автордың кітабын онлайн тегін оқу Воспоминания об Александре Солженицыне и Варламе Шаламове
Гродзенский С. Я.
Воспоминания об Александре Солженицыне и Варламе Шаламове
Издание пятое, переработанное и дополненное
Информация о книге
УДК 82.091
ББК 63.3
Г86
Автор: Гродзенский С. Я.
В книге «Воспоминания об Александре Солженицыне и Варламе Шаламове» автор делится личными впечатлениями о выдающихся писателях, с которыми был знаком задолго до того, как их имена стали известны всему миру. Александр Солженицын – его школьный учитель, Варлам Шаламов – близкий друг его отца. В издании приводятся ранее неизвестные факты из биографий писателей, например об их отношении к шахматам.
Книга адресована широкому кругу читателей, в первую очередь тем, кто интересуется отечественной историей.
Текст публикуется в авторской редакции.
УДК 82.091
ББК 63.3
© Гродзенский С. Я., 2015
© Гродзенский С. Я., 2024, с изменениями
© ООО «Проспект», 2024
Предисловие к пятому изданию
Первые воспоминания об А. И. Солженицыне — моем школьном учителе — написаны в 1989 году и частично опубликованы в журнале «Шахматы в СССР» и еженедельнике «Книжное обозрение» [3, 4]. Позднее удалось прочитать недоступные ранее произведения А. И. Солженицына. Кое-что довспомнилось, восторженное отношение к Учителю сменилось более сложным отношением к писателю и гражданину.
Не внося существенной правки в текст мемуаров, я расширил их и снабдил комментариями, уточняющими некоторые эпизоды, запечатлевшиеся в моей памяти [5–8]. Если «Исаич» — это воспоминания о Солженицыне-учителе, то «Миша» — о писателе-подпольщике.
Затем дополнил материал краткими очерками о некоторых хорошо знакомых мне людях, имеющих отношение к современному солженицыноведению: его первой жене Н. А. Решетовской, директоре 2-й рязанской школы Г. Г. Матвееве, некоторых учителях — коллегах А. И. Солженицына, первом секретаре Рязанского обкома партии А. Н. Ларионове и его младшем сыне Владимире — моем однокласснике на протяжении десяти школьных лет.
Мои первые воспоминания о В. Т. Шаламове — близком друге моего отца со студенческих лет — увидели свет в шахматном журнале «64» в 1990 году [9]. В «Звезде» в 1993 году была помещена подборка писем В. Шаламова моему отцу, хранившихся в семейном архиве и позднее переданных в ЦГАЛИ [54]. В 2005 году в шахматном журнале появилась статья о первых выступлениях В. Шаламова в печати на шахматные темы [10].
Наиболее полный вариант заметок вышел в журнале «64. Шахматное обозрение» в 2012 году [11]. Позднее дополнил текст материалами следственного дела Я. Д. Гродзенского, с которым мне удалось познакомиться в архиве прокуратуры СССР.
Желание выпустить новое, переработанное и дополненное издание воспоминаний об Александре Исаевиче Солженицыне и Варламе Тихоновиче Шаламове появилось после того, как я получил отклики на предыдущие публикации, что помогло кое-что уточнить и пополнить мемуары новыми фактами. Внимательный просмотр всех выпусков «Солженицынских тетрадей», «Рязанского Солженицынского вестника», «Шаламовских сборников» дало, как говорится, дополнительную пищу для размышления.
…Полвека тому назад мой отец распространял в самиздате «Колымские рассказы», существовавшие лишь в машинописном и рукописном вариантах. Уже тогда Я. Д. Гродзенский понимал значение этой стороны творчества своего друга — мало кому известного в то время поэта Варлама Шаламова.
В письме от 7 января 1965 года он писал ему: «В общем, твое время впереди. Талантливые творения завоюют сердца читателей… Когда станешь широко известным писателем, ограничу свои визиты к тебе: не хочу быть ракушкой, прилипшей к большому кораблю, предпочитаю свободно обитать в людском планктоне».
Ныне такой «ракушкой», умудрившейся прилипнуть сразу к двум кораблям, ощущает себя автор этих воспоминаний. Трудно, рассказывая о знаменитых людях, с которыми пересеклись пути, удержаться от тщеславия. Но автор отдает себе отчет в том, что его знакомство с Солженицыным и Шаламовым в их предельно насыщенной событиями жизни — лишь крохотный эпизод.
Но, несмотря на это, не покидает осознание долга рассказать все, что помню, о двух выдающихся деятелях отечественной культуры, на чьем жизненном пути случайно оказался.
От автора
Пушкин и Лермонтов, Толстой и Достоевский, Маяковский и Есенин — перечень появляющихся парами корифеев русской литературы можно продолжать долго. Заметно, что в такой паре один классик выглядит антиподом другого. Пушкин не успел познакомиться с Лермонтовым (а случись такое, сомневаюсь, что Александр Сергеевич подружился бы с Михаилом Юрьевичем), зато историкам отечественной словесности хорошо известно об очень непростых взаимоотношениях писателей-классиков, чьи портреты мирно соседствуют в учебниках и на стенах библиотек и всевозможных кабинетов литературы.
Во второй половине XX века такой парой воспринимались А. И. Солженицын и В. Т. Шаламов. Случилось так, что автор этих строк был довольно близко знаком и с тем, и с другим задолго до того, как они стали известными. Первый — мой школьный учитель, второй — близкий друг моего отца.
Казалось, все должно сближать авторов «Архипелага ГУЛАГ» и «Колымских рассказов» — и лагерное прошлое, и непримиримость к тотальному насилию. Действительно, отношения писателей вначале складывались хорошо.
Шаламов одобрительно отнесся к первым публикациям Солженицына, отметив в письме 22 февраля 1963 года к своему знакомому Б. Н. Лесняку: «Солженицын показывает писателям, что такое писательский долг, писательская честь. Все три рассказа его — чуть не лучшее, что печаталось за 40 лет» [52, с. 357].
Свой поэтический сборник «Шелест листьев» Шаламов дарит Солженицыну с надписью «В знак бесконечного восхищения Вашей художественной, общественной и нравственной победой».
Приведя текст этой дарственной надписи, Дмитрий Нич [17, с. 51] говорит о «болельщицком» по отношению к Солженицыну настроении Шаламова в тот период (первая половина 1960-х годов). Варлам Тихонович был футбольным болельщиком, а болельщику свойственно перехваливать любимую команду.
Солженицын описывал «первый круг» ада, а Шаламов — последний, что пострашнее девятого круга, предусмотренного для грешников в «Божественной комедии» Данте. Шаламова называют Данте ХХ века, но, читая его «Колымские рассказы», вспоминаешь ироничный афоризм Станислава Ежи Леца: «Не восхищайтесь Данте. По части ада был он дилетантом».
Солженицын в письме к Шаламову от 21 марта 1964 года провозгласил: «…И я твердо верю, что мы доживем до дня, когда “Колымская тетрадь” и “Колымские рассказы” также будут напечатаны. Я твердо в это верю, и тогда-то узнают, кто такой есть Варлам Шаламов».
Но вскоре между ними возникли сложности. Первая заметная трещина появилась в сентябре 1963 года. Приняв приглашение Солженицына погостить у него в Солотче, Шаламов уже через два дня буквально сбежал. А позднее, преисполненный гнева, рассказывал моему отцу о возникших разногласиях с Солженицыным.
До открытого конфликта дело тогда не дошло. Окончательный разрыв произошел, вероятно, в самом конце 1960-х или начале 1970-х годов. Во всяком случае, в письме Якову Гродзенскому в Рязань 27 июня 1968 года Шаламов в конце прибавляет: «Если увидишь Солженицына, передай привет».
В 1970-е годы на приветы от Шаламова Солженицын уже не мог рассчитывать. В конце жизни Варлам Тихонович в своей острой критике не щадил даже тех произведений Александра Исаевича, которыми первоначально восторгался, и, как видно из обнаруженной в его записной книжке 1970-х годов эпиграммы, не давал ему права на описание даже первого круга ада:
С большим умом
Практического склада
Он был посланцем
Рая, а не ада.
Творчество Шаламова гораздо мрачнее всего, написанного Солженицыным. В отличие от Александра Исаевича, находившего материал о 1920-х и 1930-х годах в опубликованных источниках, Варлам Тихонович все испытал на собственной шкуре.
В «Колымских рассказах» он писал, что заглянул в бездну бесчеловечности — побывал на дне ее, откуда сумел «доставить миру в целости геологическую тайну» роскошного фасада «страны победившего социализма», фундаментом которого на поверку оказалась колымская мерзлота. Многозначительны строки из его стихотворения «Раковина»:
Я вроде тех окаменелостей,
Что появляются случайно,
Чтобы доставить миру в целости
Геологическую тайну.
Солженицын говорил, что тюрьма человека закаляет, позволяет приобрести ценный опыт, свое духовное возмужание он относил к середине 1940-х годов, проведенных в заключении.
В «Архипелаге ГУЛАГ» он говорит: «Прав был Лев Толстой, когда мечтал о посадке в тюрьму. С какого-то мгновенья этот гигант стал иссыхать. Тюрьма была действительно нужна ему, как ливень засухе.
Все писатели, писавшие о тюрьме, но сами не сидевшие там, считали своим долгом выражать сочувствие к узникам, а тюрьму проклинать. Я — достаточно там посидел, я душу там взрастил и говорю непреклонно:
— Благословение тебе, тюрьма, что ты была в моей жизни!»
Но тут же в скобках добавляет: «А из могил мне отвечают: — Хорошо тебе говорить, когда ты жив остался!» [33, с. 497].
Скорее всего, желание великого писателя-графа посидеть в тюрьме питало крайне негативное отношение к нему Варлама Шаламова. В эссе «О новой прозе» читаем:
«Вершиной антипушкинского начала в русской прозе можно считать Л. Н. Толстого. И по своим художественным принципам, и по своей претенциозной личной жизни моралиста и советника... Все террористы были толстовцы и вегетарианцы…» [55, с. 113].
Думается, здесь к месту будет и дневниковая запись за 1971 год драматурга и киносценариста Александра Гладкова (1912–1976):
«Запись от 9 марта. “Припоминаю разговор с Шаламовым. Он ненавидит Льва Толстого и как философа, и как человека, и как писателя. Сказал, что, если бы у него нашлось время, он написал бы о нем работу, где показал бы его ничтожество. Мы разговаривали на ходу, и он не аргументировал даже бегло своего мнения. Это может показаться чудачеством, но В. Т. слишком серьезный и убежденный человек, чтобы так к этому отнестись”» [2, с. 166].
Что касается автора «Одного дня Ивана Денисовича», то он считал, что во многом благодаря ГУЛАГу и стал писателем, заметив в автобиографическом произведении «Бодался теленок с дубом»: «Страшно подумать, что б я стал за писатель (а стал бы), если б меня не посадили» [42, с. 10], высказав эту же мысль в главе «Прусские ночи» из написанной в период 1947–1952 годов в тюрьме повести в стихах «Дороженька» [35, с. 172].
Жданов с платным аппаратом,
Полевой, Сурков, Горбатов,
Старший фокусник — Илья1…
Мог таким бы стать и я.
Шаламов, напротив, был уверен, что опыт тюрьмы в нормальной человеческой жизни непригоден. В письме Солженицыну в ноябре 1962 года, в целом высоко оценивая «Один день Ивана Денисовича», он возражает адресату: «Помните, самое главное: лагерь — отрицательная школа с первого до последнего дня для кого угодно. Человеку — ни начальнику, ни арестанту не надо видеть. Но уж если ты видел, надо сказать правду, как бы она ни была страшна. Шухов остался человеком не благодаря лагерю, а вопреки ему» [52, с. 288].
В «Одном дне Ивана Денисовича» Шаламов обратил внимание на фразу «И даже мыши не скребли — всех их повыловил больничный кот, на то поставленный» и писал автору: «И что еще за больничный кот ходит там у вас? Почему его до сих пор не зарезали и не съели?.. И зачем Иван Денисович носит у вас л о ж к у, когда известно, что все, варимое в лагере, легко съедается жидким через бортик?»
Возражая автору «Колымских рассказов», Солженицын цитировал «Записки из Мертвого дома» Достоевского, где по каторжному острогу ходили гуси и арестанты не сворачивали им голов.
Ответ Солженицына Шаламову находим и в «Архипелаге ГУЛАГ»: «Шаламов говорит: духовно обеднены все, кто сидел в лагерях. А я как вспомню или как встречу бывшего зэка — так личность. Шаламов и сам в другом месте пишет: ведь не стану же я доносить на других! Ведь не стану же я бригадиром, чтобы заставлять работать других. А отчего это, Варлам Тихонович?
Почему это вы вдруг не станете стукачом или бригадиром, раз никто в лагере не может избежать этой наклонной горки растления? Раз правда и ложь — родные сестры? Значит, за какой-то сук вы уцепились? В какой-то камень вы упнулись — и дальше не поползли? Может, злоба все-таки — не самое долговечное чувство? Своей личностью и своими стихами не опровергаете ли вы собственную концепцию?» [33, с. 502].
Первым рецензентом «Колымских рассказов» Варлама Шаламова довелось стать писателю Олегу Волкову2, который отметил различие между лагерной прозой Шаламова и Солженицына3. Сам много повидавший на Соловках, Волков свидетельствует: «Перед тем, что перенес колымчанин Шаламов за проведенные на Колыме семнадцать лет [Выделено О. В. Волковым. — С. Г.] меркнут испытания сонма зэков на прочих островах Архипелага…»
На взгляд Волкова, повесть Солженицына «скользнула мимо» основных «проблем и сторон жизни в лагере», а в рецензии на «Колымские рассказы» подчеркнул: «Выстраданной правдой звучит в рассказах Шаламова признание того, что работа превратилась для сотен тысяч заключенных в проклятие, и вывешиваемый на воротах всех лагерных поселений обязательный лозунг: “Труд — дело чести, доблести и геройства” звучал как кощунственное издевательство над “тружениками”…
В рассказах Шаламова не встретишь и намека на тот “трудовой энтузиазм”, который на стольких страницах описал Солженицын, рассказывая о своем Иване Денисовиче. Следует сказать, что тому не досталось испить до дна чаши лишений, обид и унижений, которые пришлись на долю колымцев. Будь Шухов в условиях Колымы, и он, возможно, стал бы “шакалить”, рыться в отбросах и привык страшиться работы».
«Нет сомнения, что высшую точку хрущевщины могло бы обозначить и другое литературное произведение, кроме “Ивана Денисовича”, например рассказы Шаламова. Но до этого высший гребень волны не дошел.
Нужно было произведение менее правдивое, с чертами конформизма и вуалирования, с советским положительным героем. Как раз таким и оказался “Иван Денисович” с его антиинтеллигентской тенденцией», — писал поэт Давид Самойлов4.
Автор «Архипелага ГУЛАГ» и сам признавал: «Лагерный быт Шаламова был горше и дольше моего, и я с уважением признаю, что именно ему, а не мне досталось коснуться того дна озверения и отчаяния, к которому тянул нас весь лагерный быт» [33, с. 169].
Как знать, возможно, если бы Александр Исаевич имел опыт Варлама Тихоновича, то и Иван Денисович был бы описан иначе. Вероятно, справедливым будет признание, что всю правду ГУЛАГа мир узнал из «Колымских рассказов», а не из «Архипелага ГУЛАГ».
В пятом выпуске «Шаламовского сборника», изданном в 2017 году, приводится стихотворение, в котором автор «Колымских рассказов» в форме аллегории выразил расхождения с автором «Архипелага ГУЛАГ» [56, с. 38]:
Здесь — в моей пробирке — влага
Моего архипелага.
Эта влага — вроде флага,
Как дорожная баклага5.
И в лабораторной строчке —
Капля меда в дегтя бочке.
Собиралась с той же кочки
На рассвете той же ночки.
Капля меда — вроде клада —
Склада ангельского сада.
Моя лучшая награда —
Меда ясная прохлада.
По мнению В. Есипова «Капля меда в дегтя бочке» — аллегория сопоставления «Колымских рассказов» (представляющих собой искусство — «мед») с «Архипелагом» (представляющим «деготь» — тенденциозную публицистику). То и другое собиралось с одной кочки, т. е. с «лагерной темы» [56, с. 48, 49].
Елена Михайлик, преподавательница Университета Нового Южного Уэльса (город Сидней, Австралия), высказывает подобное суждение: «…По мнению Шаламова, выживший не мог служить источником достоверной информации о лагере просто в силу того, что он жив. Один из первых рассказов цикла “Артист лопаты” начинается словами “Все умерли”» [16, с. 108].
Затем, сравнивая писателей, она указывает: «Шаламов и Солженицын расходились во многом. После короткого периода дружбы они перестали общаться. Их поздние заметки друг о друге — очень горькое чтение. Но художественная пропасть между ними куда глубже личной» [16, с. 113].
Сопоставляя творчество двух бывших лагерников, легко заметить, что Солженицын воевал с советской властью, а Шаламов — с мировым злом. Солженицын — абсолютный антисоветчик, в «Архипелаге ГУЛАГ» он провозглашает: «Все началось с залпа “Авроры” … Сталин шагал в указанную ленинскую стопу…»
Характерен упрек Солженицына Шаламову: «Несмотря на весь колымский опыт, на душе Варлама остается налет сочувственника революции и 20-х годов. Та политическая страсть, с которой он когда-то в молодости поддержал оппозицию Троцкого, видимо, не забыта и 18 годами лагерей»6.
Действительно, Шаламов считал, что у России в 1920-е годы, до установления сталинской диктатуры, был исторический шанс осуществить, как он писал, «действительное обновление жизни», и в «антиромане» «Вишера» подчеркнул: «Никто и никогда не считал, что Сталин и советская власть — одно и то же».
В одном Солженицын и Шаламов были схожи — оба были убежденными антисталинистами. Солженицын, узнав о смерти Сталина, пишет стихотворение «Пятое марта», где дает волю чувствам, выражая отвращение к рябому диктатору («единственный, кого я ненавидел») [28, с. 392]. Шаламов в одном из писем так характеризует свою прозу: «Каждый мой рассказ — пощечина по сталинизму» [57, с. 305].
Личное общение с писателями позволяет автору сделать вывод, что их различие проявлялось не только в творчестве и в мировоззрении, но даже в увлечениях.
Бывший комсомолец Солженицын не скрывал, что верит в Бога, а сын священника Шаламов был убежденным атеистом (он говорил: «Я не религиозен. Не дано. Это как музыкальный слух: либо есть, либо нет»).
Александр Исаевич считал себя «широким интернационалистом», но из его работы «Двести лет вместе» о русско-еврейских отношениях видно, что его волновал вопрос о «хороших» и «не очень хороших» народах.
Для Варлама Шаламова национальность человека не имела значения, а антисемитизм он считал преступлением. Эту черту ему привил отец — Тихон Николаевич Шаламов (1868–1933) — православный священник, толерантный в отношениях с людьми других конфессий. «Отец водил меня по городу, стараясь по мере сил научить доброму. Так, мы долго стояли у здания городской синагоги, и отец объяснял, что люди веруют в Бога по-разному и что для человека нет хуже позора, чем быть антисемитом. Это я хорошо понял и запомнил на всю жизнь» [50, с. 304].
Отец Тихон «разрешал сыну приглашать к себе домой только товарищей-евреев» или «кого угодно, кроме антисемитов». «Самым худшим человеческим грехом отец считал антисемитизм, вообще весь этот темный комплекс человеческих страстей, не управляемых разумом», — писал в воспоминаниях о своем отце Варлам Тихонович.
Мне мой отец рассказывал о гневной реакции В. Шаламова на его ироническую реплику по поводу подростка из еврейской семьи: «Все еврейские дети гениальны и больны». Когда по аналогичному поводу Я. Гродзенский сказал эту же фразу А. Солженицыну, тот рассмеялся, демонстрируя свое согласие.
В. Шаламову было свойственно «филосемитство», которое стало его реакцией на антисемитизм, как и у многих выдающихся людей, например, у Д. Шостаковича, А. Ахматовой, А. Сахарова и других истинных русских интеллигентов.
Математик Солженицын к играм, способствующим развитию мыслительной комбинаторики, относился неуважительно. Примеры этого находим в его произведениях.
В «Раковом корпусе» присутствует бывший лагерный охранник, ненавидящий заключенных, туповатый солдат Ахмаджан, который характеризуется Солженицыным как человек, «не развитый выше игры в домино» [31, с. 384]. Двое из надзирателей в «Одном дне Ивана Денисовича» оказываются любителями шашек.
Хотя Солженицын сравнивал себя с шахматистом, который ведет поединок с чрезвычайно сильным и опасным противником (коммунистическим режимом) на той «великой шахматной доске», которую, по выражению З. Бжезинского7, представляет собой глобальная международная политика, сам с пренебрежением относился к шахматам и в годы нашего знакомства поругивал меня за занятия ими.
На предложение сыграть партию в шахматы Солженицын как-то ответил: «Я играл в них только в тюрьме, и то, когда не было интересных людей».
Как относился филолог Шаламов к домино и шашкам, не знаю, но шахматы он любил, еще в детстве ходил в Вологодский городской шахматный клуб, а в творчестве своем не сказал о шахматах ни одного дурного слова.
О Шаламове я с Солженицыным не разговаривал. Лишь однажды, вскоре после того, как была опубликована повесть «Один день Ивана Денисовича», и мой школьный учитель в одночасье стал знаменитым, я спросил, слышал ли он о Варламе Шаламове. «Конечно, Серёжа, — ответил Александр Исаевич и поинтересовался: — А ты откуда его знаешь?»
Я стал рассказывать, что Варлам Тихонович — близкий друг отца, на что Александр Исаевич не отреагировал. Судьба моего отца — ветерана Воркутлага и Карлага — его заинтересовала позднее, когда он собирал материал для «Архипелага ГУЛАГ».
Шаламов же на каждое упоминание имени Солженицына всегда реагировал активно, со страстью и почти всякий раз негативно.
В этой книге я пишу о том, что запомнил. Эти воспоминания относятся к разным периодам. Поэтому на что-то я смотрю глазами подростка, а где-то — как человек, умудренный опытом и намного старше годами, чем Солженицын и Шаламов в пору моего общения с ними.
…Я уверен, что еще на протяжении долгих лет творчество писателей «лагерной темы» никого не оставит равнодушным и отношение к ним будет оставаться полярным.
Их гражданские позиции, особенно взгляды Солженицына, по-прежнему будут вызывать яростные споры. Постараюсь, насколько возможно, не касаться литературного наследия писателей, а основываться только на личных воспоминаниях.
[6] Солженицын А. И. // Новый мир. 1999. № 4. С. 166–168.
[5] Баклага — (от тат. баклаг — «сосуд для воды») — небольшой деревянный, керамический или металлический (жестяной) плоский дорожный сосуд с узким коротким горлом и ушками на корпусе (так называемом тулове) для продевания ремня, похожий на флягу.
[7] Бжезинский Збигнев (1928–2017) — американский государственный деятель, долгое время являлся одним из ведущих идеологов внешней политики США. Автор книги «Великая шахматная доска: господство Америки и ее геостратегические императивы».
[2] Волков Олег Васильевич (1996) — прозаик, публицист, мемуарист, часто публиковался под псевдонимом Осугин. Его главный автобиографический труд «Погружение во тьму», написанный в начале 1960-х годов и не напечатанный А. Т. Твардовским в журнале «Новый мир», был впервые опубликован в Париже в 1990 году.
[1] Жданов Андрей Александрович (1896–1948) — с 1934 года секретарь ЦК ВКП(б), с 1939-го — член Политбюро, с 1944-го ведал идеологией.
[4] Самойлов Д. С. Памятные записки. М.: Время, 2014. С. 538.
[3] Соловьев С. Олег Волков — первый рецензент «Колымских рассказов» // Знамя. 2015. № 2. С. 174–180.
Солженицын
Исаич (Из воспоминаний школьника 1950-х годов)
За год до того по сю сторону Уральского хребта я мог наняться разве таскать носилки. Даже электриком на порядочное строительство меня бы не взяли. А меня тянуло — учительствовать.
А. Солженицын. Матренин двор
В 1950-е годы я учился во 2-й средней школе Рязани, носившей в то время имя Н. К. Крупской. В пору моего детства это учебное заведение было известно тем, что в 1860-е годы в размещавшейся в его стенах духовной семинарии учился будущий академик, первый русский лауреат Нобелевской премии, физиолог Иван Петрович Павлов8, а в 1920-е годы здесь получил начальное образование писатель, многократный сталинский лауреат Константин Михайлович Симонов9.
В 1981 году по случаю двадцатилетия окончания школы я посетил свою альма-матер и обнаружил, что со стендов музея истории школы исчезли коллективные фотографии нескольких выпусков, в том числе и нашего. Мне ясно дали понять, что причиной этого было указание идеологов из обкома КПСС: стереть все следы работы в школе Александра Исаевича Солженицына.
К концу 1980-х годов объявленная М. С. Горбачевым перестройка привела к такому подъему гласности, что стало возможно прервать многолетний поток хулы в адрес Солженицына в теле- и радиоэфире, на страницах прессы, о нем стали много писать — и предвзято, и искренне.
А. И. Солженицын
Вдруг, все, относящееся к Солженицыну, приобрело общественный интерес. Вот и я решился рассказать о малоизвестной стороне его деятельности, когда имя Александра Исаевича было известно лишь узкому кругу знакомых, считаному числу коллег да нескольким десятков учеников.
Эти воспоминания относятся к рязанскому периоду жизни писателя, о котором и он сам, и его биографы вспоминали неохотно. А было время, когда Солженицын считал иначе: «Рязань — близкий мне город. Я провел здесь 12 лет своей жизни. Это были годы кропотливого труда».
Да и рукопись своего шедевра «Щ-854. Один день одного зэка», опубликованного под названием «Один день Ивана Денисовича», он подписал псевдонимом А. Рязанский.
Из дневника Л. К. Чуковской10: «10.09.1964. Сам он родом из Ростова11, но терпеть не может этот город. Самое мучительное — язык… И лица у людей жестокие. В трамваях, в очередях ругань страшная: чтобы тебя стукнуло головой, чтобы мозги повыскочили и т. д. “Я всю жизнь хотел жить в средней России, в Подмосковье, и вот только после отсидки попал в Рязань. Это мне по вкусу”»12.
Воспоминания нельзя рассматривать как свидетельские показания. Поэтому вряд ли по этим заметкам можно делать вывод о взглядах А. И. Солженицына, относящихся к середине ХХ века, и тем более — к более поздним временам.
Я пытаюсь взглянуть на далекие годы глазами школьника. Между тем пишущему это строки гораздо больше лет, чем было Александру Исаевичу в конце 1950-х. Чаще всего воспоминания детства напоминают набор слайдов, сюжетно почти не связанных.
Первая часть мемуаров — «Исаич» — ограничена временными рамками от первой встречи с А. И. Солженицыным в школе до выпускного вечера. Я поддерживал отношения с Александром Исаевичем и позднее — приблизительно до 1970 года, но это другая тема, и ей посвящена вторая часть «Миша».
* * *
А. И. Солженицын, математик по образованию (он окончил математическое отделение физико-математического факультета Ростовского университета), в нашей школе преподавал физику и астрономию. Как оказался он в нашей школе?
По версии, изложенной Солженицыным своему биографу Л. И. Сараскиной, в гороно он случайно встретился с директором 2-й школы Г. Г. Матвеевым; в разговоре выяснилось, что они воевали рядом, и поэтому директор принял на работу Солженицына.
«Георгий Георгиевич был достойный человек. Но я просил математику и очень хотел ее вести, а он не мог ее дать из-за уже работавшего учителя13 — тот боялся конкуренции и убедил Матвеева предложить мне физику.
Это намного утяжелило мои годы в Рязани. Физика требует эксперимента, классных опытов, подготовки лаборатории. Я это очень не люблю. Руки мои не талантливы. Матвеев согласился не давать мне классного руководства — за это спасибо. Взамен я взялся вести в школе фотокружок. Мы много чего делали с ребятами, но это тоже отнимало мое время» (из пояснений А. И. Солженицына, 2006 год) [28, с. 434].
Иначе излагала дело первая жена А. И. Солженицына Н. А. Решетовская. После развода с Солженицыным она вышла замуж за В. С. Сомова, сыновья которого, ставшие пасынками Решетовской, учились как раз во 2-й школе. Будучи членом родительского комитета школы, Решетовская вела большую работу, ее высоко ценил директор школы Г. Г. Матвеев.
Спустя несколько лет она обратилась к нему с просьбой принять на работу реабилитированного Солженицына, за которого вторично вышла замуж. Матвеев откликнулся на просьбу, тем более что Солженицын претендовал на минимальную нагрузку. Размер оплаты его не сильно волновал — Решетовская, доцент кафедры химии Рязанского сельхозинститута, обеспечивала семью.
Могу предположить, что, давая пояснение в 2006 году, А. И. Солженицын не хотел лишний раз вспоминать не самые приятные моменты жизни в Рязани.
Где-то мелькнуло сообщение, что прототип секретаря горкома Грачикова в рассказе «Для пользы дела», не побоявшегося перечить секретарю обкома всесильному местному «вождю» Кнорозову (в жизни — А. Н. Ларионову), — учитель средней школы № 2.
Скорее всего, это как раз директор школы Г. Г. Матвеев, не имевший привычки заискивать перед начальством, который, по рассказам, был однажды вызван для «проработки» на бюро обкома КПСС и позволил себе не согласиться с Ларионовым. Кстати, младший сын первого секретаря Рязанского обкома — Володя Ларионов, мой одноклассник, — был учеником А. И. Солженицына.
А. И. Солженицын обладал несомненным педагогическим дарованием, а живущее в нем творческое начало позволяло ему сделать урок увлекательным, исподволь прививая нам любовь к физике, одному из труднейших школьных предметов. Методичность, требовательность, а порой строгость счастливо сочетались у него с чуткостью и доброжелательностью.
Если ученики проявляли интерес к теме урока (или хотя бы умело изображали этот интерес), то занятия у Солженицына проходили весело. Вспоминается одно изречение Анатоля Франса: «Учиться надо только весело. Чтобы переваривать знания, надо поглощать их с аппетитом».
Солженицын уже имел опыт педагогической работы, преподавал математику, отбывая ссылку в Казахстане:
«При таком ребячьем восприятии я в Кок-Тереке захлебнулся преподаванием и три года (а может быть, много бы еще лет) был счастлив даже им одним. Мне не хватало часов расписания, чтоб исправить и восполнить недоданное им раньше, я назначал им вечерние дополнительные занятия, кружки, полевые занятия, астрономические наблюдения — и они являлись с такой дружностью и азартом, как не ходили в кино».
Позднее он вспоминал: «Все светлое было ограничено классными дверьми и звонком». А следующие слова Александр Исаевич мог бы сказать и о работе в Рязани: «Только при справедливых оценках могли у меня ребята учиться охотно, и я ставил их, не считаясь с секретарями райкома» [28, с. 393–395].
Мне кажется, мы воспринимали Солженицына-учителя так же, как много лет спустя его сын: «Мои родители дали нам, братьям, прекрасное домашнее образование. Не только в общем плане, но и по конкретным предметам. Они занимались с нами русским языком, математикой, физикой, астрономией (отец), русской историей. …Он [А. И. Солженицын. — С. Г.] замечательный педагог!
Он один из самых лучших, а может быть, самый лучший учитель, с которым я встречался в жизни. Он обжигает, увлекает! Ты абсолютно не замечаешь времени, хочешь узнавать и узнавать дальше. Его урок похож на самое захватывающее приключение, как приключение Гекльберри Финна или Шерлока Холмса. Удивительно, как судьба одаривает людей: как будто не хватает его дара художника, общественного деятеля» [43].
Ему была в высшей степени интересна работа учителя. Помимо слов из рассказа «Матренин двор», взятых мною эпиграфом к очерку «Исаич», есть высказывание в неоконченной повести «Люби революцию»: «Педагогом надо родиться. Надо, чтоб учителю урок никогда не был в тягость, никогда не утомлял, — а с первым признаком того, что урок перестал приносить радость, — надо бросить школу и уйти. И ведь многие обладают этим счастливым даром. Но немногие умеют пронести этот дар через годы непогасшим» [38, c. 46].
Несколько иной тон в автобиографическом повествовании «Бодался теленок с дубом», относящимся к годам, прожитым в Рязани: «В лагерной телогрейке иду с утра колоть дрова, потом готовлюсь к урокам, потом иду в школу, там меня корят за пропуск политзанятий или упущения во внеклассной работе».
Жорж Нива, процитировав эти слова из «Теленка…», в другом месте говорит, что «в 1959 году в Рязани Солженицын задумает написать повесть “Один день школьного учителя”»14.
Когда же я впервые увидел Александра Исаевича? Самое смутное воспоминание относится к 1957 году15. В нашем седьмом «А» подходил к концу урок математики. Едва зазвенел долгожданный звонок на перемену, в класс стремительно вошел мужчина средних лет с фотоаппаратом, закрепленном на штативе. Задребезжала речь, изобиловавшая словесными оборотами, характерными для фотографа-профессионала: «Внимание! Не двигаться!», «Так, отлично», «Еще раз»…
Я стал частенько встречать «фотографа» в коридоре. Причем без фотоаппарата, зато с учительской указкой. Походка его была стремительной, свойственной людям, дорожащим своим временем.
Казалось, он всегда куда-то спешил и при этом все равно опаздывал, говорил торопливо и отрывисто, словно старался передать собеседнику максимум информации в единицу времени. При этом энергично жестикулировал, на каждого встречного бросал испытующий взгляд, слегка прищуриваясь. Позднее я узнал, что у него небольшая близорукость, а очки он обычно не носил. Но дело было не только в дефекте зрения. Просто Александр Исаевич, общаясь с человеком, обычно всматривался в него.
Актриса театра «Современник» Людмила Иванова в своих мемуарах описывает знакомство с ним: «Солженицын удивительно здоровался, мне навсегда запомнился момент. Он взял мою руку, долго держал ее и смотрел мне в глаза, как бы всматривался, пытаясь понять, что я за человек. Меня это поразило, потому что часто люди, здороваясь с тобой, уже смотрят на другого человека. Солженицын так здоровался со всеми членами нашей труппы»16.
Как-то во время перемены я увидел его разговаривающим с высокорослой десятиклассницей. То была известная в школе спортсменка, о чьих достижениях в легкой атлетике иногда сообщала областная газета «Приокская правда». Как и большинство спортсменов, Алла вела себя уверенно не только с одноклассниками, но и с учителями.
Тем более я был озадачен, что перед «фотографом» она стояла, словно первоклассница, а тот с ласковой улыбкой успокаивал: «Ну, что ты, Аллочка! Электростатика — это же совсем просто. И потом, было бы несерьезно с моей стороны сразу же предъявлять высокие требования…»
Когда этот мужчина отошел, я спросил Аллу, кто ее собеседник, и услышал в ответ: «Это новый учитель физики. Знаешь, такой дядька хороший. Наверно, он и у вас в классе будет вести физику — Бородавка из школы ушел».
Физику нам преподавал молодой выпускник Рязанского пединститута17. Неплохой физик, но не очень хороший методист. В нашем классе с этим предметом дела обстояли плохо. Мы пытались решать задачи математически (по формулам), не вникая в физическое содержание. Молодой педагог нервничал, рассыпал по классному журналу двойки, но сдвигов не было заметно. Неожиданно он ушел из школы, и тогда к нам пришел учитель по фамилии Солженицын.
Чем запомнился его первый урок? «Это, конечно, плохо, что мы знакомимся не в начале учебного года. Трудно придется и вам, и мне. Давайте помогать друг другу».
Примерно такими словами начал Александр Исаевич Солженицын первый урок в восьмом А классе 2-й средней школы Рязани. Мы сразу окрестили его Исаичем и иначе между собой и не называли.
Исаич повел рассказ о законах Ньютона. При этом он подчеркнул, что в фамилии великого физика ударение следует делать на первом слоге. А Ломоносов, заявив, что «может собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов российская земля рождать», перенес ударение ради рифмы.
В речи его заметно было старомодное произношение «э» в словах «музей», «кофе», «одеколон». Объяснение материала сопровождал шутками, относящимися, однако, к изучаемой теме, чем сразу нам понравился.
Много позже из биографии А. И. Солженицына в серии «Жизнь замечательных людей» мы узнали, что эта симпатия не была взаимной — в рязанских учениках Солженицын разочаровывался. «Ребята весьма разболтанные, учебой не интересуются и какие-то не сердечные — вот, пожалуй, основное отличие их от коктерекских» [28, с. 435].
Со второго урока учитель Солженицын начал опрос. Пробежав в классном журнале список учащихся, он вызвал к доске меня, видимо, заинтересовавшись учеником с громоздкой фамилией18. Мы изучали закон сохранения механической энергии.
Учитель скомкал подвернувшийся под руку исписанный лист бумаги, превратив в шарик, подбрасывал его, ловил, при этом спрашивал, как происходит превращение потенциальной энергии в кинетическую. Я пояснял: когда бумажный шарик летит к потолку, растет потенциальная энергия и уменьшается кинетическая, а когда падает, наоборот.
Вопросы учитель ставил несложные, например: как определить, на каком расстоянии от поверхности стола потенциальная и кинетическая энергии равны между собой?
Ко всеобщему удовольствию, энергия, которой обладал бумажный шарик, не исчезла, я получил пятерку, удостоившись одобрительной улыбки нового учителя.
Вернувшись на свое место, стал разглядывать в дневнике необычный автограф: буква С с закорючкой в верхней части в форме крохотной буквы А. Александр Солженицын — расшифровывалась подпись.
Мне так понравился этот прием, что я тотчас им воспользовался и, предполагая вскорости стать Сергеем Яковлевичем, сконструировал свою роспись из С с Я в верхней части.
Что же отличало Солженицына-педагога? Прежде всего — пунктуальность. За считаные минуты до урока приходил он в школу. Едва звучал звонок на перемену, урок прекращался. Солженицын не имел привычки задерживать учащихся и, не мешкая, покидал школу сам. Бывало, еще перемена после физики не кончилась, а он уже своей стремительной походкой удалялся от здания школы. Не то что минуты — секунды лишней не проводил он на работе. Обязанности свои исполнял исправно, но не более.
Если наступал его черед быть дежурным учителем, строго следил за порядком, опрятностью учащихся. В руках он держал небольшой блокнот, в который записывал всех нарушителей. Когда его урок оказывался последним, то, как положено, провожал учеников до гардероба, поторапливал их, проявляя явное нетерпение, пока его подопечные оденутся. И едва они высыпали за порог школы, уходил сам. Кроме того, Александр Исаевич не проводил с отстающими учащимися дополнительные занятия во внеурочное время, что практиковалось и поощрялось в советской школе.
Стиль Солженицына-педагога отличался от большинства учителей. На одном из первых уроков класс хором уличил его в том, что в записи условия задачи на доске пропущены традиционные и казавшиеся нам обязательными слова: «дано», «требуется определить», «решение». Уразумев, отчего это класс взволновало, Исаич, демонстрируя всем видом недоумение, произнес: «Зачем? Давайте экономить время и место».
Я уже отметил манеру говорить Солженицына быстро, отрывисто, произнося максимум слов в единицу времени. Так он и вел урок и этим также отличался от других педагогов, излагавших материал не спеша, повторяя одно и то же по несколько раз («Повторенье — мать ученья»). Еще он не имел привычки диктовать текст, который можно прочитать в учебнике, и этим также выделялся из учительской массы. В. М. Опёнкин, вспоминая уроки Солженицына, отмечает, что порой при объяснении новой темы учитель настолько напрягался, что к концу занятия его рубашка становилась мокрой от пота [18, с. 16].
К. С. Станиславский говорил: «Понять — значит почувствовать». Ему — реформатору сцены — приписывается афоризм: «В театр я хожу за подтекстом — с текстом могу ознакомиться и дома». Мне кажется, что и на учебу ходим прежде всего ради живого общения с педагогом. Бывает, что для понимания изучаемого предмета самое главное — понять скрытый, неявный или ассоциативный смысл высказывания, не совпадающий с его прямым значением. А текст учебного пособия можно и нужно прорабатывать дома.
Объективности ради нужно сказать, что не всем ученикам стиль Солженицына-педагога пришелся по вкусу. Мой сосед по парте иногда признавался, что с трудом успевает следить за ходом мысли учителя физики и астрономии.
Да и строился урок А. И. Солженицына не совсем традиционно. Мы привыкли, что первые 30 минут 45-минутного академического часа проводился опрос по ранее пройденному материалу, державший учеников в напряжении, и остающиеся 15 минут — изложение учителем нового материала, когда школьники чувствовали себя спокойно, могли расслабиться, а то и втихаря начинали готовиться к предстоящему на следующем уроке опросу.
У Солженицына всем в течение всех 45 минут приходилось работать активно. Для получения оценки необязательно было выходить к доске. Достаточно в ходе урока несколько раз удачно ответить с места, чтобы получить высший балл. Вообще ему было тесно в рамках принятой пятибалльной системы, и он частенько пользовался плюсами и минусами.
Ценил находчивость, остроумие. За блестящий ответ готов был поставить пять с плюсом, но не помню, чтобы кто-то в нашем классе этого балла у Исаича удостоился.
Мой школьный друг Володя Опёнкин вспоминает, что, когда нужно было выводить годовые оценки за выпускной класс, Александр Исаевич предупредил, что не может ему поставить пять и по физике, и по астрономии, и предложил ученику самому (!) выбрать, по какому предмету ему желательно иметь высший балл19.
Да и мои собственные ответы Александр Исаевич оценивал чаще всего в узком диапазоне от «четыре с плюсом» до «пять с минусом». Помнится, не вполне довольный мной, он сказал:
— Снова отвечал на четыре с плюсом.
— Александр Исаевич, может быть, все же на пять с минусом?
— На пять с минусом оценивается отличный ответ, в котором допущены одна или две, но ни в коем случае не больше, оговорки. Ты отвечал на «хорошо», но мне понравилось твое объяснение, почему первый закон Ньютона можно рассматривать как частный случай второго закона, поэтому заслуживаешь четыре с плюсом.
И после паузы добавил:
— Понимаю, конец четверти. Тогда давай не будем торговаться, а завтра после уроков приходишь в фотолабораторию и сдаешь зачет, но гонять буду по всему материалу.
Он требовал всегда ответа на поставленный вопрос, не допуская рассуждений вокруг да около. На одном из первых уроков рассказал нам старый анекдот о белых слонах (о том, как студент на экзамене, знавший только одну тему, ответ на любой вопрос профессора сводил к белым слонам).
Порицал он и равнодушное отношение к учебе и считал, что поручение надо выполнять с душой. Помнится, по поводу формального отношения к какому-то делу, связанному с фотокружком, Исаич, вздохнув, вымолвил: «Понимаю. Твои деньги в другом банке». Я опешил: «Какие деньги?»
И он рассказал притчу о К. С. Станиславском, которую я позднее слышал из других источников. Однажды реформатор сцены задал ученикам этюд: «Горит ваш банк. Действуйте!» Кто-то побежал за огнетушителем, кто-то тащил воображаемую лестницу и по ней как бы пытался проникнуть к месту возгорания, кто-то в отчаянии стал рвать на себе волосы и заламывать руки.
И лишь один Василий Иванович Качалов продолжал спокойно сидеть нога на ногу, переводя взгляд с одного артиста на другого.
— Василий Иванович, — окликнул его недовольный Станиславский, — вы почему не участвуете?
— Я участвую, — невозмутимо ответил Качалов. — Мои деньги — в другом банке.
Солженицын не терпел, когда что-то отвлекало от занятий. Он, словно от зубной боли, морщился, если слышал посторонний шум, и, не глядя на нарушителей, а лишь энергично погрозив пальцем в направлении шептунов, продолжал урок…
Вот озорник нарочито громко чихнул, учитель лишь на секунду повысил тон, не давая расслабиться, и урок продолжается. Как-то послышался звон рассыпавшихся по полу монет, по классу покатился смешок. Исаич тут же погасил его: «Пусть теперь эти деньги так и лежат на полу до перемены» — и урок продолжался.
Если он узнавал, что кто-то пропускает занятия не по уважительной причине, а отговариваясь, например, репетицией школьного вечера, собранием спортивной секции, оформлением праздничной стенгазеты и т. п., его лицо приобретало скорбное выражение.
Еще одно мнение А. И. Солженицына о нашей школе и рязанских учениках: «Затронуть их ум сложной задачей, увлечь чудесами техники казалось делом почти невозможным — рассказы о тайнах Вселенной вызывали тягостное недоумение. Зато процветали хор, оркестр, спортивные кружки.
Двойки легко превращались в тройки, никого не исключали, и все чувствовали свою полную безнаказанность». («Лакированный город и лакированная школа» [28, с. 435]).
Вспоминаю особый случай. Дело было в середине последнего учебного года. Нам разрешили провести в будний день небольшой туристический поход, названный Днем здоровья. Затем, когда все настроились, неожиданно запретили. И решили мы на такой произвол администрации ответить коллективной акцией протеста — один день всем классом прогулять занятия.
Эта однодневная «забастовка» стала ЧП школьного масштаба. Отношение педагогов к нашей выходке колебалась от ироничного до агрессивно-злобного. Исаич же был приятно удивлен, что среди нас не было ни единого «штрейкбрехера».
На очередном уроке он был подчеркнуто мягок с классом. Правда, когда в решаемой им на доске задаче потребовалось применить новую формулу, весело бросил: «Я вам ее вчера объяснял? Объяснял!», налегая на «вчера».
А. И. Солженицын делился с учениками не только знаниями, но и сомнениями. Если происхождение физического процесса ему не было известно, он этого не скрывал.
Как-то Александр Исаевич заметил, что причину изучаемого явления современная наука объяснить не может, а в ответ на мою реплику с места («Мир физики полон загадок»), строго посмотрел в мою сторону и промолвил: «Две загадки в мире есть: как родился — не помню, как умру — не знаю»20.
Поругивая школьный учебник физики Пёрышкина («Такие учебники пишутся по договору в течение одних летних каникул», — как-то заметил он), об учебнике астрономии Воронцова-Вельяминова отзывался одобрительно.
Можно сказать, педагогическая интуиция не подвела Солженицына. Если к Перышкину ныне обращаются разве что историки науки, то по учебнику Воронцова-Вельяминова познавали основы астрономии школьники до конца ХХ века.
Школьная тема возникает в «Очерках изгнания», и автор высказывается об учебниках: «А вот, затеваю с двумя старшими и занятия по математике. (Просмотрел новейшие советские учебники — не приемлет душа, не то, не чутки к детскому восприятию. А учу сыновей — привезла Аля [Н. Д. Солженицына. — С. Г.] из России — по тем книгам, что и сам учился).
Есть у нас и доска, прибитая к стенке домика, мел, ежедневные тетради и контрольные работы, все, что полагается. Вот не думал, что еще раз в жизни, но это уж последний, придется преподавать математику. А сладко. Какая прелесть — и наши традиционные арифметические задачи, развивающие логику вопросов, а дальше грядет кристальная киселевская “Геометрия”» [37, с. 261].
Уроки астрономии Исаич вел, пожалуй, еще увлеченнее, чем физику. На первом занятии дал задание: каждый вечер в течение месяца выходить на улицу —
...