Девятый всадник. Часть 2
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Девятый всадник. Часть 2

Дарья Аппель

Девятый всадник

Часть 2






16+

Оглавление

  1. Девятый всадник
  2. ЧАСТЬ 2. Межвременье
    1. Пролог
    2. Глава 1
    3. Глава 2
    4. Глава 3
    5. Глава 4
    6. Глава 5
    7. Глава 6
    8. Глава 7
    9. Глава 8
    10. Глава 9
    11. Глава 10
    12. Глава 11
    13. Глава 12
    14. Глава 13
    15. Глава 14
    16. Глава 15
    17. Глава 16
    18. Глава 17

ЧАСТЬ 2. Межвременье

Пролог

СR. Декабрь 1838 г., Флоренция

История приходит и уходит, завершается очередной круг. Мы всего лишь пешки перед нею. И вспомнилось мне то, что произошло лет 500 назад, в страшное и прекрасное Средневековье.

…Магистр Жак де Моле, некогда возглавлявший могущественный Орден, был обвинен во множестве богомерзких поступков. Так, государь Франции Филипп IV, прозванный le Bel (sic!), укреплял единство своего королевства, пытаясь избавиться от «власти над властью». Meister де Моле обвинения признал, но через неделю от них полностью отрекся. К сожалению, ничего не помогло. Наш Орден был разгромлен и распят на том самом кресте, который первые Братья рисовали на знаменах. В алый цвет его окрасила кровь. В черный цвет — пепел от костра, на котором сожгли Meister’а. Владея тайными знаниями, Жак де Моле перед своей гибелью успел проклясть папу Климента, своего обвинителя шевалье де Ногаре, короля и все его потомство до тринадцатого колена.

Папа сгнил заживо. Ногаре захлебнулся собственной кровью. Король погиб на охоте. Весь род Капетингов прекратил свое существование.

Орден объявил Век Молчания и непримиримую войну папской власти. Ведь проклятье распространялось не только на смертных людей, но и на то, чем они владеют.

Спустя 200 лет крест превратился в розу. Камень гроба Ордена был отвален, и под ним никто не найден, а это значит — все Братья живы. Доктор Лютер написал свои тезисы и приколотил их к стене Замковой церкви Виттенберга. С тех пор колесо истории сделало очередной оборот, и трагедии уже сделались неотвратимыми. Папский престол пошатнулся. Было возобновлено строительство Истинного Храма, но до окончания — столько же, сколько для царства Божьего на Земле.

Братья прошлого служили Царям и Иерофантам, хотя и твердили о их гордыне. Так вечно — тем, кто облечен властью над телами и душами, необходимо рабское подчинение. За 500 лет ничего, по сути, не поменялось.

Если перед S.M. (Sa Majesté, Его Величеством) уже стоит кляузник и рассказывает о могуществе нашего Ордена и о том, что я, светлейший князь, генерал от инфантерии, наставник его Наследника и прочее, и прочее, поклоняюсь бесам и составил заговор (а заговоров сейчас боятся не менее, чем 500 лет назад, я бы даже сказал, гораздо более) против Православия и Монархии, я не удивлен. Причина одна — им тоже нужны наши секреты и наши богатства. Но богатства — ничто без тайны. Да и я лишь девятый, а не первый.

Меня будут пытать и спрашивать, кто первый. Будут перечислять имена, которые не имеют к нам ни малейшего отношения, но как я смогу открыть то, что не смогу выразить?

Увы, я умею проклинать. Мне ничего иного не остается, меня загнали в угол, и если я все же буду в Париже, то участи последнего избранного Meister’а не миновать. Я не представляю, что они сделают с теми, кто стоит за моей спиной, если они уже уничтожают все письма и наговаривают про меня не пойми что. Мне уже пришлось заплатить дорогую цену, я не хочу переносить остальных потерь.

По сути, я мог бы проговорить, что у нашего le Bel осталось лишь три колена и менее ста лет, и мои слова бы приняли за проклятье. Но это пророчество слишком хорошо известно, даже один из наших поэтов написал: «Настанет год, России черный год, когда царей корона упадет». Как и то, что нынешние Двенадцать падут за 10 лет. И что мое время подходит к концу.

Впрочем, они могут и не трудиться: я слишком болен, чтобы тратить на меня пули, кинжалы и яды. Естество возьмет свое быстрее. У меня не осталось сил на полноценные проклятья и на полноценный отпор. Если им нужна только моя жизнь, и они при этом не тронут Дотти, Поля и Алекса, я буду готов. Но они не торгуются.

Пока я здесь, рядом, на виду Свиты, и никого среди Братьев нет. Так нужно… И есть надежда, что на мне все и остановится.

Приписка рукой княгини Марии Волконской:

/Мой крестный отец св. князь Христофор Андреевич Ливен ушел на Небо через месяц после того, как написал эти строки.

На нем все и остановилось. До поры до времени.

Он составил верность тем, кому поклялся быть верным.

Его последние слова мне: Der elfte ist der nächtste. (Одиннадцатый — следующий).

Я не пойму, что это означает./

Глава 1

CR (1819)

Меня часто спрашивают, узнав, как я начал свое восхождение к власти и каким государем был я наиболее обласкан — «Действительно ли император Павел был безумцем?» Что за наивность задавать такие вопросы — будто бы я отвечу правду! Но, впрочем, кажется, вопрошающие об этом даже не смеют мечтать.

Мой ответ обычно звучит довольно подробно, так, что ни у кого не хватает сил дослушать его до конца. Потому как сказать «да, Россией пять последних лет прошлого столетия правил сумасшедший» было бы слишком опрометчиво, но и начать уверять собеседников в том, что покойный Государь был совершенно здоров и трезвомыслящ, я бы тоже поостерегся. Приходится выбирать нечто среднее, а людям, как правило, неинтересны оговорки, им нужно черное или белое, без полутонов. Жизнь же гораздо сложнее.

Сейчас, когда мы похоронили другого, на сей раз, истинного безумца, являвшегося, пусть и номинально, королем (имеется в виду король Георг III, за которого правил принц-регент — прим. автора), будет мне уместным написать о том, как игры разума власть предержащих влияют на них самих.

Итак, в сугубо медицинском плане Павел Петрович безумцем не был, в отличие, например, от покойного короля Георга, чья душевная болезнь явилась следствием физического состояния. Его разум угасал вслед за угасанием тела. Кроме того, истинные душевнобольные часто проявляют слабость в логических суждениях, их поступки нелепы и странны для каждого. Скажу честно — решения нашего покойного государя были хотя и скоропалительны, и неожиданны, но в них была своя, пусть и извращенная, логика. Он просто хотел уничтожить инакомыслие, как его видел. А видел он его повсюду. Это называют безумием, но стоит вспомнить, как он кончил, что все его ночные кошмары, в конце концов, сбылись, как окажется — нисколько это не безумие. Это называется тиранией. А тиран и сумасшедший — это далеко не одно и то же. Об этом я тоже когда-то говорил с графом Строгановым, и тот произнес, что полагает тиранию родом опасного безумия, на что я отвечал, что, напротив, каждый человек несет в себе зародыши деспота, но не всем дается власть в той мере, в которой ее можно проявить. Стремление к деспотии может быть умерено лишь просвещением, но с ним, как всегда, возникают большие проблемы.

Так вот, с точки зрения Поля Строганова, его царственный тезка был никем иным, как сумасшедшим. С моей точки зрения, он был обычным деспотом, хотя и не безнадежным. От природы он был добр и благороден, и мне часто казалось, что, родись он лет на 500 ранее, да и не в России, а, скажем, во Франции или Британии, то из него бы получился государь-рыцарь, вроде Ричарда Львиное Сердце или Людовика Святого, милость, щедрость и набожность которого прославляли бы в балладах. Павел Петрович и сам это чувствовал, отсюда его желание взять под свой протекторат госпитальеров, более того — сделаться их Магистром, отсюда его живой интерес к нам, рыцарям современности, желание пройти Посвящение, от которого его еле отговорили, отсюда его склонность к мистицизму, строительство замков, белый супервест с алым подбоем за спиной… Но условия, в которых он воспитывался — постоянное пренебрежение матери, считавшей сына копией своего отца, интриги, жертвой которых он часто оказывался, унижения, через которые он проходил — сделали покойного государя таким, каким он стал. Само благородство его и желание изменить жизнь в России к лучшему обернулось жестокой деспотией, главной жертвой которой пал он сам. Но стоит ли называть деспотию безумством? На этот вопрос нет однозначного ответа, и в споре со Строгановым мы остались каждый при своем мнении.

Другой вопрос: «А как же вы стали его любимцем?» мне редко кто осмеливается задать. Обычно все думают, что и так знают ответ: тираны — и сумасшедшие — часто приближают к себе случайных людей, которых полагают по какой-то своей причудливой логике преданными и способными. Гатчинский сержант Аракчеев, брадобрей Кутайсов, актриса Шевалье, Растопчин, Безбородко, многие другие — в эту разношерстную компанию я, юный сын царской няньки, вписывался как нельзя лучше, и мое повышение стало одним из многочисленных капризов государя. Это и так, и не так. И исполнение обещанного мне Армфельдом, и собственная инициатива государя.

Коронация Павла Петровича началась перезахоронением праха несчастного отца, убитого по допущению die Alte Keiserin. Этой церемонией государь словно заново заключал брак родителей. Я на ней не присутствовал. Мне вообще сложно сказать, чем я занимался весь Девяносто седьмой год, словно он выпал у меня из памяти, так же, как и все мое детство до восьми годов. Помню только, что я занимался изучением ружейных артикулов в первую половину дня, во вторую же — пропадал на каких-то пьянках и в театрах, даже завел роман с одной примой-балериной. Ежедневно я бывал у матушки, выслушивал свою долю наставлений и ее соображений, которым следовать у меня получалось без особого напряжения. Так продолжалось до лета Девяносто восьмого года, когда один разговор с императором решил мою участь и вознес на высоту, с которой падать было бы очень болезненно. Но я удержался, как видите, и держусь до сих пор.


Май 1798 года, Гатчина.

— Как полагаете, шпаги лучше эспантонов? Зря полагаете, это не так, от шпаг один бардак… Пусть служат с эспантонами, это благородно, по-рыцарски… Да, по-рыцарски, — император Павел говорил куда-то в сторону, не глядя на своего собеседника, одного из флигель-адъютантов.

— Надо про это написать рескрипт. Возьметесь? Или лучше я сам, — продолжал он, краем глаза замечая, что за окном наконец-таки пошел дождь. Духота весьма досаждала, тучи низко нависали над парком все утро, готовые пролиться ливнем, из-за чего чуть было не сорвался обещанный парад.

— Воля стихии нам не покорна, — произнес Павел вслух, резко меняя тему. Кристоф — а этим флигель-адъютантом был именно он — был готов пожать плечами, но воздержался от подобного опрометчивого жеста, ибо не знал, как отреагирует его царственный визави. Они уже обошли всю галерею дворца по три раза, и ныне завершали четвертый круг. Барон недоумевал, чего ради его — именно его — вызвали к государю и ведут с ним пространные разговоры. Павел Петрович постоянно задавал какие-то вопросы, на которые сам и отвечал, а эти вопросы почти не касались Кристофа лично. Он даже не осмеливался спросить, что все это означает.

— Очень жаль, что непокорна, — продолжал государь. — Значит, приходится приспосабливаться. Как вы думаете?

Павел резко остановился у окна, и Кристоф чуть его не сбил с ног.

— Простите, — проговорил он. — Что же до дождя, то к вечеру должен окончиться.

— Смотрите, — усмехнулся государь. — Ежели соврете… И он шуточно пригрозил пальцем. Кристофу все это уже начало надоедать.

Они отошли от окна и перешли в соседнюю комнату. На пороге император снова остановился и обратил на барона взгляд своих серых, навыкате, глаз, словно изучая каждую черту его лица. С тех пор, как из одного сражения он вышел с сабельной раной на правой щеке, Кристоф очень нервно относился к тому, что его пристально разглядывают, поэтому невольно покраснел.

— Про вас мне рассказывали, — отрывисто произнес государь. — У Ее Величества рассказывали.

Судя по интонации, с которой это было сказано, повествование оказалось не совсем приятным государю. «Эх, наверняка Mutterchen подсуетилась», — подумал он. — «Уж она поведает такую драму, что хоть на театрах ставь».

— Стыдно, — продолжал Павел Петрович, подпустив в голос нотки упрека. Теперь он уже не глядел на своего собеседника — его отстраненный и задумчивый взор был обращен куда-то вперед.

— Какой стыд, — повторил он уже громче. — Какой стыд, что вы остались без награды!

С этими словами он проворно отцепил от своего мундира звезду св. Анны 1-й степени и прикрепил на грудь Кристофа. Тот стоял, не шевельнувшись. Первым его порывом было начать отнекиваться. Но потом вспомнил матушкин завет: отказ от милостей равен выпрашиванию милостей незаслуженных и нисколько не возвышает отказывающегося. Потом он поклонился и поцеловал руку нового монарха.

После этого разговор потек поживее.

— Вы с жакобинцами сражались в их логове? Похвально, похвально… Мне надобно возобновить эту борьбу. А для сего люди нужны, и вот я вас нашел, — продолжал Павел, словно убеждая самого себя. — Экспедиционный корпус следует послать, вот что я полагаю. Давно пора, и без того уже десять лет промедления. А я предлагал… Для чего, вы думаете, Гатчинский полк? Вот для этого… Сказали бы мне ранее, я бы вас раньше полковником сделал. Так нет же. Замалчивали.

Они проходили мимо портретной галереи, и Павел с явной ненавистью посмотрел на изображение своей матери, завершающее собой цепочку портретов европейских и российских государей

— Вы, небось, тоже считали, что я всё время глупости предлагал?, — с неожиданной злобой в голосе произнес Павел.

— Никак нет, Ваше Величество, — поспешил вставить Кристоф, но государь не сильно вслушивался в его слова.

— Вот так вот, все либо смеялись, либо жалели, а сами-то упустили и развели под носом жакобинский цветник, — продолжал Павел. — Меня нынче все, надо думать, поносят за то, что диктую свою волю в мелочах.

— Не поносят, Ваше Величество, — снова возразил барон.

— Не врите, — отмахнулся Павел. — Уж я-то знаю. А я вам скажу — вовсе это и не мелочи. Если на них рукой махнуть, так разведут помойку… Еще про Пруссию, мол, вспоминают. Мол, русских в пруссаков превращаю. Так у Фридриха не было революции. Никакой! Это все французские нравы. Сами посеяли, вот и пожинают…

Он остановился перед портретом великого властителя, столь почитаемого его отцом.

— И глупости это, что я Россию в Пруссию превращаю. Я учусь у тамошнего покойного короля. И империя должна учиться вместе со мной. Вы готовы?

— К чему, Ваше Величество? — у Кристофа до сих пор кружилась голова от внезапности награждения.

— Как к чему? К новому веку!

— Так точно, — только и смог вымолвить барон. Он плохо представлял, что ему скажут дальше.

— Я хочу, чтобы вы мне докладывали по военным делам, — продолжал Павел Петрович, отойдя немного в сторону. — На плац-парадах можете не присутствовать без моего на то особого распоряжения, но при мне находитесь неотлучно. А вы что, до сих пор подполковник?

Кристоф подтвердил и этот факт.

— За повышением дело не станет. Впрочем… — взгляд императора вновь сосредоточился на нем. — Вы же начинали адъютантом Потемкина?

— Никак нет, Ваше Величество, — барон словно почувствовал, как пальцы государя отцепляют от него вышеуказанную награду, а следующим повелением его отправляют куда-нибудь в Саратов.

— Мой брат был его адъютантом, — продолжил Кристоф, чувствуя, как кровь отливает от лица. — У вас много братьев. Какой из них? Старший? Который герой Праги? Ничего, — проговорил с неожиданной легкостью в голосе Павел Петрович. — Он же не по своей воле тогда… Этого надо повысить, пусть командует преображенцами.

«Mein Gott im Himmel», — прошептал про себя барон. За окном бушевал дождь, ветер выламывал деревья парка, и он чувствовал себя под стать погоде.

— Так вот, — продолжал император. — Революции отчего случаются? Государи пренебрегают мелочами, а вслед за ними — и подданные, и все катится насмарку. На малых сих тоже никакого внимания, а они-то все и начинают… Артуа никогда не добьется престола, говорите? Охотно верю. Тут к нам его брат жалует, надо бы вам его встретить… Митавский замок не больно ли скромен для них?

— Скорее, напротив, более чем роскошен, — отвечал барон. Император только рассмеялся. Кристоф понял, что ему отдали приказ, и только поклонился. Павел продолжил говорить, как он лично презирает Бурбонов, но без легитимности никак, что все-таки он надеется на красивый (так было сказано) исход дела и экспедиционный корпус все-таки пошлет. При последних словах он так посматривал на своего юного флигель-адъютанта, что тот грешным делом вообразил, будто во главе этой армии поставят именно его.

Между тем, дождь прекратился, на что император немедленно обратил внимание, прервав самого себя на полуслове.

— Вот видите, — обернулся он к Кристофу. — Вы не соврали. Откуда узнали, что дождь закончится?

— Догадался, Ваше Величество.

— Так вы умелец угадывать? Такие мне и надобны, — Павел положил руку барону на плечо, невольно задев раненное место, которое у того нынче ныло, как часто бывало в непогоду. Кристоф постарался, чтобы выражение его лица не выдало болезненных ощущений.

— Итак, через месяц сей самонареченный король приедет, а вы его устроите в Митаве. С вами поедут адъютанты. Берите, кого захотите. А с ним можете не церемониться, он же не брат его, — продолжал император.

«Такова судьба моя, весь век быть близ Бурбонов», — подумал потом Кристоф, прибыв к себе. У него по-прежнему болела старая рана, и, сняв мундир, он увидел, что левая сторона рубашки испачкана подсохшей кровью. «Он меня погубит», — отчего-то подумал барон и тут же отогнал от себя эту мысль: как он вообще смеет об этом размышлять? Но ничего другого не оставалось. Приходилось так же признаваться, что энергичность императора невольно заражала и его самого. Хотя он до сих пор не мог растолковать себе, каким образом круглые шляпы на городских улицах и горящие после десяти часов вечера огни могут вызвать революцию, сам факт изменений заставлял его надеяться на лучшее. В том числе, и для самого себя.

Глава 2

CR (1819)

Восстановление Бурбонов на престоле Франции показалось многим фарсом, но их легитимность была доказана, и британский парламент постановил, что хочет видеть на престоле или д'Артуа, или его брата, графа Прованского. Никаких уступок, это было фактически ультиматумом. Я очень хорошо понимаю нашего Государя, который изначально выступал против восстановления Бурбонов на троне Франции. Во-первых, французские подданные уже научились их презирать, да и было за что. Никто из них не решился явиться в назначенный час и спасти тех, кто готов был за них отдать жизнь, кто начертал их герб на своих знаменах и полил своей кровью одну четвертую часть королевства. Кроме того, народ во Франции расколот на несколько партий, и Луи Восемнадцатый, живущий грезами прошлого века, очень неохотно пошел на уступки той, которая была настроена к нему враждебно. Кое-как монархия сохраняется, но, чувствую, не надолго.

Меня полагают «другом Бурбонов» и одним из заступников за них перед лицом Государя и даже Британского Парламента (хотя среди последнего своих сторонников «легитимных королей» хватает). Все потому что я слишком много времени провел при «дворах» что графа д'Артуа, что короновавшего самое себя Луи Восемнадцатого.

Возможно, мои строки читаются как ламентации старика, скорбящего о временах своей юности, но не могу не удержаться от того, чтобы сказать: сейчас грядут времена посредственностей на верху и ярких личностей на самом низу. Все почти как в 1780-е. Остался лишь наш Государь в окружении своекорыстных политиков, ведущих себя, словно шулера за карточным столом, а также полных нулей, вроде вышеупомянутых Бурбонов. Ранее у нас был общий враг, с которым бороться могли лишь яркие личности, а «законные государи» в это время были защищены британской армией и флотом и не желали знать о том, что происходило на континенте. Зато нынче пришли на все готовое и еще недовольны тем, что их мало любят. Я не удивлюсь, если завтра с курьером прибудет новость об очередном восстании в Париже. Впрочем, нынче зима, а воевать и устраивать народные волнения в столь суровый сезон могут, разве что, на моей родине.

Обращусь к событиям лета и осени Девяносто восьмого года, когда я окончательно разуверился в истинном политическом значении Бурбонов, а особенно нынешнего короля. В одно прекрасное утро на пороге моей спальни предстал камердинер Якоб и протянул переданный через фельдъегеря рескрипт. В нем сообщалось, что меня жаловали в генерал-майоры, минуя сразу два звания. И что я становился генерал-адъютантом, то есть, правой рукой Государя. Подобные почести предназначались, в основном, для того, чтобы я мог выступать в качестве влиятельной фигуры при дворе прибывавшего в Митаву Бурбона и свободно диктовать волю нашего императора.

Праздновать новое назначение мне было совершенно некогда, да и не стоило бы. Хотя на меня все смотрели потрясенно, словно я совершил нечто из ряда вон героическое или, напротив, несоизмеримо низкое. Естественно, чуть позже начали повторять различные слухи и твердить о гигантском влиянии «Ливенши», то есть, моей матушки. У нее, мол, сыновья в министры попадают и делают блистательные карьеры, едва выйдя из пеленок. Ей самой жаловали несколько десятин в Ярославской губернии, в дополнение к поместью Мезоттен в Южной Лифляндии, которое мне поручили осмотреть и описать по дороге в Митавский замок. Мой старший брат был пожалован в командиры Преображенского полка, что тоже его потрясло. Даже моему зятю Фитингофу перепало камергерство, а младшему брату Иоганну — звание капитана Семеновского полка и должность адъютанта при Великом князе Александре. В общем, наш фавор был абсолютен, и никто не сомневался в том, что же послужило ему причиной. Только я знал, что влияние матери к моему возвышению имеет самое опосредованное отношение.

В компанию мне выдали целую свиту, состоящую из десяти человек, так как, очевидно, посылать к «королю» Луи одного лишь меня было бы несолидно. Матушка настояла на том, чтобы в мои сопровождающие включили братца Йохана. Разница между нами в возрасте составляет всего лишь год, но тогда мне казалось, что нас разделяло целое поколение. Он никогда не воевал, не проливал ни своей, ни чужой крови, не знал истинной любви, предательства — словом, ничего, что уже успел испытать я. В свете прозвали его «Жан-Жак», в честь Руссо, так как, по мнению многих, он олицетворял собой воплощенный идеал писателя — истинное, непосредственное и глуповатое «дитя природы». К тому же, он был рыжий и конопатый, это его мало портило, но выделяло из общей массы, потому стало причиной застенчивости и скованности в свете. Он явно был влюблен, и мне надо было всеми силами отвлекать его от этой влюбленности. В наследство ему досталось наше фамильное упрямство, так что я даже не догадывался, как это лучше сделать.

Другие мои компаньоны оказались не лучше — все какие-то дети высокопоставленных родителей. Впрочем, с одним из них, назначенным, кстати, в мои адъютанты, я даже несколько сошелся, но тому во многом поспособствовало его обаяние и умение нравиться всем. Его звали Александр Рибопьер, и от роду ему было всего семнадцать лет. После гибели отца он был «усыновлен» Двором и быстро стал всеобщим любимцем, благодаря своей хорошенькой наружности и ловкости, чисто галльской. Чем-то он напоминал Фрежвилля по манерам обхождения, из-за этого я наполнился неким предубеждением к нему, но его безусловное восхищение моей особой вкупе с веселым и искренним нравом развеяли мои тревоги.

Также со мной в Митаву явился мой зять Фитингоф, который встретил нас близ Риги. Моя сестрица осталась на хозяйстве и наотрез отказалась «выходить в свет», на что весьма досадовал ее супруг, а я посмеивался — она поступила ровно так же, как и нужно.

Всю нашу компанию радовало одно — покамест мы пребываем в Курляндии, то избавлены от плац-парадов и столичных строгостей, введенных Государем. «Можно считать это поездкой в Париж», — бросил мой адъютант, на что я воззрился на него с ужасом. «В Париж прежних времен», — быстро поправился он. Остальные тоже считали нашу поездку увеселительной, и только я предчувствовал, что будет повторение нашего «сидения» в Хартленде — весьма невеселого, надо сказать. Тем более, погода стояла далекой от летней, постоянно лил дождь, как оно и бывает на моей исторической родине, а когда солнце все-таки выглядывало, воцарялась страшная духота, будто в оранжерее.

Опять же, вопреки надеждам, к моему явлению французская сторона отнеслась крайне пренебрежительно. Казалось бы, блуждания самоназванного короля по Европе должны были приучить его к скромности, но он осмотрел Митавский дворец так, словно мы предоставили ему жалкую хижину, а не обитель герцогов Курляндских. Помещения едва хватило, чтобы разместить всю свиту и слуг, которые он повсюду возил с собой. Помню, как, наморщив лоб, Луи ткнул своим толстым пальцем в превосходные барочные витражи, бросив мне: «Что за безвкусица! Нужно их немедленно поменять». При этом он взглянул на меня так, словно ожидал, что я немедленно побегу распоряжаться покупкой более угодных Его Величеству элементов декора или, что лучше, самолично установлю их. На это я отвечал как можно более любезно, сопроводив свои слова поклоном: «Ваше Величество, герцог Курляндский заказывал эти витражи у мастеров, делавших зеркала в Люксембургском дворце». На миг изумленный взор его поросячьих глазок замер на моем лице — словно он услыхал, будто заговорил стол или комод. Он не нашелся, что мне ответить, только потом добавил:

— Хорошо, я постараюсь привыкнуть. И не в таких местах приходилось жить.

Я вспомнил, что в Пруссии, по слухам, вся королевская рать теснилась в трехкомнатной квартирке над лавкой. Здесь же ему отвалили целый дворец, и он готов был немедленно начать вести образ жизни, сообразный его статусу. В тот же день я выдал ему деньги, которыми меня снабдили от лица Государя, и эти средства были сразу же потрачены на всевозможные роскошества. Все придворные церемонии стараниями короля и его свиты были возрождены, в том числе, lever и coucher, и складывалась явственная иллюзия, будто мы пребываем в Версале прежних времен. Регулярный парк, разбитый вокруг Дворца, приемы, на которых помимо французских дворян, столы на сотни кувертов дополняли такое впечатление. На одном из таких lever, когда король, пардон, восседал в неглиже перед зеркалом и его приводили в пристойный вид не менее двадцати слуг, он и обратился ко мне, скромно стоящим вместе с адъютантом в сторонке:

— Послушайте, а вы что, тот самый de Lieven, который был правой рукой моего брата при Кибероне?

«О Боже», — подумал я. — «Они же никогда не переписываются. Да и на Киберон я не попал, иначе бы с ним не говорил нынче».

Я подтвердил сказанное.

— У него никогда ничего не выйдет, — проговорил он, словно в пустоту. — Его Высочество отказывается брать на себя ответственность за что-либо.

На меня король не смотрел, сосредоточившись на своем отражении, еле помещавшемся в зеркале. Я понимал, что мог и не отвечать на его реплику.

Прежде я никогда не полагал, что буду когда-либо защищать графа д'Артуа, которого так долго презирал за нерешительность. Но мне так и хотелось вставить: «Зато он хотя бы пытался сделать что-либо для Франции. Вы кочуете из страны в страну, молитесь за свое королевство, но никогда ничего не совершаете ради него, хоть и считаетесь наследником французской короны».

— При брате нашем, — помпезно заговорил Луи, оглядываясь на примостившегося недалеко от его туалетного столика секретаря с пером и чернилами наготове. — При брате нашем состоит слишком уж много случайных людей, иноземцев и авантюристов. А он удивляется, что ничего не сможет устроить. Мы же здесь все истинные французы.

И взоры всех присутствующих обратились на меня и моего адъютанта Рибопьера, «не истинных французов». Я заметно побледнел. В тот миг я понимал чувства парижской толпы, ополчившейся на его брата. Если все Бурбоны так вели себя и отказывались свое поведение менять, то понятно, почему, в конце концов, они довели себя до трагедии. Мой адъютант явно сожалел, что при нем нет шпаги, пусть даже церемониальной, ибо по этикету все присутствующие при lever должны быть безоружны.

— Прошу прощения, — проговорил я как можно более спокойно. — Но далеко не все чужеземцы, как Вы изволите выражаться, пребывают здесь по собственной воле и поручительству. И далеко не все из них вредны.

Мне хотелось добавить, что во французах-эмигрантах мой Государь справедливо видит разносчиков якобинской заразы, хотя многие мои соотечественники с удовольствием принимают их в свой дом — учить собственных отпрысков, быть компаньонами и даже управляющими. И именно с французскими нравами он и решился бороться, верно полагая, что якобинцы не на пустом месте появились, а стали отражением той среды, с которой боролись. Но это было бы чересчур долго.

— Конечно, вы правы, — произнес король. — И о вас говорили весьма лестное. Нам надобно отправить вас в Неаполь.

«Час от часу не легче», — опять подумал я. — «Что мне делать в Неаполе? И я вроде бы не его подданный, чтобы он так вольно распоряжался моими перемещениями».

— Вам необходимо встретить нашу племянницу Мари-Терезу. Надеюсь, и она преуспеет от щедрости вашего Государя.

Ее Высочество Мари-Тереза — дочь Луи Шестнадцатого и Мари-Антуанетты, и могла бы претендовать на престол Французского королевства, если бы не салическое право, отказывающее ей в праве занимать престол. Она странствовала по Европе вместе с ближайшими родственниками, могла бы уехать к д'Артуа в Шотландию, но колебалась, находясь под влиянием другого своего дяди, который нынче и сидел спиной ко мне.

— Я готов передать письмо с соответствующим распоряжением Вашего Величества своему Государю, — проговорил я. — И далее я лично позабочусь о сопровождении Ее Высочества в столь неблизком пути.

— Вот как? Вам необходимо так много времени? Впрочем, нам понятно, — произнес Луи, словно опомнившись от морока. — Мы отпишем императору Павлу.

Далее мне дали понять, что аудиенция окончена. Мы с Сашей Рибопьером вышли из опочивальни короля, и тот не сводил с меня восхищенных глаз.

— Как вы его… — прошептал он. — Не боитесь ли, что вам этого не простят?

— А что он мне может сделать? — я говорил по-русски, зная, что этого языка никто здесь не поймет.

— Но он же…

— Мой друг, — проговорил я снисходительно. — Даже такие, как он, ничего не могут поделать, встретившись с прямотой и откровенностью.

Фраза эта стала моим жизненным кредо. Я убедился в том, что люди испытывают наиболее сильные чувства, услышав или увидев правду. А тот, кто возвещает правду, становится либо их врагом, либо кумиром. Не знаю, как насчет вражды, так как для Луи Восемнадцатого я предстал довольно незначительной личностью, но верного поклонника и друга я себе приобрел. Впрочем, завоевать восхищение семнадцатилетнего юноши — равно как и девицы примерно тех же лет — невелика заслуга.

О моем поведении при lever Его Французского Величества узнали все мои сопровождающие, из тех, кто не присутствовал при этом, и мнения разделились. Фитингоф напустился на меня, а братец с тех пор начал глядеть на меня еще более «снизу вверх».

Наше пребывание в Митаве было бы веселым, если бы не бесконечные тонкости этикета, которые мы были вынуждены соблюдать дословно. Все придворные словно сговорились, изображая «маленький Версаль» в нашем остзейском городке, обитатели которого доселе о таком только читали. Разумеется, все окрестное дворянство жаждало получить доступ во дворец, и меня с моими ближними просто атаковали просьбами, припоминая всю сложную систему родства. Право, такого нашествия моих троюродных кузенов, мужей двоюродных тетушек и внучатых племянников моих дядей я давно не испытывал. Просьбы их, однако, простирались много дальше приглашения на балы и приемы в Mitau Schlosse. Прослышав о моей «стремительной карьере», эти родственники, которые ранее ни о ком из фон Ливенов не вспоминали, стремились разузнать, а не могу ли я как-нибудь подсобить в их делах. У кого были дочери на выданье, всеми правдами и неправдами сватали их то мне, то Иоганну. Мы с братом начали нешуточно опасаться, что не покинем Курляндию холостяками.

На балах в герцогском дворце бросался в глаза разительный контраст между придворными и нашими курляндцами, конечно, не в пользу последних. Я знал, что мои соотечественники вызывают у monsieurs et medames определенные насмешки из-за их деревенских манер, скверного французского, который придворные притворялись подчас, что не понимают, недостаточно модных туалетов и недостаточной ловкости в танцах. Ответные приглашения в имения отвергались, и даже мой beau-frère Фитингоф повесил нос, когда некий маркиз надменно отказался от предложения провести недели две в Мариенгофе, которым Бурхард так гордился. Мне было крайне обидно видеть, как эти оборванные «сливки общества» из les émigrés, мнящие себя «влиятельной силой», брезгуют теми, кто, непритворно восхищается ими и сочувствует их беде. Из-за моего возмущения столь черствой неблагодарностью я вступил в конфликт с одним из сопровождающих. Что интересно, он тоже был из die Balten. Но об этом чуть позже.

Надо признать, меня весьма беспокоило состояние моего младшего брата, который пребывал в настолько подавленном состоянии, что внимание ветреных дочек и жен эмигрантов, игры, танцы и охота оказывались перед этим бессильны. Он рано отходил к себе, но не спал, а все жег свечи, что-то писал или читал до самого утра. Собственно, сам я до поры до времени не решался его беспокоить расспросами и нравоучениями, зная по себе, что они будут бесполезны. Но я ощущал смутную тревогу. Невольно наш несчастный брат, покончивший с собой, приходил мне на ум. Я знал слишком хорошо по самому себе, что в минуты отчаяния совершенно не думается ни о Господе, ни о ближних, есть лишь одно желание — поскорее покончить с болью, которую причиняет тебе существование… Поэтому, ничего Йохану не говоря, я попросил моего слугу Якоба потихоньку следить за тем, что он делает, и докладываться мне, если заметит нечто настораживающее. Тот и доносил мне: «Читает, пишет до самого утра» всегда таким тоном, так, словно Иоганн заряжает пистолеты или творит заклинания во славу Сатане. «Ну, читает и пишет, похвальные занятия», — усмехался я. — «А что читает?» Якоб разузнал и это. Мой брат читал Goethe, «Страдания юного Вертера». Тогда-то мне и стало страшно. Ведь известно, что в этой книге прославляется самоубийство из-за несчастной любви. Но я опять-таки отогнал свои страхи. Менее всего мне хотелось изображать ханжу, врываться в его комнату, отбирать проклятую книжку и отчитывать брата за недозволенное времяпрепровождение. Роли няньки и подопечного, которые на нас навешала матушка, нас обоих и так несколько тяготили, а тут еще вмешиваться в его личную жизнь… Но, чем дальше шло дело, тем более я понимал, что нам необходимо поговорить по душам. Вот это сделать было сложнее всего. Ни я, ни Йохан не отличаемся открытым нравом, располагающим к подобным разговорам. К тому же, все эти годы, что я провел вдали от Петербурга, в войнах, поездках, особых поручениях, сильно отдалили нас, в детстве почти неразлучных. Поэтому я оттягивал момент разговора до тех пор, пока совсем не стало поздно.

…В ночь на 16 июля, в разгар сильной жары, когда все окна стояли нараспашку, меня от чуткого и нервного сна пробудил резкий выстрел. Поначалу я подумал, что я снова вижу сон про сражение и перевернулся на другой бок. Но потом опомнился: мы же в Митаве, в герцогском дворце, полном французских эмигрантов! С здесь чего по ночам стрелять? Я растолкал Якоба и спросил, слышал ли он подозрительное, и он забил панику: «Это же оттуда…» Он показал направо, туда, где находились покои, выделенные моему брату. Я немедленно помчался туда, охваченный тревогой. Двери были закрыты, а из щели на полу пробивался свет. «Ломать придется», — подумал я, прежде чем дверь распахнулась, и на пороге объявился ничего не подозревающий камердинер Йохана, Клаус. Увидев выражение тревоги на наших лицах, он недоуменно воззрился на нас.

— Где герр барон? — спросил я. Тот проговорил:

— А вы разве не слышали? Там стрелялся кто-то, вот герр Йохан и поглядеть вышел.

Я, не очень доверяя словам этого растяпы, оглядел комнату, и, найдя ее в совершенном порядке, облегченно вздохнул, при этом ощущая иррациональную злость на брата за то, что заставил меня паниковать. Я пообещал себе, что немедленно найду его и обрушу на него весь свой гнев. Покажу ему, как читать книжки про сентиментальных самоубийц. Ежели будет роптать — добьюсь того, чтобы его законопатили в такой гарнизон, где, как говорится, Макар телят не гонял. Хоть за Полярный круг, к белым медведям. Будет знать, как влюбляться в великих княгинь и мнить о себе невесть что!

Двери покоев, занимаемых шевалье де Шарлеруа, были открыты нараспашку. Народ толпился, переминался с ноги на ногу и шептался. Я не увидел Йохана, но заметил своего адъютанта, весьма ловко поддерживающего за талию некую бледную даму, очевидно, напуганную увиденным. На мой вопрос, что же здесь стряслось, он отвечал только:

— Шевалье покончил с собой. Или же его убили. Кошмар!

Протискиваясь сквозь плотные ряды дам и кавалеров, а также их челяди, я вошел в дверь. В нос немедленно бросился запах крови. Ею был забрызган пышный белый персидский ковер, обивка дивана, вокруг которого уже суетились доктор, слуга покойного, с заплаканным лицом, двое лакеев — и еще какая-то женщина, высокая и худая, в белом кружевном пеньюаре и чепце, показавшаяся мне смутно знакомой.

На меня оглянулись все, в том числе, и она. И тут я вспомнил, где я видел ее лицо. Амстердам, один доктор из Общества Розы, его дочери… Это старшая. Фредерика, по-домашнему — Фемке. Что она делает здесь?

Она узнала меня первой и проговорила:

— Барон… фон Ливен?

— Фредерика ван дер… ван дер Шанц?, — я силился вспомнить ее мудреную голландскую фамилию и проговорил ее на немецкий манер.

Она слегка улыбнулась, не поспешив меня исправлять, и прошептала:

— Теперь Леннерт.

— Как вы здесь оказались?..

— Тот же вопрос хотела задать и я, — мы чуть отошли от места трагедии и разговаривали шепотом. — Долго объяснять.

— Аналогично, — ответил я. — Впрочем, здесь не место…

Я оглянулся на тело несчастного, почти полностью закрытое простыней. Попытался вспомнить его — облик ускользал от моего умственного взора. Таких много, слишком много в этом импровизированном Версале.

Мое лицо, верно, настолько побледнело, что моя спутница взяла меня за руку и проговорила:

— Давайте выйдем отсюда. Все равно ему ничем не поможешь. Пытался стрелять в сердце, но не попал. Это не так уж просто, как понимаете. Ему хватило сил перезарядить пистолет и покончить с собой выстрелом в голову…

Я вспомнил, что слышал всего один выстрел, но мог и ошибаться.

— Сейчас просто чума какая-то, — продолжала mevrouw Леннерт. — Многие знатные молодые люди стреляются.

Я упомянул про новую книжку Goethe, на что моя знакомая пожала плечами и проговорила:

— Вряд ли одна книга может заставить человека прибегнуть к таким отчаянным поступкам. Говорят, что Шарлеруа был обручен. Но писем от невесты долго не получал. Потом он отписал ей, оказалось, что она уже замужем…

Ее позвал доктор, и она, улыбнувшись мне напоследок, что казалось бы неуместным в подобных обстоятельствах у любой другой, вернулась к хладному телу несчастного шевалье. Мне оставалось только гадать, почему же Фредерика присутствует в комнате самоубийцы наравне с доктором. И как она вообще оказалась при «дворе» Людовика. Впрочем, времени на расспросы и предположения у меня не было, и я поспешил найти брата.

Следующий день оказался столь же суматошным, что и утро. Королю, как видно, не доложили о гибели одного из членов свиты, или же, что более вероятно, рассказали не всю правду. Фредерику я видел несколько раз, и все в компании доктора, мрачноватого великана. Тому поручено было привести тело в порядок, чтобы похоронить несчастного хотя бы в открытом гробу, раз уж религия не позволяла провести ритуал по всем правилам. Моя знакомая сновала туда-сюда с различными медицинскими принадлежностями, не забывая, однако, при встрече неизменно улыбаться мне. Я не смел отвлекать ее от занятий, думая при этом, что нет ничего удивительного в ее помощи доктору — помнится, отцу своему она тоже весьма активно ассистировала. Но где же нынче ее отец? А сестра, полуслепая Аннелиза?

В тот день, оказавшийся у нас свободным, мы с Йоханом направились на конную прогулку. И я вновь почувствовал, что наш разговор откладывать далее невозможно.

Удивительно, что с ближними по душам мне говорить подчас сложнее, чем вести многочасовые дипломатические переговоры с опытными политиками.

Мы направились к местечку Мезоттен, которое недавно стало владением нашей семьи. Располагалось оно в двадцати верстах от Митавы, так что мы могли не спеша потратить на поездку весь день. Погода стояла в кои-то веки великолепная, и волей-неволей мрачные тучи в моей душе стали рассеиваться. Я подумал, что сей несчастный, верно, должен был совсем с ума сойти, чтобы лишать себя жизни в столь прекрасные летние дни, а не в разгар меланхоличной осени или серой зимы. Наш путь пролегал по лесам и лугам, и мы сначала болтали ни о чем — о лошадях, которых я собирался купить у одного из местных помещиков, чьи имения мы проезжали, об охоте, когда-то предмете нашего обоюдного интереса, к которому я нынче несколько охладел, а Йохан по-прежнему увлекался. При этом я чувствовал, что и моему брату стыдно за то, что он наговорил мне ночью. Наконец, я, словно невзначай, начал обсуждать женщин и заговорил о своей предполагаемой миссии в Неаполь.

— Ну, это слишком для тебя, — признался Йохан.

— Ты прав, — вздохнул я. — Но я могу похлопотать, чтобы туда отправили именно тебя.

Жан-Жак помрачнел и отвечал, что более всего желает вернуться в Петербург.

— Никто не хочет видеть тебя в Петербурге, — серьезным тоном возразил я.

— Под этим «никто» ты понимаешь матушку? — он поглядел на меня серьезно.

Мы уже приближались к конечной точке нашего путешествия. Дорога шла мимо реки, прозываемой местными Лиелупе, широкой, петляющей между заливных лугов. Мезоттен располагался на другом, более пологом берегу. Мы приблизились к кирхе из красного кирпича, отчаянно нуждающейся в перестройке, и небольшому кладбищу.

Я посмотрел на другой берег, на постройки имения, принадлежащего прежде баронам Медемам. Брат тоже спешился и последовал за мной. Мы еще раз обсудили, сколько здесь душ, какова примерно годовая сумма оброка, и сошлись на том, что при желании можем переплюнуть прославленный Мариенхоф нашего beau-frèr’а.

— Но, уволь, этих идолов каменных ставить — это лишнее, — категорично проговорил Йохан. — Да и матушка вряд ли разрешит.

— Она здесь вообще бывала?

— Ни разу. Видела только на чертежах. Но думает нанять самого Кваренги для постройки дома. Ей очень нравится Элея, милое местечко. По подобию тамошнего господского дома и строиться будем.

— Да, и барышни там тоже миленькие, — усмехнулся я.

— Медемы — не про нашу душу. Они ж теперь родня самим Курляндским.

Герцогини Курляндские — еще один предмет разговоров здешних кумушек. Все относились к ним так, как к моей бывшей возлюбленной и родственнице Юлии фон Крюденер — эти дамы нарушают все мыслимые и немыслимые правила нравственности, а все почему — потому что «денег некуда девать», как всегда говорила матушка, когда речь заходила о чужой экстравагантности. У нас, строго говоря, в Девяносто восьмом с деньгами тоже все обстояло более чем благополучно, но, казалось, никто из нас, не исключая и меня самого, не мог в это до конца поверить. Все, что пришло, может уйти ровно так же — волей Государя. В тогдашних обстоятельствах такой исход событий был более чем вероятен.

Далее мы начали обсуждать архитектуру, и в ней у нас — что неудивительно — оказались одинаковые вкусы. Заглядывая вперед, могу сказать, что дворец, возведенный в Мезоттене, вполне этим вкусам отвечает, хотя матушка всегда говорила, что ожидала увидеть нечто куда более практичное. Белые колонны, полукруглый купол бальной залы, французские окна, распахивающиеся в сад, внутри — мрамор и малахит, и окружает все это великолепие романтичный английский парк, план которого начертал сам Йохан после своей отставки, когда он здесь зажил большим барином.

…Мы спустились вниз, к мосту. Наша беседа продолжалась в том же ключе — лошади, дома, цены на них — пока я не осознал, что говорю, в основном, я, а Жан-Жак отмалчивается. Потом он произнес:

— Откуда ты знаешь жену доктора Леннерта?

Я понял, что он услышал мой разговор с Фемке и вообще замечает гораздо больше, чем я думал.

Я пространно заметил, что знавал ее в Девяносто четвертом году, в Амстердаме, не вдаваясь в подробности своей миссии. Сказал просто, что останавливался в их доме. Потом задал встречный вопрос:

— А отчего ты подумал, что она жена доктора?

— Про доктора Леннерта говорят, что супруга его ассистирует ему постоянно. Вот я и убедился в этом воочию.

Потом он осторожно добавил:

— У тебя с ней сложились дружеские отношения, как погляжу. Даже более, чем дружеские.

Я воспользовался случаем, чтобы повернуть разговор на его отношения с великой княгиней. Хотя я не был уверен, что там вообще речь шла о каких-то сложившихся отношениях. Скорее, о его грезах и ее невольном легкомыслии.

— И до тебя дошли разговоры, — вздохнул он.

— Так это просто разговоры?

Жан-Жак странно посмотрел на меня.

— Ты ее любишь? — продолжал допытываться я. — Она об этом знает?.

В ответ брат слегка приподнял манжету своей рубашки. Я увидел узкую полосу плетеного из каштановых волос браслета на его запястье.

— Mein Gott, — только и смог сказать я. — У вас было уже и объяснение?.

Йохан только головой покачал.

— Как же у тебя это оказалось?

— Она мне передала.

Лицо его носило глуповато-пространное выражение, какое бывает у всех влюбленных. Я понял всю правоту действий моих родственников. Оставалось только догадываться, ходят ли упорные слухи о их романе по всему Зимнему дворцу, или же нет.

Признаюсь, тогда моя злость распространилась не только на Йохана, но и на эту монаршью особу, которой сильно льстило внимание моего брата. Она играла с ним и, верно, прекрасно сознавала, что последствия этой игры прежде всего коснутся его. Как отреагирует на новость о связи своей жены Константин, неясно. С одной стороны, юная его супруга несколько тяготила его, с другой — кому понравится, когда она ставит рога сама?

— Вот что. Тебе вообще при Дворе бывать нельзя. Я постараюсь приискать тебе назначение…

— Нет! — вскричал брат. — Все о том говорят, но нет.

— Ты сам погибнешь, и нас всех за собой утянешь.

— С твоим нынешним положением при Дворе? — брат смерил меня взглядом. — Это вряд ли.

— Положение при Дворе непрочно. Наговорят что-нибудь…

— Но я не смогу без нее, — вздохнул Йохан.

— Ты думаешь, что тебе дадут какие-нибудь авансы? — проговорил я, все более злясь на брата. Потом я вспомнил — когда-то я тоже принял решение остаться с любимой, чуть не стоившее мне жизни. Какое право я имею судить? Но те воспоминания до сих пор были слишком болезненны для меня, чтобы я им предавался, а тем более — делился.

— Даже не надеюсь, — выдохнул он. Его покрытое веснушками лицо сделалось совсем багровым.

Я опять вспомнил о браслете, сплетенном великой княгиней из пряди собственных волос. Нет, эта девица горазда играть с огнем и пойдет дальше. Если ее, конечно, не остановит здравый смысл или вмешательство кого-нибудь другого.

— Королю Людовику нужно кого-нибудь послать в Неаполь, — заговорил я, как о чем-то постороннем. — Следует забрать оттуда его племянницу Мари-Терезу и привезти сюда. Тут он обвенчает ее с сыном, герцогом Ангулемским.

Жан-Жак воззрился на меня удивленно, не понимая, к чему я клоню.

— Ты поедешь вместо меня, — жестко проговорил я проговорил. Лицо брата выразило страшное отчаяние.

— Я думал, ты на моей стороне, Кристхен, — горько бросил он мне в лицо. — А ты, как они все…

Он неопределенно махнул рукой.

Я лишь плечами пожал.

— Я за тебя, поэтому не хочу, чтобы ты нахватался неприятностей по службе из-за такого…

Йохан резко перебил меня:

— Вы все так печетесь о моей карьере, что прямо удивительно! Нет чтобы признаться, будто ты боишься за себя! Что ты в опалу попадешь из-за того, что великая княгиня изменяет с твоим братом!

Он отвернулся и пошел в лес, туда, где мы оставили коней. Тут бы мне броситься за ним, продолжить уговаривать, но я оставался недвижим.

Я поспешил за ним, взял его за плечо. Йохан отстранил меня рукой, и я заметил, что глаза его были полны слезами.

— Я верю тебе, — произнес я, сам красный как рак от подобного излияния эмоций. — И всегда буду за тебя. Поэтому и вижу — то, что для одних — игра и ерунда, для тебя — по-настоящему.

— Вот как, ты хочешь ее опорочить?

— Я ничего не хочу, — с досадой проговорил я, чувствуя, как меня завели в тупик. А потом просто рукой махнул и пошел отвязывать своего коня.

Мудрецы говорят, что более всего мы нетерпимы к отражению собственных недостатков в других людях. Столкнувшись с упрямством, присущим моему брату лишь в чуть меньшей мере, чем мне самому, я был вне себя от гнева. Всю дорогу назад мы молчали, даже не глядя в сторону друг друга. Под конец пути я заметил, что Йохан от меня где-то оторвался, но мне было все равно. Я решил было: если хочет гибнуть — пусть гибнет. Мое дело — устроить так, чтобы эта гибель не имела пагубных последствий для остальных членов нашего семейства. Потом я обозвал себя за такое решение подлецом и придумал такое: незаметно сделаю все, что в моей власти, дабы Йохан все-таки получил назначение в Неаполь вместо меня. Представлю его как следует королю, дам ему на всякий случай в сопровождающие Рибопьера — этот юноша действительно незаменим в подобных ситуациях — еще навалю на него с десяток поручений. Глядишь, и некогда будет ему вздыхать о великой княгине, чьи изумрудные очи позабудутся в вихре жизни.

Вернувшись обратно в Митаву и пребывая в совершенно расстроенных чувствах, я сцепился с одним господином, из остзейцев, но давно уже пребывающим в свите Людовика. Причем причиной конфликта стало мое исключительно дурное настроение. Жертвой моего дурного темперамента стал граф Ойген фон Анреп-Эльмст, из довольно известной остзейской фамилии, родственник нескольких моих хороших знакомых. Он уже лет десять обретался за границей, окончив университет в Лейдене, будучи представлен при различных дворах. Выглядел он весьма авантажно, внешне чем-то походил на графа Меттерниха, но был лишен и доли его апломба. Такие люди меня крайне злят, ибо я невольно начинаю сравнивать себя с ними и подмечать свои многочисленные несовершенства.

— Нет, право, господа, я очень хорошо понимаю несчастного Шарлеруа, — говорил он тихим, но веским голосом. — Пребывая в эдакой глуши, как не застрелиться?

— Тому виной была несчастная любовь, — возразили Анрепу сразу несколько голосов. — Разрыв помолвки… Вероломство.

— Поверьте моему опыту, monsieurs et medames, — он торжествующе оглядел собравшихся, отчего-то остановив взгляд именно на мне. — Одно дело — страдать от несчастной любви в благодатном климате Неаполя, другое дело — здесь. Неудивительно, что дело окончилось именно так. Ни в чем он не мог найти утешения.

Естественно, глупцы, считающие себя остроумцами, подхватили разговор и начали охать и ахать: «Да, какой ужас!», «Здесь нет ничего хорошего», «А уж общество-то какое…», «И это еще даже не Россия, а Курляндия!». Перешли к перемыванию косточек местным жителям, не смущаясь ни моим с Йоханом присутствием, ни Анрепом, которого признавали за своего.

Даже любезнейший Рибопьер не выдержал и прервал речения словами:

— Позвольте, господа, но здесь же все устроено с комфортом! Вспомните Любек!

Его реплика вызвала еще больший поток жалоб, а Анреп, склонившись низко, проговорил, но так, что я услыхал каждое его слово:

— Вы мало понимаете в жизни и в людях, молодой человек. Впрочем, если слаще редьки ничего не ели, то вам, верно, и такое убожество по вкусу.

Тут я взорвался. Как я уже упоминал ранее, меня более всего возмущала черствая неблагодарность со стороны оборванных и поистрепавшихся обломков l’ancienne regime’а, этого ожиревшего короля, с которым отказывалась иметь дело даже собственная супруга. Поведение же этой «парикмахерской куклы», как я нарек Анрепа, меня возмутило до крайности. Рибопьер сидел красный и только процедил:

— Я вас вызову за такие слова… Стреляться через платок!

— Вы ребенок, сударь, — невозмутимо проговорил граф. — Вам еще жить и жить, а вы планируете, в сущности, самоубийство. Как же огорчится ваша маменька!..

Тут я прервал поток слов, с размаху дал этому Анрепу пощечину. Тот охнул и уставился на меня еще пристальнее. Могу ошибаться, но я разглядел в его взгляде явное восхищение подобной решительностью. Сам же я был растерян. Я вовсе не желал так обходиться с графом и думал предоставить Саше самому разбираться с этим велеречивым дураком. Но некие древние инстинкты оказались сильнее меня. Да еще общее настроение, соединившись с действием вина, сняло всякие внутренние ограничения. Помню, как разговор за столом мигом затих, дамы заахали, закрыв лица веерами, а я растерянно глядел на свои ладони и видел, что они белы от пудры, покрывавшей лицо Анрепа. Потом я снова перевел взгляд на жертву своей вспыльчивости. Глаза его блестели, а рука не переставала баюкать пострадавшую щеку. Тот тихо проговорил:

— Барон, вы пьяны.

Я встал из-за стола, откланялся и ответил:

— Завтра в шесть утра. У розария. Оружие сами выбирайте, равно как и секундантов.

Только потом я понял, что натворил. В моем нынешнем положении я не имел права драться. Как на это посмотрит король? Что скажет мой император, если до него дойдут слухи? Так ли уж все это важно? Какой-то болван что-то сказал… Но мне было очень обидно за Рибопьера. Хотелось восстановить справедливость.

В темноте полуосвещенного коридора меня схватили холодные женские руки, я почувствовал головокружительный сладковатый запах розовой воды, и голос Фредерики шепотом произнес: «Christophe, je vous adore…»

У меня не было воли противиться еще и ей. Я позволил ей увлечь себя в ближайшую комнату, где, не обращая внимания на поток вопросов, которые я пытался ей задать, и на мое слабое сопротивление ее натиску, голландка начала срывать с меня одежду и ласкать меня, причем очень умело, именно так, как мне всегда нравилось. Я быстро забыл и о грядущей дуэли с Анрепом, и о своем любопытстве, и быстро забылся в изнеможении страсти, подарившей мне иллюзию счастья. Только потом, когда мы оба собрались с силами, она поведала мне о себе, о том, как оказалась замужем за королевским медиком Никлаасом ван Леннертом и почему воспылала ко мне такой страстью, в которой ее нельзя было уличить пятью годами ранее. Признаться, после такой ночи мне не хотелось умирать самому или убивать ближнего своего, пусть даже и такого пустоголового щеголя, как сей Анреп, но что поделать?

Глава 3

Митава, июль 1798 года.

В окно уже слабо брезжил рассвет, и Кристоф понимал, что ему уже пора вставать, одеваться и идти к назначенному для поединка месту. То и дело, когда он выслушивал рассказ своей Шахерезады о ее невероятных приключениях по всей Европе, способных сравниться с его собственными, он вспоминал, что, ежели Анреп и посылал своих секундантов, то его не нашел, и, верно, уже громко рассуждает о его трусости. Вполне возможно, что вызов перехватил или Иоганн, или Рибопьер.

Та, которая и отвлекла его на всю ночь, невольно разрушив планы, лежала рядом, на скомканном шелковом покрывале, и нагота ее была прикрыта тонкой и короткой рубашкой. Она притомилась и задремала. Барон вновь взглянул на то тело, которое так исступленно ласкал до этого. Не красавица; впрочем, ему никогда не везло на красавиц. Худая, ростом почти с него. Впрочем, своим телом владела превосходно, не уступая в гибкости его петербургской любовнице, приме-балерине Настасье Бериловой. Лицо непримечательное, впрочем, волосы хороши, пушистые и отливают золотом. И ноги очень красивые и длинные, и он, глядя на ее тонкие щиколотки, плавные колени, вновь ощутил, как по телу разливается знакомая томная нега. Он осторожно отвел подол сорочки, и молодая женщина тут же распахнула глаза.

— Бог мой, — проговорила она. — Меня же потеряет муж.

— А меня потеряет мой соперник, — проговорил Кристоф, отводя ее руки и продолжая целовать ее тело.

Она рассмеялась и позволила ему продолжить начатое, закидывая ноги ему на плечи и впуская его в себя.

Когда, опомнившись, он начал спешно собираться, а затем вышел за дверь, Фемке проводила его долгим взглядом — сперва томным, и полным неги, а затем ошеломленным. Потом она сказала про себя: «Господи, самое-то главное я ему так и не сказала! Про Анрепа. Как же он теперь? Ведь его убьют? Боже мой!».

Кристоф спустился к себе в комнату, где его ждал бледный Саша Рибопьер, сообщив ему только одно:

— Мы не могли найти ни его, ни вас. Обыскались всюду.

Потом, глядя на несколько растрепанный вид своего командира, он мимолетно улыбнулся.

— Идемте за мной, — Кристоф растолкал своего слугу, приказал подавать переодеваться, затем наскоро проверил пару пистолетов.

— Сразу будете стрелять? — с сомнением проговорил Рибопьер.

— Да. Я ставлю такие условия. Два выстрела, десять шагов. Если я промахнусь или же меня ранят так, что я не смогу продолжать, дуэль ведете вы. Это не совсем по правилам, но оскорбление было слишком серьезным.

Глаза юноши загорелись темным огнем на бледном лице. Развязка должна быть интересной, и он непременно желал в нем поучаствовать. Одно его грызло, равно как и его начальника, деловито переодевающего рубашку: а каковы будут последствия этого смертоубийства? Неужели Сибирь? Он бы никогда не назвал графа Ливена рисковым человеком, поэтому его слова только удивили юного адъютанта до невероятия. Он уже восхищался этим генералом, который всего на семь лет был старше его самого.

Противник ждал Кристофа у розария, один, без секундантов и без оружия, что несколько насторожило барона. В облике графа не было и толики той спокойной самоуверенности, которая так возмутила Кристофа прошлым вечером, заставив его пойти на неистовую дерзость. «Хорошо, что не струсил», — подумал он. — «Хоть пришел».

— Нам не нужно стреляться, — заговорил сходу граф Анреп-Эльмст, глядя Кристофу прямо в глаза и, казалось, не обращая ни малейшего внимания на Рибопьера. — Приношу свои извинения, ежели так угодно.

— Это не передо мной вам следует извиняться, а перед нашими с вами соотечественниками, которых походя обидели, — проговорил Кристоф.

— Вы мститель от лица всего остзейского дворянства? — в голосе Эльмста появилась слабая тень прежнего апломба. — Но зачем вам это?

Адъютант Кристофа выкрикнул:

— Ежели вы трусите, милостивый государь, то так и скажите!

Кристоф посмотрел на него, сделав рукой жест, призывающий к тишине. Анреп, видать, решил продолжить свою мысль.

— Вас попросили драться? — продолжал он. — Или вам заплатили за то, что вы меня убили?

Барон был настолько изумлен этими словами, что даже не сразу нашел ответ.

— Как вы смеете так говорить! — вскричал его адъютант. — Да за такие слова нужно драться немедленно!

Кристоф посмотрел на него раздраженно и перебил своего адъютанта, обращаясь к сопернику:

— С равным успехом я могу спросить о том же и вас, граф.

Анреп-Эльмст отчего-то странно усмехнулся и проговорил:

— А у вас есть большой резон.

Затем он чуть одернул левый рукав своего сюртука, обнажая белоснежный манжет рубашки. В утреннем свете мелькнула золотая запонка в виде алого восьмиугольного креста, который более всего напоминал очертания цветов, в изобилии растущих вокруг и покрытых блестящей утренней росой.

Ливен вспомнил все. Дело не кончилось, и они доведут его до Посвящения. Ежели этот человек может ответить на его вопросы, то он, пожалуй, погодит с дуэлью. И кто знает, какие кары от Братства Розы и Креста, от этих «рыцарей», последуют, если Кристоф убьет противника? Спасибо, что предупредили.

— Объяснитесь, — проговорил он тихо, хотел добавить еще что-то, но оглянулся на своего адъютанта, который выступал «третьим лишним». Под каким бы предлогом услать от себя Рибопьера?

— Он пусть остается, — отвечал Анреп. — Ведь это его тоже касается.

Барон обратил внимание, что выражение лица его помощника стало ровно таким же, какое, верно, было и у него: бледным, сосредоточенным и немного испуганным, но вовсе не озадаченным. Очевидно, он каким-то образом понимал, что значит рубиновая запонка на запястье графа Эльмста. И что означает место назначенной встречи, где Кристоф вроде бы как «случайно» нашел его. Возможно, Братство нашло себе еще одного юного члена.

— Фемке, — произнес далее граф. — Фредерика ван Леннерт. Как я понимаю, она вам хорошо знакома?

Кристоф кивнул.

— Она знакома и мне. Смотрите, — он вытянул левую руку, и Кристоф разглядел тускло-золотое обручальное кольцо на безымянном пальце.

— И что это означает? — барон сам не понимал, куда пошел разговор и причем тут его подруга. А потом вспомнил ее отца. Тот же был сам из Рыцарей… Конечно, все как-то связано.

— Я муж ее сестры Аннелизы, — произнес тот спокойно. И с печальным вздохом прибавил: -Был мужем. Этот ангел покинул меня три года назад, в Вюртемберге, лишив меня последней надежды на счастье.

— Соболезную, — суховато произнес Кристоф, хотя воспоминания о младшей из сестер ван дер Сханс заставили его сожалеть о ее безвременной кончине. И странно, что Фемке ничего о смерти сестры не упомянула. Впрочем, он об Аннелизе даже не спрашивал, равно как и о самом докторе ван дер Схансе, хотя знал, что последний, увы, скончался. Но женщина шепчет слова любви, уверяет его в том, что влюбилась в него еще тогда, когда он пребывал в Амстердаме у его отца, и замужество дало ей много свободы, и многое другое, столь же льстивое, приятное и соблазнительное, думается совсем иное

Отбросив все эти мысли, он продолжал:

— Это, бесспорно, печальное событие, но причем тут подробности вашей частной жизни?

— Фредерика еще не говорила вам, что сталось с ее отцом?, — тихо проговорил Ойген. — Отчего именно он умер?

— Это имеет какое-либо значение? — Кристоф перевел взгляд на своего юного приятеля и заметил, что тот побледнел почти смертельно. Казалось, еще чуть-чуть — и бедняга рухнет в обморок.

— Для нас — имеет. Его убили выстрелом в затылок.

Кристоф пожал плечами. Мало ли несчастных случаев происходило в революционные времена? Очевидно, несчастного доктора приняли за человека, у которого могли бы водиться какие-то деньги, хотели ограбить, вот и прикончили.

— Не взяли ничего, — продолжал граф Антреп. — Но самое интересное, доктор, похоже, знал своих убийц. И знал, что они с ним сделают. Поэтому сжег все свои бумаги в камине накануне гибели. А после похорон Фемке рассказывала, что кто-то влез через окно в кабинет ее отца и пытался там что-то найти. Ей было очень страшно, посыпались другие угрозы, поэтому и пришлось продать дом, и поспешно выходить замуж за этого Леннерта, к которому она не питала ни капли чувств, и уехать в Штутгард, взяв с собой сестру. Там я ее и встретил. И сделал предложение.

— Как занимательно, — проговорил барон довольно раздраженным тоном. — Но кто хотел гибели ван дер Сханса?

— В этом-то весь смысл, — его собеседник направил взгляд в сторону. — Дело, в котором он участвовал, не только приносит блага, но и позволяет безнаказанно устранять неугодных. И у меня есть все основания считать, что следующим будет кто-то из нас троих.

— Что же вы предлагаете? — Кристоф ничуть не испугался слов своего несостоявшегося противника. — Не знаю, как вы, но я по доброй воле это дело не выбирал. Более того, я даже не проходил полноценного посвящения и не связан никакими клятвами.

Он оглянулся на своего адъютанта и добавил, обращаясь к нему:

— Надо полагать, вы тоже?

Вместо ответа Александр проговорил отсутствующим тоном:

— Теперь мне очень многое стало понятно.

Далее он свою мысль не развивал.

Анреп продолжил:

— Я об этом и говорю. Скоро вам предложат стать одним из Рыцарей. Если вам дорога жизнь, откажитесь.

— Кто же вам зарекомендовал меня таким трусом? — усмехнулся Кристоф. — Я бывал в сражениях и особо не дорожу своим бренным существованием. Как будто опасность быть убитым должна меня пугать. Если она пугает вас, то прошу прощения.

И он развел руками.

— Это вы говорите сейчас, — произнес Анреп-Эльмст. — Пока вы один, умереть просто. Но потом, когда в вашей жизни появятся те, кто от вас зависит… Ради которых стоит жить.

— Не думаю, что стоит жить ради кого бы то ни было, — жестко ответил Кристоф, и в глазах его невольно отразилась боль, не сочетающаяся с циничностью его слов. Он уже чуть ли не пожертвовал жизнью, рисковал ради карих глаз девушки, чей образ навсегда был запечатлен в его сердце.

Анреп подошел к нему вплотную и проговорил заговорщицким тоном:

— А если я вам скажу, что за гибелью от их рук всегда следует бесчестье?

— Как же был обесчещен ваш покойный тесть? — Кристоф отошел от него на пару шагов и уже жалел, что дуэль не состоялась. Впрочем, ее можно было бы возобновить и провести по всем правилам.

— Я все понял. Уговорить вас невозможно, — отчаянно отвечал его соперник. — Вы сами не хотите, а еще утаскиваете с собой на тот свет юного вашего друга.

— Никто меня не утаскивает, — отвечал Рибопьер. Голос его был тверд, хоть и тих. — Я сам решил.

— Тогда ждите. За вами обоими придут, и скоро, — граф снова многозначительно поднял руку, так, чтобы манжета с искомой запонкой-розой обнажилась. Кристоф фон Ливен приметил и кое-что другое — безыскусно сплетенный браслет из рыжевато-золотистых волос. Они не принадлежали его покойной жене Аннелизе — та была пепельной блондинкой, как и сестра. И при взгляде на эту мелкую, незначительную деталь, он отчего-то подумал — его обманывают. Водят за нос. Пытаются отвлечь от уже намеченной цели и предназначения. И вообще, похоже, граф не имеет никакого отношения к Рыцарству. Даже если Анреп в чем-то прав, и он, Кристоф, разделит участь доктора ван дер Сханса, то само поведение графа, это судорожное цепляние за рукава и отговаривание от неизбежного, от посвящения в Рыцари, которое уже должно было случиться, говорило категорически против него. И адъютант Кристофа полностью разделял его взгляды.

— Я все понял. Прощайте, — холодно проговорил Кристоф. — Надеюсь вас более не видеть.

— Это благодарность за мое милостивое прощение оскорбления, которое вы нанесли моей чести?

— Мне ваше прощение было ни к чему. Хотя я и не хочу с вами встречаться, но, ежели вы передумаете и решитесь все-таки со мной стреляться, я к вашим услугам.

Анреп горестно вздохнул и пошел прочь. На полпути он обернулся и проговорил:

— Вы удивлены, граф, почему я, будучи вашим соотечественником, обретаюсь здесь, при дворе короля Луи? Что заставило меня уйти?

Кристоф ничего не отвечал. Ему было все равно, что он ответит, но тот продолжил:

— То, чего страстно желает ваш брат, но на что он никогда не осмелится.

Барон не ожидал подобного ответа и не знал, как ему стоит реагировать.

Кристоф с Рибопьером остались вдвоем и растерянно посмотрели друг в другу глаза.

— Мой покойный батюшка всегда говорил мне, что в нашем роду были рыцари. Но я никогда не воспринимал это дословно, — заговорил Александр, но его старший товарищ посмотрел на него так, что у юноши отпало всякое желание продолжать рассказ. Он только спросил:

— Я готов принять последствия. Но каков смысл?..

Кристоф не стал отвечать. Он лишь проговорил:

— Они исполняют свои обещания, в чем я успел убедиться. И, похоже, то, что нам сейчас наговорил граф, — тоже правда. Так что можете выйти, если не желаете связывать с ними судьбу.

— А как же вы?

— Я пойду дальше, — Кристоф говорил тихо и спокойно. От этого спокойствия мурашки пробегали по спине юного Рибопьера. Он собрался с духом и ответил:

— Значит, и я пойду за вами.

— Простите, но я не требую безусловной преданности, — барон оглядел адъютанта с головы до ног. — Такая привязанность ко мне вас только закабалит.

— Мне иначе нельзя, — опять вымолвил загадочную фразу Рибопьер.

— Отчего ж? — спросил Кристоф. — Вы свободны.

— Меня к вам назначили.

— И что ж? — барон по-прежнему пытался притвориться непонимающим, хотя уже начал кое о чем догадываться.

— Я не могу просто так уйти, — граф Александр посмотрел на него странным взглядом, словно пытаясь спросить — как же его начальник не понимает таких элементарных вещей?

— Отчего ж? Я могу дать вам назначение вдали от своей персоны, вас могут перевести на службу к кому-нибудь другому из генералов, наконец, вас повысят так же, как меня, и вы уже сами будете брать себе адъютантов, — Кристоф по-прежнему притворялся непонимающим, что совсем смущало Рибопьера.

— Тут дело не в службе, — заговорил он. — Даже если меня повысят, даже если я переведусь в другое ведомство или же вовсе уволюсь со службы, уеду хоть на край света, то все равно должен буду поддерживать с вами тесную связь. Так мне сказали.

— Кто же вам это сказал?

— Девятый, — и Рибопьер побледнел, зная, что выдал большую тайну. Далее, оглянувшись и никого не заметив, кроме нескольких слуг, постригающих клумбы в парке, осмелился добавить:

— Ежели желаете, так у меня и письмо есть. Могу показать.

— Покажите.

— Оно у меня не с собой, в комнате, — отвечал его адъютант.

…Через некоторое время он показал глянцевый желтоватый лист веленевой бумаги, заверенный печатью с изображением розы, столь знакомой барону. Он даже не стал читать послание, потому что узнал почерк, которым оно было написано. Он мог принадлежать только одному человеку — Армфельду. Кристоф мог утверждать это с уверенностью, хотя послание к Рибопьеру не было никак подписано. Он, не долго думая, порвал бумагу прямо перед изумленными глазами адъютанта.

— З ачем вы это сделали? — выдохнул тот не столько возмущенно, сколько ошеломленно.

— Так должно поступать со всеми подобными письмами, — спокойно объяснил ему Ливен. — -Разве вам еще не говорили?

Его адъютант лишь головой покачал.

— Вы ни разу не видели автора послания в лицо? — продолжал опрос барон.

— Я знаю лишь, что он вел активную переписку с моим отцом. Кажется, он датчанин…

— Швед, — лаконично отвечал Ливен. — Хотя это неважно.

— Он вам знаком? — спросил Александр.

Заметив, как по тонкому, бледному лицу адъютанта промелькнула тень любопытства, барон поспешил добавить:

— Да, знаком. Но более я вам не скажу.

Сознавая, что его слова еще пуще разожгли в юноше любопытство, Кристоф продолжил:

— В сущности, я сам ни в чем не уверен. Возможно, за этим человеком стоит кто-то еще…

— Этот Анреп нам врал, как вы думаете?

— И в этом я тоже не уверен, — барон ненавидел, когда приходилось выказывать сомнения. Мысль промелькнула в его голове: «Пустое это, дым один, туман, и ничего более. С нами играют, как с несмышлеными детьми, верящими в чудеса. И тем, кто затеял эту игру, с

...