – щелкнув каблуками, доложил старичку Позднышеву другой старичок, в меньшем чине…
Боюсь, что все эти рассказы так и сгинут за столиками в ЦДЛ.
Плохо, что Гошка вдребезги разругался со своей теткой, уезжая…»[35].
В своем дневнике, мне было тогда шестнадцать лет, я тоже отразила это событие:
«31.12.1967
Вчера должен был приехать из Парижа Гошка. Папа с Майей поехали в Шереметьево. Ждали до часу ночи. Самолет застрял в Ленинграде. Приехал сегодня утром из Ленинграда на поезде в то время, как Майя поехала встречать его на аэродром. Приехал с флюсом. Папа с ним разговаривал по телефону. Сказал, что очень устал, ничего не успел посмотреть, перессорился со всеми русскими (они – антисемиты). Я тете Жене (Евгении Вахмистровой. – О. Г.) рассказывала, она хохотала».
Позже выяснилось, что Георгий делал всем «голубые глаза». На самом деле он завел в Париже интрижку с кузиной Пуппи по линии тетки, пригласившей его во Францию. Пуппи была разведенной, одного с ним возраста, имела дочь. Они договорились, что вскоре он опять приедет во Францию и останется с ней. Но об этом Георгий не сказал никому ни слова – ни брату, ни жене с приемной дочкой, ни друзьям. Наоборот: «вдребезги разругался со своей теткой, уезжая», «поругался с родственниками, бывшими монархистами, кадетами, черносотенцами», рассказывал, «что он их перевоспитывал», то есть показал себя политически грамотным, морально устойчивым, как и подобало советскому писателю. Тем не менее Юрий Трифонов отметил в дневнике:
«…Гошка нашел клад, а рассказывает о кабаках, о бл…ях. Иногда смешные истории… Гошка – худой, бледный, измученный, и какая-то затаенность. Готовность к прыжку. Мне знакома эта уголовная затаенность в нем»[36].
Куняев, друживший с Дёминым, тоже отметил перемену, происшедшую с ним после поездки в Париж:
«С помощью Юрия Трифонова, поручившегося за него, Мишаня съездил во Францию. Вернулся каким-то другим: обалдевшим, молчаливым, замкнутым. Через год-два поехал к кузине во второй раз… и не вернулся! Это, пожалуй, был первый «невозвращенец» из писательского клана»[37].
Вторая супруга Юрия Трифонова Алла Пастухова, редактор серии «Пламенные революционеры» «Политиздата», рассказывала мне, что вскоре после приезда Георгия из Парижа к нему в Москву приезжала Пуппи. Юрий Трифонов пригласил всех в ресторан «Арагви». Ничего не подозревающая Майя, жена Георгия, пыталась во всем подражать модной француженке. Вообще Георгий Алле не нравился: имел блатные манеры, был слишком развязен, сразу переходил на «ты», ко всем мужчинам обращался «старик». При этом она сразу догадалась, что у Георгия и Пуппи завязались отношения. Своими наблюдениями она поделилась с Трифоновым, но отец ей не поверил. Однако она оказалась права.
Через несколько месяцев Георгий снова собрался во Францию. При посредничестве Аллы он договорился с «Политиздатом», что напишет книгу о парижском периоде эмиграции Ленина, а по рекомендации Юрия взял писательскую командировку для сбора материала. В конце 1968 года, когда мы были на даче в Красной Пахре, по «вражеским голосам» объявили, что писатель Юрий Трифонов попросил политического убежища во Франции. (Как известно, Георгий и Юрий – одно и то же имя, поэтому неудивительно, что западные радиостанции их перепутали.) Помню, какой возник переполох. Хотя после ввода войск в Чехословакию в августе 1968 года Георгий часто повторял: «Здесь нечем дышать», никто не предполагал, что дело зайдет так далеко. И вообще к этому никто не был готов, так как до Дёмина «писателей-невозвращенцев» не было. Особенно досталось моему отцу, давшему за него поручительство. Его вызывали в инстанции, аннулировали уже согласованные заграничные командировки и сделали «невыездным»:
«В конце 1968 года Г.Е. Трифонов, двоюродный брат Ю. Трифонова, находясь в туристической поездке во Франции, принял решение не возвращаться на родину. Немедленно последовала реакция КГБ. Его (Трифонова. – О. Г.) не пустили за границу, на международные спортивные соревнования».
В. Кардин: «После 1956 года анкетная дискриминация выглядела особо изощренным издевательством, Ю. Трифонову надлежало теперь отвечать не за отца, но за двоюродного брата. Приятели успокаивали, как умели, уверяли: через год-другой пустят…»[38].
Отъезд Георгия явился для Трифонова вторым тяжелым ударом после смерти жены Нины Нелиной в 1966 году. Они с Георгием хорошо понимали друг друга, у них было общее детство, они одновременно потеряли отцов, пережили общую трагедию. Трифонов всегда старался ему помочь, а тот уехал, не простившись, не сказав ни слова, как бы «воткнул нож в спину». К тому же отец понимал, что, скорее всего, они больше никогда не увидятся. Для него это была большая потеря. Кроме того, Георгий крепко подвел его с Аллой. Конечно, жена Дёмина Майя испытала еще больший шок. Похожие чувства разделяли и друзья. Куняев написал: «Я переживал утрату Мишани, как личную драму».
В апреле 1970 года Трифонова все-таки послали в Монголию, возможно, полагая, что там уж он точно не захочет остаться. Помню, отец, усмехаясь, вручил мне по возвращении привезенные оттуда махровые полотенца, которые тогда были у нас в дефиците. И написал о Монголии рассказ «Ветер» (1970). Когда писал, видимо, думал о Гошке, ведь тот однажды самовольно отправился в Монголию из Тувы. Георгием была навеяна атмосфера рассказа: герой задыхался в пустыне, ему не хватало воздуха, он пил валидол (вспоминались слова Гошки: «Здесь нечем дышать»). В конце рассказа старый монгол говорит многозначительно: «Здесь недостаток кислорода. Сначала все задыхаются, а потом привыкают»[39].
Мне всегда обидно, когда Дёмина воспринимают только как «писателя-невозвращенца». Прежде всего, он человек трагической судьбы, с юности живший под дамокловым мечом, опасаясь ареста в любой момент. Однажды осознав, что его имя включено в «черный список» и за ним повсюду следует объемистое досье, он нигде не чувствовал себя в безопасности. Поэтому желание эмигрировать возникло у Дёмина давно. У него было несколько возможностей, но его удерживала мечта стать писателем, кажущаяся осуществимой только в России:
«Вот уже третий раз в жизни вставала передо мною проблема бегства, проблема эмиграции. Судьба упорно и повсюду подсовывала мне этот шанс! Она как бы искушала меня… Впервые это произошло давно, во Львове, у западных границ отечества. Затем – в сибирской тайге, у монгольских рубежей. И вот теперь – опять. И тоже у границы, на самой крайней, восточной точке Азиатского континента. Я пересек – из края в край – всю свою страну (а это, как-никак, одна шестая часть света!). И много перемен случилось за истекшие годы, а проблема бегства так и осталась – мучительной, трудной, больной… И всякий раз, сталкиваясь с ней, я безотчетно колебался, и в самый последний момент – отказывался, выходил из игры.
Сейчас я, наконец, сумел полностью разобраться в внутренних своих противоречиях. Конечно, мне очень хотелось увидеть мир, пошляться по планете! Но беда в том, что все варианты, предлагаемые мне, не были «чистыми». Старый мой приятель, Копченый (помните его?), был политический авантюрист, а Стась – авантюрист полууголовный. Первый имел дело со всякими разведками, второй же – с браконьерами и контрабандистами… А я не желал «нечистых» путей! Я действительно устал от дерьма. Ну, а для новых, других путей сам еще был не вполне пригоден… Мне еще предстояло найти себя. Сделать себя! И осуществить это я конечно же мог только здесь, на суровой своей земле. На родине.
На родине, которая, кстати, никогда не была ко мне добра. Которая вечно меня отвергала, преследовала и, в общем, сама принуждала к бегству, толкала – прочь, за рубеж…»[40].
В конце концов, именно мать Лика подтолкнула его к отъезду, помогла Дёмину выполнить задуманное, договорившись с сестрой о приглашении во Францию. Не обязательно, что детали были с ней обговорены, но давний план Дёмина реализовался. При этом остались и некоторые вопросы.
Как мог в советское время человек с криминальной биографией получить разрешение на выезд за рубеж, к тому же в капиталистическую страну – да еще дважды в одну и ту же в течение одного года?
Почему Дёмин вернулся из первой поездки, если хотел эмигрировать? Зачем нужно было сложно организовывать повторный выезд с вовлечением кузена, его жены, «Политиздата» и Союза писателей? И почему в автобиографических произведениях Дёмин писал, что остался во Франции сразу после первой поездки, навещая родственников как турист (в частности, в эпилоге «Рыжего дьявола»)?
С какой стати Дёмин, навещавший в Париже родственницу-политэмигрантку, вел с консулом доверительные беседы о посещении закрытых белогвардейских клубов, когда тот посетовал «нам туда пути нет»? Как осмелился советский турист, впервые попавший за границу, обсуждать свои нежелательные контакты с аккредитованным дипломатом?
В свои романы (прежде всего «Рыжий дьявол»), написанные на Западе, Дёмин вставил множество своих очерков из сибирских газет. Вряд ли эти периферийные многотиражки поступали во французские библиотеки, и вряд ли оскорбленная жена стала бы с риском для себя пересылать их в Париж. Или Дёмин вывез архив с собой? Тогда каким образом? И не за ним ли он вернулся в Москву из первой поездки?
«Живу я на дурацком Западе»
Жизнь Георгия на Западе складывалась не совсем гладко. Зарабатывал он нерегулярно, хотя ему удалось написать и напечатать автобиографическую трилогию «Блатной», «Таежный бродяга» и «Рыжий дьявол», впоследствии переведенную на несколько языков. Первые годы он работал на радио «Свобода», но потом оттуда ушел. С Пуппи Дёмин тоже что-то не поделил. Он говорил, что она его обворовала, присвоив его гонорары. За это он ее якобы побил, но деньги обратно не получил. Она утверждала, что он прокутил ее бистро. Зная Георгия, я склоняюсь ко второй версии, но, возможно, правда где-то посередине.
В архиве Трифонова сохранились два письма Георгия из Парижа без даты, посланные из предосторожности с оказией. Одно адресовано лично ему, второе некоему Борису, другу Георгия по Абакану, но оно осталось у Трифонова (видимо, адресата не нашли). Сопоставляя факты, эти письма можно датировать 1973 и 1974 годами:
«Париж, весна 1973?
Дорогой Юра!
Пользуюсь случаем для того, чтобы черкнуть тебе пару строк. В общем, живу я на дурацком Западе – как на чужой планете. Скучаю по Москве, по Сибири, пишу свой роман (к зиме он, очевидно, выйдет – в Германии[41]), шляюсь по парижским кабакам – ну и, в принципе, все. Друзей у меня здесь почти нет. Да их, в сущности, нет ни у кого. Знакомых – хороших – тоже мало. Со старой эмиграцией я рассорился начисто. А с новой (с такими, например, как Кузнецов[42]) сближаться сам не хочу. Вот такие дела, брат. Скучные дела. Все мои иллюзии по поводу свободного мира давно развеялись, и теперь я вижу, что все в этом мире – дерьмо.
От Пуппи я давно ушел: не выдержал б…детва и хамства. С ее семьей и с их окружением порвал решительно; тут ведь тоже у меня были иллюзии… Я думал, что найду интеллигенцию, голубую кровь, благородство – а попал в окружение монстров. Это, друг мой, среда жутковатая… Особенно – наши, донские. Ведь они служили у немцев, все прогнили, живут без чести и совести. И, кстати, лютой ненавистью ненавидят Россию и всех нас – советских. Кто бы ни был приехавший из Советского Союза, – для этих ублюдков человек чужой, ненавистный, подозрительный, при всех обстоятельствах – «советский». Ты не представляешь, в какой мир вражды и сплетен попал я! Да и каждый попадет, в принципе, в такую ситуацию… Прискорбно, что мы – живя в России – не знаем, не осознаем всего этого. Во всяком случае, я никому из московских моих друзей и знакомых не советовал бы бросать родину. На благословенном этом Западе хорошо себя чувствуют беглецы типа Кузнецова – спекулянты, подонки и мелкие жулики. (Хотя и он, судя по всему, тоже мечется и по-своему тоскует.)
Тем не менее я выбор сделал – и назад уже не вернусь. Советский режим – это ведь мафия. А я ее законы знаю. Знаю, что мафия безжалостна и никому не прощает отступничества. Когда-то я участвовал в «сучьей войне», а теперь вот ссучился сам. А может, и нет – не ссучился… Но все равно: возврата мне нету.
Хотелось бы как-то наладить связь с тобой – переписываться хоть изредка… Но не знаю, как это сделать. Больше всего я боюсь повредить тебе.
Передай привет всем нашим, а также нашим общим друзьям: я никого не забыл, вспоминаю обо всех часто. И, в сущности, только сейчас начал понимать, как ужасно жить без родных, без близких и друзей. Если ты видишься с Майей – поклонись ей от меня. Я виноват перед ней, и знаю
