Садовник
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Садовник

Информация
от издательства

Художественное электронное издание

Художник Валерий Калныньш

В оформлении использована фотография Александра Тягны-Рядно

Залотуха, В. А.

Садовник : сценарии / Валерий Александрович Залотуха ; вступит. статья Елены Лобачевской. — М. : Время, 2018. — (Самое время!)

ISBN 978-5-9691-1744-0

В книге собраны сценарии прозаика и драматурга Валерия Залотухи — лауреата премии «Большая книга» за роман «Свечка» и премии «Ника» за сценарий фильма «Мусульманин». «После войны — мир» — первый сценарий автора, написанный им в двадцать два года, еще до поступления на Высшие курсы сценаристов и режиссеров. У фильмов, снятых по сценариям «Садовник» и «Дорога», сложилась успешная кинематографическая судьба. Сценарии «Последние времена» и «Тайная жизнь Анны Сапфировой поставлены не были. «Тайная жизнь Анны Сапфировой» — это единственная мелодрама в творческой биографии автора, и она была написана для Людмилы Гурченко и Владимира Ильина.

© В. А. Залотуха, наследники, 2018

© Е. Т. Лобачевская, вступительная статья, 2018

© Состав, оформление, «Время», 2018

Поставленные и непоставленные сценарии Валерия Залотухи

Я познакомилась с Валерием Залотухой в 1990 году на собрании в Союзе кинематографистов. Собрание было посвящено обсуждению работы тогдашнего главного редактора журнала «Киносценарии» Евгения Григорьева — товарищи по сценарному цеху осуждали Евгения Александровича за то, что он пьет, за то, что печатает в вверенном ему журнале не тех и не то. Сценарий Залотухи «После вой­ны — мир» был напечатан в этом журнале в 1989 году. Валерий Евгения Григорьева очень уважал. А я любила как своего мастера во ВГИКе и честнейшего человека. Мы решили написать письмо в защиту Евгения Александровича. За сочинением этого письма и подружились.

— А я ваши сценарии не читала, — призналась я.

— Ну и не читайте, — сказал Валерий.

— А над чем вы сейчас работаете? — поинтересовалась я.

— Пишу сценарий о двух лесбиянках, — ответил Валерий.

«Какой ужас», — подумала я.

И уже через неделю печатала этот сценарий на машинке. Назывался он «Путешествие на край ночи» и был основан на воспоминаниях советского разведчика Дмитрия Быстролетова. Про лесбиянок там было совсем немного.

А Валера Залотуха переехал ко мне в Трехпрудный переулок. Вечерами мы пили вино и болтали. Я узнала, что он влюбился в кино, посмотрев фильм Тарковского «Андрей Рублев», что, мечтая о режиссуре, работал в районной газете в Наро-Фоминске, а ночами писал рассказы. Потом написал сценарий «После войны — мир». Писал о том, что знал хорошо — о жизни в шахтерском поселке, в котором родился. Правда, время действия сценария — самое начало пятидесятых, когда автора еще и на свете не было, но он знал и чувствовал это время на каком-то генетическом уровне, как впоследствии военное — в сценарии «Танк “Клим Ворошилов-2”». Узнав о наборе на Высшие режиссерские и сценарные курсы, Валера подал на конкурс рассказы и сценарий. И случилось чудо: его работы прочел Андрей Тарковский и сказал, что возьмет этого парня в свою мастерскую. Когда директор курсов Людмила Владимировна Голубкина сообщила об этом и показала титульный лист сценария с автографом Тарковского, Валера был счастлив. Но Тарковский уехал в Италию, откуда вернуться на родину уже не смог, а Валерий Залотуха стал учиться в сценарной мастерской Семена Лунгина и Людмилы Голубкиной. На курсах он слушал лекции Натана Эйдельмана, Мераба Мамардашвили, Виктора Демина, Арсения Гулыги, Льва Гумилева… Валера рассказывал, что самое большое влияние на него оказали две лекции: одну читал его любимый драматург Юрий Клепиков, а другую — Юрий Норштейн. Валера подружился с Валерием Семеновичем Фридом, чьей добротой и незлобивостью восхищался всю жизнь. Фрид умел учить и драматургии, и жизни весело и непринужденно — рассказывал об их с Дунским аресте и лагерной эпопее неожиданно смешные истории. Валера очень любил его рассказ о том, как к ним уже на поселение приехала старенькая мама Юлия Дунского и, выгружая продукты из чемодана, ласково приговаривала: «Ну, слава Богу, мальчики, слава Богу, все хорошо, мальчики, вы — навоз истории, мальчики».

Валерий Семенович, когда мы приходили к нему в гости, говорил: «Залог крепости нашей с Залотухой дружбы в том, что ему нравятся брюнетки, а мне блондинки. У нас нет повода для конфликта».

Валера рассказывал мне о Людмиле Владимировне Голубкиной, Валерии Семеновиче Фриде, редакторе киностудии имени Горького Ляле Ольшанской, и из его рассказов я понимала, что именно эти люди своим вниманием, открытостью, доброжелательностью, хорошим вкусом помогли ему стать кинодраматургом и во многом сформировали его. Он смотрел шедевры мирового кино и общался с настоящей московской интеллигенцией, и мир кино казался ему огромным и прекрасным, и ему очень хотелось жить и творить в этом мире. За два года учебы на курсах Валера написал три полнометражных сценария. Его дебютом в кино стал фильм «Вера, надежда, любовь», снятый режиссером Владимиром Грамматиковым. С началом перестройки на студии имени Горького начались съемки сценария «После войны — мир», потом на «Мосфильме» режиссер Николай Скуйбин запустился со сценарием «Отец», в прокате фильм назывался «Бомж». А сценарий «Садовник», который очень высоко ценили Людмила Голубкина и Валерий Фрид, попал на «Ленфильм», его прочел режиссер Виктор Бутурлин и твердо сказал: «Я буду это снимать». Но в восемьдесят пятом году пробить этот сценарий в Госкино было непросто. Бутурлин и Валера часами сидели в приемной тогдашнего министра кинематографии и отвечали на вопросы кинематографических сановников: «А почему герой сценария все время молчит? Почему у него нет монологов?» — «Молчит, потому что вашу власть не любит», — шепотом в сторону рычал Бутурлин. Год высиживали в начальственных приемных запуск — и высидели, упорством взяли. Валера был на съемках, потом с восторгом рассказывал об исполнителе главной роли Олеге Борисове, о чудесной рыжей Жене Смольяниновой, дебютировавшей в этом фильме. С ней Валера подружился на всю жизнь и считал ее уникальный голос национальным достоянием России. Фильм «Садовник» Валера любил. Спустя много лет, в начале двухтысячных у нас дома оказался отец Герман, друг и спо­движник отца Серафима Роуза, чья фигура очень интересовала Валеру, он даже хотел снять фильм об этом православном американце. Отец Герман спросил, какие фильмы сняты по Валериным сценариям, и, услышав о «Садовнике», встал из-за стола и поклонился Валере в пояс. Валера смутился и растерялся, а отец Герман рассказал, что посмотрел этот фильм в Америке совершенно случайно в момент тяжелейшего душевного кризиса, находясь на грани отчаяния, и фильм вернул его к жизни.

«Смотри-ка, делали фильм искренне, честно, и спустя столько лет его помнит такой удивительный, высоколобый и светлый человек, — говорил Валера после ухода отца Германа. — Надо Витьке рассказать».

Посмотрев «Садовника», Валеру пригласил работать над сценарием фильма «Рой» Владимир Хотиненко. Они сразу подружились. Работали легко и вдохновенно. Валера представил мне Володю как своего любимого товарища и режиссера. Они понимали друг друга с полуслова, им было вместе радостно и интересно.

— Хотя, послушай, что я придумал, — начинал Валера излагать какое-то свое предложение.

— Золотенький! — глядя на него из-под очков искрящимися, полными азарта глазами, говорил Хотиненко. — Гляди, гляди! Шерсть вздыбилась! — Он показывал согнутую в локте руку, на которой и вправду дыбом стояли волосы. — И мурашки пошли, гляди. Значит, точно классная идея.

Во взаимной творческой любви, во взаимном восхищении и искренней дружбе, когда хорошо вместе и болтать, и молчать, и пить водку, и чаевничать, были сначала рассказаны, а потом и созданы фильмы «Макаров» и «Мусульманин». Работалось легко, в удовольствие. Возник творческий союз, о которым мечтает каждый сценарист и многие режиссеры. Оба были на взлете, страстно любили кино, радовались открывшейся возможности делать честное кино без оглядки на цензуру, без Госкино. Когда в девяносто первом ГКЧП объявил себя властью, Хотиненко сказал: «Если они победят, я уйду в партизаны». Залотуха кивнул: мол, само собой.

ГКЧП проиграл, а Хотиненко и Залотуха получали призы и премии, ездили в Непал выбирать натуру для съемок «Великого похода за освобождение Индии» — сценария Залотухи, получившего приз имени Эйзенштейна на конкурсе, который проводила американская компания «Гемени-фильм».

Альманах «Прибытие поезда», посвященный столетию кинематографа, были приглашены снимать лучшие режиссеры нового поколения. И Валера написал для Хотиненко сценарий киноновеллы «Дорога», писал на конкретных актеров, в любви к которым они с режиссером были едины: главную роль — для Женечки Смольяниновой, мужскую — на Гарика Сукачева, роль нового русского писалась для общего друга — неповторимого Володи Ильина. А оператором был приглашен гениальный Георгий Рерберг. В 1996 году за фильм «Мусульманин» и новеллу «Дорога» из альманаха «Прибытие поезда» на авторов сыпались призы фестивалей, добрые отзывы критиков, приглашения на всевозможные киносмотры и тусовки.

Однажды мы ждали в гости Володю с его женой Виолеттой, они сильно задерживались, а когда наконец пришли, сообщили, что Володя заседал в жюри конкурса салатов оливье.

— Зачем тебе конкурс салатов оливье? — смеялся над другом Валера.

— Сам не знаю, — всплеснул руками Хотя. — Позвали. А я не умею отказывать. Теперь — изжога.

— Надо срочно запить эти салаты, — устремилась к столу веселая Виолетта.

Мы с удовольствием составили ей компанию и дружно хохотали над прозаседавшимся в жюри конкурса салатов Хотей.

 

В 98-м Хотиненко запустился в подготовительный период фильма «Последние времена». Когда у нас дома собралась вся киногруппа на читку сценария, Володя показывал свою руку с вздыбленными волосами, все аплодировали и радовались предстоящей работе. Фильм должен был стать прощанием с эпохой, прощанием с советским кинематографом.

Грянул кризис, производство фильма было остановлено. Володя ушел на другой проект. А Валера стал задумчиво смотреть в окно. Написал сценарий «Последний коммунист», режиссера для него не нашлось, да продюсеры не больно и искали, говорили: «Сейчас неподходящее время, коммунисты могут обидеться». Переписал сценарий в роман. Роман попал в шорт-лист Букера, был переведен и издан во Франции и в Голландии.

У нас дома стали появляться продюсеры, они предлагали писать сериалы или делать кино по их идеям. Большей частью их идеи были перепевами западного второсортного кино. Валера отвечал вежливо, но твердо: «Я по чужим идеям не работаю. У меня своих достаточно».

В конце девяностых Валера прочитал рассказы Александра Покровского и написал синопсис «Автономное плавание». Синопсис этот понравился автору, и, когда в начале двухтысячных Александр Любимов захотел стать продюсером фильма о подводниках, Покровский попросил, чтобы сценарий писал Залотуха. Валера взялся за работу вдохновенно и предложил Саше Покровскому, чтобы режиссером позвали Хотиненко. Написал очень интересный сценарий «72 метра» — ядреную смесь трагедии и комедии: капитан видит, что его матросов ждет гибель и что им очень страшно, и начинает рассказывать экипажу гомерически смешные истории. Это был, как мне кажется, новаторский и яркий сценарий. Но, если раньше, на «Рое», «Макарове», «Мусульманине», «Дороге», единственным судьей сценария был режиссер, то теперь сценарист и режиссер вляпались в новые времена продюсерского кинематографа. Продюсеры Анатолий Максимов и Константин Эрнст начали вносить поправки и лепить сценарий по лекалам старого советского кино: сначала экспонируются герои, мирная счастливая жизнь, потом катастрофа и подвиг… Валере стало скучно. Володя Хотиненко высказал предположение, что, быть может, продюсеры лучше знают, что нужно сейчас зрителям. Валера посмотрел на друга с недоумением. Во время монтажа картины Валера пару дней просидел в монтажной и предложил свой вариант, Володя поехал с этим вариантом к продюсерам и, вернувшись, сказал уверенно: «Будем делать, как предлагают они. Они люди опытные, знают, как надо. Да и Танечка считает, что надо вернуть сцену, которую ты вырезал».

«Вовочка, ты куришь вторую сигарету подряд», — заботливо сказала жена Танечка. Она, в отличие от Виолетты, оказалась борцом против никотина и алкоголя, что не располагало к дружеским застольям. Валере стало тошно. Он ушел, час гулял по Тверскому бульвару, потом пришел домой и сказал, что сделал все, что мог, и больше говорить об этом фильме не хочет.

И стал писать роман «Свечка». Чем больше он писал прозу, тем меньше его интересовало кино. Нет, он с удовольствие пересматривал Феллини, Висконти, Олтмена, Мельникова, «Мой друг Иван Лапшин» Германа. А современное кино перестало его интересовать.

«Я разлюбил кино», — говорил он грустно.

Только очень хотел написать один сценарий. Ну, когда «Свечку» закончит. Под названием «Счастливые девяностые». Чем больше вопили про лихие девяностые, тем больше хотелось ему воплотить свой замысел. Иногда вечерами мы обсуждали этот гипотетический сценарий и упирались в вопросы: «А кто режиссер? А какой продюсер за это возьмется?»

В 2010-м позвонил Володя Ильин и сказал, что Людмила Гурченко хочет заказать Валере сценарий для себя и Ильина и что надо всем вместе встретиться в кафе на углу Трехпрудного переулка. Валера не хотел отвлекаться от «Свечки», но отказать Ильину не мог. И мы пошли на встречу. Людмила Марковна пустила в ход все свое обаяние, и драматург, намеривавшийся отказаться, согласился. Через несколько дней Гурченко прочла Валерин синопсис, от которого пришла в восторг, ее муж Сергей Сенин подписал с Залотухой договор, и Валера впервые в жизни взялся за сочинение мелодрамы.

«В конце концов, я профессионал, — подбадривал себя Валера. — Долго ли умеючи, — говорил он и сам себе отвечал со вздохом: — Умеючи — долго».

Но написал быстро. Людмиле Марковне очень понравилась первая часть сценария, где героиня красавица-звезда в роскошных нарядах, и категорически не понравилась вторая — где героиня становится бедной пенсионеркой. Она и продюсер попросили сделать поправки. Валере стало неинтересно, скучно и тошно. Поправки он делать не хотел. Он кинул на меня короткий взгляд, который на нашем семейном языке означал: спускаю с поводка московского терьера.

Терьером была я.

— Аванс остается у автора, поскольку сценарий соответствует синопсису, — обрадовала я собравшихся. — И все авторские права на сценарий тоже у нас.

— А что же остается нам? — поинтересовался продюсер.

— Вам — название «Пестрые сумерки». Я его в книге Людмилы Марковны нашла.

— За пятнадцать тысяч долларов только название? — ужаснулся продюсер.

— Да, — твердо сказала я.

Валера смотрел куда-то в сторону и явно тяготился беседой.

Людмила Марковна скорбно кивнула.

И единственная мелодрама в творческой биографии Валерия Залотухи получила название «Тайная жизнь Анны Сапфировой».

Когда Валера закончил роман «Свечка» и дождался доб­рого отзыва от издательства, ему стали снова приходить в голову идеи и сюжеты сценариев. «Может, позвонить Сереже Сельянову… Может, позовем в гости Сережу и Наташу Мокрицких…» — вспоминали мы приличных продюсеров. Но почему-то не звонили и не звали.

У нас дома телевизора не было, а на даче у мамы был. Иногда мы видели на экране Володю Хотиненко. Он сидел в президиумах, в первых рядах доверенных лиц, участвовал в ток-шоу. «Смотрите, ваш Хотя», — восклицала мама. «Зачем ему это надо, Валерий?» — спрашивала она.

Ток-шоу были не про салаты оливье, и было совсем не смешно. Валера отворачивался от телевизора и выходил из комнаты.

«Ты знаешь, я придумал пьесу. Попробую написать, — сказал мне Валера за пару недель до рокового диагноза. — В театре сейчас жизнь намного интересней, чем в кино. И режиссеры яркие появились…»

Пьесу Валера написать не успел. А последний фильм, который мы смотрели, был «МЭШ» («Военно-полевой госпиталь») Роберта Олтмена. Валерий Залотуха этот фильм очень любил и пересматривал много раз.

— Блеск! — реагировал он на остроумную реплику героя фильма. — Ты посмотри, как блестяще сделано! — показывал Валера на маленький экран айпэда. — Какой класс!

И, смотря старый фильм великолепного американского режиссера, русский писатель и драматург укреплял свой дух, набирался мужества и радовался хорошему кино, которое, как всякое большое, настоящее искусство, не стареет.

Елена Лобачевская

ПОСЛЕ ВОЙНЫ — МИР

Это, наверное, раннее утро или вечер — солнца нет, но светло. Между огородами с отцветшей картошкой и приземистыми двухэтажными домами и сараями лежат на высокой насыпи рельсы железной дороги. Дома по одну сторону путей кирпичные, по другую — деревянные. Людей почему-то нет ни на огородах, ни около домов и сараев. Или их вообще нет, или они спят.

 

От огромного неживого террикона шел паровоз без вагонов. Он тяжело и шумно дышал, пуская вверх клубы серого дыма, напряженно, с хрустом работая стальными суставами.

И в эти, все заполняющие звуки машины вклинились другие звуки, похожие. Это человек. Где он? Было слышно, как человек дышал — как паровоз, только тише.

Паровоз набирал скорость: теперь он дышал часто и мощно, как сильный бегун.

И человек, видно, тоже набрал скорость — он тоже дышал часто и мощно. Он был сильный бегун.

Паровоз раздраженно и угрожающе загудел, пуская пар, предупреждая.

— Би-би-и-и! — пронзительно и тонко закричал человек. Он тоже предупреждал. Вот он! Он бежал навстречу паровозу и сам изображал паровоз: согнутые в локтях руки ходили наподобие шатунов взад-вперед. Человек увидел идущий навстречу паровоз и вновь встревоженно предупредил:

— Би-би-би!

Паровоз гудел не переставая и пуская пар, не в силах уже ни остановиться, ни даже сбавить скорость.

Лицо человека внимательно и тревожно. Он тоже не в силах был уже ни остановиться, ни даже сбавить скорость. Их разделяло совсем немного… Сейчас произойдет страшное…

И вдруг паровоз сошел с рельсов и, громыхая железом, спустился с насыпи на твердую глинистую землю. Он не снизил скорости и, успев пробежать с грохотом по земле метров двести, взобрался на насыпь и пошел дальше по рельсам, оставив человека позади.

Усталое и немолодое большое лицо человека с высокими залысинами спокойно: маленькие прозрачные глаза смотрят только вперед. На груди его, на кителе без погон позвякивают прицепленные кое-как медали и значки. Он в широких измятых и грязных галифе, но без сапог — на ногах подвязанные бечевкой галоши. В лице его, в глазах — навсегда обретенное счастье…

 

…Борис просыпается от стука закрывшейся двери. Напротив высокой металлической кровати, на которой он лежит, окно. В окне — белое утро, и видно, как мимо проходит мать, одетая поверх старенького платья в серый пиджак спецовки. Одной рукой она прижимает завернутый в газету шахтерский обед — тормозок, другой — привычно сильно взмахивает при ходьбе. Она уходит. В окне остаются лишь неподвижный корявый ствол тополя, дощатая серая стена сарая да утреннее белое небо.

Борис вскочил с постели, быстро натянул выцветшие шаровары и рубаху, пробежал по половичкам мимо большой железной кровати матери с красным куском материи на стене вместо ковра, а на ней фотография — портрет матери и отца, отец в пилотке со звездочкой, — мимо квадратного стола, покрытого белой вышитой скатертью, и этажерки с салфетками без книг — к прибитому в углу умывальнику. Плеснул в лицо пару горстей воды, быстро, на ходу, утерся концом рубахи и повернулся к стоящему рядом небольшому столу с голой скобленой столешницей. На ней — черная сковорода с жареной вчерашней картошкой и кусок хлеба. Борис торопливо набил картошкой рот, а хлеб спрятал за пазуху. С раздувшимися щеками он подбежал к ведру с водой, наклонился и попил, сделав губы трубочкой. У самой двери Борис сунул ноги в брезентовые самошитые тапочки, вытащил из замочной скважины большой ключ, вышел, закрыл дверь, повернув ключ два раза, спрятал его под лежащую на полу тряпку и выскочил на улицу.

 

Он посмотрел на небо, на совершенно безлюдную улицу, подошел к одному из окон дома, поднялся на невысокий цоколь и заглянул в окно. Комната очень похожа на ту, в которой проснулся Борис. Даже фотография на стене. Только на ней отец и мать Серого. Молодые, улыбаются. Серый спит. Суконное одеяло без пододеяльника сбито в ногах, подушка лежит на полу. Руки Серого раскинуты в стороны, голова запрокинута. Он худой, в больших выцветших трусах, без майки. Борис сильно постучал пальцами по стеклу. Серый мгновенно открыл глаза, перевернулся, посмотрел в окно и соскочил с кровати. Он оделся еще быстрее Бориса, посмотрел на картошку в сковороде, но есть не стал, а только сунул за пазуху хлеб.

Борис, улыбаясь, наблюдал сквозь стекло за другом.

Когда Серый уже подошел к двери комнаты, Борис, вспомнив, громко и торопливо вновь постучал в стекло.

Серый обернулся.

— Банку возьми! — крикнул Борис.

Серый смотрел непонимающе.

— Банку! Банку… — Борис изобразил руками и глазами что-то округлое и, не удержавшись, соскочил с узкой приступки цоколя.

Стукнула дверь, и из дома выскочил Серый. В руке он держал литровую стеклянную банку.

— Пошли, — сказал он недовольно. — До вечера успеть надо… Кур бы покормить… А, ладно… — Почесал лохматую со сна голову и, глядя на банку, спросил: — А чего сам не взял?..

— А мать вчера все банки сдала, — ответил Борис.

 

Они идут мимо сараев, мимо огородов и густой посадки молодых тополей, взбираются на высокую насыпь и шагают по шпалам рядом, положив друг другу руки на плечи, вперед, туда, где, сгорбившись, дремлет в последние утренние минуты седой от старости, разваленный надвое дождями и ветром террикон.

 

Дорога к шахте идет мимо деревянных дощатых домов, в которых со своими матерями живут Серый и Борис, и мимо других домов, разных: кирпичных, оштукатуренных и — сложенных из бревен.

Двери домов открывались, из них выходили люди: женщины, но больше мужчины, а иногда и женщины, и мужчины вместе, и у всех — у кого под мышкой, у кого в кармане или в сетке — свои тормозки, а также газетные свертки с полотенцем, мылом и мочалкой, чтобы мыться в бане после работы. Путь к шахте лежал через небольшое поле, с которого только что убрали хлеб, по узкой тропинке. Люди здоровались при встрече, кивая друг другу на ходу. Шли и парами, и тройками, о чем-то по-утреннему негромко разговаривая, а больше — по одному, думая об увиденных этой ночью снах. Так они тянулись цепочкой к шахте, где высился большой и живой, чуть дымящийся наверху террикон и крутилось, опуская людей под землю и вытаскивая оттуда выковырянный людьми уголь, шахтное колесо — копёр.

Мать Бориса поздоровалась с одной, с другой, с третьей, прошла в женскую раздевалку и вышла оттуда совсем другая — в брезентовой, почерневшей от угля спецовке и с противогазной коробкой на боку, в резиновых сапогах, в черной гофрированной каске с лампой «вольф» в руке, и поспешила к бункерам.

Клеть — шахтерский лифт — только поднялась. Из нее сначала вытащили какие-то ненужные сейчас внизу трубы, а потом вышли несколько чумазых до черноты шахтеров с не загашенными еще лампами «вольф». Они работали в ночную смену.

— Здравствуй, Федь, — сказала мать Бориса одному из них, большому, сутулому.

— А, здоров, Ань, — сказал он, при виде нее вскинувшись от лежащей на плечах усталости, и, снова ссутулясь, ушел.

— Чего задержались, ночники? — весело крикнул один из входящих в клеть.

Те не отвечали, улыбались устало.

— А у них там девки в закутке спрятанные, — хохотнул другой.

— И гармоня! — добавил первый.

Шахтеры засмеялись. И клеть полетела под землю.

Внизу все быстро освободили ее и пошли по черно-желтой подземной улице.

 

На откатке уже стояли женщины, с которыми работает мать Бориса, — маленькая толстая бабенка Любка и мать Серого.

— Чего опаздываешь-то? — тонко и весело закричала Любка.

— Проспала чего-то, — сказала мать Бориса и прибавила: — Здрасьте.

— Здорово! — крикнула Любка, видно, она не научилась тихо разговаривать. — Снилось чего хорошее?

— Ага…

— Расскажешь потом!

— Здравствуй, Ань, — бросила на ходу мать Серого. Она первая пошла к наполненным углем вагонеткам. Теперь их надо было откатывать до того места, где их может прицепить подземный поезд. Самое трудное — оттолкнуть вагонетку. Мать Серого уперлась плечом, подавшись вперед, мать Бориса откинулась назад, упершись спиной в стену и отталкивая вагонетку ногой. Рядом, в темноте проходки, вырываясь, оглушающе шипел сжатый воздух и били отбойные молотки.

— Пошли! — крикнула мать Бориса и, как мать Серого, наклонилась вперед и стала толкать вагонетки. Их лица напряжены, губы сжаты. Пошли…

 

Сзади навальщики — мужики. Большими шахтерскими лопатами они быстро наваливают в вагонетки уголь. Они снимают брезентовые робы и остаются в майках, грязных и рваных.

— Пошли-пошли! — кричит Любка.

Пошли…

 

В самой чаще густого кустарника, где вырыта зем­лянка-штаб, сидят на редкой траве пацаны — те, кто живут со своими родителями в деревянных домах, а дрова, уголь и картошку хранят в деревянных сараях. Это — Витька, Вадим, Рыба и еще двое-трое больших ребят лет по пятнадцати. Остальные — пацаны от семи до двенадцати лет. Здесь же лежат два огромных лохматых пса, которые всегда с пацанами. Все молчат, потому что заняты делом серьезным и ответственным. У «больших», а также у Серого в руках длинные, похожие на старинные, самодельные поджигные пистолеты. Они счищают серу со спичек о края стволов — заряжают.

Между сидящими ползал на четвереньках остриженный наголо ушастый семилетний Колька и собирал очищенные спички. Он собрал целую горсть их и протянул на ладони Рыбе.

— Рыб, сколько здесь, посчитай!..

— Отвали, — отмахнулся Рыба.

— Юрик, посчитай, — обратился он к Юрику, который сам чуть больше Кольки.

Юрик долго смотрел на Колькину ладонь и наконец тихо сказал:

— Мы еще столько не проходили.

— Вить, посчитай, а?

Витька, похоже, самый взрослый из них. Он здесь командир, вождь. Он зажал пистолет коленями, взял с Колькиной ладони спички и пересчитал.

— Восемнадцать… А там у тебя сколько? — спросил он и указал на большую кучку обезглавленных спичек.

— Вот, — Колька показал пальцем на написанное на земле число — 838.

— Восемьсот тридцать восемь прибавить восемнадцать, — считает Витька, записывая на земле палочкой, — будет… восемьсот сорок шесть…

— Пятьдесят, — не отрываясь от дела, поправил его Вадим.

— Чего? — не понял Витька.

— Пятьдесят шесть, — пояснил Вадим, подняв на Витьку спокойные глаза.

— А-а, ну да, — поправился Витька и вывел на земле «856».

— Ты их сколько хочешь собрать, тысячу, что ли? — спросил Рыба.

— Тысячу девятьсот пятьдесят, — ответил Колька, четко выговаривая слова.

— Это почему же? — насмешливо спросил Рыба.

— Потому что сейчас — тысяча девятьсот пятьдесят, — ответил Колька, отодвинул в сторону спящую собаку и нашел под ней спичку.

— Во как, — хмыкнул Рыба. — Дает… Ну как ты целишься?! — прикрикнул он на Юрика, который подобрал с земли пистолет Рыбы и, приставив его рукояткой к лицу, сощурив один глаз, целился в одному ему известную мишень.

— Дай сюда! — Рыба отобрал пистолет. — Так без глаза останешься — отдача… Во как надо, — показал он, вытянув руку и сощурив глаз.

— Дай попробую, а, Рыб? — с тихой надеждой попросил Юрик.

— Вырасти сперва. — Рыба продолжал заряжать пистолет.

Все молчали, занимаясь своим серьезным делом.

— Всё, коробок зарядил, — заговорил первым Витька и бросил в сторону пустой коробок.

— Я — полтора, — подал голос Рыба.

Витька взял шомпол и, трамбуя, объяснил:

— Трубка новая, проверить надо… может разорвать.

Остальные тоже старательно трамбовали заряды, рвали газету на пыжи, засовывали их в ствол, снова трамбовали и после этого стали закладывать в стволы самодельные пули.

— Говорят, в ёлках нашли мужика и бабу с перерезанным горлом, — стал рассказывать Мишка, но замолчал, занятый своим пистолетом.

— Там банда, ее второй год ловят, говорят, и фрицы там есть, — продолжил Вилипутик.

— Хватит, — оборвал их недовольно Витька. — Я сколько раз туда за щавелем ходил… И не видел никого…

— Мало ли что не видел, — не согласился Мишка.

— А я в ёлки за миллион не пойду, — признался Рыба. — Давайте мне миллион — не пойду…

— Ага, просят тебя: «Рыба, возьми миллион!» — хмыкнул Вадим.

Пацаны засмеялись.

Рыба не обиделся, поднялся с пистолетом в руке.

— Получи, вражина, — тихо проговорил он, подготавливая в ямке на стволе «подкормку».

 

К тополю привязано пугало, одетое в форму немецкого солдата. Мундир страшно изорван, видимо, не одну пулю он уже получил. На его набитой тряпьем безликой голове — черная рогатая каска. Рыба встал, и сразу встали пацаны, глядя на «фрица». Рыба вытянул руку, прицелился и чиркнул боковушкой спичечного коробка по «подкормке». Сначала раздалось шипение. Пацаны вытянули шеи, подняли головы собаки. Выстрел ухнул. Ничто на мундире фрица не шелохнулось.

— Промазал! — первым крикнул Вилипутик, восьмилетний пацан с маленьким лицом и спокойными стариковскими глазами, младший брат Рыбы.

Пацаны и Рыба побежали осматривать мундир.

— Промазал, все дырки старые, — повторил Вилипутик бесстрастно.

Рыбе хотелось поспорить или дать брату пинка, но слишком явно было то, что он промазал.

— Сейчас бы шмайсер, как у Зверя, я б его напополам переломил, — сказал он, не отрывая глаз от фрица.

— Зверь из своего шмайсера голубя на лету сбивает, — негромко, но авторитетно произнес Вилипутик.

— Был бы шмайсер, ты б его, как тэтэшник, Скрипкину отдал, — сказал спокойно Вадим.

— Я отдавал, что ли? — сразу взорвался Рыба. — Он меня портфелем по спине стукнул, я свалился, а пистолет выскочил.

— Ладно, рассказывай, — словно и не Рыбе вовсе сказал Вадим, занимаясь своим «поджигом».

— Чего? Давай я тебя стукну по спине кирпичами? — продолжал горячиться Рыба.

— Давай, — тем же тоном продолжал Вадим. Он сильный. Это по всему видно. Он сильный и справедливый телохранитель вождя — Витьки.

— Хватит вам, — остановил их Витька.

— Вить, можно сейчас я? — спросил тихо Серый.

— Давай, — согласился Витька.

Серый вытянул руку, прицелился и выстрелил. На груди фрица возникли мгновенно три отверстия, из которых вылетел пух. Пацаны и Серый с пистолетом в руке подбежали осматривать пугало.

— В сердце!

— Нет, в середёнку, — вновь авторитетно сообщил Вилипутик.

— Эй, не стреляйте! — крикнул кто-то из кустов.

На поляну выбежал запыхавшийся пацаненок.

— Кирпичники Мишку бьют! — закричал он, задыхаясь.

— Где? — сразу вскочил Витька.

— На линии, там, — пацаненок махнул рукой.

Все кинулись сквозь кусты, на ходу засовывая пистолеты под рубахи.

 

…Прямо на шпалах дрались трое. Рядом стояли еще несколько человек и молча наблюдали. Увидев бегущих, они что-то крикнули дерущимся и сами побежали за насыпь к стоящим вдалеке кирпичным домам. С земли вскочили двое и бросились за ними, оставив на земле третьего. Ребята подбежали к лежащему вниз лицом Мишке и остановились. Мишка поднял лицо, измазанное кровью и пылью, в сторону кирпичных домов и сказал с пробивающимися сквозь голос слезами:

— Гады!

— За что они тебя?

— Да ни за что! — закричал Мишка. — К отцу на шахту ходил! Шел обратно, а они встретили.

Враги стояли метрах в ста отсюда, за насыпью.

Их стало больше. Они размахивали кулаками, бросали камни и кричали:

— Деревянщики! Эй, деревянные морды, еще получите!

— Говори честно, первый не задирался?! — глядя прямо в Мишкины глаза, спросил Витька.

— Ну, честно, Вить! — закричал Мишка, вытирая лицо рукавом рубахи. — Я еще поздоровкался! Там Лысый был… Я ему прошлым летом зуб сломал… А он через год отомстить, гад, решил…

— Давай дадим им, а, Вить, давай турнем, — заныли пацаны.

Витька смотрел на Вадима.

— Снова война начнется, — с сомнением произнес он.

— Кто не хочет жить в мире, того бьют всем миром, — рассудительно произнес Вилипутик.

— Отойди отсюда! — заорал Рыба на брата и влепил ему сильную злую оплеуху. — Отойдите, все на десять шагов отойдите!..

Пацаны пятились, оттесняемые Рыбой, и смотрели во все глаза на старших, ожидая их решения и желая только одного — войны.

Витька спрашивал что-то у Мишки, у Вадима, удерживал кричащего Рыбу и посматривал на кирпичников, видимо тоже жаждущих новой войны.

— Поджигные не брать, — тихо скомандовал Витька. — А вы, — крикнул он пацанам, — склады раскапывайте.

Все бросились в разные стороны: одни в огороды, другие к сараям — прятать в дровах пистолеты. Пацаны, стоя на коленях, по-звериному, руками быстро раскапывали землю на огородах в только им известных местах. Склады — это сложенные в ямки и засыпанные землей камни и железные болты. Ими все вооружаются, запихивают в карманы штанов, накладывают на руку, прижимая к груди.

— Цепью! — скомандовал Витька.

Все вытянулись в цепь и пошли на противника.

— Кирпичники, сейчас получите! — кричали пацаны. Кто-то из них бросил камень, хотя было явно далеко.

— Не бросать! — прикрикнул Вадим. Кирпичники швыряли камни не переставая, они уже падали среди наступающих.

— Вперед! — скомандовал Витька.

Все бросились за ним, швыряя на ходу камни, крича «ура». Кирпичники не выдержали и побежали.

 

…После такой быстрой победы были особенно возбуждены пацаны, они кричали, перебивая друг друга и хватая за руки, и рассказывали, как все было. У ног вились собаки, лаяли, но их никто не слышал. Большие старались сохранять спокойствие, но было видно, что и они рады такой быстрой и бескровной победе.

— Бибика! — закричал вдруг Колька, показывая пальцем назад.

Все резко остановились, обернулись. По линии шел, наклонившись, мужчина. При каждом шаге он наклонялся все больше и больше. Все смотрели на него до тех пор, пока Вилипутик не сказал:

— Дурак ты, Колька. Это ж пьяный… А Бибику еще в прошлом году поездом зарезало.

Это действительно пьяный. Все понимают это, поворачиваются и молча идут дальше, забыв неожиданно о победе.

 

Маленький и низкий зал клуба заполнен людьми. На первых рядах и прямо на полу пацаны глядят завороженно на экран. На экране двое — он и она. У них красивые одухотворенные лица. Они сидят то ли на горе, то ли на крыше дома и восторженно смотрят на восходящее солнце, держатся за руки, крепко их сжав, — это можно понять по лицам. Зрители в зале совсем другие, но глаза их похожи, они тоже радостно светятся.

Внезапно открылась входная дверь, в светлом проеме возникли трое. Один из них, всматриваясь в зал, протянул руку к выключателю и включил свет. Это большой, остриженный наголо рыжий парень. Он нашел того, кого искал, и сказал громко: «Сазан, на выход».

Со своего места поднялся щуплый паренек и, опустив голову, медленно пошел к выходу. Рыжий выключил свет и вышел следом, но дверь за собой не закрыл.

Из зала было видно: тот парень — Сазан, как назвал его стриженый, стоял у стены, а напротив трое. Один из них, светловолосый, что-то говорил ему, словно что-то доказывал. Но голоса слышно не было, так как с экрана гремели завершающие аккорды фильма — солнце почти взошло. Внезапно светловолосый ударил парня резко кулаком в лицо. Голова того дернулась и ударилась о стену. Из разбитого носа потекла на подбородок кровь. Парень закрыл лицо руками и медленно осел. Те трое повернулись и спокойно пошли прочь. Но один из них, маленький, чернявый, вдруг вернулся и с ходу ударил сидящего носком сапога в бок.

Парень медленно заваливается на бок. На экране возникает слово: «Конец».

 

…Они спускаются с насыпи и садятся на траву, отдыхая…

Борис взял банку и посмотрел на мир сквозь ее дно. Мир сделался круглым и немного смешным.

Серый достал клочок газеты, а в ней немного махорки, быстро и умело скрутил самокрутку. Борис вытащил спрятанную в резинке шаровар спичку и кусочек чирки от спичечного коробка, дал Серому прикурить. Тот затянулся и медленно, по частям, выпускал дым.

— Мне сегодня сон снился, — сказал Борис, заглядывая Серому в глаза, — как будто паровоз с рельс сошел, по земле проехал, а потом обратно на рельсы забрался и поехал.

— И мне тоже, — спокойно и тихо сказал Серый.

— Правда? — удивился Борис.

— Правда конечно. — Серого это почему-то ничуть не удивило. Он будто готовился сказать что-то более важное. — Да… К матери мужик один ночью приходит… Дядь Саша… Стукнет три раза, она открывает… Днем ему не разрешила приходить…

— Почему?

— Тебе хорошо говорить — почему. Вашего на вой­не убили. Твоя мать с кем пойдет, ей ничего не скажут. А наш — сидит. Они всю ночь в своем углу разговаривают. Жениться они хочут, только мать боится.

— Чего?

— Отца. И людей тоже. Говорит: чего люди скажут? А чего этого бояться, не понимаю…

— А моя, наверно, не женится никогда, — тихо сказал Борис.

— Женится, увидишь…

— К ней десятник на работе лезет. Я слышал, как она тёть Ире рассказывала. Она его ударила, а он ей за это денег меньше пишет… Ночью плачет, думает, не слышу…

Они замолчали. Борис взял оставшуюся половинку самокрутки, затянулся.

— Ты отца своего помнишь? — неожиданно спросил Серый.

— Не-а… Он на войну ушел — мне два года было. А когда уходил, я спал, мамка говорила…

— А я своего помню. Он с войны тогда пришел. Ордена на груди. С автоматом.

— Автоматы с собой брать не разрешали…

— Ему разрешили, у него разрешение было.

— А когда его в тюрьму сажали, помнишь?

— Не, — мотнул головой Серый.

— Я помню. Мильтоны приехали на мотоцикле с коляской, хотели его в коляску посадить, а он не давался. Они ему тогда руки крутить стали, а у него аж вот здесь кровь, — Борис дотронулся рукой до лопаток Серого. Серый молчал. — Я тогда еще маленький был, думал еще, его около сараев из пистолетов расстреливать будут… Серый, а за что его посадили? Я у мамки спрашивал, она не говорит…

— Моя тоже не говорит… Я у Скрипкина спрашивал. Он сказал: за то, что отец говорил чего не следует.

— А чего не следует?

— Не знаю… Я сперва думал — матом… А все мужики матерятся, кроме Скрипкина.

— Я, когда узнаю, чего не следует говорить, я не будут говорить, а ты, Серый? — тихо спросил Борис.

— Не знаю еще. Сперва узнать надо. Скажи честно, ты через ёлки боишься идти?

— Боюсь, — тихо и виновато признается Борис.

 

Под окнами их деревянного дома стоит вкопанный в землю стол и такие же лавки с двух сторон. На лавках — большие. Рядом примостились пацаны, среди них — Серый и Борис. На столе истрепанные игральные карты, ведро с водой и большая алюминиевая кружка. На земле под столом сидит со своей кучкой обезглавленных спичек Колька. Витька с Вадимом играют против Мишки и Рыбы.

— Ну, делай по уму, — с отчаянием в голосе призывал Мишка Рыбу.

— Делай… попробуй, если ни одного козыря нету! Швали всякой насовали, — злился Рыба, уткнувшись в веер карт.

— Вам, наверное, пить захотелось? Давно не пили, — издевался Вадим, — какая это кружечка будет, пятая или шестая?

— Шестая, — спокойно сказал Вилипутик.

— Уйди отсюда! — заорал Рыба и заехал брату.

— Быка не выиграешь, корову не проиграешь, правда, Вить? — обратился Вилипутик за помощью к вождю.

Петька рассматривал карты из отбоя. Особенно непонятны ему картинки. Он медленно поворачивал карту набок, стараясь поставить короля на ноги. У короля почему-то замазана черными чернилами голова. Вторая голова — нормальная, белая.

Петька поднял на больших глаза и спросил:

— А негры за кого, за наших или за немцев?

Никто не ответил, все задумались.

— Дурак ты, Петька! — вмешался, потирая затылок, Вилипутик. — Немцы бывают разные и негры разные тоже.

— Кто дурак? — возмутился Петька и поднялся, готовый драться сейчас же, здесь же.

— С погонами! — перебил его Вадим и пристроил на плечи Рыбе пару «шестерок». — Может, и водички попить захотелось?

— Пожалуйста, — Вилипутик протянул брату кружку.

Рыба одной рукой выхватил кружку, а другой отвесил Вилипутику оплеуху.

— Проиграл и не злись, — вступился за Вилипутика Мишка.

Он взял кружку и стал пить воду с шутовским удовольствием на лице, потешая пацанов.

Треск мощных мотоциклетных двигателей был сначала тихим, далеким, но все за столом насторожились. Треск приближался. Два больших трофейных мотоцикла вывернулись из-за угла дома и, подъехав на скорости к столу, резко остановились.

— Зверь, — успел сказать Вилипутик.

На первом мотоцикле сидел один, на другом — двое.

Наступила тишина. Мотоциклисты молча смотрели на сидящих за столом, а те старались не смотреть на мотоциклистов. Первый — Зверь, со светлыми вьющимися волосами и красивым лицом, в своей знаменитой кожанке. За ним — здоровый, рыжий, остриженный наголо — Кот; последний — маленький, чернявый, с темными мелкими глазками, его кличка Дохлый. Это они приходили в клуб.

— Ну что, пацаны, в картишки сыграем? — спросил на­игранно лениво Зверь и слез с мотоцикла.

Двое пацанов вскочили с лавки, освобождая место. За Зверем оставили мотоцикл Дохлый и Кот и тоже сели на освобожденные сразу же места. Они сидели по обе стороны Витьки, а напротив — Зверь.

— Что, Витя, сыграем? — спросил Зверь тем же тоном, тасуя карты.

Витька молчал, уставившись взглядом в стол.

Из-за угла дома, откуда вывернулись мотоциклы, выходит Скрипкин. Он в низко надвинутой старой милицейской фуражке и в застегнутой под самое горло длинной и толстой темно-синей шинели. В руке у него маленький черный ученический портфель. Он идет неторопливо, а вернее — тяжело, и нетрудно рассмотреть его большое, немного одутловатое лицо, низкий лоб с тремя глубокими морщинами и маленькие глубокие глаза под лохматыми бровями. На лице — крупные капли пота.

— Скрипкин, — шепнул Вилипутик. Пацаны дернулись, но остались на месте.

Зверь спокойно продолжал тасовать карты. Скрипкин подошел к столу и из-за Витькиной спины протянул Зверю большую с толстыми пальцами ладонь.

— Давай, — сказал Скрипкин и пошевелил пальцами, — давай сюда.

Зверь еще немного потасовал, лениво и нагло глядя на Скрипкина, потом постучал ребром колоды по столу, складывая ее ровнее, и спокойно положил карты в нагрудный карман кожанки.

— Давай сюда, — жестче сказал Скрипкин.

— Мы не играли, — жалобно протянул из-за спины Вилипутик.

— Не играли и не надо, ладно, — примирительно сказал Скрипкин.

Он постоял некоторое время так, громко втягивая носом воздух и переминаясь с ноги на ногу.

— А место мне кто уступит? — спросил он. — Старшим надо место уступать… Не учили вас разве в школе?

Витька сгорбился еще сильнее, остальные пошевелились, но никто не поднялся.

— Да-а, — протянул Скрипкин и посмотрел сначала на рыжую голову Кота, потом на серую Витькину и остановился на черной лохматой голове Дохлого. — Подстригешься когда? — спросил Скрипкин и постучал пальцем по его голове.

Дохлый недовольно дернулся, но промолчал.

— Когда старшие спрашивают, надо отвечать, — продолжил Скрипкин, — и место им уступать! — Он схватил Дохлого за плечи и выдернул его из-за стола, как редиску из грядки.

Теперь, когда место освободилось, он, тяжело подняв одну ногу, перешагнул через скамейку, потом другую, поставил с глухим стуком портфель на стол и, вздохнув, сел, предварительно поддернув галифе.

— Стучат кирпичики? — с ухмылкой спросил Зверь, указывая на портфель глазами.

— Стучат, — согласился Скрипкин. — Стукнут они скоро, Зверев, тебя по башке. Ты парня, Карпухина, за что избил в клубе? Сапогами бил? У него ребро сломано…

— А ты видел? — спокойно спросил Зверь.

— Твое счастье, что не видел.

— Ну вот. Или заявление на меня есть?

— Заявления нет, — согласился устало Скрипкин. — А Валю Платонову из этого дома зачем ударил? Знаешь, что муж ее служит еще, некому заступиться?

— Нужна мне твоя Валя… Она что, заявление на меня написала?

— Не написала, не написала, — громче и жестче произнес Скрипкин. — А может, сказать пацану ее, чтоб он мать сюда позвал? — Скрипкин взглядом указал на опустившего голову Юрика. — Позвать и дать тебе при ней по башке этим портфелем!

— Не надо, — тихо сказал Юрик. Скрипкин вздохнул, щелкнул замком портфеля и вытащил оттуда листок и чернильницу-непроливайку с воткнутой в нее деревянной ученической ручкой.

— Повестка тебе. Явка в милицию. Вот здесь распишись.

— Неохота, — с издевкой в голосе сказал Зверь, — ты сам распишись лучше, у меня рука заморилась…

— Людей добрых бить она у тебя не заморилась… Ничего, я распишусь.

Скрипкин обмакнул еще раз ручку в чернильницу, посмотрел на перо, нет ли ворсинки, и, низко склонившись над столом, стал писать, медленно диктуя самому себе:

— В подписании повестки отказался. Старший сержант Скрипкин Мэ. Мэ.

— Мэ-мэ, — повторил Зверь.

— Да, мэ-мэ, — согласился спокойно Скрипкин и прибавил: — Ты уж лучше приди сам завтра, а то приедем, заберем. Нехорошо будет. Да-а. — Он оглядел сидящих и обратился к Витьке: — А ты самострел свой принеси или сломай его и выкинь в уборную. И все остальные… Я тебя за пистолет марки «Тэтэ» простил, а сейчас за самоделку в колонию отправлю…

— Нету у нас пистолетов, — жалобно протянул Вилипутик.

— Нету, — недовольно повторил Скрипкин.

Взгляд его упал на сидящего под столом Кольку и кучку спичек рядом.

— А это что такое? Подай-ка… — обратился он к Кольке.

Колька опустил голову и не двигался.

Скрипкин нагнулся, скрылся с головой под столом и, тяжело дыша, с побагровевшим лицом, поднялся. В ладонях его была вся куча обезглавленных спичек.

— Это чего? — спросил он.

— Не знаем, — пожал плечами Вилипутик.

— Зато я знаю, — повысил голос Скрипкин, — я знаю. Порох весь перевели, так теперь серу вместо него обчищаете?

Он достал из портфеля лист бумаги, завернул в него бывшие спички и все это спрятал в портфель.

— А вы?! — обратился он, повысив голос, к вздрогнувшим пацанам. — Кошек больше не вешаете?

— Не-е, — вновь тихонько пропел Вилипутик.

— И правильно, — одобрил Скрипкин и продолжил: — А то ведь сегодня кошек, а завтра кого?.. Теперь ведь всё для вас! — неожиданно обратился Скрипкин ко всем сразу. — В такой войне победили, столько жизней положили! И всё ведь для вас! Учитесь только… В люди выходите…

Скрипкин замолчал, тяжело поднялся, вздохнув. Но вдруг неожиданно резко перегнулся через стол и двумя пальцами выхватил у Зверя из кармана карты.

— А в карты играть не надо, — сказал он спокойно и назидательно. — Вы лучше…

Скрипкин замолчал, размышляя.

Все тоже молчали, ждали, что он скажет, что же им лучше делать.

— …стихи учите, — произнес он неожиданно, кажется, даже для самого себя и облегченно выдохнул на прощание: — Вопросы есть?

Он собрался было выйти из-за стола, завернув карты в кусок газеты и положив их в портфель, но его остановил Петька.

— Дядя Скрипкин, а вы почему в пальте, зиму встречаете? — спросил он, бесстрашно глядя снизу в глаза милиционера.

Скрипкин нахмурился.

— Я не зиму встречаю, как ты говоришь, а лихорадку из себя провожаю… Она меня два раза в год трясет. Вопросы есть?

— Есть, — кивнул Петька. — А негры за кого — за наших или за немцев?

— Негры? — Скрипкин задумался, опустив голову. — Негры… Вопрос серьезный. Сразу не ответишь. Я тебе… в другой раз расскажу, за кого они, — сказал он и, выйдя из-за стола, пошел по улице дальше — прямой, спокойный и тяжелый, с портфелем в руке.

Все смотрели на его сутулую, в шинели, непонятную спину и видели, как замедляет он шаг, как останавливается, вероятно задумавшись о чем-то, как возвращается Скрипкин назад.

— У меня одна задача, Зверев, — заговорил, подойдя, он. — Посадить тебя, покуда в армию не забрали. Таким, как ты, в нашей славной победоносной армии — не место. И я тебя посажу.

Скрипкин ушел.

— Томку позови, — зло сказал Зверь, глядя на Витьку.

— Я тебе не нанялся бегать, — по-прежнему не глядя на Зверя, ответил Витька.

— А я сказал — позови, — повторил медленно Зверь.

— А я сказал — не нанялся, — повторил Витька.

Томка выбежала из подъезда неожиданно. У нее, как всегда, слегка растрепаны волосы, и легкое ситцевое платье на ее налитом, живом, как речная вода, теле кажется прозрачным. Все замерли.

— Кого делите, меня, что ли? — крикнула она, смеясь.

Зверь еще раз взглянул на Витьку, поднялся, завел мотоцикл. Сзади села Томка. Она обхватила голыми руками Зверя за шею и прокричала ему в ухо:

— Задушу, если моего братика обидишь!

Мотоциклы срываются с места и исчезают за углом дома. За столом уже в который раз наступает тишина.

— Ох и сучка у тебя сестренка, — участливо заглядывая в глаза Витьке, говорит тихо Вилипутик.

Рыба молча и мгновенно отвешивает брату затрещину.

 

Серый и Борис минуют большие ворота, у которых стоит гипсовая скульптура шахтера с отбойным молотком на плече и за которыми начинается шахта, и быстрым шагом идут к кирпичному зданию конторы.

Крутится и гудит шахтное колесо, на террикон ползет вагонетка с породой, а наверху ее ждет человек, чтобы высыпать породу и отправить порожнюю вагонетку вниз. На самом верху, над шахтным колесом, бьется выгоревший на солнце флаг.

Серый и Борис прошли вдоль кирпичной стены мимо большого плаката, на котором рабочий, колхозница и воин держались за руки и было написано: «Страну отстояли, страну возродим!», и открыли тяжелую, обитую оцинкованным железом дверь. В почти квадратной полутемной комнате с высоким потолком и каменным полом с одной стороны — сплошная стена, с другой — натянутая от пола до потолка сетка. За ней на длинных полках лампы «вольф», противогазные коробки, гофрированные шахтерские каски. В стене — ниша, в которой торчат два водопроводных крана. Над одним написано краской «вода», над другим — «газ. вода».

Здесь же, в нише, несколько больших алюминиевых кружек на железных гремящих цепях. Серый и Борис взяли по кружке и по очереди поставили их под сильную струю газировки. Стукнулись кружками и стали пить. Первый же глоток выбил слезы. Они их вытерли рукавами и продолжали пить.

Дверь вдруг распахнулась, наполнив комнату светом. В нее ввалились с шумом большие тяжелые шахтеры в спецовках. Они сдали противогазы, лампы, каски и подошли к нише. Дверь то захлопывалась, то вновь открывалась, впуская вместе с входящими слепящий белый солнечный свет. И спецовки, и лица шахтеров грязные, некоторые почти совсем черные. Шахтеры пили газировку, крякали, переводили дух и пили снова. Один из них, высокий, кучерявый, с веселым улыбчивым лицом, заметил Серого и Бориса.

— Ну, как газировочка? — громко спросил он.

— Крепкая, — уверенно ответил Серый.

Кучерявый выпил целую кружку залпом и выдохнул с шумом:

— Ух… ух, и правда крепкая! Надо еще полкружечки! Хороша газировочка сегодня! — Он вытер ладонью рот и спросил, улыбаясь: — А вы небось помыться пришли?

Кучерявый спрашивал громко, да и спрашивал он так, как будто утверждал.

Серый и Борис хотели сказать, объяснить, но кучерявый уже обращался к стоящим рядом шахтерам:

— Видали, бойцы какие? Мыться с нами сегодня будут!

И Серый с Борисом только переглянулись.

 

Они стоят в выцветших старых трусах, вытянувшись, прижав тощие руки к худым туловищам, и смотрят, как раздеваются шахтеры. Те сбрасывают с шумом брезентовые черные робы, стаскивают старые, истлевшие во многих местах от пота рубашки и рваные майки, стягивают резиновые сапоги, разматывают черные сырые портянки, шевелят уставшими пальцами ног, скидывают тяжелые мокрые штаны и длинные, до колен, трусы. И оказываются голыми, обычными маленькими людьми. Только у многих то спина, то рука, то нога обезображена шрамом или рубцом либо посечена синей пороховой сыпью. У них впалые груди и тонкие белые ноги. Но на груди у многих вытатуированы Кремль, Ленин и Сталин, танки, самолеты. А также русалки и просто голые толстые женщины, женские имена, кинжалы и змеи, и великие простые истины-клятвы, и одна из них повторяется особенно часто: «Не забуду мать родную». Шахтеры словно стесняются своей наготы и грязи, вталкивают ноги в деревянные, стучащие по полу шлепанцы, которые зовутся колодками, и торопливо идут мыться.

Кучерявый раздевался рядом. Он большой, мускулистый, сильный, на груди его катер режет бурлящую волну, а над ним — полукругом надпись: «ТК “Бесстрашный”». Серый и Борис смотрели на кучерявого внимательно и удивленно, разглядывая татуировку. Кучерявый расправил грудь, подмигнул им, поднялся и крикнул проходящему мимо худому длинному шахтеру:

— Во, бойцы какие! А ты, Петрович, вроде мужик как мужик, а нарожал полный дом девок! И как это ты работаешь?

— Да как и ты, — отозвался на ходу Петрович, — беру отбойный молоток и работаю.

Шахтеры захохотали. Их смех гулко отдавался в высоком потолке, перекрывая шум воды, который доносился из-за закрытой двери.

— Ну, чего стоите? — обратился громко к Серому и Борису кучерявый. — Или в трусах мыться собрались? Мыло у меня есть, мочалка тоже, полотенцем одним вытремся! Мы ж мужики! Айда!

Серый и Борис стянули трусы, сунули ноги в колодки и, застучав ими по полу, заторопились за кучерявым.

 

Здесь стоял пар, смешанный с шумом бьющей сверху воды и хохотом шахтеров.

— А вот еще случай был, — доносился голос, — до войны еще, у нас на Урале. Две бабы на улице ругались страшно. Ревновала одна другую, что ли… Хрен их разберет. На улице проходу друг другу не давали. Как встретятся — ровно кошки. Ну, сошлись они раз, поливали друг друга, поливали, а потом одна говорит: «На вот тебе!» — поворачивается и задом к другой становится. Мол, вот тебе, кто ты есть!

— Ага! — обрадованно воскликнул щуплый мужичонка, растянув в улыбке до ушей рот.

— А та, другая, — продолжал рассказчик, — тоже не дура была. Взяла и к той задом повернулась. На вот, значит, посмотри!

Шахтеры захохотали. Тот подождал, пока смех утихнет, и с улыбкой продолжал:

— Время идет, а они не поднимаются. Уступить боятся. Народ собрался, пацаны кругом бегают.

— Ага! — воскликнул во второй раз щуплый мужичонка еще радостнее.

— А тут мужик одной идет. Попробовал он совестить их, растащить — не идут, упираются… Ну, он взял и стал рядом со своей.

Шахтеры снова захохотали.

— Два один, значит! — весело закричал щуплый и хлопнул себя по худым коленям.

— Та, значит, видит, какое дело… проигрывает. Вскакивает и бегом на завод, на мужика того жаловаться. А он у нас завкомом был. Выгнали из завкома!

— Ну?!

— Он тогда на собрании, когда выгоняли, говорит: «Что же мне делать было? Они б так до зимы на улице стояли. А мне баба дома нужна. Обед варить, да и вообще…»

Хохот заглушил шум воды. Когда смех утих, чей-то совершенно серьезный голос спросил:

— Слушай, Николай, скажи честно… Это ж ты небось и был?

Серый и Борис даже поежились от хохота шахтеров, переглянулись и улыбнулись. Кучерявый подошел к ним, наклонился.

— Вы что это, только под водой стоите? — спросил он. — Берите вот мочалку да спины трите друг дружке. Да посильней, посильней! На спине самая грязь собирается. — И крикнул в сторону: — Эй, не материтесь, пацаны здесь!

Шахтеры замолчали и занялись трудом — терли до красноты друг другу спины, вдыхая с шумом воздух и отфыркиваясь.

 

…Одевались Серый и Борис вместе с кучерявым быстро и весело.

— Спасибо, дядь, — сказали они кучерявому и уже пошли, но тот остановил:

— Погодите, куда заспешили?..

Серый и Борис переглянулись.

Они снова пошли по длинному коридору вместе с другими шахтерами.

 

В большой светлой комнате, где стояли стулья, покрытые кумачом столы, висел портрет Сталина, было людно и шумно. У зарешеченного окошечка кассы стояла очередь. Шахтеры, склонившись, получали пачки денег, отходили, пересчитывая, засовывали получку в карманы брюк, гимнастерок, пиджаков.

Подошла очередь кучерявого. Он взял деньги, пересчитывать не стал, тут же засунул пачку в глубокий карман широких брюк.

— Пошли, бойцы, — весело сказал кучерявый.

 

На улицу шахтеры вышли гурьбой, но сразу разбились на группы по нескольку человек. Кучерявый шел один, а рядом — Серый и Борис. Шахтеры были не похожи на себя — тех, вышедших из шахты, и тех, которые мылись в бане. У них чистые розовые лица и зачесанные назад частой расческой, не высохшие еще блестящие волосы. У Серого и Бориса тоже розовые лица и причесанные чубы.

Первый дом на пути шахтеров — белый, красивый, с колоннами и вылепленными наверху буквами — «Столовая». Большинство шахтеров направлялось к ней. И кучерявый тоже.

 

В столовой стоял папиросный чад и гомон голосов.

Кучерявый огляделся, выбрал свободный наполовину стол, подвел к нему Серого и Бориса.

— Сидите, — указал он на свободные стулья, оглядываясь озабоченно и деловито и здороваясь почти с каждым, кто был здесь.

Серый и Борис смущенно присели на стулья. Борис поставил банку на стол, но тут же убрал ее на колени. Напротив них сидел пожилой сухощавый мужик в гимнастерке и кепке. Перед ним стояла пустая четвертинка, стакан и пара кружек пива. Он устало и одиноко пьянел, отхлебывая пиво, всякий раз насыпая на край кружки щепоть крупной серой соли. Он не видел ребят.

— А вот и супчик! — улыбался, стоя перед ними, кучерявый.

В руках он держал круглый стальной поднос, а на нем две большие, наполненные до краев тарелки и крупно нарезанные полбуханки серого ноздреватого хлеба. Он поставил на стол тарелки, хлеб, протянул ребятам ложки и подмигнул.

— Давайте-ка… кушайте… Супчик первый сорт, горохово-музыкальный.

Серый и Борис смутились еще больше и, обернувшись, смотрели в спину кучерявого, который пошел к прилавку, где стояла небольшая очередь за пивом.

Продавщица — крупная, краснолицая, с татуированной рукой, в грязном переднике и белоснежной наколке в волосах — торговала быстро и весело.

— Пару кружечек, Рай, — сказад кучерявый и спросил: — А конфеток нет никаких?

— Сладенького захотелось? После горьконькой? — пошутила продавщица и засмеялась.

— Да не, ребятишки вон, — указал кучерявый на Серого и Бориса.

— Не, нету… Третьего дня были подушечки, все разобрали… — Продавщица наливала пиво и посматривала на ребят.

Кучерявый вернулся к столу — с пивом.

— А вы чего не кушаете? — заругался он. — А ну-ка, кушайте! Ишь, сидят, как эти… Да поставь ты свою банку, чего ты за нее держишься?..

Кучерявый посмотрел внимательно на мужчину, который не видел ничего перед собой, а видел только то, что было сейчас в нем, что болело и жгло, вздохнул и, ничего не сказав, выпил залпом полкружки пива.

— Кушайте, кушайте… — прибавил он. Серый и Борис ели быстро, видно только сейчас, за едой, почувствовав, как они голодны.

— Вот так вот, наворачивайте, — подбадривал негромко кучерявый. — А не хватит — добавки возьмем. Рубайте, бойцы…

Борис оторвался от супа, переводя дух, улыбаясь, смущенно спросил:

— Дядь, а как вас звать?..

— Дядь Толей меня звать, — ответил кучерявый.

Борис поворачивается к Серому и тихо повторяет:

— Дядь Толя…

 

Кирпичники — на насыпи железной дороги. Деревянщики — у своих деревянных сараев. Их разделяют огороды. Время от времени то с одной стороны, то с другой летят камни.

— Эй вы, деревянщики, деревянные морды!.. Идите сюда, мы вам покажем! — кричали с одной стороны.

— Сами, морды кирпичные… идите сюда! — отзывались с другой стороны.

— А чего у вас делать, нам и тут хорошо…

— А… испугались… в штаны навалили… ха-ха…

— Сами в штаны навалили…

— Цепью, — негромко скомандовал Витька, но все его услышали, пошли вперед по частым межам огородов, вытянувшись в цепь.

Кирпичники кидали камни, но не точно. Деревянщики не отвечали, а молча и сосредоточенно наступали. Удар! Петька замер и, ничего не понимая, свободной рукой взял большой выцветший картуз за козырек и обнажил лоб. На лицо хлынула кровь. Он резко натянул картуз почти на глаза, спрятал кровь и закричал:

— Вперед!

— Вперед! — отозвались остальные, побежали к линии, бросая в противника камни.

— Вперед, наши! — кричали пацаны.

— Вперед! — кричал Серый.

— Вперед! — кричал, стараясь не отстать, Борис.

Кирпичники дрогнули, стали медленно отступать. Деревянщики уже взбирались на насыпь, когда вдруг оттуда, с другой стороны, выскочила засада; несколько человек с камнями. Деревянщики оказались под градом камней, а самим кидать уже было нечего. Они скатились с насыпи и увидели, что наверху остались Витька и Петька.

Камень попал Витьке в грудь. Он согнулся, сморщился от боли.

— Витьку ранили, — закричал Петька. — Вперед, наши!

И хотя ни камней, ни болтов уже не осталось, все повернули и побежали с криком «ура!» на кирпичников. И те вновь не выдержали, кинулись к своим кирпичным домам и сараям.

Они скрылись в парадном и оказались запертыми в нем. Иногда в черном проеме мелькало любопытное лицо и сразу пропадало, боясь получить в лоб камнем. Через некоторое время из дома донесся предупреждающий голос:

— Эй, не бросайте! Переговоры…

Из двери вышли двое больших кирпичников с настороженными, но не испуганными лицами.

— Вить, иди сюда, поговорить надо, — сказал один.

— Говори, мы здесь свои, — ответил Витька громко.

Свои поддержали Витьку нарочитым смехом.

Кирпичники переглянулись, пошептались, и опять тот же сказал:

— Надо поговорить… только без пацанов…

Витька бросил на землю камень, который держал в руке, и направился к ним.

— Не ходи, — шепнул кто-то из пацанов.

За Витькой пошел Вадим. Пацаны недоверчиво смотрели на переговорщиков.

Витька с Вадимом вернулись.

— Пошли, — махнул Витька рукой и, ничего больше не говоря, направился к своему деревянному сараю. За ним — все остальные деревянщики.

За углом сарая сидит на корточках Петька. Кровь течет из-под картуза на лицо. Он прижимает ладони ко лбу, не пуская кровь на глаза, часто и удивленно моргает.

 

Солнце — высоко, а ветра нет. От рельсов и шпал поднимается прозрачное слоистое тепло. По обеим сторонам линии — поля, впереди дорога пересекает линию. Там — шлагбаум и белая железнодорожная будка.

Серый и Борис ускорили шаг. Тихо открыли дверь будки. У окна за столом, на котором лежали железнодорожный фонарь и желтые свернутые флажки, сидела, подперев рукой щеку, немолодая женщина.

— Теть, попить дайте, — попросил Серый.

— Попейте, попейте, — сказала она и тихо улыбнулась.

Они уже знали, что ведро стоит здесь же, в темном углу на лавке, накрытое мокрой и холодной, потемневшей от воды фанеркой, а на ней вверх дном — старая эмалированная кружка, с отбитой на дне эмалью. Они выпили по полной кружке медленно, с передышками, и все это время, пока они не ушли, сказав: «Спасибо, теть», а она — «На здоровье», женщина смотрела на них.

И они уходят по шпалам, растворяясь в горячем воздухе, и она смотрит им вслед спокойным и усталым взглядом.

 

Борис сидит в углу комнаты на корточках и насыпает ячмень из наполненного на четверть мешка в старую жестяную банку. Занятие это интересное: когда он берет зерно в ладонь, оно колется — легонько, по-доброму, как живое, а когда сыплется струйкой, в банку — шуршит и постукивает, тоже как живое. Дверь отворилась, вошла мать.

— Мам, я кур собираюсь кормить, — сказал Борис. И стал насыпать зерно бодрее, хотя можно было сделать совсем просто — зачерпнуть его банкой.

Мать словно не услышала и, не снимая спецовки, легла на кровать. Борис поднялся, внимательно посмотрел на мать. Она лежала, закусив губу, держа ладони на саднящем желудке. Глаза ее были закрыты.

— Мам, — позвал Борис. — Мам… — В голосе его были тревога и страх.

Она открыла глаза и, пересиливая боль, улыбнулась.

— Мама, живот болит, да? Снова болит? — спрашивал Борис, стоя рядом.

Мать вновь закрыла глаза, попыталась вздохнуть глубже, но не получилось.

Борис положил свою ладонь под ладонь матери.

— Сейчас пройдет… Сейчас пройдет, мам… — Борис повернул голову к окну, видя в нем край падающего, наливающегося малиновым цветом солнца, и что-то быстро и неслышно зашептал.

— Анька, ты чего лежишь? — прокричала в оставшуюся открытой дверь соседка тетка Ира, веселая и красивая. — Желудок снова? Ой, господи… — Она подошла к кровати, взъерошила волосы на голове Бориса. — Знаю я средство от язвы… Отец мой перед войной вылечился. Двадцать пять стаканов свежей земляники полевой надо съесть. В день по стакану. Сразу отживел. А то помирал совсем… — Тетка Ира присела на край кровати.

У матери задрожал подбородок, сильно задрожал.

— Ну, чего ты, Ань? — горестно спросила тетка Ира и обратилась к Борису: — А ты иди, Борь… Иди, кур корми. А я посижу с мамкой.

Борис закрыл за собой дверь комнаты, и у матери сразу прорвались слезы.

— Ой, Ир, не могу больше! Не могу терпеть! — причитала она, всхлипывая, захлебываясь слезами. — Всем премии дал по пятьдесят рублей, а мне не дал, говорит, за недисциплинированность… А сам зубы скалит. А потом отозвал и спрашивает: «Долго ломаться еще будешь или хочешь, чтоб вообще с шахты выгнали?..» Ой, не могу, что мне делать? А если тронет — убью. Обухом или каменюгой стукну по голове, и всё. Пусть что хочут делают тогда, хоть посадют — убью. А Борька как же, ой, боже ж ты мой!..

Падая, солнце наполняется малиновым цветом до предела, и кажется, что сейчас, когда оно коснется острой верхушки террикона, — прорвется и из него потечет густой и сладкий сок.

 

Серый и Борис сидели на лавке и, не сговариваясь, держась за край, стали медленно запрокидываться, и вместе с ними начала опрокидываться земля, и все поменялось местами: солнце было внизу, и к нему стремился террикон, а по шершавой, без травы, земле ходили замедленно, по-вечернему, женщины и сзывали кур, и куры бежали к ним со всех ног — вверх ногами по земле, как по небу, а внизу, как земля, стояло еще светлое, предвечернее небо.

Борис смотрел неотрывно на солнце и что-то вдруг прошептал, быстро и почти неслышно.

Серый покосился на него.

— Ты чего бормочешь? Как колдун…

— Ничего… — ответил Борис и нахмурился.

— Сегодня в десять большие будут драться там, за кустами, я подслушал, — сказал тихо Серый и сел нормально.

— Сергей! — позвала из окна мать Серого. — Иди кур покорми.

 

Серый нехотя поднялся со скамейки и пошел в дом. Оттуда он вышел с жестянкой, полной ячменя.

В разных концах двора, у сараев, женщины кормили своих кур с выкрашенными хвостами, или головами, или крыльями, чтобы не спутать, где чья, и из-за этого не поссориться. Женщины подзывали своих кур звонко и спокойно: тип-тип-тип или цып-цып-цып. К их голосам присоединился голос Серого. Он начал тихо, а потом громче и дошел до крика: «Типа-типа-типа!» Чужие куры ошалело закрутили головами.

— Ну что разорался! — прикрикнула на него большая, широкая в кости женщина — мать Вилипутика и Рыбы.

Серый замолчал. Куры успокоились и продолжали деловито клевать зерно. Но вдруг вскинулись и с шумом разлетелись в разные стороны. По двору сломя голову летела кошка. За ней из-за угла выскочил Вилипутик с сосредоточенным лицом и на не меньшей скорости понесся за кошкой. Следом, немного отстав, бежали другие пацаны, а рядом, суматошно лая, все те же две лохматые собаки. Как раз им-то, может, и не так нужна была эта кошка, просто они везде с пацанами.

Мать Вилипутика попыталась поймать сына, но он увернулся и скрылся за углом, куда побежала кошка.

— И скажи, чего они кошек так не любят? Говоришь им, хорошие кошечки, мышей они ловят, полезные, а все равно! — обратилась мать Рыбы и Вилипутика к стоящей рядом матери Мишки.

— А мой что, лучше, что ли? — отозвалась та. — Скорей бы в школу, что ли, шли…

— Да они и школу подожгут или взорвут… Бандиты! Не, мы такие не были… И тихие были все, и послушные. А день, бывало, что тебе целая жизнь… Утром встанешь пораньше, а вечером ложишься, будто целый год прошел… И всё — лето…

Мать Мишки слушала ее с интересом, вспомнив, видимо, и свое детство.

— Так то, Кать, до войны было… — объяснила она тихо.

 

Куры уже в третий раз забеспокоились — во двор въехали мотоциклы. За Зверем сидела, откинув голову, Томка. Зверь остановился. Томка медленно слезла с сиденья. Мотоциклы взревели и уехали.

Томка стоит посреди двора, широко расставив ноги, никого не видя. Пьяная. Она делает несколько неверных шагов в одну сторону, потом — в другую и идет, качаясь, к лавке. Садится. Долго смотрит, не двигаясь, на ноги, запрокидывает голову и кричит… страшно, как кричат только люди.

 

Линия эта старая, паровозы ходят по ней очень редко. Рельсы покрыты ржавчиной. Между пыльных шпал выбивается полынь. Внизу, параллельно линии, стоят деревянные телеграфные столбы. Вдалеке террикон и небольшой поселок, похожий на тот, в котором живут Серый и Борис. У столба, обняв его и прислонившись к шершавому дереву лицом, стоит одноногий мужчина. Он в белой рубашке с короткими рукавами и отложным воротником, в отглаженных широких брюках с манжетами. Одна штанина аккуратно заткнута за ремень,

Мужчина поднял голову, увидел Серого и Бориса, махнул им рукой и хрипло крикнул:

— Эй, ребятки… идите сюда… Идите…

Серый и Борис переглянулись и спустились осторожно вниз. Вблизи они увидели, что мужчина совсем пьяный. На его большое, с тяжелыми веками лицо упали длинные гладкие волосы, которые должны быть зачесаны назад. Мужчина с трудом оторвал от столба руку и протянул ее для рукопожатия.

— Здравствуйте, ребятки, — сказал он хрипло, но с улыбкой и заискивающей ноткой в голосе.

— Здравствуйте, — сказал Борис и, поколебавшись чуть, протянул ладонь.

— Здорово, — сказал Серый спокойно. Пьяного и одноногого можно было не бояться.

— Садитесь, ребятки, — предложил одноногий и показал рукой на сухую, твердую землю.

Серый и Борис продолжали стоять, и тогда мужчина решил сесть первым. Он отпустил столб, но не удержался, дернулся на одной ноге и, опрокинувшись на спину, тяжело упал, как все большие взрослые люди.

Серый и Борис быстро присели на корточки и, глядя в его неподвижное, с закрытыми глазами лицо, испуганно спрашивали, перебивая друг друга:

— Дядь, ты чего?.. Чего ты?.. Чего ты, дядь?..

Глаза мужчины медленно открылись. Они оказались светлыми и спокойными. В черных зрачках отражалось небо с кусками облаков и два мальчишеских лица.

— Ничего, — сказал мужчина неожиданно спокойно и трезво, а дальше вдруг опять пьяно: — Ничего со мной… Что теперь со мной может быть? Подмогните мне подняться, а, ребятки!

Серый и Борис взяли мужчину под руки и с трудом, напрягаясь, помогли сесть. Теперь мужчина сидел, вытянув единственную ногу, и вновь протянул руку для знакомства.

— Николаем меня зовут. Дядь Коля, значит…

— А меня — Борька.

— А тебя?

— Серый.

— А откуда вы? Что-то я тут вас не видал ни разу… — сказал одноногий, вглядываясь в лица Серого и Бориса.

— Мы с «пятой-бис»… — ответил Серый.

— Так «пятая-бис» там, — удивился одноногий, — а здесь двенадцатая… Вы небось заблудились?

— Не, мы в ёлки идем… — объяснил Серый.

— В ёлки? Это ж далеко…

— У нас дело, — объяснил Серый.

— Дело — это хорошо, — кивнул одноногий понимающе. — А у меня… Серый, радость большая, — продолжал он и вдруг тихо засмеялся и замотал головой, — сказал тоже… радость большая… радость большая… хрен старый… радость большая… Сын у меня родился, понимаете?

— Понимаем, — кивнул Серый, — бабы беременные становятся, а потом детей родют.

— Правильно, — обрадованно воскликнул одноногий, но спохватился: — Э-э! Этого вам знать нельзя еще. Детей на базаре покупают… А у меня сын родился… Танька, жена моя, родила… — Он счастливо и пьяно
засмеялся, уронив голову на грудь. — Танюшка моя… сын… Андреем назову… Андрюха! Маленький он еще, — он показал руками, какой маленький у него сын, сведя расстояние между большими квадратными ладонями до нескольких сантиметров. — Ма-а-ленький. Но это ничего! Это он еще подрастет! И знаешь, кем он у меня будет? Не знаешь? Думаешь небось, шахтером? — Одноногий сжал ладонь в здоровенный жесткий кукиш. — Во! Во, скажу, видел?! Я в шахте наишачился и за себя, и за тебя. Не-ет, он у меня шахтером не будет, — продолжал он уже радостно. — Знаете, кем он у меня будет? Э-э! Не знаете. Он у меня будет… шофером! Вот это дело! Я сам всю жизнь мечтал. Только не вышло ничего… А Андрюха мой сделает! Вот вы небось думаете, что ногу мне на войне отчикали? — Он шлепнул ладонью по земле, по тому месту, где должна быть его вторая нога. — Нету… Все так думают. А я с войны целый пришел. Ранили, правда… в легкое… и контузия тоже… Но ноги-то целы были! — Одноногий опять хлопнул ладонью по земле. — Это мне в шахте… В прошлом году… Привалило меня…

Мужчина замолчал, сосредоточенно о чем-то думая, тяжело дыша. Серый и Борис сидели рядом, внимательно глядя в лицо одноногому.

— Я ведь, — начал мужчина тихо, — повеситься уже хотел… И веревку взял, и сук себе в саду присмотрел. А Танька приходит и говорит: беременная я… Беременная, — повторил он совсем тихо. — Мы ведь до войны с Танькой восемь лет прожили. И после войны… Всё, думаю, Николай, кончилась твоя ниточка. А теперь ноги нет, а сын есть!.. Видно, надо было ногу отдать, — шепотом, как великую тайну, объявил одноногий. — Вот какое дело… Да если бы я знал, — почти закричал мужчина, — я б ее сам себе отгрыз! — и ударил изо всей силы кулаком по земле. — А Танька, — засмеялся он, — говорила, что это от шахты… Вот баба, скажет тоже, все ведь в шахте работают, а дети все равно родятся. — Одноногий рассказал все, что, видно, нужно было ему сейчас рассказать. Помолчал. Прибавил тихо: — Вот так… — и заплакал.

Он не зарыдал и не закрыл лицо руками. Он, дергаясь всем телом, плакал. По большому мясистому лицу его из светлых глаз текли слезы. Серый и Борис встали, растерявшись, они видели много, но не видели еще плачущих мужиков.

— Дядь, не надо, дядь, — просили они. Одноногий, дергая носом, поднял на ребят виноватые глаза.

— Извините, ребятки… первый раз… — сказал он, удивляясь самому себе, — ведь правда, первый раз… На войне мужики ревели, а я никак. И ранили когда, и ногу… а тут… простите, ребята, вот беда… — он шмыгнул носом, — я больше не буду… Подмогните мне, а? А то я не дойду, плохо еще на костылях хожу… Да и выпил… — закончил он совсем виновато и опустил глаза.

Борис сунул банку за пазуху, подобрал костыли. Они подсунули головы под мышки одноногому и тяжело, с натугой, подняли его. Пошли…

И уходят так медленно, осторожно, трудно — двое маленьких по бокам, с волочащимися костылями, а посередине большой, одноногий.

 

Ночь только пришла, звезды еще неяркие, луны нет, поэтому темнота густая и холодная. Пространство между самодельными сарайчиками и сложенными — на дрова — бревнами освещено одинокой желтой лампочкой, висящей высоко на столбе. На это пространство из темноты с двух сторон выходят большие кирпичники. С другой — большие деревянщики.

Из-за штабеля дров в щель между бревнами смотрят, затаившись, Серый и Борис.

Кирпичники и деревянщики молча смотрели друг на друга. Наконец от кирпичников отделился самый здоровый, его еще ни разу не было с кирпичниками, и вышел на середину. Он по пояс голый — чтобы было лучше видно крепкое мускулистое тело, руки. Чтобы выглядеть еще сильнее, он напружинил мышцы, сжав кулаки. Но если всмотреться в глаза, можно было понять, что и ему страшновато.

— Ну, кто со мной выйдет один на один? Ну? — спрашивал он громко. — Испугались?! Полные штаны?! Трусы деревянные! Выходи! Враз челюсть сворочу! У кого глаз лишний — тоже выходи!

Деревянщики молчали, не ожидали они увидеть такого противника.

— Кто это, кто знает? — спросил тихо Мишка.

— Я знаю, — ответил Вадим. — Это Кузнец, он к одному пацану из деревни приехал. Он с Бараном у них дрался, с одного удара вырубил.

Витька отстранил Мишку и Вадима и вышел из темноты в круг света.

— Этот, что ль?! — закричал Кузнец, вгоняя себя в кураж близкой и неминуемой драки. — Стропило это? Карболка эта? Тьфу!

Витька и правда выглядел перед Кузнецом щуплым, хилым даже.

Противники остановились метрах в двух друг от друга, сжав вытянутые руки в кулаки. Они сделали так два или три круга, пока наконец не решился Витькин противник. Он вздохнул и кинулся вперед, рассекая кулаком воздух, но Витька успел отскочить в сторону. Кузнец с ходу ударил во второй раз и вновь промахнулся. Но в третий раз кулак достал Витькино лицо. Голова его дернулась, он взмахнул руками и упал бы, если бы не наткнулся спиной на сложенные бревна. Противник налетел, чтобы добить, но Витька встретил его ударом ноги в живот. Кузнец согнулся, задыхаясь и хрипя. Витька стоял рядом, дожидаясь, когда противник сможет продолжить бой. Кузнец хрипел, согнувшись, и пятился к своим. Неожиданно он схватил поданный кем-то сзади солдатский ремень и, размахнувшись, ударил бляхой Витьку. Он целил в голову, но попал в плечо. Витька отскочил назад, схватил протянутый ему своими такой же ремень и одним движением захлестнул петлей на правой руке. Теперь они ходили кругами, помахивая ремнями, и вновь Витькин противник, не выдержав, кинулся вперед, широко размахнувшись. Витька успел схватить левой рукой ремень противника, а правой — стал бить его бляхой по голове, по плечам. Кузнец закричал, привязанный своим ремнем к тому, кто его бил. И тогда остальные кирпичники выскочили из-за его спины, гремя цепями, размахивая ремнями. Вооруженные так же, выскочили деревянщики.

Стучали колья, гремели цепи, кто-то приглушенно кричал, подзадоривая себя, кто-то кричал от боли. Никто не услышал треска мотоциклов. Они въехали неожиданно.

— Атас! — все кинулись врассыпную.

Посредине, в ярком луче фары остался стоять Витька. На первом мотоцикле сидел Зверь. На втором — Кот и Дох­лый.

— Выключи фару, — сказал Витька тихо и шмыгнул разбитым в кровь носом.

Зверь выключил фару. Зажег… Выключил… Зажег… Витька то появлялся из темноты, то пропадал. Выключил… Зажег…

— Выключи, гад! — закричал Витька и, когда свет зажегся снова, со всего маху ударил бляхой ремня по фаре.

Стало сразу темно и тихо, но тут же другую фару зажег Кот. Из-за его спины выскочил Дохлый и кинулся было к Витьке, но его остановил Зверь.

— Стой, — приказал он и повторил тихо: — Стой…

Дохлый остановился. Все ждали, что скажет Зверь.

— Ты смелый, — начал Зверь так же тихо, — смелый… Никого не боишься… Может, думаешь, за тебя Скрипкин заступится или Томка твоя. Да я всех вас поубиваю! А тебя первого! — закричал он. — Если ты… на колени сейчас не встанешь и башмак мне не поцелуешь. Ну… — Зверь вытянул ногу в большом черном ботинке и начал расстегивать кожанку.

Сначала на свет появилось дуло с большой мушкой, а потом и весь немецкий автомат — шмайсер.

Серый и Борис загипнотизированно смотрели из-за дров на оружие.

Зверь вытащил обойму и, наставив дуло на Витьку, начал вставлять обойму в гнездо.

Неожиданно быстро Витька выхватил из-под рубахи свой поджигной пистолет, спичечный коробок, направил пистолет в ничего еще не понимающего Зверя и чиркнул коробком по приготовленной «подкормке». Сера, зашипев, вспыхнула — стало ярче, чем днем. Все увидели перекошенное белое лицо Зверя и его руки, лихорадочно вставляющие в автомат обойму. Оглушительный выстрел ослепил всех на мгновение, но еще через мгновение все увидели… Зверь по-прежнему сидел на мотоцикле, а Витька стоял, согнувшись в поясе, прижав к животу черную кровоточащую руку, его обожженное, без бровей и ресниц лицо сморщилось от боли и ненависти к себе. Он смотрел невидящими глазами на Зверя и шептал:

— Разорвало… разорвало…

Щелчок — Зверь вставил обойму и щелкнул затвором. Витька, не отрывая руки от живота, распрямился, подставляя грудь выстрелу. Зверь прищурился, прицеливаясь. Все вздрогнули от внезапного крика Серого.

— Не стреляй! — кричит он и, выйдя из-за дров, встает перед Витькой, заслоняя его. И смотрит на Зверя, прижав руки к туловищу, вытянув тонкую шею. По ней прокатывается мальчишеский кадык. Дуло автомата медленно опускается. Ударом ноги Зверь заводит мотоцикл, разворачивается и уезжает. За ним, сорвавшись с места, исчезает и другой мотоцикл.

 

Большие и пацаны стоят у подъезда дома. Все невеселы. Из открытого окна доносятся басовитые вопли Рыбы и шлепки ремня по голому телу.

— А ты стой! Куда? Вернись! — кричала мать Рыбы и Вилипутика. — Ну, ты еще вернешься, жрать запросишь! Я тебя накормлю, я тебя накормлю, паразит такой!

По лестнице с грохотом скатился и выскочил на улицу Вилипутик, на ходу подтягивая штаны. Лицо его было по-прежнему невозмутимо.

— Брата лупцуют, — объяснил он, хотя его никто и не спрашивал.

— Господи, свалились на мою голову! Полосатики и есть полосатики! Кормишь, поишь их, одеваешь, а они мать родную скоро зарежут, — прорывались причитания матери сквозь сочные удары ремня.

Следом под крики матери скатился Рыба, подтягивая штаны и морщась, слегка приплясывая от боли. Под глазом у него был здоровенный синяк, а верхняя разбитая губа до смешного толста. Ему надо было на ком-то сорвать злость, и он налетел на Мишку.

— Чего же ты?! Чего же ты не прикрывал? Ты не видел, как он сзади подбежал, ты ж с ним, с Рыжим дрался!

— Я? Я и с Рыжим дрался, и с Тарасом. Это только ты бегал и кричал!

— Я?

— Это вы получили, потому что нам ничего не сказали, — прервал их Вилипутик и продолжил назидательно: — Нельзя маленьких обманывать… — закончить он не успел, так как получил звонкую оплеуху от брата.

— Чего ты дерешься, он правду сказал, — вступился за Вилипутика Петька.

— И ты захотел?! — заорал Рыба, подбегая к нему.

— Захотел! — закричал Петька в ответ, показывая, что он ничего не боится.

— Кончайте вы, — остановил их тихо Витька.

Он появился совсем неожиданно. Рука его была замотана тряпкой, лицо обожжено, в ссадинах.

Все замолчали.

Взгляд Витьки встретился со взглядом Серого.

— Зачем ты вышел?.. — тихо спросил Витька.

Серый опустил глаза.

— Зачем ты вышел? Зачем ты вышел? — повторял Витька, идя на Серого, и вдруг схватил его за воротник рубахи замотанной в тряпку рукой и, повторяя срывающимся голосом: «Зачем ты вышел? Зачем ты вышел?!» — затряс его.

Голова Серого запрокидывалась назад и падала вперед, как на тряпичной жалкой кукле. Витька оттолкнул его и кинулся в подъезд.

Вновь наступила тишина.

 

К дому быстрым, даже торопливым шагом подошел солдат, высокий, красивый, в ладно сидящей гимнастерке, с двумя орденами Красной Звезды на груди. На плече — вещмешок. Заметив детей, солдат пошел медленнее и остановился в нескольких шагах, стал растерянно всматриваться в лица. Похоже, солдат искал кого-то среди них, но не мог найти. Его глаза беспомощно скользили по лицам.

— Юра? — спросил он тихо.

Юрик опустил глаза и спрятался за спину Рыбы.

Первым все понял Вилипутик:

— Вы — дядь Ваня Платонов, Юриков отец?

Солдат кивнул странно, по-птичьи, по шее катнулся кадык.

— Не пугайтесь, живой он. Вот он стоит. — Вилипутик указал пальцем на Юрика, который стоял за спиной Рыбы.

Солдат удивленно смотрел на Рыбу.

— Да не я это, — с досадой сказал Рыба и отошел в сторону. — Вот он, ваш Юрик.

— Юра, — говорит солдат с каким-то горловым клекотом, становится перед Юриком на колени, зажимает его лицо ладонями и часто повторяет: — Сынок… сынок… сынок… — Он подхватывает Юрика на руки, прижимает к себе и говорит радостно: — Ну вот я и увидел тебя… И ты меня увидел… Теперь будем жить вместе!

— А мать на работе, — отвечает, не глядя на отца, Юрик.

 

На шахтах в начале всякой дороги и в конце — терриконы, горы шахтерского пота. Серый и Борис быстро взбираются на крутую гору. Порода под ногами местами размыта дождями до глубоких поперечных трещин. И чем выше, тем тяжелее идти и дышать кислым воздухом перегорающей внутри себя породы, но они идут быстрее и быстрее, а потом начинают бежать, чтобы скорее достичь вершины. Под рубахой Бориса скачет вверх-вниз банка.

На вершине они замирают, глотая воздух, подставляя себя вольно гуляющему здесь ветру.

— Во-он наша шахта, во-он «пятая-бис», — Серый показывал на почти невидный в дымке террикон — так далеко ушли они от дома.

Борис поднял голову и, щурясь, посмотрел на слепящее, набравшее свою полную силу солнце. Он смотрел неотрывно и уже не щурился, видя его золотой диск, и лицо Бориса вдруг исказилось обидой и ненавистью.

— Сожги!!! — закричал он вдруг вверх. — Сожги десятника!! Сожги мамкиного десятника!

 

…Они сидят тихо на терриконе и смотрят вниз. Они видят всю землю. Они видят поле с созревшим, наполовину скошенным хлебом, видят пестрые лоскуты картофельных огородов, видят маленькие сады, видят шахты с такими же терриконами, видят фабрики и заводики, видят дороги… И везде люди. Сверху их можно сравнить с муравьями. Их можно сравнить с муравьями и потому, что все они — работают. На полях они убирают хлеб, на огородах копают картошку, в садах собирают яблоки. Крутятся шахтные колеса, опрокидываются вагонетки с породой на вершинах терриконов, а из ворот шахт выходят паровозы, груженные углем, дымят фабричные трубы, на заводах рабочие таскают какие-то тюки, а на стройках носилки с раствором и кирпичи — люди строят дома, чтобы в них жить, и живут в них, чтобы работать. По узким дорогам бегут редкие машины, а где-то далеко, кажется, пропылили два мотоцикла… По дороге мимо деревянных домов идут люди, много людей. Над головами плывет гроб. Впереди — венки, на большой красной подушке три или четыре медальки.

 

…Серый и Борис видят всех и видят себя среди всех. Из деревянных домов выходят люди, больше женщины да пацаны. Они стоят и смотрят на похороны. Наверное, жарко — одеты и женщины, и пацаны легко. Но сзади, за гробом, идут люди в темно-синих, длинных, ниже колен, толстых шинелях, застегнутых на все пуговицы. Никто из милиционеров не плачет. В их опущенных в землю глазах — скорбь.

Трубы оркестрантов помяты. Они играют, дуют в трубы, надувая щеки, барабанщик бьет в большой барабан на животе, но будто кто выключил звук. Тихо.

 

У дома две женщины со скорбными лицами тихо разговаривают.

— Он, говорят, наган с собой никогда не брал, говорил, на войне настрелялся. Он кирпичи в портфеле носил. Так его, говорят, теми кирпичами и убили. Изуродовали так, что гроб не разрешили открыть.

— Господи, войну прожили, а такого зверства не видели. Чего еще людям надо?..

— Ждали-ждали мира…

Процессия останавливается. Прямо посредине дороги ставят две табуретки, на них опускают гроб.

Все стоят полукругом. Милиционеры не плачут. Они смотрят на гроб. А один, молодой, поднял глаза к небу, будто хочет там увидеть Скрипкина.

 

По лаве идут, тяжело ступая, несколько шахтеров. Они подходят к клети, помогают втащить в нее какие-то трубы и сами устраиваются в клети. Она с воем ползет вверх. Наверху сначала вытаскивают трубы, а потом выходят чумазые до черноты шахтеры с не загашенными еще лампами «вольф». Ночная смена.

— Здравствуй, Федь, — сказала мать Бориса одному из них, большому, сутулому.

— А, здоров, Ань, — сказал он, вскинувшись от лежащей на плечах усталости, взглянул на нее и, сутулясь, ушел.

— Чего задержались, ночники? — крикнул им кто-то в спину.

— А у них там девки в закутке спрятанные, — хохотнул другой.

— И гармоня! — добавил первый.

Шахтеры засмеялись.

Федька вместе с остальными шахтерами, работавшими в ночную смену, пошел через шахтный двор к конторе, где они будут сдавать лампы и противогазы, пить газировку, мыться в бане.

 

Крутится, крутится шахтное колесо…

 

…Федька вышел из ворот шахты вместе со всеми, но как-то сразу отделился от других и пошел стороной. Он в старом кургузом пиджачке — из рукавов торчат длинные руки и большие ладони, — в выцветшей кепке с пуговкой; он в коротких брюках, на ногах стоптанные ботинки. Идет — сутулится.

 

Он идет по тропинке через поле, по которой шли недавно шахтеры, работающие в первую смену. Только они шли к шахте, а он — от шахты. На двери здешней столовой — большой замок, и рядом с ней пусто, уныло. Федька только мельком, по привычке взглянул на нее и, опустив голову, пошел дальше.

 

Он открыл дверь своей квартиры, снял ботинки, повесил кепку на гвоздик, вбитый в стене. Жена стояла в маленькой кухне у большой плиты, варила суп.

— Чего так поздно? Картошка уже остыла, — сказала она, не глядя на него.

Он положил мокрый сверток на одну из табуреток, сел за самодельный некрашеный стол. На столе стояла черная сковорода, накрытая железной миской, рядом — большой кусок хлеба. Он поддел край миски ножом, снял ее. От упревшей жареной картошки поднялся пар. Он взял ложку и стал есть.

— Чего так поздно-то? — повторила жена свой вопрос.

— Работали, — спокойно, прожевав сперва, ответил он.

— Работали, работали, — проворчала жена. — Нет чтобы по-хорошему поговорить, как люди.

Он продолжал есть.

— У нас вчера еще одна курица сдохла, — пожаловалась жена. — Прихожу вечером кормить, а она — лежит, околела уже. А у Нинки Козловой две сдохло. Говорят, чума это куриная… А если травят?.. А чего?!

Он продолжал есть.

— Нинка говорит — это точно отравили… Этак ведь к зиме ни одной не останется… Может, рубить их начать, а, Федь?..

Он продолжал есть.

— Чего молчишь-то?.. Вот, господи, молчун. Еще мать-покойница говорила: хуже нет, когда молчун, лучше, говорит, пусть пьет…

А он продолжал есть и молчать.

— Надо бы дрова сегодня начать пилить. Козловы вон уже все попилили, а мы еще не начинали. Осень скоро… Кухню топить уже нечем. Угля тоже мало привезли на зиму… Боюсь, не хватит. Может, еще машину привезешь? А?.. Вот молчун-то, господи, достался…

Перед ним стояла пустая сковорода. Он встал, подошел к стоящему на самодельной некрашеной лавочке ведру, поднял крышку, зачерпнул полную кружку воды и, медленно выпив, вышел из кухни.

— Ты, если ложиться будешь, раздевайся, а то бухнешься так на койку… — не останавливаясь, говорила ему вслед жена.

 

Он вошел в комнату. Здесь стояли стол, две кровати. На одной из них валетом спали Вилипутик и Рыба. Он подошел к кровати, снял рубашку, брюки и в одних трусах и майке лег поверх лоскутного одеяла на спину. Лежал, глядя неподвижно в потолок с облупившейся побелкой. Вздохнул, закрыл глаза и заснул.

 

Рыба только проснулся, в трусах, босиком, прошел на кухню, взял кружку, попил из ведра воды, но, когда ставил кружку обратно, она выскользнула из рук и упала, громыхнув по ведру.

— Чёрт, гремишь! Отец спит! — заругалась на него мать и замахнулась ложкой, но не ударила. — Иди Генку буди, спит как хомяк.

 

Рыба пошел в комнату, потряс брата за плечо.

— Чего трясешь-то, не груша, — запротестовал Вилипутик, разлепляя веки.

— Не ори! — зашептал Рыба и замахнулся, но не ударил. — Отец спит.

 

Отец лежит все так же на спине, голова запрокинулась, он долго и глубоко втягивает воздух открытым ртом, — внутри что-то хрипит, не дает вдохнуть, — и, так и не вдохнув полной грудью, бесшумно выдыхает и носом, и ртом. Спит.

 

Серый и Борис стоят перед черной сплошной стеной леса, перед тем, что в этих местах называют ёлками.

Это была густая лесополоса, прикрывающая железную дорогу, большую, настоящую двухколейку. Дорога старая, давняя, и лесополоса посажена неведомо когда, и за многие десятилетия своей жизни она разрослась до размеров небольшого леса в ширину, а в длину ей, верно, вообще нет конца. Среди подлеска и колючего кустарника часто торчали высокие черные ели, с которых, видимо, и начиналась когда-то посадка и за которые она была названа ёлками.

Сзади лежало скошенное поле, можно было вернуться. Серый покосился на Бориса.

— Не трусь, — сказал он зло и прибавил: — Пошли…

Они вошли в посадку молча, осторожно отодвигая от лица колючие ветки кустарника и не замечая от страха дремучей жгущейся крапивы.

Кроны подлеска и лапы елей сомкнулись над головами, и сразу сделалось темно. Впереди, вдалеке что-то гудело и погромыхивало. Идти там, где росли ели, было легче, потому что они не пускали в близкие соседи никакие другие деревья, а тем более кусты.

Серый и Борис прибавили шагу и незаметно для себя, не глядя друг на друга, перешли на бег. Шум и гул впереди приближался и нарастал.

Сбоку от Бориса что-то вдруг треснуло и зашумело.

— А-а-а!! — закричал Борис в ужасе и кинулся вперед, обгоняя Серого.

— Ты чего? — успел спросить Серый, но ужас охватил и его, и он, взвыв, бросился вслед за Борисом.

Они летели, не видя друг друга, а только слыша по шуму листвы, по треску кустарников, они уже не выбирали дороги и не уклонялись от колючек, которые царапали лица и руки и рвали рубахи.

 

А гул впереди нарастал и заполнил собою мир, но гула они не боялись, а неслись ему навстречу, как к спасению.

Солнце, свет, тепло возникли мгновенно, как только они вырвались на узкую полоску высокой нескошенной травы между посадкой и линией, и тотчас же налетел, несясь по рельсам, поезд: он был не таким, какие ползали у них от шахты к шахте, он был стремительным, длинным, огромным, но легким, с алой остроконечной звездой на тендере.

— Э-э-э-э-эй! — закричали Серый и Борис, замахав руками и запрыгав от счастья и восторга.

Они успели даже увидеть машиниста, который выглядывал из окна, — усатого и носатого, в новой железнодорожной фуражке с опущенным, чтоб не слетела от ветра, ремешком, а когда пошли вагоны, они успевали увидеть в каждом из окон разных людей в их непонятной и счастливой жизни: они смотрели в окна, курили, пили чай, разговаривали, смеялись, спали на полках, разбросав во сне руки, а в последнем вагоне, в последнем окне, открыв его и высунувшись чуть не до пояса, торчал мордатый пацан и, сжимая рукой алый флажок, держал его, развевающийся, трепещущий, на ветру. Пацан, конечно, увидел Серого и Бориса, но сразу отвернулся, сделал вид, что не замечает, а смотрел только, задрав высоко голову, на свой бьющийся на ветру флажок.

Поезд уходит, покачиваясь и затихая.

 

Мать Бориса сидит за столом и строчит на швейной машинке. Когда машинка замолкает, в комнату через открытую форточку врывается звук гармони. Борис сидит у окна и с тоской смотрит на улицу.

 

Днем женщины и дети убирали двор — подметали землю, белили корявые стволы тополей, и теперь, вечером, — двор чистый и даже нарядный. Через весь двор песком написано большими неуклюжими буквами: «ДЕНЬ ШАХТЕРА!!!». Самый главный праздник.

Под тополем составлено несколько столов, на которых выпивка и закуска. Все уже хорошо выпили и хорошо закусили, а сейчас вышли из-за стола и плясали с частушками.

Гармонист, длинный и смешной, положил голову на меха, будто спал, и, счастливо улыбаясь во сне, играл. Рядом с ним сидел, терпеливо улыбаясь, его сын, лет десяти, похожий на отца как две капли. Между пляшущими носились, балуясь, пацаны.

 

Борис смотрел в окно и сделал еще одну попытку.

— Мам, ну можно я пойду погуляю?

Мать промолчала, украдкой глянув в окно.

 

Какая-то смеющаяся женщина тянула в круг Федьку, а он неуклюже упирался,

 

— Ну мам?

— Сиди, — отрезала мать.

Дверь без стука распахнулась, вбежала красивая и веселая тетка Ира.

— Ань! — крикнула она весело, призывно махнула рукой и притопнула ногой, продолжая пляску. — Ну-ка, пошли!

— Нет, Ир, не хочется, что-то желудок у меня болит…

— Ладно-ладно, завирай, желудок у нее болит! Когда болел — не сидела так небось! Небось машинку у Нинки нарочно взяла, чтобы не слышно было, как гармонь играет! — и засмеялась.

Мать растерялась, заморгала. Тетя Ира подбежала и потащила мать за руку из-за стола. Сзади кинулся помогать Борис, подталкивая мать в спину.

— Мам, ну пойдем, ну мам…

— Ой, брось, Ир, не пойду я, — отказывалась мать и прибавила: — Да и не одета я…

— Ну так одевайся, какого чёрта стоишь! — приказала тетка Ира и снова притопнула ногой.

 

…Борис уже носился вместе с остальными пацанами по двору, когда вышла одетая в красивое шелковое платье мать. Сзади ее шутливо подталкивала тетя Ира. Мать присела на край лавки. Пляшущие женщины, смеясь, что-то кричали ей.

Музыка прекратилась. Все остановились, ожидая, что же будет дальше. Сын гармониста не вытерпел, потрогал отца за плечо и попросил гармонь. Приладил ее на коленях и заиграл — закрыв глаза, положив голову на меха, как отец. И все закружились в вальсе.

 

Из подъезда медленно, явно волнуясь, выходят трое. Впереди Серый, а за ним его мать под руку с высоким сутуловатым мужчиной. Танцующие останавливаются. Серый подводит их ко всем, что-то говорит и оставляет. И мать Серого и тот мужчина начинают танцевать вместе со всеми.

 

Серый и Борис ползают на четвереньках по полю, ищут в траве что-то.

И страшные ёлки, и линия остались позади, а здесь было поле, бескрайнее, чуть холмистое и овражистое местами и потому, наверное, незасеянное, незасеваемое.

В траве на взгорках редкими каплями крови алела земляника. Борис ползал на четвереньках, двигая перед собой банку, оглянулся из-за плеча на Серого и тайком кинул две ягодки в рот.

— Борь, иди сюда! — позвал Серый.

Борис подбежал к нему с готовностью.

Серый сидел в траве, одной ладонью прикрывая макушку от зависшего в зените солнца, в другой держа горсть ягод.

— Подставляй…

Борис подставил банку, и Серый высыпал в нее ягоды. Они только-только прикрывали дно.

— Не ешь? — строго и подозрительно глядя, спросил Серый.

— Не. — Борис отвернулся.

— Гляди, знаю тебя… Лучше рядом собирай или банку отдай…

Они ползают на четвереньках по полю и собирают землянику.

 

Темнеет, черный террикон возвышается над поселком. Не крутится шахтное колесо.

Некоторые ушли уже домой. Веселье несколько утихло. И в этой тишине стали особенно слышны крики из Витькиного окна. Кричал Витькин отец — дядя Сережа:

— Не ходи, не ходи, слышишь! Не ходи, тебе говорю!

Хлопнула дверь, и из подъезда выскочила Томка с небольшим белым узелком в руке. Дверь снова хлопнула, и во двор выскочил дядя Сережа — маленький плешивый мужичок, а за ним его жена Клавка. Она в голос, по-дурному, ревела.

— Иди домой, иди домой, слышишь! — кричал дядя Сережа.

Дочь смотрела на него вызывающе, издевательски выставив одну ногу вперед и подперев рукой бок.

— Я сказала — поеду, значит — поеду. Дядя Сережа замолчал. Видно было, что ему очень хотелось стукнуть дочь, но никак он не мог решиться. Сзади тянула за рукав Клавка, но дядя Сережа двинул ее локтем, и она, взвизгнув, отбежала в сторону.

Во двор въехали на мотоциклах Зверь, Кот и Дохлый. Зверь остановил мотоцикл между Томкой и дядей Сережей.

— Садись, — бросил он Томке.

Но она почему-то не двигалась.

— Не надо, парень, — обратился дядя Сережа к Зверю. — У меня против тебя зла нет. Случилось — ладно. Твое дело мужицкое, а ее бабье… Не хочешь жениться — не надо. Никто про это не говорит. Но не трогайте вы… дите ведь будет… Она ведь глупая еще, ничего не понимает. И себя изуродует и дитю жизни не даст… а родит когда — поймет… Может, и ты тогда поймешь… Дите не трогайте…

Томка попыталась сесть на мотоцикл, но дядя Сережа потянул ее за руку к себе:

— Стой, не ходи!

— Зверь! — крикнула зло Томка. — Дай ему!

Зверь несильно толкнул дядю Сережу в грудь. Но тот вдруг взмахнул руками и, смешно пятясь назад, споткнулся обо что-то и упал на спину.

— Садись, — приказал Зверь Томке.

Но она опять почему-то стояла, смотрела на лежащего отца.

Дядя Сережа лежал несколько секунд так, с открытыми глазами, потом поднялся и медленно пошел на Зверя.

— Сынок… — говорил он тихо. — Ты… меня… А я… я ж воевал за тебя… За нашу Советскую Родину, за товарища Сталина, за детей наших… А ты… меня?..

Он медленно размахнулся, чтобы ударить в ответ, но Зверь опередил его резким ударом в лицо. Дядя Сережа не упал, а с поднятым кулаком, шевеля разбитыми губами, пошел на Зверя. После второго удара дядя Сережа упал и не двигался. Клавка визжала, показывая на лежащего мужа пальцем.

Все движения у стола прекратились. Еще никто ничего не понимал. Первым к Зверю пошел гармонист. Одной рукой он держал под мышкой гармонь, а вторую протянул ладонью кверху, словно собирался у него что просить. Но навстречу ему выскочил Дохлый и ударил с ходу в лицо. Гармонист откинул длинное туловище назад, как будто удивился чему, но второй удар нанес Кот, и гармонист упал. Они стали бить его ногами. Гармонист не шевелился, молчал, только гармонь вскрикивала. Двое мужчин побежали на помощь, но и их сбили и теперь топтали ногами.

Какая-то женщина согнулась, держась за голову, и тянула страшно, как на похоронах:

— Ой-ё-ё-ёй!

— В милицию, в милицию звоните! — кричала еще какая-то женщина.

— Ивана зовите! — кричала другая.

Кто-то сильно застучал в дверь квартиры, так что было слышно даже здесь, на улице. Из подъезда выскочил Иван, босой, голый, в одних длинных трусах, смешной и страшный.

— Где они?! Где они?! — закричал он, озираясь, широко расставив ноги. За ним выскочила жена — маленькая, тоненькая, как девочка. Она прижимала к груди сорочку, прикрывая свое совсем голое тело, цеплялась за его сильную руку, висла на ней и повторяла быстро одно и то же:

— Ванечка, не ходи! Ванечка, не ходи! Ванечка, не ходи!

Все произошло очень быстро. Иван подбежал с отведенным назад кулаком и ударил стоящего ближе всех Дохлого. Тот, как кукла, отлетел на несколько метров. Кот размахнулся, хотел ударить, но упал, раскинув руки, снесенный страшным ударом Ивана. Зверь пытался завести мотоцикл. Иван схватил его одной рукой за кожанку, другой изо всей силы ударил в лицо. Зверь упал вместе с мотоциклом.

Стало тихо. На земле сидела жена Ивана, трясущимися руками прижимая сорочку к лицу, не сводя глаз со своего мужа. Во двор, погромыхивая, въехала черная милицейская машина, из нее выскочили двое милиционеров.

Один подбегает к Зверю, берет его пятерней за волосы и отрывает лицо от земли.

— Всё, Зверев, всё…

 

Кирпичники и деревянщики молча, без крика, сходятся на насыпи. С силой швыряют камни. Лица и тех и других как никогда решительны. Это самый главный бой, самый последний, самый страшный.

Кирпичники первыми достали поджигные пистолеты и стали стрелять. Звуков выстрелов не слышно, лишь над вытянутыми руками поднимаются сизые дымки. Деревянщики отбежали, достали свои поджигные и стали стрелять в ответ.

— Сейчас, — пообещал Петька, — сейчас, сейчас. — И кинулся назад — к сараям.

Он открыл дверь своего сарая, стукнувшись об колоду коленом, и, взвыв и рассыпав высокую, сложенную на зиму поленницу дров, достал со дна ее что-то круглое, завернутое в тряпку. Он развернул тряпку и отбросил.

В руке его была круглая граната лимонка… Он спрятал ее под выпущенной рубахой и, держа там, побежал к насыпи, сильно припадая на ушибленную ногу.

Кирпичники и деревянщики уже сходились на линии. Петька опередил своих, кинулся к кирпичникам и, выхватив гранату из-под рубахи, выдернул чеку. Оставалось только отпустить скобу и бросить гранату.

— Бибика!!! — закричал вдруг Колька. Все остановились, повернули головы в его сторону.

— Би-би-и-и!..

Он совсем рядом, полубежит, замедляя у стрелки ход.

— Чух-чух-чух-чш-ш-ш. — Бибика остановился, издавая паровозные звуки.

Убедившись, что стрелка переведена, он дал задний ход, как бы для разгона, дернулся, как состав, резко затормозив, и пошел вперед, набирая скорость.

Сзади, совсем неподалеку, идет настоящий паровоз, пуская пар, но Бибика его не замечает. Он бежит мимо замерших кирпичников и деревянщиков, убыстряя ход.

— Чух-чух-чух!!! — И оставляет их позади.

Они стоят, глядя ему в спину, и вдруг срываются с места, бегут за ним. Они быстро догоняют его и бегут с двух сторон рядом. Время от времени то один, то другой выскакивают вперед и бегут так, повернув голову, смотрят внимательно на его ноги в калошах, подвязанных веревочками, и галифе, на позвякивающие на груди медали и значки, смотрят в его усталое от непрерывной дороги лицо с маленькими, внимательно глядящими вперед счастливыми глазами.

Сзади, буквально в нескольких метрах, тащится паровоз, гудит, пускает пар, а из окна высунулся машинист и, размахивая кулаком, разевает рот — матерится. Но никто не слышит ни паровоза, ни машиниста, а слышат только частое громкое дыхание Бибики.

И бегут, бегут…

 

Банка почти наполнена земляникой. Серый и Борис сидят в траве, смотрят на банку и едят хлеб, взятый из дома бесконечно далеким сегодняшним утром. Хлеб подсох на жаре, царапает язык и обдирает горло, они давятся, кадыки бегают по худым шеям, но съедают хлеб быстро и слизывают с ладоней колючие мелкие крошки.

— Попить бы, — пожаловался Борис.

Серый нахмурился, повернулся, спросил:

— А ты знаешь, что такое тэка? Тэ и ка…

— Знаю, — кивнул Борис, — это значит: торпедный катер… Я в книжке про моряков читал…

Серый опрокинулся на спину на теплую землю, в живую щекочущую траву.

— Борь, — спросил он снова, — а твоей матери сколько лет, знаешь?

— Знаю, — Борис лег на спину рядом. — Тридцать два…

— Старая… Моя еще старее — ей тридцать три…

— Старая… — согласился Борис и спросил: — А ты завтра со мной пойдешь сюда?

— Пойду… Все двадцать пять дней ходить будем. Только бы земляника не сошла.

— Не сойдет. Серый помолчал.

— Закурить бы… — вздохнул громко. — До темноты бы вернуться… Куры некормленые… Мать убьет.

— Ага…

Вверху вольно, радостно и торжественно плыли на своем небесном параде облака. Где-то за облаками гудел самолетик — маленький черный крестик, как букашка, он полз по небесной тверди.

— Самолет, — сказал тихо Борис.

— Чего? — не расслышал Серый.

— Самолет, — повторил Борис громче.

— Ага…

Самолет остановился прямо над ними, застыл, и от него отделилась маленькая черная точка. Точка стала расти, приближаясь, заблестела и завыла. Свист и вой заполнили поле, темнеющие вдали елки и весь белый свет; и все зашаталось здесь, зашумело, прижалось к земле, не желая этой встречи. Но она уже настигла землю, и земля в смертельном страхе вздрогнула и вздыбилась, защищая себя. А она все рвала черную плоть, разбрасывая живые теплые куски, силясь добраться до самого земного сердца…

 

Тихо… Серый и Борис лежат на самом краю огромной и страшной воронки. Края ее уже заживают, округляясь на разрыве, сглаживаясь, зализанные дождями и ветром, затягиваемые милосердной, терпеливой травой, но глубина, нутро земли чернеет мертвой плотью.

Тихо… Серый лежит на спине и улыбается во сне. Рядом на боку лежит Борис, положив руку на плечо друга.

1976 г.

САДОВНИК

— А я тебе детишек рожу, Лешенька… Мальчика сперва, потом девочку… Что же ты молчишь, родненький? Заснул? Ну спи, спи…

Тоня поднялась с травы, села. Она в белой полотняной юбке и шелковой нарядной кофточке, кремовой, с мелкими бледными цветками на груди. В траве ее белые танкетки. Какая она красивая, моя Тоня, господи… (Себя бы увидеть…)

— Тяжелая у тебя рука, Тонь, убери, давит, дышать тяжело…

— Уедем только отсюда, уедем, Лешенька, нету тебе здесь покою и не будет… Ну что же ты молчишь, родненький…

— Руку убери, дышать тяжело… Тонь… Не слышит… Вроде стучит кто?.. Яблони рубят, слышишь, Тонь?..

Тоня вздохнула сладко и устало,

— А хочешь, спою тебе, Лешенька? — И запела голосом мягким, летним, счастливым:

 

На горе-е колхоз,

Под горо-ой совхоз,

А мне ми-иленький

Задава-ал вопрос…

 

— Стой-ка! Тише!

Он приподнялся, сел.

(А спина теперешняя, гнутая, и затылок старый, сивый.)

— Что ты, Лешенька? — Тоня удивилась, испугалась даже.

— Слышишь, рубят? Яблони рубят! — Он встал, прислушался. В гимнастерке и галифе, в сапогах, как вернулся с войны, а… старый… (Лицо бы увидеть…)

Он пошел быстро по саду, отстраняя от лица низкие ветки.

— Лешенька, да что ж это ты…

А он уже не слышал, бежал по саду — быстрее, быстрее, быстрее — и дышал запаленно, воздуха не хватало. Упал два раза, сильно упал, тяжело, но поднялся…

 

Дядя Леша открыл глаза, увидел потолок своей комнатки, вытер ладонью крупный пот со лба, пошевелился, вздохнул глубоко, с усилием, чтобы дать запаленному во сне сердцу воздуха, жизни. И закрыл глаза, успокаиваясь, отдыхая от сна…

…В комнатке, в комнатенке его тихо. У голого, без занавески, маленького окна — круглый стол, старый, но крепкий, считай, вечный, на толстых, чуть гнутых ногах; на столе в крупном беспорядке лежат пачки запасенного впрок «Севера», коробки спичек, какие-то письма, конверты, белая пергаментная и коричневая почтовая бумага, ножницы, моток шпагата, клей в баночке из-под леденцов и кисточка сверху, рядом полная папиросных окурков старая фарфоровая пепельница, на краю которой лежит настороженная овчарка с отбитым ухом.

Слева от стола — гардероб с большим, в рост, зеркалом с попорченной сыростью амальгамой, справа — неказистая самодельная этажерка. На верхней ее полке чей-то бронзовый бюстик, то ли Пушкина, то ли Горького — в шляпе; ниже стоит плотно пяток книг, основательных, в надежных темных переплетах с золотым тиснением, а под ними — кипы журналов, сейчас не разобрать — каких.

Напротив этажерки — крашеная белая дверь, на которой на вбитых гвоздях висят старые ватные брюки, телогрейка и латаная клетчатая рубаха.

Рядом с дверью — небольшой столб печки с потрескавшейся, отвалившейся частыми треугольничками штукатуркой, а у ее чугунной дверцы висят на бечевке выстиранные и уже сухие портянки; здесь же, прислоненные к печке подошвами, лежат разношенные подшитые валенки со множеством кожаных заплаток.

За печкой, у голой вытертой стены — длинная узкая кровать с эмалированными гнутыми трубами в ногах и изголовье.

Дядя Леша лежит на спине под суконным солдатским одеялом на подушке с темно-синей сатиновой наволочкой — верно, чтоб легче стирать. Он небрит: рыжеватая, местами седая щетина на его крепком худом подбородке, чуть разделенном надвое, с ямочкой посредине, как у яблока, щетина и на худой кадыкастой шее. Нос у дяди Леши острый, со злой горбиной, волосы — сильно поредевшие, но на лбу лежит закрученная, чуть рыжеватая последняя кудря.

Он худ начинающейся стариковской худобой, но крепок еще, широкоплеч и жилист. Одна рука его с тяжелой наработанной ладонью лежит под головой, другая на одеяле, которое прикрывает его чуть выше пояса. Из-под линялой красной майки выглядывает на груди татуировка, точнее, лишь край, самый верх ее — искусно выколотая, с четкими гранями пятиконечная звезда с расходящимися в виде пунктиров лучами.

 

Он отодвинул от лица усеянную яблоками ветку и снова увидел, как в разрывах сизого утреннего тумана движутся по саду подводы, идут люди. С телег свисали, покачиваясь, длинные концы досок. За подводами тянулись молчащие сутулые мужики в серых пиджачках, кепках, с дымящимися самокрутками в зубах. В руках их были топоры и пилы.

Какие-то двое белоголовых пацанов крутились рядом. Мешая сбрасывать с телег живую, пахнущую сосной доску-сороковку, они устроили качели. Но никто на них не ругался. Чуть в стороне другие мужики, раздевшиеся для работы по пояс, но в кепках, пилили доски, сбивали их по две-три поперечинами, а затем устанавливали на козлы — устраивали один большой, общий, бесконечно длинный стол.

Подходили женщины — в белых кофтах и черных широких юбках — и, заворачивая на ходу серые льняные скатерти, стелили их на стол. Следом шли другие женщины и помогающие им девочки-подростки; они несли широкие глиняные тарелки и небольшие цинковые ведра с пирамидами свежих, только сорванных яблок. Лица всех были сосредоточенны и радостны в ожидании близкого праздника.

— Лешка, чего прячешься! А?! Ишь ты… прячется! Думает, не видим!.. Иди к нам!

 

Дядя Леша сел на кровати, посмотрел на сереющее за окном утро, снял с табуретки валенки, надел их, поднялся, длинный, сутулый, поежился, заглянул в погасшую ночью печку и закрыл наверху задвижку, чтобы не тянуло в комнату холод.

В маленькой и совсем холодной кухоньке он включил стоящую на давно не топленной печи электроплитку, взял чайник, поболтал его — пустой, вышел в темные сенцы, звякнул кружкой, зачерпнул, задев тонкий ледок, обхвативший воду кольцом, и сперва напился сам, а потом стал наливать воду в чайник.

Он вернулся в кухню, вылил часть воды в умывальник, поставил чайник на заалевшую спираль плитки и умылся, часто и нетерпеливо ударяя ладонями по гремящему носику умывальника, быстро вытерся серым вафельным полотенцем.

В комнате он снял с гвоздя на двери клетчатую рубаху, надел ее, с крупными мужскими заплатками на локтях и воротнике, натянул ватные брюки, намотал чистые портянки, сунул ноги в валенки. Сдернул было с гвоздя и телогрейку, но, подумав, не стал ее надевать, а лишь посадил на макушку старую, с жестким ворсом солдатскую шапку с едва заметной отметиной от звездочки, вышел.

Дядя Леша вернулся в комнату, держа перед собой широкий деревянный ящик, заполненный крупным сыроватым песком, разделенный реечками на квадраты; ящик был, видно, тяжеленным — лицо побагровело, и синие жилы на дяди-Лешиной шее вздулись. Он осторожно поставил ящик на пол, рядом со столом, отряхнул рубаху и потер ладони о штаны.

Чайник кипел, бил белой густой струей в холодном воздухе кухни. Дядя Леша насыпал в большую эмалированную кружку заварку, залил кипятком, достал из стоящей здесь же трехлитровой банки пару больших ложек темного и густого, как деготь, варенья, опустил в чай и, размешивая его на ходу, вернулся в комнату. Здесь он уселся поудобнее за стол, посмотрел в серый еще свет за окном, включил маленькую настольную лампу-грибок, отхлебнул чаю, распечатал верхний из лежащих стопкой конвертов, прочитал адрес, развернул и стал читать, отдалив письмо от себя почти на вытянутую руку, борясь так с нажитой годами дальнозоркостью. Прочитав, дядя Леша кивнул удовлетворенно, словно отвечая автору письма, разгладил на столе лист пергаментной бумаги, нагнулся, достал из стоящего под столом ведра несколько пучков лесного мха и аккуратно разложил его на пергаменте. Снова наклонился над ящиком и вытащил из песка несколько аккуратно срезанных яблоневых черенков с крупными почками, внимательно их осмотрел, положил в мох и, накрыв мхом сверху, завернул в пергамент. Этот сверток дядя Леша обернул коричневой почтовой бумагой и перевязал быстро и сноровисто, как почтовый работник, бечевкой — сделал аккуратную бандероль.

Он поискал на столе ручку, нашел — шариковую, самую дешевую, тридцатипятикопеечную, перевязанную посредине изолентой, и, заглядывая то и дело в конверт, стал списывать с него на бандероль адрес — крупным и чуть витиеватым почерком человека не шибко грамотного, но относящегося к грамотности с предельным уважением и почитанием. Однако уже на второй строчке адреса ручка перестала писать. Дядя Леша стал нажимать сильнее, но только прорвал бумагу. Потряс ручкой и попробовал писать снова, но безрезультатно. Тогда он размотал изоленту, разъединил сломанную посредине ручку, вытащил стержень, посмотрел на него на свет лампы, подул в стержень, смешно надув щеки, снова посмотрел и, вздохнув, бросил стержень к печке. Открыв ящик стола, он стал искать новый стержень, отодвигая в стороны квадратную жестяную коробку из-под зубного порошка, в которой что-то загремело металлом, батарейки и лампочки для фонаря, тоненькую стопочку писем, перехваченных резинкой из-под лекарств, другой мелкий и ненужный хлам, скопившийся в ящике за годы, а может, за десятилетия, однако нового стержня для авторучки здесь не было.

Нагнувшись, чтобы не стукнуться о косяк низкой двери, он вышел на улицу, закрыл дверь на ключ, положил его в карман телогрейки и задержался на полусгнившем и скособоченном крыльце, втягивая полной грудью холодный воздух и глядя внимательно и словно впервые по сторонам. Здесь стояли редко раскидистые старые яблони с толстыми корявыми сучьями, еще спящие. Дядя Леша сдвинул на лоб шапку, почесал затылок и улыбнулся. Местами лежал серый и грязный, как каменная соль, снег, горбилась схваченная крепко ночным морозом грязь, белели хрупким в разводах ледком лужи, яблони еще спали, и небо висело низко и нерадостно, а все равно — весна…

Он быстро шел по обочине асфальтовой разбитой дороги, но там, где дорога делала поворот, повернулся и привычно и внимательно посмотрел на сад. Дальше, за этим поворотом, сада уже видно не было…

(Но как же хочется, как велико желание автора, уважаемый товарищ режиссер, описать сад, как легко и как приятно было бы: сад зимний — сумеречный, черный; сад весенний — божественный и воздушный; сад августовский — женский, теплый, пряный; и осенний сад — сирый и одинокий на ветру… Но что же писать… Это видеть надо, видеть…)

Вдалеке, чуть в стороне от дороги, стояли на пригорке три большие, как корабли, блочные пятиэтажки колхозного поселка. Там было тихо и безлюдно. А по дороге навстречу дяде Леше бежала, погромыхивая, черная «Волга» с серыми, не отмытыми от грязи боками. Увидев ее, дядя Леша нахмурился и попытался даже отвернуться. Когда она проезжала, чуть сбросив скорость, рядом сидящие в машине водитель и тот, кого он вез, кивнули, не улыбнувшись, и он, дядя Леша, коротко им кивнул, тоже, впрочем, не улыбнувшись.

За его спиной машина, судя по звуку, вновь набрала скорость. А впереди навстречу дяде Леше ехал, часто и гулко тарахтя, большой желто-синий милицейский мотоцикл с коляской. Крупный краснолицый милиционер в шапке с завязанными ушами затормозил рядом, снял теплую рукавицу, протянул дяде Леше ладонь.

— Привет, Алексеич, закурить нету? — быстро и деловито произнес он.

— Здорово, — ответил дядя Леша, пожимая милиционеру руку и доставая из кармана телогрейки папиросы. — Далёко собрался? — спросил он. — Я гляжу, председатель поехал, теперь ты… Случилось чего?

— Да не, — ответил сквозь зубы участковый, закуривая. — У него свои дела, у меня свои… Стреляет, — озабоченно прибавил он.

— Кто? — не понял дядя Леша.

Участковый ответил не сразу, развязывая у шапки уши.

— Ухо стреляет, — объяснил он, сморщившись, и, выпустив дым в кулак, быстро приложил его к своему большому волосатому уху. — Дай еще, — попросил он, указывая на пачку.

Дядя Леша протянул папиросы. Участковый взял три штуки, спрятал их в нагрудный карман куртки под сочувственным и одновременно насмешливым взглядом дяди Леши.

— Это потому, что на мотоциклете ездиишь… Тебе б машину… — сказал он.

— Кто ж ее даст, машину?.. — пожаловался участковый.

— Слушай, Вась, — вспомнил дядя Леша, — я чего иду… у тебя ручки нет случаем?..

— Какой ручки? — не расслышал участковый.

— Ну, писать… Паста кончилась, — объяснил дядя Леша.

— Да не, Алексеич, — понял, наконец, участковый. — Ручка мне самому нужна, протоколы ж составляю. — Он оглянулся. — Да вон почта едет. Уж она-то даст! Даст, даст! — И участковый, почему-то хохотнув, уехал.

Дядя Леша посмотрел вперед.

Навстречу ехала на старом, чуть вихляющем велосипеде женщина в болоньевой почтальонской куртке, в серой узкой юбке и кирзовых сапогах. Грудь ее перепоясывал широкий ремень закинутой за спину пустой почтальонской сумки. Круглолицая и краснощекая, в вязаном шерстяном платке, она улыбалась дяде Леше открытой, нетайной улыбкой незлой незамужней бабы.

— Здоров, Леш! — белея крепкими зубами, поприветствовала она. — Ты чегой-то к нам с утра пораньше?

— Ручка, Марусь, нужна, стержень… Пишу это… Паста кончилась… Иду вот попросить у кого… — ответил дядя Леша, хмурясь, не желая, видимо, принимать эту ее улыбку.

— Ой! — почтальонка сунула руки в карманы куртки. — У меня карандаш только! Не подойдет? — Она протянула огрызок химического карандаша, заглядывая дяде Леше в глаза. Тот смотрел на карандаш, раздумывая.

— Не… Неудобно людям карандашом писать…

— А ты все пишешь! — громко вздохнула почтальонка и засмеялась. — А я вожу. Да ты зайди к Кольке-то своему, не боись… Ирки его нет, она на вокзал поехала…

— Ладно, бывай здорова, — буркнул, нахмурившись, дядя Леша и пошел дальше.

— Покедова, — сказала, ничуть не обидевшись, вслед Маруся, но крикнула вдруг: — Леш! Не забыла чуть… Повестка тебе…

Дядя Леша вернулся, взял протянутую бумажку. Маруся озабоченно смотрела на него.

— Из прокуратуры… Случилось чего?..

Дядя Леша не ответил, глядя в повестку.

— Спасибо, Марусь, — сказал только он и пошел дальше — к колхозному поселку.

 

В подъезде с новыми еще, крашенными темно-синей масляной краской стенами висел деревенский кисло-сладкий запах силоса; у каждой из дверей стояли рабочие сапоги в корке засохшего навоза. Тяжело ступая, дядя Леша поднимался на пятый этаж. Навстречу сверху кто-то спускался — бухали и чуть шаркали по бетонным ступеням подошвы. Это был высокий мосластый парень лет тридцати, носатый, темноволосый, в засаленной рабочей телогрейке, черных блестящих брюках и грязной кирзе с низко, щегольски подвернутыми голенищами.

— Здоров, дядь Леш, — лениво поприветствовал парень, растягивая в улыбке большой губастый рот. — Как она, ничего-то?

— Здорово, — пожал его руку дядя Леша.

— К деду, что ль? — улыбался парень. — Дома сидит… Нянькой заделался… — И пошел вниз разболтанной, шарнирной какой-то походкой, которую придумал себе, видимо, еще в школе и оставил на всю жизнь.

Около аккуратно обитой дерматином двери с глазком и номером «55» дядя Леша остановился. Из-за двери пробивался высокий детский плач. Дядя Леша нажал на прямоугольную кнопку звонка. За дверью раздалось «бим-бом», плач мгновенно прекратился, что-то загремело и послышались торопливые шаркающие шаги. Щелкнул замок, и дверь открылась.

Колька, Николаич, Николай Николаевич Стеклов смотрел на него удивленно и обрадованно. Был он чуть не вполовину меньше дяди Леши, низкорослый, щуплый, с тонкой цыплячьей шеей. На его широком курносом носу сидели очки в детской пластмассовой оправе, с толстыми стеклами, сильно увеличивающими мутноватые голубые глаза. К дужкам была привязана резинка, которая обхватывала стриженый затылок и держала очки на носу мертво, как у первоклассника. Был он в трикотажных тренировочных штанах, оттянутых на коленках от долгой носки, в женских тапках с помпонами и в чистой и теплой семейной майке.

— Лешк? — он еще будто глазам своим не верил. — Ты, что ль? Заходи, чего стоишь?

— У тебя стержень для авторучки есть? — спросил дядя Леша, не входя.

— Должон быть, гляну сейчас, — пообещал с готовностью дядя Коля. — Да чего стоишь, заходи! Ирка на вокзал поехала Райку встречать, Витек на работу пошел, ремонтируется…

— Да я его видел сейчас, — сказал дядя Леша, как-то осторожно входя в квартиру.

— Ну вот, — продолжал радостно дядя Коля. И, указав на дверь комнаты, откуда доносился громкий и требовательный крик ребенка, объяснил: — А мы вдвоем тут с Геночкой воюем! — Дядя Коля суетился от радости и бестолково, не по делу частил словами: — А Ирка моя злая сегодня чего-то с утра. Поехала на вокзал Райку встречать… Она в пятницу еще в Москву по магазинам поехала… Да ты чего стоишь-то все! Разувайся, проходи!

— Не, — мотнул головой дядя Леша. — Ты мне стержень поищи, да я пойду. Делов полно…

— Делов, делов… деловой… — почти обиделся дядя Коля. — И не стыдно тебе, Леш, ей-богу? За восемь километров шел, чтобы, значит, стержень взять, и всё, да?

Дядя Леша терпеливо молчал.

— Да ты хоть погляди, как люди-то теперь живут, чёрт длинный! — стыдил дядя Коля друга. — Сидишь там у себя, как этот… Разувайся давай!

Это была обычная наша квартира с линолеумными полами, с коврами на стенах, заставленная и увешанная предметами яркими, приметными и, в общем, не такими дорогими.

— Живем, как буржуи! — делился радостью дядя Коля. — Телевизор, гляди, цветной — «Рубин»… Его так не возьмешь, Райка по блату на базе достала. Включить? Включить, Леш? Ты хоть видел цветной-то?

Дядя Леша отмахнулся:

— Да ну его…

— Не, ты не прав, Леш, — не соглашался дядя Коля. — Без телевизора какая жизнь… — Дяди-Колина душа, похоже, пела в эти минуты. — А вот это все — стенка называется, Леш. Называется так — стенка, а на самом деле — все тут! Все барахло Ирка из сундуков перетащила! Еще и место осталось!.. А это стерево Витькино. Отсюда вот поет, а отсюда играет… От жены Витек перетащил… Да-а… — дядя Коля вдруг громко вздохнул и пожаловался: — Ни сын с семьей не живет ни хрена, ни дочка… Твои-то как?

Но дядя Леша то ли не услышал, то ли сделал вид, что не услышал, отвернулся, разглядывая квартиру.

— А вот тут я тебя, Леш, не понимаю… Дети — это дети все-таки… — И, услышав из соседней комнаты детский нетерпеливый плач, пропел вдруг, смешно вытягивая шею: — Геночка! Ге-ноч-ка-а!! — И снова обратился к дяде Леше: — А вот это глянь, чего это, думаешь? А?

Дядя Леша молчал, хотел, кажется, сказать, но боялся ошибиться.

— А?! — ликовал дядя Коля. — Часы! Часы, Леш! Без стрелок, а часы! — Он взял с полки электронные часы. — «Электроника»… Вот глянь — идут? А теперь из розетки вытаскиваю… Все равно идут! Э-э… Батарейка там дополнительно! Вот видишь, часы, вот секунды тикают… А вот на кнопку нажимаю — день показывают, 16 марта, воскресенье… — дядя Коля поставил часы на место, собираясь хвастаться дальше, но остановился вдруг, замер.

В соседней комнате вовсю кричал ребенок, но дядя Коля не слышал.

— Ты чего? — дядя Леша спросил встревоженно.

А дядя Коля вдруг поднял голову, глаза заблестели хитровато под очками, щербатый рот растянулся в улыбке.

— Какой день сегодня? — спросил неожиданно он.

— Какой? — не понимал дядя Леша.

— Да, какой день сегодня?

— Ладно, хватит, Коль, — не выдержал дядя Леша.

— Шестнадцатое марта — день рождения у кого сегодня? У меня, что ли?

— А-а, — дядя Леша улыбнулся чуть. — А я уж испугался — думал, какой день.

— Это, значит, тебе… — дядя Коля поднял голову, подсчитывая. — Это тебе, выходит… шестьдесят два… во как…

— Ага… — согласился растерянно дядя Леша.

— Ге-ноч-ка! — дядя Коля заторопился вдруг из комнаты, потому что крик внука был уже невыносим.

А дядя Леша остался один. Он нахмурился как-то вдруг, вздохнул громко, может подумав о своих шестидесяти двух, и присел устало и рассеянно на край застеленного яркой плюшевой накидкой кровать-дивана.

Через секунду вернулся дядя Коля. На руках его сидел крупный заплаканный ребенок.

— А это, Геночка, Лешка! — говорил на ходу дядя Коля. — Мне — Лешка, а тебе — дедушка Алексей! Ну, как внук у меня? Похож? Похож! Все говорят — похож! А смышленый! Все понимает! Во дети пошли!

Но дядя Леша смотрел на ребенка спокойно, без обычного стариковского восторга.

— Ты мне стержень дай, Коль, — попросил он. — Да я пойду…

— Сейчас! — испугался дядя Коля. — В кухне… пойдем туда… А то здесь бабий угол — ни до чего не дотронься. — И дядя Коля глянул торопливо на грязные ватные брюки дяди Леши и плюшевую накидку.

Дядя Леша подошел в кухне к окну и опасливо поглядел вниз.

— Высоко? — засмеялся за спиной дядя Коля. — Пятый этаж… Я уже привык. А не был бы ты дураком таким, не ругался бы с Селивановым, сейчас бы рядом жил… С Иркой бы помирился, может, ходил бы к нам телевизор смотреть. — И он положил на пластиковую поверхность стола несколько стержней для авторучки. — Бери… У Райки их полно, она у себя в магазине накладные заполняет.

— Да мне любой, только не красный…

— Да бери, бери… хоть два…

Дядя Леша выбрал стержень, выпрямился.

— Ну, я пойду, Коль.

— Стой, Леш, — не поверил и испугался дядя Коля, — чего так сразу-то? Ты б, может, супчику поел горяченького? А?

— Не, не хочу…

— Ну сядь, посиди, день рождения ж все-таки.

Дядя Коля усадил друга на пластик табуретки и сам сел напротив, с внуком.

— Было бы чего выпить — выпил бы сейчас за день рождения, ей-богу, — сказал дядя Коля, поглядывая по сторонам.

— Болит желудок-то?

— Опять в больницу ложат. На обследование. — Дядя Коля вздохнул и замолчал.

И дядя Леша громко и тяжело вздохнул и, глядя в пол, сказал вдруг:

— Да я тоже… заморился, что ли… сны снятся…

— Какие? — спросил заинтересованно дядя Коля.

— Тоня снится… — помолчав, подумав, ответил дядя Леша.

Дядя Коля кивнул.

— Мне она тоже снится… это женщина была… Не то что моя кочерга… Родные сестры, а как от разных отцов. Не берег ты ее, Леха, не жалел, хоть обижайся, хоть не обижайся…

Дядя Леша молчал, смотрел перед собой в пол.

— Отдохнуть бы тебе, Лешка, — продолжал дядя Коля. — В санаторию поехать! На юг! На Черное море! Я вот, когда в пятьдесят восьмом году в Сочи ездил, я глазам своим не поверил, ей-богу! Ноябрь месяц, а зеленое все! Пальмы! Как на картинках… Я ж там на восемь кило поправился, на полпуда! Ирка даже не узнала! Хочешь, я пойду к Селиванову и для тебя путевку потребую! Ты ж ведь все годы без отпуска! Разве ж так можно себя гробить? Так же тоже, Леш, нельзя! Ты как хочешь, а я вот завтра пойду к Селиванову и потребую!

— Я тебе потребую… — хмуро предупредил дядя Леша.

— Чего?

— Ничего… Он мне сам путевку предлагал. Я ему сказал тогда… Знаю… уеду, а он с садом какую-нибудь пакость придумает…

— Не, ты не прав… Селиванов мужик неплохой, — не соглашался дядя Коля. — Он сколько для колхоза сделал, поселок вот построил.

— Что он, сам построил? — зло спросил дядя Леша. — Государство деньги дало, строители построили. «Селиванов построил…» Ладно…

И дядя Леша оперся рукой о столешницу, чтобы подняться и уйти, но в этот момент хлопнула дверь в прихожей. Они застыли, глядя друг на друга вопросительно и печально.

Тяжелой, усталой походкой, шурша бумажными свертками о стены, в кухню вошли женщины.

Они остановились, не выпуская из рук больших, набитых покупками сеток, удивленно и устало взирая на мужчин.

Первым подал голос Геночка. Он заревел, протягивая к матери руки. И она, крепкая молодая женщина в синем вязанном пальто и красной мохеровой шапке, кинулась к ребенку.

— Сынулецька мой, Геноцька, соскуцился по мамоцьке, — счастливо, по-матерински сюсюкая, Райка прижимала к себе дитя, осыпая его поцелуями.

Остальные трое молчали.

— Здоров, Ир, — первым подал голос дядя Леша.

Тетка Ира не отозвалась, продолжая вопросительно смотреть на мужа.

Была она большая, черноволосая, неладно скроенная, но крепко сшитая баба с усталым лицом и глубокими страдающими черными глазами.

— Ну, чего молчишь, чего молчишь? — петушась, обратился дядя Коля к жене. — С тобой человек поздравствовался, и ты будь добра!

Тетка Ира ничего не сказала, глянула лишь на мужа насмешливо и зло.

— У человека день рождения сегодня, а ты как с цепи соскочила! — еще больше возмутился дядя Коля.

— Дедуска крисит, — ласково разговаривала Райка с сыном и обратилась деловито и просто к отцу: — Ты, дед, не ори, а то ребенка выпугаешь… — И вновь переключилась на сына: — А что мамочка сынулечке купила? Какие красные ботиночки…

— Сиди-сиди! Сиди… — потянул дядя Коля друга за рукав, усадил на стул и сам сел, успокаиваясь и наблюдая за женщинами, которые положили сетки на стол и стали разбирать покупки. Дядя Коля все еще надеялся на мир.

Тетка Ира не смотрела на гостя, будто не было его здесь.

— Ну, как Москва? — спросил заинтересованно дядя Коля у дочери.

— Москва-то хорошо! В Москве люди живут! — отвечала Райка, разыскивая среди кучи покупок красные ботиночки. — Не то что вы здесь в навозе копаетесь…

— Так мы ее кормим, Москву! — радостно и задиристо ответил дядя Коля, косясь на молчавшего угрюмого друга.

— Кормилец, — едко и зло вставила тетка Ира, выкладывая на стол продукты. Здесь были крупные оранжевые апельсины, сухая одесская колбаса, сгущенка, зефир в коробках, другая наверняка вкусная еда в яркой столичной упаковке.

Дядя Коля шмыгнул носом, взял со стола бумажный, похожий на молочный пакетик.

— Это чего ж такое? — спросил он у дочери.

— Ананасный напиток. Финский, — деловито ответила Райка, надевая сыну красные ботиночки.

— Это чего ж, у финнов ананасы растут? — с сомнением спросил дядя Коля.

— А у умных людей все растет. Это у дураков только… — тетка Ира не унималась. Она достала пластиковую сеточку, вытащила импортный вишнево-красный джонатан и протянула яблоко дяде Леше.

— На-ка, именинничек, угощайся, — едко сказала она, — небось не с твоего сада… Послаще будет…

Дядя Леша кашлянул, поднялся и пошел к двери.

— Лех, стой, — крикнул дядя Коля, побежал за другом, но свернул вдруг в комнату и появился, держа в руке электронные часы.

— Часы-то куда берешь? — всполошилась тетка Ира.

— Куда надо, туда и беру, — крикнул, не оглядываясь, дядя Коля.

— «К сожаленью, день рожденья…» — фальшиво пела сыну Райка, спокойно относясь к родительской ссоре.

— Ну, погоди, приди мне, — серьезно пригрозила тетка Ира вслед мужу.

 

Вечер падал на землю. Мартовский сиреневый воздух становился прозрачнее, напитываясь близким ночным морозом. Край неба за садом был пунцово-розов.

Дядя Леша сидел за столом у включенной лампы и отсчитывающих секунды электронных часов. Он прочитал еще раз повестку из прокуратуры, отложил ее в сторону, взял нераспечатанный конверт, отрезал ножницами тонкую полоску сбоку, достал письмо, развернул…

…И зазвучал вдруг в полутемной и замусоренной мужицкой этой комнатке, в этом разрушающемся домишке женский голос — мягкий и спокойный, добрый и терпеливый:

«Здравствуйте, уважаемый Алексей Алексеевич!

Во первых строках своего письма сообщаю вам, что черенки яблонь сорта “папировка”, “анис алый” и “красавица сада” я от вас получила. Хоть вы и опасались, но дошли они хорошо, и я их уже привила. Алексей Алексеевич, у вас, наверно, в саду еще снег лежит, а у нас здесь все в цвету. Я это время люблю больше всего. Такая красота, что забываешь обо всем плохом.

Скоро уже распустятся розы. У меня в саду двести кустов. Если бы вы только увидели. Все говорят: “Вера, продавай”. А я не могу, нехорошо красоту продавать. Я розы срезаю и отношу на работу. Работаю я в детском саду воспитательницей в младшей группе. Уже двадцать пять лет. Уже те дети, с которыми я раньше занималась, своих детей приносят. Ну, это я вам уже писала, извините.

Алексей Алексеевич, не буду больше отрывать вас от ваших важных дел. Успехов вам. До свидания. С уважением. Вера Васильевна.

Алексей Алексеевич, если у вас появится время и желание, напишите и мне, пожалуйста, несколько строк. Я буду очень рада. Успехов вам. До свидания. С уважением. Вера Васильевна».

Дядя Леша отложил письмо и не двигался, потом вздохнул, положил голову на руки, на стол, то ли думая, то ли отдыхая. Закрыл глаза… открыл. Резко выпрямился, прогоняя оцепенение и усталость, расправил плечи, достал из пачки и сунул в рот папиросу, зажег спичку и вздрогнул вдруг, глянув в окно.

С улицы, прижавшись к стеклу, смотрело на него в упор чужое лицо, смотрело пристально, прямо и требовательно. Спичка обожгла пальцы, и дядя Леша нервно отбросил ее, не отрывая взгляда от чужого лица за оконным стеклом.

Это был ребенок, точнее — подросток, мальчик лет тринадцати, тонкошеий, большеголовый, наголо остриженный. У него были маленькие прозрачные глаза, тонкие нервные губы и резко вычерченный острый подбородок. Высокий лоб резали две удивленные детские морщины.

— Я вот сейчас выйду, ухи тебе надеру! — пригрозил дядя Леша и поднялся.

Мальчик отпрянул от окна.

— Ты чего без спросу по саду шляешься? — громко и строго спросил дядя Леша с крыльца. — А?!

Мальчик не ответил, настороженно наблюдая за каждым движением дяди Леши. И, заметив это, дядя Леша затопал ногами для устрашения, не сходя с крыльца и рискуя его сломать.

Мальчик отбежал на несколько шагов, но вновь остановился.

— Зачем пришел?.. Тебя послал кто?.. Чей ты?.. — спросил дядя Леша, вглядываясь в незнакомое лицо ребенка. — Чего молчишь?..

Мальчик не отвечал, но, сунув руку в карман пальтишка, вытащил что-то небольшое, круглое, блестящее и, не сводя с дяди Леши настороженных глаз, положил на землю.

Дядя Леша сделал шаг вперед, но мальчик, виновато и испуганно улыбнувшись, попятился, повернулся и побежал, почти сразу пропав в густом фиолетовом воздухе.

Дядя Леша подошел и поднял с земли то, что положил мальчик. Это был новый велосипедный звонок, литой, блестящий. Дядя Леша повертел его в руках и нажал на расплющенный рычажок.

И звонок зазвенел громко и пронзительно, и звон этот полетел во все стороны по саду.

 

Голосок у секретарши нервный, хоть она и молода совсем, и собою хороша, и жизнью наверняка довольна — ладненькая, пухленькая, в нарядном платьице и новых высоких сапожках.

— Что?! — кричала она в телефонную трубку. — Какую сводку? Сводку покрытия? Какого покрытия?! Покрытия телок? Понятно — покрытия телок…

Напротив нее сидел, в общем, молодой, но крупно плешивый и мягкий весь, расслабленный прямо-таки человек. Одет он был фасонисто: в кожаную куртку и модные брючки, но носить это аккуратно было, видимо, лень, поэтому дефицитная одежда выглядела на нем до обидного случайной. Лишь золотой перстень на его розовом пухлом мизинце блестел, как пряжка ремня у демобилизованного солдата. Сквозь полуприкрытые в мягкой дреме глаза он наблюдал за подрагивающей ножкой секретарши в сапожке. Это он сидел за рулем председательской машины, когда дядя Леша шел в колхозный поселок за стержнем для авторучки.

— Сводку покрытия телок за первый квартал? Хорошо!

За окном шумел холодный, но веселый апрельский дождь.

Дядя Леша сидел в углу на стуле в грязнющих сапогах и мокром брезентовом дождевике. Был он хмур и насуплен и этих двоих словно не замечал. У секретарши зазвонил еще один телефон.

— Ну куда я пойду? — спросила она обиженно в трубку. — Дождь не видишь какой? Ну и что зонт… А грязюка, я в новых сапогах… А очередь заняли? Ну ладно…

Она положила трубку и привычно и обещающе-ласково обратилась к председателеву шоферу:

— Ваня, подвези до столовой…

Тот приоткрыл один глаз и улыбнулся лениво и довольно.

— Бензин надо экономить, читала приказ? — спросил он.

— Ну Ва-анечка…

Дядя Леша шумно достал из кармана папиросы и закурил.

— У нас, между прочим, не курят! — повернулась к нему секретарша, но дядя Леша не слышал, гдядя перед собой.

— Слышали, что я сказала? — возвысила голос секретарша, но бесполезно, и тогда она вновь улыбнулась председателеву шоферу: — Ну, Ванюш, а, Ванюш?..

— Молодая, для здоровья ходить полезно, — сказал Ваня, положив ладошку с перстнем на пухлый животик.

Щелкнул селектор, глухой голос из динамика приказал:

— Оля, пусть зайдет Глазов…

— Заходите, — секретарша взглядом указала на дверь, но дядя Леша и без нее шел туда, оставляя следы на светлом линолеуме.

— Нахальство — второе счастье, правду говорят, — сказала секретарша, чтобы этот садовод успел ее услышать.

 

— Здравствуйте, Юрий Васильевич, — негромко сказал, кивнув, дядя Леша и, подойдя к столу, сунул в пепельницу папиросу.

Председатель — белесый, широкий, лет тридцати пяти, со значком депутата местного совета на лацкане пиджака, положил телефонную трубку на аппарат, кивнул.

— Садись, Алексеич, чего скажешь?

Дядя Леша присел на крайний стул у стола, стоящего перпендикулярно председательскому.

— Такое, значит, дело, Юрий Васильевич, — глядя в лаковую поверхность стола, заговорил хмуро дядя Леша, но Селиванов неожиданно перебил:

— Да, Алексеич, мне тут из прокуратуры звонили, насчет тебя справлялись. Я сказал — на лучшем счету, ветеран войны и труда… А что случилось-то?

Дядя Леша нахмурился еще больше.

— Да не, ничего… Я вот чего… Такое, значит, дело, Юрий Васильевич… Я к деду Ермоленке ходил, он говорит: не могу больше пчел водить, мне девятый десяток…

— Стой, какой Ермоленко? — не понял председатель.

— Пчеловод, пасека-то у которого… Ерофей Ерофеич…

— А-а… ну и что?

Дядя Леша помолчал секунду, собираясь.

— Так вот, как бы у него пчел колхозу купить?

— А зачем нам пчелы? — улыбнулся Селиванов.

— Сад чтоб опыляли…

— А-а… — Селиванов, наконец, понял. — Снова сад… Я ж тебя просил — весной со своим садом ко мне не подходи…

— Так а как же…

— Не знаю как.

Председатель уткнулся в свои бумаги.

— Так ему и денег не надо… Он говорит — так берите и водите…

— Да ты что, издеваешься, Алексеич! — взорвался председатель. — Я из-за твоего сада как дурак! Всех в райкоме долбают: за мясо, за молоко, за корма! А потом меня одного еще и за фрукты! Мне что, больше всех надо? Все ведь под морозы семьдесят девятого года сады вырубили, у одних нас остался. Не я был тогда председателем…

— Это точно, — процедил сквозь зубы дядя Леша. — Сунулся бы ты…

— Ты мне не грози! — приподнялся над столом Селиванов, но тут же сел, успокаивая себя. — Я что, о себе забочусь? Я о колхозе забочусь! У нас полтора миллиона убытков за прошлый год! Хорошо — цех построили, пятьсот тысяч прибыли даст…

— Так давай все сядем рукавицы шить. Колхоз у нас или фабрика?

— Ты не остри, не остри! — остановил Селиванов и достал из стола какую-то бумажку. — Мне бухгалтерия данные дала. Знаешь, сколько стоит вырастить у нас одну яблоню? На наших землях при нашем климате? Не знаешь? А я тебе скажу! Четыре тысячи четыреста двадцать два рубля…

— А ты их что, растил?! — щуря зло глаза, спросил дядя Леша. — Сажал их?.. Дерьмо коровье с землей мешал?! Я у тебя не прошу площадь увеличивать. Но чтоб за садом уход был! Бригаду надо вернуть…

— Приказываешь? — неожиданно насмешливо спросил председатель. — Бригаду твою верну после посевной. Я этих пчел возьму — мне в районе план по меду на шею повесят, понятно?

Дядя Леша поднялся, пошел к двери.

— А хочешь честно, Алексеич? — заговорил вдруг новым, неожиданным, искренне-злым голосом председатель. — Ведь сколько твой сад сил отнимает, и одни убытки… Тогда у нас порядок в колхозе будет, тогда можно спокойно работать будет, когда сада твоего не будет, это я понял.

— Руки коротки, — спокойно сказал дядя Леша. — У нас по яблокам план на пятилетку? А план — закон, слышал? Значит, и сад мой — закон. А пчел я без твоего разрешения притащу.

 

В бревенчатом доме, где раньше была старая столовая, а еще раньше, похоже, амбар, стоял невыносимо пронзительный вой от работающих музейного вида швейных машин. Десятка полтора колхозниц, сноровистых, охочих до всякой работы, лишь бы хорошо платили, вперегонки шили брезентовые рабочие рукавицы и бросали их каждая в свой ящик. Дядя Леша в старом пиджаке и кепке стоял, прислонившись к косяку двери, докуривал папиросу, с насмешкой на губах наблюдал за другом.

Дядя Коля ругался с боевой горластой бабой. О чем они кричат, дядя Леша из-за швейных машин не слышал, да и кричавшие, кажется, не слышали друг друга, но понять было можно. Женщина отодвигала одной рукой дядю Колю в сторону и указывала сначала на работающие машины других, потом — на неработающую свою и довольно сильно тыкала тем же пальцем дядю Колю в грудь, видимо ставя данное обстоятельство в вину ему одному.

Дядя Коля почувствовал взгляд, посмотрел на дверь, увидев друга, обрадовался мгновенно, что-то сказал, нахмурившись, женщине, указав ей с очень серьезным видом на дядю Лешу и заторопился к нему как к спасенью.

Они вышли на улицу. День был солнечный, теплый, зеленый.

— Никакая техника наших баб не выдерживает, ей-богу, — пожаловался искренне дядя Коля. — Посадили их на сдельщину — они готовы из цеха не уходить. Без обеда шпарят… Ух, жадные, деньги любят…

— Я чего пришел, Коль, подмога твоя нужна, — глядя на дорогу, заговорил дядя Леша и замолчал.

— Какая подмога-то? — нетерпеливо спросил дядя Коля. — Ульи я тебе перетащил… Жалы, что ль, у пчел теперь повытаскивать?

Он тоже замолчал, когда посмотрел на дорогу. К ним ехала черная председателева «Волга». Рядом с водителем сидел худощавый парень, темноволосый, серьезный. На заднем сиденье, почему-то скрючившись, находился участковый.

Машина остановилась от них метрах в десяти, Ваня указал лениво и спокойно на дядю Лешу, что-то сказал, и участковый сзади закивал и тоже что-то сказал.

Незнакомец вышел из машины первым, за ним медленно и неуклюже выбрался участковый. Он отставал, шел полусогнувшись, морщась при каждом шаге, держа ладонь на, видно, прихваченной радикулитом пояснице.

— Здравствуйте, — подойдя, сказал незнакомец, не подавая руки и обращаясь только к дяде Леше. — Вы Глазов Алексей Алексеевич?

— Я, — сказал дядя Леша осторожно.

— А что такое? — почувствовав неладное, вмешался дядя Коля.

Незнакомец и не взглянул на него, а смотрел пристально и строго в настороженные глаза дяди Леши.

— Моя фамилия Костылев, следователь районной прокуратуры, — назвался незнакомец и, выдержав паузу, прибавил: — Мы посылали вам три повестки, вы получали?

— У нас тут почта знаете, как работает? — вновь вмешался заволновавшийся дядя Коля.

— Я, кажется, не вас спрашиваю? — оборвал его следователь и вновь обратился к дяде Леше: — Так вы получали повестки?

— Получал… — негромко ответил дядя Леша.

— Почему не явились?

Дядя Леша молчал. Подходил, покряхтывая и держась за поясницу, участковый.

— Работы было много… — сказал наконец дядя Леша.

— А вы что думаете, один вы работаете, а остальные баклуши бьют? — спросил резко следователь. — Поедемте со мной, нам надо поговорить…

Следователь уже повернулся, но дядя Коля его остановил.

— Вы сперва документы покажьте!.. А ты чего стоишь?! — прикрикнул он и на дядю Лешу. — К нам вон писатель один из Москвы приезжал, историю колхоза писать, книжку. В кассе две тыщи взял… По сей день ищем…

Следователь усмехнулся, вытащил из нагрудного кармана кожаного пиджака серьезные, красные, с золотым гербом корочки, развернул. Дядя Коля уставился в них, близоруко тараща под очками глаза.

Дядя Леша пошел первым, за ним заторопился дядя Коля. Следователь шел последним.

Участковый повернулся на сто восемьдесят градусов и тем же ходом, кряхтя и держась за поясницу, направился к машине.

Дядя Леша сел сзади, за ним попытался сделать это и дядя Коля, но следователь легонько отстранил его, что-то сказав, и посмотрел нетерпеливо на участкового.

Из машины Ваня разглядывал сквозь полуопущенные веки женщин, стоящих толпой у двери подсобного цеха, которые по такому случаю бросили даже свою денежную работу.

 

Они вошли в приемную, и следователь спросил у секретарши, которая разговаривала по телефону:

— Юрия Васильевича нет? Мы побеседуем у него, можно?

— Да-да, конечно, — торопливо согласилась секретарша.

Они сели за стол, перпендикулярно стоящий к столу председателя, — по одну сторону и по другую.

— Значит, так, товарищ Глазов, — заговорил следователь, глянув на часы. — Ответьте мне, пожалуйста, на такой вопрос. Вы отсылали эти… черенки яблонь другим садоводам?

— Отсылал, — помедлив, ответил дядя Леша.

— Зачем?

— Как зачем… Для прививки…

— Сколько вы их отослали?..

Дядя Леша растерянно улыбнулся, пожал плечами.

— Не знаю… Уже два года… Разве ж вспомнишь?

— Вам придется вспомнить, это в ваших интересах, — со значением произнес следователь.

— Не знаю… Может, пятьсот… может, тысячу… Кто просил, я всем посылал…

— Почему они просили?

— Как почему? У нас в саду сорта редкие… Это ж теперь сад — сорок два гектара… А было время, на моей памяти, сад до шестьсот гектар доходил… Редчайшие, можно сказать, сорта…

— А откуда они об этом узнали?..

— А-а, так статья была в «Сельской жизни»… Про сад, про отца моего… Мою фотокарточку напечатали… Ну, люди прочитали, стали писать… Черенки просить для прививки.

— Кто был ваш отец?

— Он? Селекционер. Здесь же он в саду работал. Мы ведь, Глазовы, потомственно при саде. Дед, отец… Отцовы сорта — в саду… Сюда даже сам Мичурин Иван Владимирович приезжал и руку отцу жал… Звал к себе — отец не по­ехал… Мичурин саженцы с собой взял… «Глазовского» сорта и «славы родины»…

— Мичурин, — нетерпеливо и чуть насмешливо перебил его следователь. — Нельзя ждать милости… Скажите, товарищ Глазов, а этот сад он что — ваш личный? — неожиданно спросил он.

— Как? — не понял, растерялся дядя Леша. — Государственный он, колхозный. Только ж…

— А скажите, на каком основании вы устроили частную торговлю колхозной собственностью?

— Так разве жалко? — растерянно улыбнулся дядя Леша. — У нас весенняя обрезка идет, тонны черенков сжигается.

— Мало ли что где сжигается? — еще громче заговорил следователь. — Вы можете распоряжаться только личной собственностью.

Дядя Леша молчал, глядя перед собой.

— Ну а теперь ответьте на такой вопрос. Вам присылали за эти черенки деньги?

— Присылали, — негромко ответил дядя Леша.

— Сколько?

— Кто сколько… Кто трояк, кто пятерку. Иной раз и десятку…

— Десятку… — повторил следователь. — И что вы с этими десятками делали?

Дядя Леша молчал. Следователь ждал.

— Ничего, — сказал наконец дядя Леша. — Обратно отправлял.

— Как? Получали и отправляли?

— Да нет, зачем, я почтальонке сказал, чтоб обратно на почте отправляли…

— Это точно?

— Точно…

— Хорошо, — удовлетворенно закончил вдруг следователь, взял со стола лист чистой бумаги и ручку. — Пишите…

 

— Ты что, дурак? — горячился дядя Коля. — Одно дело — сказал. А что написано пером, знаешь?.. Ты ж, выходит, ложные показания написал… Ты «Человек и закон» по телевизору смотрел? Тебе ж все некогда! А там одному два года дали, суд прямо показывали. И то не его обвиняли, он свидетель был. Говорил тебе сразу — не связывайся ты с этими черенками! Редкие сорта, редкие сорта… А что тебе с того, что эти яблони чёрт знает где расти станут?

— Ладно, хватит, Коль, — не выдержал дядя Леша.

— Надо же! — плюнул зло дядя Коля. — Из-за пятерки человека на допрос вести! — Дядя Коля замолчал, но ненадолго. — И кто ж это на тебя пишет? Ей-богу… Давай, Леш, думать — делать чего? Надо блат искать. У тебя нет никого в районе из начальства? За яблоками-то осенью едут…

Дядя Леша мотнул отрицательно головой.

— У меня свояченя в милиции работает… Уборщицей… — дядя Коля замолк на несколько секунд, заговорил тихо, пытаясь заглянуть другу в глаза: — Ты б, может, Леш, лучше сразу признание сделал?

Дядя Леша посмотрел на друга почти испуганно.

— В «Человеке и законе» показывали… Пришел человек, признался сам, и к нему уже отношение другое… Пожалели…

Дядя Леша молчал.

Они сидели на крыльце дома, не смотрели ни на красоту цветущего сада, ни на сгущающиеся сумерки…

— Ладно, пошли, Коль, пора вроде, — тихо сказал дядя Леша.

— Будет заморозок, ей-богу! — кричал дядя Коля.

Они расходились в разные стороны, держа в руках по тяжелой дюралевой канистре. Сад стоял в темноте ночи белой сплошной стеной. А сверху спускался туман, суля заморозок, грозя побить цвет.

Они разошлись и потеряли друг друга. Дядя Коля крикнул еще что-то, но дядя Леша не разобрал и не ответил. Скоро стали попадаться кучи — отходов льна, насыпанных специально под зиму, слежавшиеся, влажные.

Дядя Леша плескал на них из канистры солярку, поджигал и шел дальше. Пламя вспыхивало над кучками и скоро гасло, но огонь уже проникал внутрь, и наверху начинали закручиваться водовороты густого, чуть зеленоватого живого дыма.

Белое облако дыма смешалось с туманом и накрыло сад, согревая его. Дядя Леша вылил остатки солярки на последнюю кучу, бросил спичку.

— Ле-еха-а!!! — донесся далекий голос дяди Коли.

— О-о-о!!! — закричал дядя Леша в ответ, и в крике его возникла вдруг неожиданная, почти мальчишеская радость. Бросив канистру, он пошел к другу.

В полном безмолвии дым плыл по саду.

— Николай!! — закричал дядя Леша. — Колька!

— Э-э! — неожиданно возник голос дяди Коли. — Леха, ты где?!

— Николай, ты стой! Я к тебе иду! — дядя Леша двинулся вперед.

— Леха, ты стой! Я к тебе иду!

Они были уже рядом, но не видели друг друга. Дым, гуляющий среди белых яблонь, уводил, уводил, уводил их друг от друга.

Было утро. Сзади дымил еще сад. А впереди парила река.

— Скупаемся? — спокойно предложил дядя Леша, снимая пиджак. — Трухи набилось, чешется все…

Дядя Коля смотрел на него недоверчиво.

— Май месяц, Леш, ты чего?..

Дядя Леша стоял уже в одних трусах. Сутулый, но жилистый, крепкий. Он выпрямился, напряг мышцы, противясь ознобу. На груди и животе его была искусно и тщательно сработанная татуировка: Спасская башня Кремля с расходящимися в виде пунктиров от звезды лучами, Мавзолей, булыжники Красной площади.

Дядя Коля сидел на корточках, подперев скулы ладонями, с искренней завистью глядел на татуировку.

— А тебя, Лех, побрить-постричь-подеколонить если да приодеть, больше сорока не дашь, ей-богу!.. — крикнул он, радуясь другу, как себе. Подумал и спросил, улыбаясь: — Лех, а помнишь, как все тут перед войной еще было… А? Арка вон там стояла, как строили-то ее…

Дядя Леша посмотрел туда, куда указывал Николай — в туман.

— Лес тогда мужики привезли на подводах… Доска сороковка сосновая пахнет как… не поверишь, до сих пор помню!.. А мы летаем кругом — радости! А мужики-то тогда какие были все… здоровые! Не то что теперь! Жарко, по пояс раздетые, топориками махают! За день арку-то подняли, помнишь?

Дядя Леша тихо кивнул.

— А помнишь, как украсили ее тогда? В флагах вся, в еловых ветках… А сельхозвыставка? С колхозов чего только не навезут! Репы — как свиные головы! А яблок, яблок, мама родная! Ведь в каждом колхозе был сад, Леш! Все, все сады держали, а небось не дурней нынешних были! Концентрация, специализация…

Дядя Леша молчал.

— Да, — продолжал дядя Коля вдохновенно. — И мы идем… с галстуками… «Мы пионеры — дети рабочих…» Я на барабане…

Дядя Леша посмотрел на друга чуть насмешливо.

— На каком барабане? — спросил он.

— А кто, ты, что ль? — возмутился дядя Коля.

— А я не говорю… Симаку всегда барабан давали.

— Ладно, Симаку!.. Симак… Да его близко к барабану не подпускали!.. Где у тебя курево?

— В телогрейке погляди.

— Это чего? — заинтересовался дядя Коля, вытащив из кармана телогрейки звонок.

— Звонок, не видишь…

— Купил?

— Ага, — подумав, ответил дядя Леша. — Звонок купил, теперь на велосапед собирать буду.

Дядя Коля засмеялся мелко, по-детски, и дядя Леша прыснул, мотнул головой, удивившись своей шутке.

И пошел к воде, опустив голову, осторожно ступая по холодной, росной траве.

— А! — махнул рукой дядя Коля, быстро разделся и пошел, встал рядом, щуплый, белотелый, в белых, с тесемками кальсонах. Худую его спину перерезали от края до края два страшных глубоких шрама, будто какая-то огромная тварь схватила его поперек, чтобы сожрать, да, пожевав, выплюнула — то ли худ оказался, то ли совсем невкусен.

— Берегет тебя Ирка-то… не простужает, — глянув на кальсоны, пошутил дядя Леша.

Дядя Коля махнул рукой.

— Нечего простужать, Леш…

— Ладно…

Дядя Леша еще раз оглянулся и пошел медленно в холодную воду, как в детстве, испытывая себя и закаляя.

Дядя Коля сунул в воду ступню и взвыл от холода, заскакал на одной ноге, но тут же, скинув кальсоны, закричал вдруг чужим, хриплым и чуть гнусавым голосом:

— Четвертый взвод! Черти корявые, подтянись! — и кинулся, поднимая брызги, в воду.

 

Дядя Леша вложил прочитанное письмо в конверт, достал из ящика стола стопочку писем, перехваченных резиночкой из-под лекарства, присоединил к ним новое. Он был в чистой белой майке и широких, с большими отворотами темно-синих бостоновых брюках по моде конца сороковых.

Подошел к гардеробу, открыл скрипнувшую дверцу: там висели на плечиках несколько старомодных платьев, толстое мужское пальто с большим сильно потертым каракулевым воротником, пиджак с широкими лацканами и толстыми, на вате, плечами, бостоновый темно-синий, как брюки. Дядя Леша снял с плечиков пиджак и висевшую под ним белую поплиновую сорочку. Впрочем, белой она уже не была, а желто-сероватой от своих долгих лет жизни, с помятым жалким воротничком. Он надел сорочку, пиджак, подумал и взял из незадвинутого ящика стола жестяную коробку из-под зубного порошка, открыл ее, достал награды — два ордена Славы, — приколол их на грудь. Постоял секунду перед мутным зеркалом гардероба. Он был подстрижен и выбрит сейчас, и прав был дядя Коля, что так ему больше сорока не дашь…

Но лицо дяди Леши, глаза были более хмурыми, чем обычно. Нерадостно и тяжко, похоже, было ему надевать сейчас все эти наряды, цеплять награды. А на столе лежала фотография, которую дядя Леша, может, забыл положить в письмо, а может, специально не положил. Это была фотография, сделанная в провинциальном тихом ателье, где наиболее удавшиеся портреты выставляют на всеобщее обозрение в витрине. Она была женщиной лет пятидесяти с красивым лицом и грустными большими глазами. Скромно уложенные на голове волосы делила надвое широкая прядь седины. И как ни тяжко было дяде Леше, он слышал сейчас ее голос:

«Здравствуйте, уважаемый Алексей Алексеевич!

Вот снова пишу вам письмо. Наверное, нескромно это. Вы ведь написали только один раз. Да еще статья в газете про вас. Хотя это не письмо. Но я не обижаюсь, конечно, вы человек занятой, у вас настоящий большой сад. Но я как-то привыкла писать вам письма. Алексей Алексеевич, с радостью вам сообщаю, что все ваши черенки привились. Теперь буду ждать урожая. Боюсь только, что жарко им здесь будет. Но я вот прижилась, хотя и не местная сама, орловская. Это мой покойный муж из этих мест.

Алексей Алексеевич, у нас здесь, конечно, жить — рай земной. Виноград, персики, инжир, орехи грецкие, всё есть. Растет даже такой плод, названия которого вы, наверное, не слышали — фейхоа. Кстати, очень вкусный.

Розы сейчас цветут — глаз не оторвешь! И море у нас рядом — сто метров. Земля здесь, правда, каменистая, но климат такой, что, как говорится, сухую палку в землю во­ткнешь, и она зацветет.

Алексей Алексеевич, а как у вас виды на урожай? Может быть, напишете мне, если у вас, конечно, будет время. До свидания. С уважением, Вера Васильевна.

Алексей Алексеевич, чуть не забыла. Посылаю вам свою фотографию. Фотографировалась недавно, на Первое мая. До свидания. С уважением. Вера Васильевна».

 

Дядя Леша пытался определить и разобраться среди коридоров со множеством дверей, у которых тихо сидели, разговаривали, плакали и молчали, ожидая решения своей судьбы или судьбы близких…

Отодвинув дядю Лешу в сторону, прошел милицейский конвой. Вели двух зеленых совсем, но ухмыляющихся, нагловатого вида юнцов — то ли на заседание суда, то ли с заседания. Рядом семенили их перепуганные насмерть, заплаканные матери.

Неожиданно дядя Леша увидел кожаную куртку своего следователя и заторопился по коридору за ним. Костылев шел быстро, хотя и держал перед собой несколько толстых папок с делами. Дядя Леша толкнул кого-то, не заметив, боясь потерять Костылева, и наконец догнал его, пошел быстро рядом, чуть сзади, растерявшись, не зная, как обратиться.

— Товарищ… гражданин следователь… гражданин следователь, — дядя Леша тронул его за плечо.

Тот остановился, обернулся. И дядя Леша несколько опешил. Это был не его следователь.

— Да, я вас слушаю… — сказал неторопливо этот. Он тоже был молод и был серьезен, был даже похож на Костылева, его следователя, но это был не он.

— А я… — виновато улыбаясь, заговорил наконец дядя Леша, — я думал… Мне следователь Костылев нужен…

— Зачем он вам? — быстро и нетерпеливо, точь-в-точь как Костылев, спросил этот.

— Да… как… — не знал, что ответить, дядя Леша. — По личному делу…

Этот улыбнулся:

— Здесь по общественному редко кто бывает…

Дядя Леша смутился, но в лице его, в глазах возникла вдруг злость, и он сказал неожиданно:

— Я признание пришел сделать… Я это… ложные показания дал…

— А, вон оно что, — удивился этот человек. — Тогда пойдемте со мной…

— Олег, уже начинают! — крикнул кто-то из-за спины.

— Сейчас иду! — не оборачиваясь, ответил он.

Они вошли в узкую, как пенал, комнату. Олег прошел к стоящему у окна столу, сел, стал копаться в ящиках, искать что-то.

— Садитесь, — кивнул он на стул напротив.

Дядя Леша подошел, присел осторожно.

— Как ваша фамилия? — спросил Олег, не поднимая головы.

— Глазов… Алексей Алексеевич…

— Да-да, вспомнил, — сказал Олег, вытаскивая из стола папку. Он раскрыл ее, стал читать.

Дядя Леша попытался заглянуть в папку, увидеть, что этот человек читает, заговорил:

— Ну, в общем… там я тогда неправду написал… ложные показания… дал, значит, ложные показания…

Олег поднял на мгновение глаза.

— Да-да, я слушаю…

— …Я, когда стал эти бандероли посылать… А переводы шли обратно. Я, правда, сперва на почте сказал, чтоб не несли переводы… Чтоб обратно отсылали. А она, бандероль, полтора-два рубля, полтора-два рубля. Я их до десятка за день отправлял, бывало. Гляжу — денег не хватает, и всё. Я сто тридцать получаю, куда больше-то? У меня все есть, дом… всё… А тут на курево не хватает… Думаю — чего ж делать? Ну и стал я переводы эти проклятые брать. — Дядя Леша замолчал, глянул быстро на следователя.

Тот молчал, глядя чуть насмешливо.

— Ну, я точно не считал, — продолжил дядя Леша, волнуясь еще больше. — Может, трояк или пятерку куда потратил, а так… Да мне тратить-то не на что, всё есть… А сберкнижки у меня нету, проверить можете…

Следователь оторвался от бумаг. Дверь открылась, женский голос проговорил нетерпеливо:

— Олег, уже начали…

— Сейчас иду! — крикнул следователь и, улыбнувшись, криво сказал: — На район по штату нас два следователя. Я вот и Костылев был.

— А где ж он? — осторожно спросил дядя Леша.

— А он теперь в Москве… Жена москвичка… — Следователь улыбнулся. Лицо его было усталым. Дядя Леша только сейчас это заметил.

— Это «Слава»? — спросил неожиданно следователь, указывая взглядом на ордена.

— Чего? А-а… да…

— А что же, на третий подвига не хватило? — с улыбкой спросил следователь.

Дядя Леша молчал, не поднимая глаз.

— Ну, в общем, так, Алексей Алексеевич, — заговорил деловито и устало следователь. — Мы получили данные с почты о сумме полученных вами переводов и стоимости почтовых отправлений. Минус сто один рубль выходит…

— Как минус? — быстро спросил дядя Леша.

— Сто один рубль вы из своего кармана заплатили, не нажились вы… А кому-то у вас в колхозе хотелось этого, очень хотелось… Ну, всё… — Следователь поднялся. — Извините, я на совещание…

Дядя Леша спустился вниз, еще, похоже, не придя в себя, и вдруг остановился, что-то вспомнив, побежал, заторопился наверх. Он вернулся к той двери, где они только что расстались, постучал тихо, приоткрыл дверь, просунул голову.

У окна за большим столом сидел, судя по виду, начальник, у стен на стульях — подчиненные. Все удивленно смотрели на дядю Лешу. Он нашел, наконец, лицо того следователя, обратился к нему с виноватой улыбкой:

— Я это… мне ж снова писать будут, черенки просить… Как теперь-то, высылать?..

Олег нахмурился, глянул виновато на своего начальника, потом на дядю Лешу.

— Лучше не надо, — сказал он.

 

Ночью и утром был сильный дождь, но холод ему на смену, как обычно, не пришел — тучи без ветра подевались бог знает куда, и продолжалась летняя теплынь и благодать.

Дядя Леша ходил перед домом в майке и закатанных по колено брюках, утопая по щиколотку в теплой грязи. Рядом, повторяя и шаги дяди Леши, и даже его выражение лица, ходил мальчик. Тот, который подарил весной звонок. Был он в одних линялых сатиновых трусах, перемазанный грязью.

— Вот так вот, Санек, — повторял негромко дядя Леша. — Потоп у нас произошел… Ну, это ничего… Яблоням не страшно. Зато в рост пойдут теперь. Самая погода для сада… Ночью выйдешь — слышно, как яблоки растут. Аж потрескивают. Не веришь? Я тебе врать не стану.

Не вытерев ноги, он вошел в дом, остановился, уперев руки в бока, в своей комнате. На полу стоял старый мятый таз, почти полный воды. Очередная капля с темного, в разводах потолка сорвалась и упала в таз звонко и весело. На столе стояло также почти полное теплой дождевой воды ведро, на этажерке — большая кастрюля.

 

…Они вышли из темных сенцев; дядя Леша держал полрулона старого толя, Санек — гремящую, заляпанную краской стремянку. Дядя Леша забрался на крышу и подмигнул сверху Саньку. Тот смутился и почесал затылок. По дяди-Лешиному лицу было видно, что неожиданная эта общая работа нравится ему в такую вот радостную счастливую погоду. Шел дядя Леша по крыше осторожно, передвигая голые ступни по старому, настеленному уже в несколько слоев драному толю, прислушивался к вздыхающему от каждого шага дому.

…Он уже перебросил полоску толя через конек крыши в тех местах, где текло, намереваясь прихватить его гвоздями и благополучно закончить таким образом ремонт, когда в сад, взвывая и разбрасывая в разные стороны ошметки грязи, въехала новая оранжевая «нива». Санек испуганно указал на нее дяде Леше пальцем. Дядя Леша присел на корточки, глядя с интересом и даже любопытством на машину. «Нива» остановилась, и из нее вышли мужчина и женщина — молодые, стройные, красивые, в джинсах и футболках.

В машине на заднем сиденье кто-то остался.

— Здравствуйте! — прокричали мужчина и женщина почти хором и, улыбаясь приветливо, пошли к дяде Леше. Проходя мимо Санька, женщина хотела потрепать его, как ребенка, по волосам, но тот отбежал в сторону и стоял теперь настороженный.

— Здравствуйте, — отозвался на приветствие дядя Леша, негромко и дружелюбно.

— Вы хозяин этого сада? — спросил, подойдя, мужчина.

Дядя Леша улыбнулся.

— Я бригадир…

— Но вы здесь главный?

— Главный — да… — Дядя Леша расправил плечи.

— С хорошим урожаем вас! — прокричала женщина.

Дядя Леша кивнул, а сам поплевал тихонько трижды через левое плечо…

— А вы небось насчет работы… по охране. Так? — спросил он.

— Откуда вы узнали? — удивился мужчина.

— Так приезжали нынче уже… Каждый год ездиют… — объяснил просто дядя Леша.

Из машины раздался громкий собачий лай. Мужчина обернулся.

— Максим, выведи собаку! — крикнул он.

Дверца машины открылась, и из нее выскочила крупная и, видно, хорошо тренированная овчарка, за нею — подросток. По лицу, по розовым персиковым щекам — он был подросток, еще мальчик, но по росту, осанке, крепким бицепсам и уверенному взгляду был юношей, можно сказать, — мужчиной. Несколько мгновений он смотрел на Санька, а Санек на него — по-мальчишески оценивающе и неприязненно.

— Альфа! — приказал юный гость, и собака послушно встала у его ноги.

— А мы глядим, у вас ни забора, ни проволоки… Как вы сад-то охраняете? — спросил, улыбаясь, мужчина.

Дядя Леша улыбнулся в ответ.

— А у нас тут народ не больно здоровый, много не унесет…

— Нет, мы серьезно, — сказала женщина.

— Да не, ребятки, — помотал головой дядя Леша.

— Что так? — Мужчина перестал улыбаться. — Просим немного. Тысячу рублей и две тонны яблок при расчете.

— Тыща рублей, — усмехнулся дядя Леша. — Это ж десять тысяч старыми.

— Кто же сегодня на старые считает? — вмешалась женщина.

— Да есть еще… считают…

— У нас ведь с гарантией, — продолжил мужчина, — ни одного яблока не пропадет.

— У нас собака! — крикнула женщина. — А у вас, я гляжу, нет!

— А я, ребятки, сам заместо собаки. — Дядя Леша смущенно улыбнулся.

— Вас, я вижу, не уговоришь, — разочарованно произнес мужчина. — Скажите, а здесь в округе сады еще есть?

Дядя Леша помотал отрицательно головой.

— Раньше полно было… Теперь один… Да вы б на юг поехали…

— На юге своих хватает…

— Это верно, — согласился дядя Леша. — Охрана — дело серьезное. Было б чего охранять… Так что нет, ребятки…

 

Ночь стояла лунная, сад — серебряный, любоваться бы, но дядя Леша бежал и притом размахивал суковатой дубинкой.

— А вот я вас! — кричал он. — Стой! Стой, говорю, стрелять буду!

Пацаны летели впереди, поддерживая руками туго набитые яблоками пазухи.

Спускаясь в овраг к озеру, они на ходу раздевались, взвизгивая от жгущейся крапивы, роняя яблоки, заполняли ими спешно объемистые отцовские картузы и с разбегу, поднимая брызги, кидались в спасительную воду.

Дядя Леша остановился наверху и смотрел, как плывут пацаны, держа в поднятых руках скомканную, мокрую одежду и подталкивая плывущие перед собой наполненные яблоками картузы — как маленькие груженые баржи.

У кого-то яблоки белыми пятнами разбежались по черной ночной воде, и он пытался их собрать, что-то часто приговаривая.

— Догнал, Глаз? — крикнул в темноте высоко, ликующе и мстяще кто-то из пацанов.

— Запомнил я вас! Запомнил! — грозно закричал дядя Леша сверху. — Завтра с участковым к родителям приедем! Ты, Симаков!

Он улыбнулся, слушая в ответ только всплески воды внизу, и пошел обратно в сад. По пути подобрал одно из просыпавшихся яблок, откусил, пожевал, сморщился.

— Поросята, — сказал он незло, — зелень совсем…

И вдруг снова увидел белеющие меж яблонями фигуры. Они мелькнули и пропали. Кажется, теперь это были не дети. Дядя Леша постоял пару секунд, замерев, и направился к ним, осторожно ступая по траве и отодвигая рукой от лица низкие, гнущиеся от тяжести плодов ветки.

— Тише! — прошептал кто-то рядом, и дядя Леша остановился снова и замер.

— Тише! — повторил тот же голос — женский, девичий.

— Да никого нет, — возник другой голос, мужской, вернее — почти мужской. — Это тебе послышалось…

Они стояли у яблони: она в светлом платьице, он — в белой рубашке и черных брюках, — тоненькие, юные.

— Не послышалось, не послышалось! — настаивала она. — Он, говорят, с весны до осени вообще не спит, сад охраняет… А кого поймает, тому потом достается.

Дядя Леша, втянув голову в плечи, удивленный, слушал.

— Да болтают это, — не очень уверенно произнес юноша.

— А я боюсь…

Их юные голоса дрожали от темноты ночи, от близости друг друга и от возможной опасности.

— Володь, — укоряюще заговорила она. — Ну не надо, убери руку…

— Ну чего ты? — голос его дрожал даже больше, чем ее. — Сама говорила: пойдем в сад, пойдем в сад… Ну пришли, чего теперь?..

— Давай смотреть, слушать… — серьезно настаивала она.

— Чего слушать, музыка, что ль? — обижался он.

— Музыка, — убежденно отвечала она. — Музыка, конечно…

— Ну давай тогда сядем… Будем сидеть и слушать, — хитрил он.

— Зачем, я не устала, — не сдавалась она. — Ну чего ты, зачем?

Дядя Леша тихо ушел.

 

Он присел на кровать, которую вытащил из дому и поставил в саду на лето. Сутулясь и положив ладони на колени, долго и внимательно слушал сад. Улыбнулся, видимо, вспомнив что-то, потом, не наклоняясь, сбросил ботинки и лег на спину, заложив ладони за голову.

Снова улыбнулся, повернулся на бок, закрыл, глаза, съежился от наступающей предутренней прохлады.

 

…Праздничная благость за общим столом вдруг нарушилась, заколыхалась. Вскочили вдруг люди на дальнем краю стола, и кто-то кого-то потянул за грудки. Какой-то длинный мужик выкрикивал что-то часто, выбрасывая вверх худую, как плеть, руку. А другой — плотный, низкий, с разбегу, с ходу, широко и долго вынося из-за плеча кулачище, ударил его в лицо. Бежали туда перепуганные женщины.

— Передрались мужики! Ножами пластаются! — закричал кто-то высоко, будто радуясь.

— Тятя!! Тятенька!!! — визжала девочка-подросток, обхватывая от ужаса голову руками,

— Лешка! Лешка, уйди оттуда!

 

Дядя Леша приоткрыл дверь:

— Можно?

— А, Алексей Алексеевич, входите-входите!

Савченков, новый председатель, шел навстречу, улыбаясь. Был он молод, лет тридцати, худощав, строен. Они поздоровались за руку, и дядя Леша, кажется чуть смутившись столь радушным приемом, к какому он в этом кабинете не привык, заговорил:

— Я вот чего… зашел, чтоб, значит…

Но председатель не дослушал его:

— Очень хорошо, что вы пришли, Алексей Алексеевич… Никак нам не удается поговорить… Только ответьте мне сперва, пожалуйста, на такой вопрос, — председатель улыбнулся. — А то я смотрю на вас и поверить не могу… Скажите, это правда, что вы из-за своего сада однажды чуть не зарубили одного из председателей?

Дядя Леша удивленно и непонимающе смотрел на Савченкова.

— Правда? — повторил вопрос тот.

Дядя Леша улыбнулся.

— Да это когда было-то… Я уж не помню…

— Ну все-таки, Алексей Алексеевич… — настаивал председатель.

— Да Соловьев был такой, деловой… — заговорил недовольно дядя Леша. — Пришли они, значит… Тогда все кукурузу сеяли… Чуть не с оркестром пришли… И у Соловьева, значит, в руках топор… Ну, я выхватил его и на него. А кто вам сказал?

— Да сказали… Я подумал — попугать решили…

Дядя Леша смутился. Он только сейчас заметил, что новый председатель сидит за столом рядом с ним, а не за столом, как принимал Селиванов, и не напротив, как следователь Костылев.

— А где ж шофер-то ваш… секретарша? — спросил он. — Они ж там все время сидят…

— Сидели, — поправил председатель, — время горячее, а они сидят… Я ее на ток работать отправил, а его в мехцех, в ремонте помогать. По-новому работаем, по-новому…

— Понятно, — еще больше приободрился дядя Леша. — Дело хорошее…

— Ну, это еще не дело, Алексей Алексеевич. — Председатель разворачивал на столе большой лист ватмана. — Вы, наверное, слышали, что у нас — переспециализация… Птицеводство… Отрасль выгодная… На строительство птицеводческого комплекса и жилого поселка нам пообещали восемнадцать миллионов рублей. Вот будущий поселок, видите? С многоэтажным селом покончено! Колхозник возвращается к земле. Но при этом имеются все городские удобства… Вот коттеджи на одну-две семьи… ванные, сан­узлы, даже камины… Гаражи, подвалы, здесь же небольшие приусадебные участки… А вот школа-десятилетка со спортзалом и бассейном, Дворец культуры, кафе.

— А сад? — насторожившись, спросил дядя Леша.

— Детский сад? Вот он, — ткнул председатель пальцем в какой-то квадратик на ватмане.

Дядя Леша молчал.

— Ах да, извините, — улыбнулся председатель. — Сад ваш здесь, за планом. То есть — наш сад… — поправился он. — Я ведь знаю, что сад этот — исторический, что о нем даже в летописях упоминали… На всю Россию здешние сады были знамениты… Лечились этими яблоками… Воевали, чтобы ими обладать… Вы, быть может, удивитесь еще больше, но в сельхозакадемии я заканчивал садоводческий…

Дядя Леша смотрел на нового председателя удивленно и недоверчиво.

— Так, а как же — по птицеводству? — спросил он, до конца, похоже, что-то не понимая.

— Ну, это, знаете, — развел руками Савченков. — Это сам собой не распоряжаешься, номенклатура… Но за садом мы теперь вместе будем смотреть, если позволите, конечно…

— Так… — растерялся дядя Леша, — всей душой, как говорится. Нам же столько надо! Вот хранилище! Вот все говорят — импортные яблоки хранятся хорошо, их в Москве до нового урожая продают. Да наши яблоки-то лучше! — горячился дядя Леша. — И по вкусу, и по лежкости… Уж по полезности не говорю… Как бы нам овощехранилище, а, Игорь Евгеньевич?

Новый председатель по-доброму смотрел на него и чуть заметно улыбался.

— Все правильно, Алексей Алексеевич… Я с вами полностью согласен… Только не все сразу… На все нужно время, силы… А сейчас вас что волнует?

— Уборка, Игорь Евгеньевич, уборка меня волнует…

 

В маревом горячем воздухе стоял запах созревших яблок и теплой земли.

Неподалеку от его дома, почти под яблонями, на наскоро сложенных печурках хлопотливые поселковые старухи с выбившимися из-под платков прядями прилипших к потным лбам волос варили в больших тазах варенье из перезревшего белого налива, из некондиционной «китайки» и «райки», которые в округе только и остались, что в этом саду.

Время от времени они вытирали тыльными сторонами ладоней потные лица, мотали головами, безбоязненно и привычно отгоняли пчел, от которых воздух в саду гудел и колыхался.

Дядя Леша шел от пасеки, потирая пожаленные ладони, улыбался, щуря на солнце глаза. Был он в драных брюках, в бессменной своей красной когда-то майке, в старой, с прорехами, широкополой соломенной шляпе.

— Лешк! — крикнула неожиданно высоким веселым голосом одна из женщин. — Ты шляпу-то с чучелы, что ль, стащил, а?!

Дядя Леша улыбнулся. А женщины захохотали, оторвавшись от своего важного и горячего дела.

Колхозники и колхозницы суетились у длинных, с чужими номерами трейлеров — грузили в них яблоки. Здесь работали все: и новый председатель, и тетка Ира с Райкой, и конечно же дядя Леша.

— Всё, перекур! — крикнул председатель и вытер платком пот с лица.

— Может, еще машинку загрузим? — спросил на всякий случай дядя Леша.

Председатель улыбнулся шутливо-укоризненно:

— И не жалко вам, Алексей Алексеевич, людей?

— Они сами себя пожалеют, — отвечал на ходу дядя Леша. — А яблоки перележивают…

— На тот год поболе соберем! — крикнула Маруся-почтальонка, которая сегодня тоже в саду работала.

— Не, — не согласился дядя Леша. — Теперь сад год отдыхать будет. Вы отдыхаете, а сад что ж, без отдыха…

Дядя Леша посмотрел вокруг. День был ясный, теплый, солнечный, может быть, последний такой день в этой осени. Колхозники отдыхали — разговаривали друг с дружкой, смеялись, сидя на ящиках и полулежа на кучах яблок, и все, каждый, ну просто каждый, со вкусным хрустом и видимым на лице удовольствием грыз крупные, краснобокие и сочные яблоки.

И дядя Леша вдруг улыбнулся счастливо и широко, развел в сторону руки, выпятил грудь и, запрокинув голову, вдарил изо всей силы каблуком сапога в землю — пошел в пляске.

— Э-э-х!!! Эх!!! — закричал он, не вспомнив никакой частушки.

— Ну всё, Лешка наш заплясал, значит, девки, дело будет! — весело крикнула Маруся.

Все засмеялись, и дядя Леша остановился, мотнул сокрушенно и смущенно головой и увидел улыбающееся почти лицо Ирки. Постоял и подошел чуть нерешительно. Ирка откусила от яблока, пожевала с хрустом, заговорила громко и совсем дружелюбно:

— Вкусны у тебя нынче яблоки, кум, вкусны! Ничего не скажешь…

— Так работали с Николаем-то твоим, старались, — улыбнувшись, быстро ответил дядя Леша. — Как он там? Некогда сходить все…

— Поправляется… Про тебя спрашивает… Так поехали в воскресенье вместе… на десятичасовой автобус подходи утром… Радый будет… Скоро уж, говорят, выпишут…

Дядя Леша улыбнулся.

— А у меня яблонька столетняя есть одна, секретная… Там яблоков с десяток всего, правда, да хватит… старинный сорт, лечебный… Живое яблочко…

— Молодильное… — засмеявшись, подсказала Ирка.

— Чего? — не понял сразу дядя Леша. — Ага, молодильное, молодильное… — улыбаясь, повторил.

Сзади загудел грузовик.

— Ну, когда грузить будете?! — закричал-заругался шофер.

И дядя Леша, забыв об Ирке, заторопился к нему, поднимая людей для работы.

 

Гудела и скрежетала в саду техника. Бульдозер давил, резал, смешивал с глиной, сгребал яблоки в одну кучу, где трудился погрузчик «Беларусь». Он хватал яблоки стальным ковшом и сыпал в кузов самосвала. Стекла погрузчика были украшены репродукциями картин Рубенса, вырванными из журнала «Огонек»: похожих сложением на деревенских баб голых дочерей Левкиппа похищали, хотя они и были теперь в мазуте и солярке.

Дядя Леша шел, сутулясь, глядя перед собой в землю. Из погрузчика посигналили, но дядя Леша продолжал идти, не останавливаясь.

— Дядь Леш! — прокричал кто-то.

Дядя Леша обернулся. Витек, дяди-Колин сын, выскочил из погрузчика, оставив поднятым над кузовом ковш с яблоками.

— Ладно, заткнись, — бросил он на ходу шоферу самосвала, который было возмутился, подошел к дяде Леше шарнирной своей походкой.

— Здоров, дядь Леш, как она, ничего-то? — сказал он, широко улыбаясь и прибавил: — Дай-ка в зубы!..

Дядя Леша протянул папиросы.

— Коровки и плодово-ягодным доиться будут, — гоготнул Витек.

Дядя Леша ничего не сказал, повернувшись, пошел дальше.

 

На автобусной остановке стояли несколько собравшихся в город поселковых; они разговаривали, поглядывая на дорогу, по которой, не торопясь и погромыхивая, приближался грязнобокий колхозный автобус.

Дядя Леша подходил, успевая, даже опережая автобус, и видел тетку Иру с толстой хозяйственной сумкой с передачей для Николая. В руке дяди Леши была сетка с теми самыми, видно, молодильными яблочками. В зубах он держал незажженную папиросу.

Из-за спины автобуса кто-то требовательно посигналил, и он сбавил ход, прижался к обочине, уступая дорогу серьезным спешащим «Волгам». Дядя Леша лишь мельком глянул на них, переложил из руки в руку сетку. «Волги», их было штук пять, затормозили и встали одна за другой в сотне метров от остановки. Поселковые, наверное, обязательно посмотрели бы теперь на начальство, пообсуждали бы его, подогадывались бы вслух, по какому поводу, зачем оно здесь появилось в таком большом количестве, но подошел уже автобус, взвизгнув, распахнул двери-гармошки, и надо было садиться, занимать свободные места, пока они еще были.

Дядя Леша вытащил из кармана открытую пачку «Севера» и хотел вернуть туда папиросу, но, кажется, забыл вдруг про это, как-то рассеянно и неспокойно поглядывая то на начальство, которое выходило из машин, собираясь о чем-то своем совещаться прямо здесь, на обочине, то на грязные стекла автобуса. На заднем сиденье уже сидела тетка Ира. Она видела дядю Лешу и улыбалась ему. Дядя Леша тоже улыбнулся.

— Лех, давай, место держу! — крикнул из автобуса ка­кой-то знакомый мужик и махнул рукой.

А дядя Леша подошел с папиросой к кабине шофера и попросил спички, теперь уже не отрывая взгляда от тех людей, которые стояли около «Волг» полукругом и о чем-то разговаривали.

Вытягивая шею, напряженно и непонимающе наблюдала за ним тетка Ира.

— Леха, давай скорей, — крикнул из автобуса тот же мужик, но дядя Леша даже, кажется, и не услышал, прикурил, вернул шоферу спички и пошел вперед.

Посредине стоял новый председатель. С листом ватмана в руке он объяснял что-то всем, а особенно стоящему рядом высокому мужчине в сером глухом плаще и шляпе.

Новый председатель взмахивал свободной рукой, показывая, видимо, где пройдут улицы нового поселка, а где встанут производственные корпуса птицефабрики. Дядя Леша протиснулся к нему сзади, потянул вежливо за рукав.

— Извиняюсь, Игорь Евгеньич, — заговорил он негромко, тихо даже и почти спокойно, — так как же с шефами, а? Который уже день обещаете… А яблоки падают, гниют… Коровам скармливаем… — Дядя Леша говорил это все новому председателю, а сам взглядывал то на одного начальника, то на другого, словно искал участия. — Я извиняюсь, конечно… — закончил дядя Леша, обращаясь уже ко всем и переводя дух.

Новый председатель довольно испуганно и вымученно улыбнулся.

— Познакомьтесь, пожалуйста, — заговорил он, представляя дядю Лешу, — Глазов Алексей Алексеевич, наш бригадир садоводства… Воюем с ним из-за шефов… Мне дали двести человек, но только на картошку, — объяснял председатель, обращаясь ко всем, но больше — к стоящему напротив высокому крупному мужчине в сером глухом плаще и шляпе.

— Что, действительно скармливаете коровам? — спросил тот.

— Некондицию, только некондицию, Виктор Иванович…

— А отчего она выходит, некондиция… — попытался вставить дядя Леша, но председатель его перебил:

— Винзавод теперь не принимает, производство соков нам невыгодно разворачивать, сад в общем небольшой…

— Так вы что, еще не убирали яблоки? — довольно строго спросил вдруг Виктор Иванович.

— Да нет, Виктор Иванович, план мы перевыполнили… Сто двадцать пять процентов дали… Потрудились на славу… всем колхозом…

— Да там еще два плана! А то и три! — заволновался вдруг дядя Леша. — И какие яблоки остались! Убрали-то раннеспелые сорта, нележкие… А самое яблоко — на ветке… да на земле… некондиция! — дядя Леша зло зыркнул на председателя. — Отчего оно некондицией становится? На земле лежит… Некондиция…

— Успокойтесь, пожалуйста, успокойтесь. — Виктор Иванович улыбнулся, глядя дяде Леше в глаза. — Подумаем мы насчет шефов, подумаем…

— Так думать-то некогда. — Дядя Леша инстинктивно потер левую половину груди. — Некогда думать… Убирать надо… сад — он же живой… Не уберем мы, он обидится, плодоносить долго не будет…

Все вокруг вдруг заулыбались.

— Ну, это уже мистика… — Виктор Иванович тоже улыбался.

— Алексей Алексеевич, — торопливо подсказал новый председатель.

— Это уже мистика, Алексей Алексеевич… А нам надо быть реалистами… Вы вот мне скажите лучше, сколько лет живет яблоня… Я, признаться, так и не знаю… Двадцать, тридцать?..

Дядя Леша глянул недоверчиво на Виктора Ивановича.

— Яблони — как люди… по-разному живут… У кого жизнь какая… И шестьдесят, и восемьдесят… и сто лет живут…

— Сто? — Виктор Иванович и остальные, кажется, не совсем поверили.

— Да вот… — дядя Леша поднял сетку, которую держал в руках. — Вот яблоки с яблони восемьдесят второго года рождения. Тысяча восемьсот восемьдесят второго года… Больше ста лет выходит…

И стоящие вокруг серьезные люди подались сюда сразу и с почти детским любопытством смотрели на столетние яблоки…

— Для сада терпение нужно… Есть ведь сорта, они в пятьдесят лет только плодоносить начинают… — объяснял дядя Леша.

— Да, долго… — задумчиво произнес Виктор Иванович, отрывая взгляд от сетки с яблоками. — Мы на юге области закладываем спецхоз на четыреста гектаров плодовых деревьев и кустарников. Не хотели бы там поработать? Нам нужны хорошие специалисты.

— Не, — смутился дядя Леша. — Я уж тут…

— Почему? Там перспектива…

— Знаю я эту перспективу, — перебил его дядя Леша. — Скороспелок натыкают… Через пять лет урожай, через десять — вырубай… Это не яблони… Яблони у нас…

— Ну, а если вдруг на месте этого сада комплекс будет строиться?

— Какой комплекс? — быстро спросил дядя Леша.

— Птицеводческий комплекс… Вы ведь наверняка знаете, что в районе, и в колхозе в частности, начался процесс переспециализации…

Дядя Леша подался чуть вперед, спросил недоверчиво, настороженно:

— Чегой-то — на месте сада? Где такое записано? У нас на пятилетку план по яблокам… И зачем тогда специализацию было делать, если теперь это… пере…?

Виктор Иванович улыбнулся.

— Я не посягаю на ваш сад, Алексей Алексеевич, я говорю в принципе…

— Так и я… в принципе… А мы в пятилетку записаны, сад никакая собака не тронет…

— Я не спорю с вами, Алексей Алексеевич… Сад ваш наверняка хороший, красивый, и яблоки вот… — Виктор Иванович глянул на сетку в руке дяди Леши. — Но вы у любого спросите, что сегодня нужней: сад или птицеводческий комплекс? Нам народ надо кормить, Алексей Алексеевич.

— Так что ж, значит, чтоб накормить — сад под корень? А? — глаза дяди Леши сузились, он подался вперед.

— Да вы успокойтесь, — улыбнулся Виктор Иванович. — Мы видим, как вы любите сад.

— А чего мне его любить? — Кажется, дядя Леша уже не мог успокоиться. — Чего мне его любить? Чего хорошего я через него видел? У меня, может, через него вся жизнь перевернутая!.. Только я вот чего тебе скажу…

Председатель схватил дядю Лешу за локоть, останавливая, но тот вырвал руку:

— Да пусти ты! Я вот чего скажу… И сам понимаю, и по рассказам знаю… Жили не то что теперь… Мясцо ре-едко в щах, ре-едко… А в новину, бывало, и пухли, жрать совсем нечего. Только сады-то все держали!.. В каждом колхозе свой сад!.. Не в сытости дело, от яблок брюхо не вырастет… не в сытости дело, а в радости, в радости, понял, как тебя…

 

Он вбежал, задыхаясь, на пятый этаж, остановился у приоткрытой двери с цифрой «55», из-за которой доносились тихие глухие голоса, вошел.

В квартире было полутемно, серо. Первое, что он увидел, — зеркало в прихожей, завешанное полотенцем, и телевизор в комнате, которым хвастался Николай. Экран телевизора был прикрыт тряпкой. На диване лежал пластом, не двигаясь, Витек. Из кухни быстро шла Райка. Она не видела дядю Лешу.

— Рай! — позвал он тихо.

— Ой, дядь Леш, дядь Леш! — прижалась Райка к его плечу, став вдруг маленькой и жалкой.

— Рай, кто там? — спросила из комнаты тетка Ира чужим, сорванным криком голосом.

— Свои это, свои! — испуганно крикнула в ответ Райка и зашептала, глядя снизу: — Ты бы шел, дядь Леш…

— Да как же, — забасил дядя Леша, не понимая.

Тетка Ира вышла в прихожую, в черном, с провалившимися глазами на сером лице, с синими покусанными губами. Сзади ее удерживала за руку какая-то старуха.

— А, куманек дорогой явился! — громко заговорила тетка Ира. — С яблочками со свово сада, с бутылочкой! Друг от самого детства, как же… Ты чего пришел? — грозно спросила она. — Сестру мою на тот свет свел, теперь мужика? Горбил на твой сад всю жизнь… А?! — Голос ее поднялся до невыносимого.

— Ир, — заговорил хрипло и испуганно дядя Леша, но она, поднимая руку и вырываясь от старухи, закричала в близкой бабьей своей истерике:

— Пошел отсюда, гад! И только приди! Приди только на похороны! Попробуй только!

— Иди, дядь Леш, иди, видишь, какая она, — Райка подталкивала дядю Лешу к двери.

Спускаясь по лестнице, он заклохтал вдруг горлом, шмыгнул громко носом, торопливо провел рукавом пиджака по глазам…

 

— Три больших красных автобуса остановились один за другим, из них высыпали разом человек, может, двести — разноцветная и шумная засидевшаяся городская толпа.

— Ой, девочки, прелесть какая! — вырвался из общего гомона восторженный женский голос.

— Юра, лезь сюда! — кричал какой-то мужчина. — Гляди, какие яблоки!

— Вкуснотища!

— Первый раз повезло — всю жизнь на картошку посылали!

— А я думала, у нас такие не растут, надо же!

— Есть, есть еще места заповедные!

Дядя Леша молча и беспомощно смотрел на эту неуправляемую, пугающе свободную массу людей.

— Товарищи! По саду не расходиться и на деревья не влезать! — пришел неожиданно на помощь голос, усиленный ручным мегафоном. Руководитель шефов, в джинсах и штормовке, стоя к дяде Леше спиной, наводил порядок: — Зюкин, кому говорят, слезьте с дерева!

Рядом с руководителем стоял и председатель, который увидел дядю Лешу и призывно помахал рукой.

Председатель тронул руководителя за локоть, заговорил:

— А вот наш садовод… А это руководитель шефского отряда, Виктория Васильевна…

Дядя Леша еще больше растерялся, поняв, что руководитель — женщина.

Она пристально и твердо посмотрела на него, пожала руку.

— Очень приятно! — и, обернувшись, прокричала в мегафон: — Зюкин, слезьте с дерева! Лишим квартальной премии!

— А вы, значит, из института, учите или так просто, делаете чего? — поинтересовался больше из вежливости дядя Леша.

— Делаем чего, — коротко ответила Виктория Васильевна, поглядывая по сторонам.

— И чего ж делаете?

— А вот этого спрашивать не следует, — с укоризной в голосе произнесла Виктория Васильевна и снова заговорила в мегафон: — Внимание, товарищи, внимание! Сейчас перед вами выступит главный садовник колхоза… Как вас? — обратилась она тихо к дяде Леше.

— Глазов Алексей Алексеевич, — помог председатель.

— Алексей Алексеевич Глазов! — объявила руководительница.

— Чего говорить? — растерялся дядя Леша, принимая мегафон.

Шефы ждали.

— Говорите-говорите! — торопила руководительница.

— Товарищи! — заговорил дядя Леша. — Значит, это… Яблоки в нашем саду натуральные, не опрысканные, поэтому кушайте на здоровье!

Шефы закричали «ура», засмеялись и зааплодировали.

— Только на деревья не лазийте, товарищи, по-хорошему прошу! Это ж хуже, чем на человека наступить. У нас лестницы есть, стремянки… Значит… А когда яблоки рвать будете, не отрывайте вместе с плодоножкой. Вот, глядите как. — Он поднял руку к ветке, показал. — Чтоб плодоножка на ветке осталась… Мне мой дед рассказывал, — дядя Леша, забыв, опустил мегафон, но тут же, потеряв голос, поднял его, — мне мой дед рассказывал… когда здесь была уборка при графе Семенове, он сборщикам выдавал лайковые перчатки! Чтоб яблоки не портить…

Шефы снова засмеялись и зааплодировали.

— У нас, правда, перчаток нету, но вы уж постарайтесь! — дядя Леша сунул мегафон председателю и пошел к дому.

Шефы веселились и радовались почти как дети.

 

В дом постучали.

— Да, — сказал дядя Леша и положил под зажженную настольную лампу свою клетчатую рубаху и новую заплатку к ней.

— Можно? — услышал он за дверью женский голос. Мягкий, спокойный, усталый и терпеливый.

Дядя Леша молчал и не двигался.

— Можно? — повторил голос, и дверь осторожно открылась. На пороге стояла руководительница шефов, она улыбалась.

— А-а, — чуть улыбнулся в ответ дядя Леша. — Вера Васильевна…

— Виктория Васильевна, — поправила руководительница, впрочем, кажется, совсем не обидевшись. — А я думаю, дай зайду напоследок… А то ведь так и не удалось поговорить…

— Да я сам собирался выйти… — сказал дядя Леша. — Рубаха вот порвалась… Не знаю, как вас всех и благодарить… — голос дяди Леши был хриплый, севший. Он улыбнулся. — Охрип вот… Каждому пока объяснишь… Все-таки много у вас непонятливых людей, Виктория Васильевна… Вроде ученые…

— Ученые, ученые… — улыбаясь, громко повторила Виктория Васильевна. — Это мы вас должны благодарить, Алексей Алексеевич…

Она подошла к этажерке, глянула на кипу журналов «Садоводство», взяла в руки бронзовый бюстик человека — в шляпе с бородой.

— А кто это? — удивленно спросила она. — Как будто знакомое лицо.

— Так Мичурин! — улыбнулся дядя Леша.

— Ах, правда! — удивилась Виктория Васильевна. — В школьных учебниках был его портрет. Помню, когда учительница про него рассказывала, я так загорелась! Набрала косточек от сливового компота и во дворе посадила. Представляете? И тут у вас Мичурин. — Она смотрела на корешки толстых книг. — Это что, он все написал?

Дядя Леша кивнул.

— Можно?

Виктория Васильевна вытащила книгу, и вместе с ней выдвинулась наклеенная на картон фотография. Так фотографировали в конце сороковых — начале пятидесятых: задником служила клеенка, нижний край которой лежал, чуть загнувшись, на дощатом плохо выметенном полу. Какой-то дворец с балюстрадой и озеро с плавающими лебедями и круглой беседкой на краю, острые кипарисы в отдалении… Дядя Леша был в своем костюме с наградами: два ордена Славы и медали. Рядом сидела Тоня, красивая, в красивом же модном платье трофейного шелка. На коленях их сидели дети. У дяди Леши — улыбающаяся девочка, у Тони — немного испуганный, верно, только из парикмахерской, подстриженный «с чубчиком» мальчик.

Дядя Леша терпеливо молчал. И Виктория Васильевна молча вернула фотографию на место.

— Я присяду? — спросила она.

— Конечно-конечно! — смутился дядя Леша и пододвинул ей стул.

— Знаете, — заговорила Виктория Васильевна, — смотрела я на эту всю уборку и завидовала. Думала, знаете, что? Бросить все к чёрту — лабораторию, диссертацию, общественную работу! Поехать вот так куда-то и работать в саду. Вырастить, знаете, свой сад!

Дядя Леша понимающе закивал.

— Дело ж хорошее, конечно… Только сады тут сейчас не очень-то сажают. Что не вымерзло, то вырубили. А заново сад разбивать потяжельше будет, чем за старым ухаживать.

— Да… — задумчиво произнесла Виктория Васильевна.

Дядя Леша молчал.

— Да… — повторила она. — Непросто, оказывается, быть и садовником.

— Так я не садовник, — не согласился дядя Леша. — У меня должность — бригадир садоводческой бригады. Садовод…

— Странно, — удивилась Виктория Васильевна. — А я думала, садовод — кто новые сорта выводит… Ну вот Мичурин, например… А кто ухаживает за садом, бережет его, тот — садовник…

Дядя Леша молчал, удивленный.

— Может, оно и так, — негромко произнес он. — Так что ж теперь делать.

Вдруг в сенцах что-то загремело, дверь распахнулась, и в комнату ввалилась Маруся-почтальонка.

— Принимай, Лешк, южные гостинцы! С доставкой на дом! — Маруся держала в руках, прижимая к животу, большой фанерный ящик посылки. — Десять двести! Там у нее небось тоже блат на почте, — сказала Маруся и бухнула посылку на стол.

И тут она увидела Викторию Васильевну, но растерялась лишь на мгновение, подошла, протянула ладонь лодочкой:

— Будемте знакомы — Маруся…

— Виктория Васильевна, — приподнялась та и пожала протянутую руку. Она, похоже, еще больше растерялась.

— Уезжаете? — спросила Маруся и глянула на окно, где шумно и бестолково садились в автобусы шефы.

— Да, уезжаем, — торопливо ответила Виктория Василь­евна.

Маруся кивнула.

— А мы остаемся…

Она была весела. Увидев, что сесть некуда и не предлагают, она плюхнулась на кровать и, бросив на подол юбки крупные короткопалые ладони, заговорила:

— Пенсию сегодня разнесла бабкам. «Пензию»… Так чтоб меня да не угостили?.. А ты? — укоряюще и шутливо-строго обратилась она к дяде Леше… — Ну не стыдно тебе? Письма тебе таскаю, бандероли, переводы, отправляю… Посылку вот — с доставкой на дом, чуть не надорвалась. Ну хоть бы раз отблагодарил! А то ведь стимула нет, Леш, сти-му-ла!

— С получки, Марусь, с получки, — привычно отшутился дядя Леша и замолчал.

Наступило вдруг молчание. Молчала Маруся. Молчала Виктория Васильевна. Молчал дядя Леша.

— Отгадай вот лучше загадку, Марусь, — предложил вдруг дядя Леша. — Отгадаешь, тогда и стимул будет. Сразу в магазин побегу.

— Давай! — обрадовалась почтальонша. — Обожаю загадочки отгадывать!

Дядя Леша взял со стола пачку «Севера», ткнул в рисунок пальцем.

— Вот найди здесь белого медведя, — сказал он спокойно и серьезно.

— Прямо медведя? — Маруся разглядывала пачку.

— Ищи-ищи, — подбодрил дядя Леша.

Маруся, не отрывая сосредоточенного взгляда от папирос, подошла к Виктории Васильевне.

— Ты тоже ищи, — сказала она вполголоса, и Виктория Васильевна стала вежливо смотреть в рисунок.

— Врешь небось — белого медведя? — подняла Маруся недоверчивые глаза.

— Когда я врал? — щуря глаза, спросил дядя Леша.

Маруся вертела пачку так и сяк, спрашивала что-то шепотом у Виктории Васильевны и наконец не выдержала.

— Сдаюсь, чёрт с тобой! Сдаемся!

Дядя Леша придвинулся к ней, ткнул пальцем в рисунок.

— Видишь эту горочку?

— Ну? — кивнула Маруся, вся ожидание.

— Так вот он за нее пописать пошел.

— Кто? — не поняла Маруся.

— Белый медведь, — дядя Леша был серьезен.

Маруся молчала секунду, потом зашлась в смехе. Виктория Васильевна улыбнулась, но скорее от неловкости.

— Ну, до свидания, я пойду, — поднялась она. — Было очень приятно познакомиться. До свидания, Алексей Алексеевич. — И она вышла быстро.

Маруся замолчала, посидела, вытирая выбитые смехом слезы, и тоже поднялась. Уже в двери она погрозила дяде Леше пальцем.

— А ты жук, Глазов, тихеньким прикидываешься…

Тут засмеялся и дядя Леша, глухо, нутряно, прикрывая кулаком рот.

Он достал из кармана пиджака садовый секатор, стал открывать посылку. Ее фанерная крышка была прошита крупными гвоздями, которые поддавались туго, со скрежетом и визгом. Но эти звуки вдруг стихли, и в комнате в третий и последний раз в нашей истории возник тот женский голос, мягкий, добрый, спокойный и по-прежнему застенчивый:

«Здравствуйте, уважаемый Алексей Алексеевич!

Большое спасибо вам за письмо. Я так рада. Очень рада я также, что урожай у вас в этом году удался. Алексей Алексеевич, а мне тоже жаловаться грех. И гранаты, и виноград, и персики — все отличное просто! Про яблоки и груши я уже не говорю. И грецкий орех стоит, как обсыпанный. А вы бы только видели розы! Алексей Алексеевич, я спрашивала в письме, когда у вас отпуск, а вы так и не написали. Может быть, выберете время и приедете, посмотрите на мое житье-бытье, увидите, как здесь все растет. И не думайте, вы меня нисколько не стесните, дом большой… Я слышала, что ветераны войны имеют право на бесплатный проезд, так что убытком для вас это не станет. Ну а у меня здесь все свое.

До свидания. С уважением. Вера Васильевна.

Собрала посылочку для вас, угощайтесь. Правда, пришлось срывать все немного недозрелое, побоялась, что в пути испортится.

До свидания. С уважением. Вера Васильевна».

Дядя Леша отложил крышку, поднял положенную сверху газету. В посылке были аккуратно уложенные темно-вишневые гранаты, длинные коричнево-золотистые груши, нездешние яблоки, крупные, продолговатые, воздушно-розовые, и плоды, каких он еще не видел, — изумрудные пальчики фейхоа…

 

Начиналось за окном утро, но дядя Леша не ложился, сидел прямо и немо за столом. Постель за его спиной оставалась нетронутой.

Дядя Леша резко поднялся, подошел, ступая по замусоренным половицам, к окну, наклонившись, посмотрел в раннее сереющее утро, нажал на кнопку настольной лампы, включил свет.

Он вернулся к кровати, присел, пошарил под ней рукой и вытащил небольшой пузатый чемодан, очень старый, но из настоящей телячьей кожи, на крышке его у потемневшего латунного замка выдавлено было тиснением какое-то длинное немецкое слово. Дядя Леша поставил чемодан на кровать, щелкнул замком, поднял крышку. На внутренней ее стороне были наклеены старые, вырезанные из журналов фотографии: портрет маршала Жукова и цветущая раскидистая яблоня. Дядя Леша перевернул чемодан и вывалил из него на постель несколько пар обуви, женской и детской, сморщенной, скукоженной временем, отодвинул ее в сторону, чтобы не мешала, и распахнул дверцу гардероба. Из нижнего ящика он выхватил белье — трусы, майки — и сунул его, скомкав, в чемодан. Увидев мигающие цифрами часы, дядя Леша подошел быстро к столу, выдернул вилку из розетки, намотал шнур на конус продолжающих отсчитывать секунды часов, положил их в угол чемодана. Вынул из этажерки все четыре тома Мичурина и пристроил рядом с часами.

Потом он встал посреди комнаты, посмотрел по сторонам. Выходило, что брать с собой больше нечего. Достал из гардероба сорочку и костюм и быстро оделся. Из ящика стола взял документы: паспорт, из которого торчала тоненькая стопочка денег, трояков и пятерок, зеленую совсем новую книжечку участника войны, наградные удостоверения; спрятал все в боковой карман пиджака. Открыл было коробку из-под зубного порошка с гремящими внутри орденами, но тут же закрыл, положил в чемодан, и письма, перехваченные черной резиночкой от микстуры, тоже. Вдруг, кажется, вспомнил что-то, включил лампу, стал шарить ладонью по заваленному газетами и бумажками столу. Что-то упало, резко звякнув, и покатилось, поблескивая и звеня, под кровать. Это был велосипедный звонок. Дядя Леша проводил его взглядом и нашел, что искал, — папиросы, сунул их в карман.

Закрыл чемодан, поставил его на пол, сдернул с гвоздя брезентовый дождевик и шапку, свободной рукой подхватил чемодан, но тут же вернул его на место, присел, прямой, решительный и нетерпеливый, на край кровати — на дорожку. И уже через секунду поднялся с дождевиком и шапкой в одной руке и с чемоданом в другой, хлопнув сильно дверью, вышел из комнаты.

Прошуршал и шлепнулся на пол отвалившийся от печки треугольничек штукатурки.

Комната осталась пустой, разгромленной и покорной.

Заскрежетал в скважине ключ — дядя Леша закрыл снаружи дверь.

 

За окном светало. Старые черные яблони не двигались. Стало совсем тихо.

И вдруг ключ снова заскрежетал, хлопнула дверь, в сенях упало, загремев, ведро, дверь распахнулась. Дядя Леша ворвался в комнату, бросил чемодан на кровать и снова торопливо вышел.

 

Старые, тяжелые от воды черные листья ветер гонял по земле. Дядя Леша остановился у старой уже могилки с каменным надгробием; посмотрел на фотографию, переведенную на овальную металлическую пластинку — с той самой фотографии, что лежала между книг на этажерке у дяди Леши. Внизу было выбито: «Глазова Антонина Андреевна. 1925—1965».

Николая похоронили рядом. На бугре еще не осевшей влажной комкастой глины стоял сваренный из листового железа, покрашенный бронзовой краской конус с красной звездой наверху. Дальше шло пустое, заросшее травой пространство — кладбище росло в эту сторону. Совсем без скорби во взгляде, но недоуменно и непонимающе смотрел дядя Леша на надпись: «Стеклов Николай Николаевич». Фотография была старая, дядя Коля молодой, на себя, последнего, непохожий.

Дядя Леша снял дождевик, расстелил его на земле, накрыв край могилы, поставил бутылку, вытащил из кармана стакан и пару яблок, сел.

Он налил полный стакан, медленно и спокойно выпил, взял яблоко, но закусывать не стал, лишь понюхал, поежился то ли от водки, то ли от холода, прикрыл глаза. Но словно очнулся, вздрогнул, отгоняя от себя это оцепенение. И заговорил вдруг громко, спокойно, серьезно:

— Устал я, Коля, заморился… Совсем чего-то заморился… Сила-то есть еще вроде, двину кого — не подымется, да на что мне она? Душа заморилась, тут чего делать?

Он закурил, глубоко затянулся, успокаиваясь, задумался, снова заговорил:

— Детей из дому выгнал… Тоню, как ты говоришь, не сберег… Да правильно говоришь, запряг я ее как ломовую лошадь, мою Тонечку, а она не потянула… И тебя не сберег… И правильно меня Ирка твоя ненавидит… Вырастил я сад, сучья крепкие… Да-а-а-а, — протянул дядя Леша, вот-вот, кажется, готовый заплакать. — А сколько можно так-то, а?.. Один пацан, один мальчишечка за столько лет в помощники пришел. Я сперва обрадовался, вот, думаю, притравлю его к саду, как отец меня притравил. Свалил сад на меня, как умер, согласья не спросил… Уж такой он мальчонка хороший… А… глухонемой… И меня не слышит, и сам сказать не может… Санька… Санька-немтырь… Звонки в интернате делает… — Дядя Леша помолчал, но усмехнулся вдруг, засмеялся почти. — А мне, Коля, снова письма пошли. Черенков просят прислать. Я вчера их собрал все, штук сорок, да на конвертах написал: «Адресат не проживает»… Ха… Нету меня тут… Тебя нету, значит, и меня нету… — Он помолчал, почувствовав, видимо, что заговорил не о том, прибавил тихо и виновато: — Холодно тебе, темно?.. Вот так вот… Ну да что ж мы, смертей не видали?.. Четвертый взвод, черти корявые, подтянись! — закричал он с каким-то горловым клёкотом. И замолк, как онемел, мелко кивая головой. Губы его растянулись то ли в близком смехе, то ли в близком плаче. Но не засмеялся и не заплакал. Взял бутылку, вылил водку в стакан, а потом — из стакана тоненькой медленной струйкой вылил ее на могилку. Отбросил стакан и прилег медленно и осторожно на бок. Непокрытая его голова оказалась на сырой и холодной, втягивающей в себя всякую жизнь мертвой глине, но не двигался, лежал, часто моргая, потом закрыл глаза и долго-долго лежал так…

Он поднялся, посмотрел назад на Тоню, потом на Николая, наконец спросил:

— Споем вместе-то теперь? Ты хотел все, помнишь? Кто ж теперь споет, если не мы? Никто небось больше и не знает.

Дядя Леша прикрыл глаза, вытянул небритую и дряблую шею, запел тихонько и высоко, покачиваясь чуть из стороны в сторону:

 

На горе-е колхоз.

Под горо-ой совхоз.

А я ми-иленькой

Задава-ал вопрос…

 

— Ну, Коль, Тонь, подхватывайте! — закричал он.

 

Ай-я-я-я-я!

Ай-я-я-я-я!

 

Он замолчал. Не пелось. Не выходило. Не подхватывали.

 

Сдвинутые столы стояли под яблонями, от края до края разделяя сад надвое.

На столе были только цветы полевые — васильки и ромашки в стеклянных и высоких жестяных банках — да яблоки, много яблок — в широких глиняных мисках и дешевых стеклянных вазах, уложенные на чистые полотенца и просто рассыпанные по столу.

А за столом сидели люди, веселые, шумные, одетые празднично, нарядно.

— Леша! Слышишь, Лешк, иди к нам! — кричал из-за стола кто-то и призывно махал рукой.

— Дождешься его, бирючину этого! — прокричала какая-то женщина и заливисто захохотала. Кажется, это была Маруся-почтальонка.

Рядом сидел новый председатель, который смущался, видимо, такого соседства. А через два-три человека сидел, опершись локтем на стол, смачно и мрачно одновременно грыз крупное сочное яблоко председатель предыдущий.

— Леш, честное слово, сколько ждать-то… Все люди как люди, один ты всегда…

Те же мужики, что привезли доски, голые по пояс, суетились у своих подвод, запрягали лошадей, собирались в обратный путь.

А люди не хотели уходить из-за стола, не желали, чтобы праздник кончался.

— Леш, хоть споем вместе! — Это кричал дядя Коля и махал призывно рукой, возмущаясь и почти искренне обижаясь на друга. Был Николай в жарком бостоне, в нейлоновой рубашке, при медалях.

Рядом сидела Тоня. Красивая, гордая, молчащая. Была она в кремовой кофточке с вышитыми бледными цветками, в белой полотняной юбке. На Алексея она не смотрела.

 

На горе-е колхоз,

Под горо-ой совхоз!

А мне ми-и-и-ленький

Задавал вопрос!

 

— возник и сразу вырос Тонин сильный и чистый голос.

 

Ай-я-я-я-я!

Ай-я-я-я-я!

 

— подхватил дядя Коля сначала чуть не в лад, но тут же выровнялся, и они повели вместе — дружно и радостно:

 

А мне ми-иленький

Задава-ал вопрос!

 

И снова Тоня, одна, ах, как же она поет!

 

Задава-ал вопрос,

Сам смотре-ел в глаза:

«А ты колхо-озница,

Тебя люби-ить нельзя!»

Ай-я-я-я-я!

Ай-я-я-я-я!

 

Вырвался вперед нетерпеливо, по-мужски, дядя Коля:

 

А ты колхо-озница,

Тебя люби-ить нельзя!

 

Но, ликуя, продолжала Тоня:

 

Я колхо-озница,

Не отрица-аю я.

Но люби-ить тебя

Не собира-аюсь я!

 

И как же ладно у них выходит!

 

Ай-я-я-я-я!

Ай-я-я-я-я!

Но люби-ить тебя

Не собира-аюсь я.

 

И вдруг Тонин голос стал тихим и печальным. Она пела теперь одна, а Николай ее слушал. И все за этим столом слушали их.

 

Я пойду-у туда,

Где высо-ока рожь.

Я полюблю-ю того,

Кто на тебя-а похож…

Ай-я-я-я-я!

Ай-я-я-я-я!

Я полюблю-ю того,

Кто на тебя похож…

 

Все стихло. Дядя Леша двинулся к столу.

Песня кончилась, и праздник в саду кончился, и уже разобрали столы, погрузили их на подводы, и кто сидел недавно за ними — уходили теперь, оставляя сад. Никто не оглядывался. Одни сидели на подводах, другие шли пешком, не торопясь, устало, как всегда устало уходят с больших праздников люди. А вслед им с крыльца дяди-Лешиного дома смотрел тот мальчик, Санька-немтырь, и никого не звал, стоял немо, не двигаясь. И сад за его спиной был тих и нем.

1986 г.

ДОРОГА