Я не дома, не города житель,
не живой и не мертвый — ничей:
я живу между двух перекрытий,
в груде сложенных кирпичей...
В подвалах их мышей и кошек нет,
На их карнизы не садятся птицы,
И равнодушно пропускают свет
Их четкие квадратные глазницы…
Этот год нас омыл, как седьмая щелочь,
О которой мы, помнишь, когда-то читали?
Оттого нас и радует каждая мелочь,
Оттого и моложе как будто бы стали.
Научились ценить все, что буднями было:
Этой лампы рабочей лимит и отраду,
Эту горстку углей, что в печи не остыла,
Этот ломтик нечаянного шоколаду.
Дни «тревог», отвоеванные у смерти,
Телефонный звонок — целы ль стекла? Жива ли?
Из Елабуги твой самодельный конвертик, —
Этих радостей прежде мы не замечали.
Будет время, мы станем опять богаче,
И разборчивей станем, и прихотливей,
И на многое будем смотреть иначе,
Но не будем, наверно, не будем счастливей!
Ведь его не понять, это счастье, не взвесить.
Почему оно бодрствует с нами в тревогах?
Почему ему любо цвести и кудесить
Под ногами у смерти, на взрытых дорогах?
С воздушной волною в ушах,
С холодной луною в душе
Я выстрел к безумью. Я — шах
И мат себе. Я — немой. Я уже
Ничего и бегу к ничему.
Я уже никого и спешу к никому
С воздушной волною во рту,
С холодной луной в темноте,
С ногою в углу, с рукою во рву,
С глазами, что выпали из глазниц
И пальцем забытым в одной из больниц,
С ненужной луной в темноте.
На улицах такая стынь.
Куда ни глянь — провозят санки.
На них печальные останки
Зашиты в белизну простынь.
Скользит замерзших мумий ряд.
Все повторимо в этом мире:
Песков египетских обряд
Воскреснул в Северной Пальмире.
Этот год нас омыл, как седьмая щелочь,
О которой мы, помнишь, когда-то читали?
Оттого нас и радует каждая мелочь,
Оттого и моложе как будто бы стали.
Возвратный глагол оставлен Гором без объекта: объект уничтожен чудовищем блокады. В этих стихах вместо Другого чаще всего зияет пустота, и именно эта пустота, надо полагать, явилась главным объектом наблюдения поэта/летописца. Именно Гор с наибольшей последовательностью из известных нам блокадных авторов заявил, что именно пустота, отсутствие, исчезновение является центральным результатом блокадной катастрофы. Мы можем увидеть в Горе то, что видеть нам труднее, страшнее всего: ничто.
Задумаемся о сходствах и различиях между двумя самыми «отвратительными», шокирующими, расстраивающими, если угодно, скандальными блокадными поэтами: Гором и Зальцманом. По понятным причинам (идеологически и психологически близкие, они пишут одну реальность) их сюжетика часто пересекается: блокадные преступления, блокадные недоступные откормленные прелестницы, блокадная недоступная еда. Однако если у Зальцмана эти предметы изображаются четко, насмешливо и всегда извне, у Гора «с кадром» происходит нечто странное.
Железные фашисты
Штурмуют мертвецов.
Но Росси и Кваренги
Не двигаясь, стоят,
Как ровные шеренги
Муштрованных солдат. <…>
И встали ровным строем
Прекрасные дома:
Пускай у них конвоем
Сибирская зима.
Все рушится, а Татьяна Гнедич строчит и переплетает сонеты, заключает руины в корсеты и корсажи строф с опоясывающей рифмовкой. Тут, собственно, и происходит то самое Возвышенное: видение ужасного как прекрасного, невозможность оторвать глаза от ужасного, влечение к нему.
Но в процессе такого перестраивания происходит обезболивание: все эти октавы, сонеты, безупречные здания безупречного города не знают боли — и таким образом не дают знать ее пишущей.